Рассвет

Избу качнуло, и Галлямов открыл глаза. Ходики показывали половину второго ночи, за мутным окошком было светло. Галлямов спал одетым круглый год, не видя в раздевании надобности. Со слабым стоном он сел, затем поднялся с топчана и чуть не упал. Согнувшись, он схватился за табурет, немного постоял. Подышал сквозь кривые редкие зубы, облизнулся сухим языком. Прошлепал к окну. Сырой картонный пол зачавкал под шерстяными носками, тоже влажными, тяжелыми и пропитанными микроскопической жизнью. Картон был уложен внахлест и закреплен где гвоздями, где саморезами. Вокруг топорщилась, бугрилась и горбилась всевозможная утварь, остро пахло Галлямовым и прочей органической химией, в которой выпячивался ацетон.

Полюбовавшись зарей в окно, Галлямов вышел на крыльцо.

Рассвело ясно, на севере. Стояла мертвая тишина. Луна горела, но, казалось, отпрянула. Рассвет был ровный, зеленоватый, яростный. Он застыл, не собираясь перетекать в день. Неподвижно высились черные зонтики борщевика. Галлямов медленно улыбнулся. Он вернулся в избу, включил доисторический телевизор. Тот в лучшем случае показывал одну программу, но сейчас не показал ни одной. На экране воцарился пестрый шум. Телевизор продолжал существовать у Галлямова, поскольку его не удалось продать. Галлямов оставался обладателем и такого же древнего радиоприемника. Он покрутил колесико – те же шорохи, и только однажды пробились возбужденные возгласы на чужом языке; скоро их тоже не стало.

Галлямов лег на топчан и глубоко, с облегчением вздохнул. Лицо у него сделалось почти безмятежным. Привычная боль угнездилась в складчатом загривке и дальше не растекалась. Галлямов скосил глаза на болотные сапоги, которые, заре благодаря, отчетливо виднелись в углу. Десять километров, четыре часа неторопливой и упрямой ходьбы. Еще столько же – пролежать до выхода в путь. Это большая удача, что сапоги накануне вернули. С положенным довеском, но весь довесок Галлямов уже употребил внутрь. Ему остро хотелось проверить, весь ли, хотя он точно знал, что это именно так, но вдруг. Останавливала лишь перспектива подъема.

Галлямов сдавал сапоги напрокат. Тариф не менялся: пузырь. Такие роскошные сапоги были одни на всю деревню в десяток пришибленных домов. Дорога, хвала осенней распутице, безнадежно раскисла, и добрести до продуктового ларька без такого рода обуви стало решительно невозможно. Галлямов и сам не помнил, откуда она у него; это было приобретение из другой жизни, о которой не осталось воспоминаний. Поселившись в деревне давным-давно, он кормился грибами и ягодами; сам их не ел – продавал. А заодно тащил в утиль любое железо, какое подворачивалось, и так в одиночку продал целую железную дорогу, заброшенную узкоколейку – рельсы, гайки, костыли. И все благодаря волшебным сапогам, потому что никто другой, их не имевший, не мог добраться до этого сокровища.

Но пришел черный день, когда и железо кончилось. Галлямов тогда обулся и, мучимый нехорошими предчувствиями, отправился в дальний поход. Дорога в тот раз была особенно вязкой; он падал, проваливался, увязал, однако шел, гонимый хрупкой надеждой на чудо. Добрался до райцентра, до ларька, и там ему, конечно, ничего без денег не дали. Галлямов остался ждать и просидел до вечера. Никто из местных не посочувствовал ему; никто из соседей не пришел на подмогу, потому что никак. Глубокой ночью, добравшись с грехом пополам до избы, Галлямов ожесточился и принял решение открыть бизнес. На следующий день он начал сдавать сапоги. Расчет окупился. Его невзлюбили уже предметно, грозились зарубить и поджечь, однако аренду терпели, добросовестно наливали, а если случалось пить вместе, то даже располагались к нему, качали головами и злобно нахваливали за смекалку.

…Утешенный долгожданной зарей, Галлямов нечаянно задремал, а когда очнулся, на дворе посветлело вообще. Но сверкающий рассвет никуда не делся. Он, казалось, гудел; замерев и прислушавшись, Галлямов подумал, что нет, это глухо, едва различимо гудит внутри его личного естества. Черный лес не освещался сиянием и стоял как бы отдельно, или это рассвет горел обособленно от всего прочего. Галлямов потоптался в сапогах; проверил, не забыл ли сточенный поварской нож. Навесил брус на покосившуюся дверь и сошел с крыльца. Дорога начиналась сразу, калиток и плетней ни у кого в деревне не было. Галлямов погрузил руки в карманы, втянул голову в плечи и заскакал шахматным конем, огибая топкие лужи. Над рыжей травой стлался туман. Молчали птицы, молчали собаки. Серые избы торчали кочками, и нигде не курился дым.

Он углубился в лес. Сказочные ели мрачно взирали на его вычурные прыжки. Дорога быстро превратилась в кривую ленту бежевой грязи с изрядной примесью глины, поверх там и сям разливалась вода. Колея, оставленная месяц назад случайным нетрезвым трактором, давно растворилась. Галлямов шел уже час; выпорхнула сорока – и шлепнулась в месиво, не долетела. Галлямов постоял, посмотрел на нее, тревожно подумал, что может и не поспеть, а то еще будет закрыт ларек и вообще в райцентре не сыщется ни души, и тогда все окажется напрасным, а в первую очередь – ответный рассвет, расцветший в его существе. Он прибавил скорости, ругаясь отрывисто и незатейливо. Лес высился стенами по бокам, и ядовитая заря пробивалась чуть-чуть.

Галлямов уложился в три часа, но личного рекорда не отметил, потому что часов не имел и за временем не следил. Дорога немного окрепла и вывела его на мокрый луг. Вдали наметились постройки: скелеты коровников, кособокие амбары. Началось нечто вроде асфальта вперемешку с мелким гравием. Поступь Галлямова сделалась не то что уверенной, но свирепой, свойственной заключительному рывку. Он вынул нож. Последний поворот – и вот он, ларек, и вправду запертый, но из щелей пробивается свет. Галлямов навалился на дверь и дважды ударил кулаком.

Внутри завозились, зашуршали, что-то упало. Щелкнул замок, и в проеме возникла перепуганная, зареванная ларечница. Она откровенно обрадовалась даже Галлямову и собралась заговорить, но тот ее опередил, ударил в брюхо, втолкнул внутрь, вошел следом сам и внутри продолжил, поскольку теперь-то, как твердил он мысленно, уже можно, уже наконец-то совсем. Разделать, как положено, у него не вышло, орудие для этого не годилось. Действуя, Галлямов рассыпал пшено и сахар, посшибал жестянки, побил стекло. Пузырь прихватил, когда решил секунду передохнуть; хорошенько глотнул, отставил, забирать не стал, предстояли еще дела.

Он вышел и двинулся дальше. Потянулись пришибленные дома, везде горел свет. Кое-где нарисовались и обитатели; они стояли во дворах малыми группами, пялились на рассвет, всплескивали руками и зажимали рты. Галлямов дошел до участка. Дверь была нараспашку, свет тоже горел. Капитан лихорадочно, стоя, перебирал бумаги; сейф был открыт. Фуражка валялась на полу. Галлямов переступил порог, капитан обернулся.

— Чего тебе? – прохрипел он.

Галлямов метнулся вперед и ударил его, попал не очень удачно, куда-то в бок и не глубоко. Пырнул еще раз, теперь удачнее. Капитан, скривившись, успел выдернуть пистолет, выстрелил. Пуля вонзилась Галлямову чуть ниже и правее пупка. Широко улыбаясь, он попятился и вывалился вон. Не оглядываясь и зажимая рану ладонью, пустился по улице в обратный путь.

И все потянулось заново, как при обратной перемотке, только Галлямов сильно хромал. Он припадал на правую ногу, кренился туда же, вправо. Улыбка, превратившаяся в оскал, застыла. До деревни оставалось не больше километра, когда Галлямов потерял-таки сапог. Он с великим усилием выдернулся из топи, а сапог уже засосало в бездну. Галлямов запрыгал, еле удерживая равновесие. Изба уже показалась, и он повалился ничком. Куртка распахнулись, полы раскинулись, он стал похож на подбитую летучую мышь. Таким его и нашли, сказал бы кто-нибудь, но некому было найти и некому сказать.

 

(с) октябрь 2022