Тесная кожа

 

(отредактированный вариант, соответствующий окончательному — 2011 — бумажному)

 

 

Человек — это звучит гордо.

Мнение

 

Медведь медведь

Ласточка зубы луна

Вышел зима абсолютно давно

Медведь

Мирза Бабаев и сыновья, «Modern International»

 

 

  1. Провинция

 

«…Нет здесь ничего. Бедное воображение? Или так: бедное воображение! Может быть. Воображение — чье?

Возможно, мое — в том числе. От соавторства не уйти, но я об этом тоже думал.

Ехал себе и думал, благо ехать ой как далеко, вот и думалось. Ничего нового, ничего свежего, всё как всегда: стоит мне отъехать, как начинаю воображать, что позади. А воображение — можно же пофантазировать убогой фантазией — подсказывает, что ничего. Так считать почему-то приятнее. Откуда выехал, сделалось пусто, прозрачнее вакуума, как пусто бывает и там, куда покуда не добрался. Дряхлая мысль, заплесневелая, из нее бы нагнать пенициллину да впороть многоразовой иголкой какому-нибудь маститому философу. Без толку, понятно, — его бациллы к пенициллину привычные. Уж двести лет как приспособились, не меньше.

Может, он еще здоровее меня, этот выдуманный философ.

Да.

Как его — Беркли?

Солипсизм — приятное заблуждение, вот я и грежу, как галлюцинируют те, что давят себе пальцами на глаза: только что солнышко было солнышком, и вот уже стало двумя солнышками. Вижу дорогу, вижу поля, любуюсь реками и озерами, а сзади — ничто, и город, откуда выкатились, — ничто, и впереди то же самое, очередное ничто.

Вспоминается, кстати, такое:

«Впереди нас — рать, позади нас — рать, хорошо с перепою мечом помахать». Вот и выкосил.

Не скажу, чье. Но не мое. Видел в кроссворде. Там стояло кокетливое многоточие, и нужно было додуматься до «рати». И слово явилось, как будто оформилось в человека, спустило трусы и загоготало.

Люблю Россию я, но странною любовью.

Пролетает вывеска: Большое Опочивалово — настолько большое и тяжкое, что даже покосился указатель — то ли сам накренился, то ли кто долбанул.

Интересно, кто придумал? Что, если я сам? Попутчики дремлют, питаются. А я качусь на колесах, гляжу. И всё — мое. Сейчас проедем, и не станет.

Любопытна динамическая география всего этого. Этот термин я сам сочинил. Динамика упадка при быстром смещении, например, слева направо на подступах к Карельскому перешейку. Дело понятное, чем глубже — тем больше говна, тем здоровее. Просто там очень кинематографично получается в смысле быстрой смены кадров в пределах маленького отрезка ленты. Ближе, пожалуй, к анимации. Вот вам четыре железнодорожные ветки. Первая, сестро-рецкая, тянется, не теряя из вида сомнительной акватории, параллельно правительственной трассе, так что за окном полным-полно всего образцового, кукольного. Солнышко, ослепительная милиция, асфальт, аккуратный бензин, черепица, кирпич. А дальше — выборгская колея, в ней весомая зрелость, попрощавшаяся с детскими куклами. Вроде бы культурно, и даже благородно — в Комарово, например, всё сущее освящено тенями столь же великими, сколь и безутешными, однако что-то уже витает попроще, витает и густеет. В Зеленогорске пошаливают намного свободнее, появляется бесшабашность. Неужели в мусоре дело? Приставной шаг вправо, линия на Приозерск. Здесь уже думают о своем, нутряном, здесь буйные садоводства, пенсионные трусы с панамами, скулодробительные кафе. Правители и трассы остались далеко, повсюду вечное лето, буйные джунгли. И, наконец, дорога в Невскую Дубровку: полевой картофель в перспективе, дубленый народ, неухоженная зелень, телеги попадаются, стада. Совхоз имеется, под названием «Бугры» — почти как здесь, где я качу, а я качу на юг, к оплоту, казалось бы, местной цивилизации, городу Новгороду. Но в прошлом году великий солипсист Ельцин вернул ему историческую приставку, и город с тех пор именуется правильно: Великий Новгород, но и этого мало, выводят так: Господин Великий Новгород, сокращенно — ГВН, что и требовалось доказать.

И покоится он на речке так компактно, ровненько. Сразу начинается, сразу кончается.

Вот и кончился.

Лавки, торгующие развалом и схождением. Приблудный шашлык.

Кола с фантой как последние форпосты культуры. Последняя возможность обсудить, как Люк Бессон вставил Олдмену пятый элемент, и тот с удовольствием снял кино в лучших французских традициях.

Шелудивые кочевницы в засаде, косынки и юбки, цигарки.

Приятно обнадеживают кабачки, грибы, картошка с цветами — в чистеньких ведрах, на лавках и табуретах, выставленные вдоль трассы на продажу. Почти всегда без очевидного присмотра; подцепил — и спешно отваливай. Но не хочется, потому что стыдно, некрасиво.

Отель, вот те на.

Проносится «трактиръ» а-ля двадцать первый век. Близ шалмана — клетка с живейшим медведем, выставленным на обозрение: заманивать неосторожных едоков.

Нет, не надо саней с бубенцами. Зимой здесь тяжко даже солипсисту, мертвый покой.

Вот, наводя на мысли о древнем папоротнике, встает заслуженный, с мезозойским стажем борщевик. Отравленные зонтики ростом с человека или двух. Не таким ли отпотчевали спецслужбы болгарина Иванова? Понатыканы вдоль обочины: вроде как прихожая. Пожалуйте в горницу. Долгий, между прочим, коридор — часа три-четыре езды, не меньше. Мчится туча, похожая на рваную краюху, нагоняет страх на стадо глупых и доверчивых подсолнухов.

Скелеты коровников, обесцвеченные и высушенные солнцем. Красивые дали. Кое-где сверкает инопланетная сталь, попирающая Эдем. Прочие атрибуты Эдема: ржавчина, косые избы, впечатанные в землю почти по шляпку. Газетная мебель в домах, черно-белые новости.

Дело клонится к вечеру. За окном — потомкинские деревни в потемках, раскиданы пригоршнями, существуют. Россыпи названий: Бель, Жабны, Вонявкино, Язвищи, Вины, река Явонь, Обрыни. Ну, и Гусево там какое или непременное Новое — хорошо, то есть навсегда забытое старое. Демянск. Интересно — почему Демянск? Вероятно, потому, что в старину этническая отрыжка застигла бояна-скази-теля на исчезнувшем мягком знаке. Там жители с глазами цвета поредевшей мочалки; есть деньги — пьют, нет денег — ждут. Травы-то — они, понятно, успели от росы серебряной проснуться, но напевы в сердце рвутся темные, алкогольные. Грезы о бесхозной железной балясине в высокой траве, которую хорошо бы уволочь и загнать. А то еще набрал ведро черники — и продал. Плюс тракторную гусеницу. И на отшибе — всё, как у людей: традиционный храм, оплот самобытного мистицизма. Впрочем, вселенским соборам невдомек, какого сорта мистика на деле гнездится и преет в местных душах. Неспроста часовенки с церквами побиты и поруганы историей: не справились с возложенной задачей, не вникли. А сказано ведь было: бодрствуйте!

Расстроенный жирный цыган спешит вразвалку, сверкая золотом. Тесный пиджак, атласное пузо, расстегнутый ворот. Вспотел, карауля; замышляет обман: держит, словно олимпийский факел, липовый перстень.

На выезде — латинский stop, а возле супротивной будки — милиционер. Впечатление, что он тоже подсолнух, разве что недоверчивый. Мы послушно останавливаемся, ноль внимания, но это только кажется. В круглой голове проворачивается, пощелкивая семечками, жесткий диск.

Теперь поехали дальше.

Уже темно, но мне не обязательно смотреть, благо я отлично знаю, с чем и кем встречусь.

Меня ждет шурин, выбравший — а почему, не имею понятия — здешний ландшафт себе под ссылку, и не сталинскую-царскую, а какого-то еще только грядущего дьявола, чего мелочиться. Впрочем, он доволен, у него имеется хозяйство — помидоры, огурцы, клубника и картошка, опять же и кабачок. Помню, как меня угощали в прошлом году шуриновы соседи: кушайте на здоровье, всё с огорода — свеженьким говнецом поливали. Он зверь, мой шурин: занимался однажды сварочным делом и горелкой согнал комара, прилетевшего к нему на запястье.

Вот встретит он меня и поведет, потому что проехать никак нельзя. По тракторному следу и лунному грунту. Найдись на Луне вода, в тамошней бледной пыли непременно завязалось бы нечто похожее. Если трактор прошел — беда. А он везде прошел.

Шурин в сотый раз расскажет про дорогу — как он ходил к ветеранам письмо подписать, с прошением к властям. Ветеранов не собьешь: «нам дорогу построют, а ты по ней будешь ездить?»

И — отступает бетон, и прогибается железо.

Растворяется в темноте благодетельный Игорь, одолживший мне сапоги. Он Ибрагим по паспорту, сидит на корточках и курит, улетая магометанской мыслью к сопредельному ночному Валдаю.

А я иду след в след за мутным фонарем, чуть не носом упершись в шагающие шуриновы штаны. Мрак такой, что пальцев своих не видно. Но я знаю твердо: по левую руку — поле, а в поле рать, и поле — по правую, и тоже рать, и оба поля льняные, выжженные дотла, их каждый год выжигают, предварительно засеяв, потому что не проехать трактору.

Пришел тракторист к председателю: пиши резолюцию — жечь! «Да жги!» Нет, так не годится, бумага нужна. Тот — закорючку на беломорную пачку, ему — «спасибо наше», указ под картуз, пошел, спичкой — пшшшш! готово дело.

Шурин — к чему глаза, когда сплошное «память, говори» — тычет пальцем в разные стороны, объясняя: соседи, любовный треугольник, драма, «люблю я ею» с ударением на «ю». А там — еще и другие солипсисты, он ночевал в их доме по зиме, хозяйка мужа ест поедом — когда трезвый. Когда выпивши — молчит.

«Представляешь, — делится со мной шурин, — мы с ним лежим, трезвые. А она поддала и пилит: крыша не переложена, труба не чищена, дрова не колоты. Тот лишь: молчи, коза ебаная! Она замолкает ненадолго, потом опять: труба не чищена, дрова не колоты, пол не стелен. и, под конец, взвинтившись, — главную претензию: как не стыдно? как не совестно — старую бабу не выебать? Он не выдерживает, вскакивает: потому и не ебут, что старая! Ты посмотри, блядь, на себя в зеркало!»

Черным страусом скачу по кочкам, промахиваюсь.

Жизнь шурину в радость.

Качается фонарь.

Типа Бодрийяр, путевые заметочки.

Мы оставляем позади очередных невидимок — с ними у шурина тяжба. Шуринов кобель, балуясь, повстречался с овцой, откусил ей хвост; на лесной тропе у овцы случился выкидыш. В качестве компенсации солипсисты назначили два мешка сухарей. Пришлось отдавать с поминальным плачем.

Зависаю в прыжке, гляжу на часы с подсветкой. Время за полночь, не пройдено еще и трети. Оптимизация дереализации нарастает. Шурин шагает уверенно, не умолкая ни на миг. Нахваливает лес и вообще места. Да-а. Лес — это здорово, блядь. В воздухе сюрреалистический гнус. Эхо войны раздается. Нет, это я маху дал с войной, здесь не повоюешь. Вот углубиться с мирными целями, вздохнуть полной грудью, постоять, подрочить на березку. Дом не хуже: кот Марат Баглай, зачем-то нареченный в честь Председателя Конституционного Суда. От мышей он оставляет один желчный пузырь: горький, а так сжирает с черепом вместе. Удивленные аисты на ходулях, напоминающие скоморохов с безлюдной ярмарки. И шершни, устроившиеся под крышей не хуже людей, стойкие к боевым отравляющим веществам, которые, конечно же, имеются в хозяйстве у шурина.

В деревне, кроме нашего, еще пять косых домов. Все они вымерли.

И зори, конечно, здесь тихие — в знак уважения к усопшим.

Но, пока я не добрался, ничего из этого нет, оно еще только сделается. Я еду, я устремляюсь творческой мыслью за синий расплывчатый горизонт, наблюдая, как…»

 

2

 

Брон Познобшин отпихнул тетрадь: стемнело, август приготовился ко сну. Не наблюдая часов, он писал, пока не выдохся; теперь единственным желанием было немедленно откреститься от процесса, ничего не перечитывать и не править, вообще забыть, что время от времени творится это постыдное, ненужное дело. В ретроспективе — не слишком комфортное занятие. Сродни физиологической нужде.

На столе перед ним стояла забытая чашка с холодным переслащенным чаем. Со стены смотрел бравый шурин, наряженный в тельняшку и бескозырку. Фотографии жены не было, потому что та ушла, приложив к барахлу свой нарядный портрет; братом же не дорожила, а его матовым ликом — тем паче. Познобшин помассировал глаза, отхлебнул из чашки и немного посидел, глядя перед собой бессмысленным взглядом. Во дворе продолжалось параллельное творчество: кто-то остервенело, с упоением лупил по железу. Брон не понимал, как долго это длилось, поскольку двумя минутами раньше был недоступен для стука — не то покорял поднебесье, не то сверлил жучиные ходы в компосте, читатели рассудят. Оборот речи, ни к чему не обязывающий. Никто, естественно, ничего не прочтет; мнительный Брон скрывал от мира свое сомнительное хобби.

Тетрадь лежала не на месте. Ей вообще здесь не было места, Познобшин сунул ее в стопку бумаг и газет, подальше. Бросил ручку в ящик стола, погладил раздавленную мозоль — лиловую ямку на среднем пальце. Сунул папиросу в прокопченный рот, чувствуя, что слюна уже окрасилась в кофейный цвет и обернулась табачным смывом. Спичка переломилась, злобная звездочка серы отскочила, впилась в ладонь. Брон коротко выругался, думая про льняное поле. Почему не могло быть иначе? Не спичка бригадира, а звездопад, метеоритный дождь или, на худой конец, шаровая молния. Совсем другая картина, иная судьба — почти героическая: душная ночь, цикады, которых не видно и, может быть, не бывает в природе, просто так повелось, так привычнее — приписывать нестройный треск их гипотетическим крыльям и суставам. Смиренная нива. Грохот времени. И — величественное бедствие, мириады огней, сорвавшихся с бархатных небес, астероид, неизбежный пожар, веление промысла. острая горечь вод, разверзшаяся бездна, апокалиптическая саранча. Познобшин встал, напряг в карманах кулаки, потянулся в струну. Поплелся в сортир, где всё и разразилось.

Его внезапно возмутила веревка. Кто-то, давно позабытый лично, давным-давно каламбурил и называл ее сливочной тянучкой. Глядя на нее, жалкую и висячую, Брон осознал следующее:

 

  1. Веревка.
  2. Материальный предмет, образованный набором растительных волокон, подвергнутых специальной промышленной обработке.
  3. Исходный цвет — бледно-желтый, итоговый — неравномерно бурый, табачный. Маскируется скудной подсветкой.
  4. Микроструктура: атомарная.
  5. Для пользователей-пантеистов — одушевленный предмет.
  6. Вкус и запах не идентифицируются: фоновая наводка.
  7. Состояние: утиль. Разорвана на границе верхней и средней третей, обрывки связаны засаленным узлом.
  8. Потенциальный энергоноситель.
  9. В верхнем отделе разбухла от влаги, проходя в полости сливного бачка.
  10. В нижнем отделе продета в полый пластмассовый конус системы «колокол». Цвет конуса идентификации не подлежит, поверхность шершавая, весом пренебречь.
  11. Функциональное назначение: «оптимизация смыва фекалиев» (цит. по: «Руководство по эксплуатации», © 1971 г., all righs reserved).
  12. Теоретическое основание — механика Ньютона.
  13. Цена договорная.

 

Познобшин, не затворяя двери, вышел, вооружился кухонным ножом, вернулся. Взялся за колокольный конус, осторожно потянул и лезвием, словно по горлу, полоснул под узлом. В ужаленной серным пламенем ладони повис шнурок. Брон повертел его в пальцах и аккуратно повесил на трубу, тянувшуюся через бугристую стену. Стена слегка подернулась плесенью, как сладострастной поволокой. Он собрался обдумать случившееся, и тут же пропустил главный удар, нанесенный с вежливой точностью прямо в потайное нервное сплетение. И это было новой мыслью, новым озарением. Правда, оно не озаряло, а скорее, пачкало подлунный мир навозной акварелью. С исчерпывающей ясностью Брон Познобшин узнал, что ему надоело быть человеком. Не понял и даже не осознал, ибо эти действия предполагают заведомое наличие в сознании чего-то непонятого и неосознанного, а именно узнал, как узнают сногсшибательную новость.

Позднее, пробуя возникшее чувство на вкус, он подумал, что так, наверно, лишаются рассудка некоторые душевнобольные: разом, в момент, при энергичном повороте выключателя. И очень возможно, что с ним произошла как раз такая неприятность. Нет, рассудок не был поврежден, однако в душе еще до рождения прописаны жильцы куда более странные и древние, нежели разум. Секретная коммуналка, сплоченное братство квартиросъемщиков-невидимок. Например, приятель Брона, Устин Вавилосов, живьем поедал дождевых червей. Девушки, стоило им узнать об этой трогательной склонности, наотрез отказывались его целовать. Он и без червей, одной своей фамилией исключал поцелуи. А на даче, после дождей, когда черви так и ползают, на Усти-на было просто противно смотреть. И кем нашептано? кто побудил? какие демоны, какие жильцы? никто не знает.

Всё это вспомнилось Брону уже после, ночью, когда он попытался провести эту надуманную аналогию и успокоиться. Пока же он стоял, ошеломленно разглядывая липкий линолеум, и никак не мог придумать для себя следующего шага. Нет, его странность — иного сорта. Все действия представлялись откровенно скучными и одинаково бессмысленными. Самым отвратительным было то, что с души воротило от самой скуки, поскольку она тоже, чем бы ни была вызвана, оставалась человеческим чувством. Омерзительным даже не человечностью, а непоправимой принадлежностью к скандальному семейству чувств. Хорошо бы их не было вовсе. Познобшин медленно вышел, пересек комнату, выглянул в окно. Звон и грохот не утихали. Двое в спортивных костюмах сидели на корточках возле «жигулей», поставленных раком благодаря домкрату. Один, как заколдованный, колотил молотком по толстой короткой трубе, уложенной на коврик. Терпеливая деталь презрительно молчала, пропитанная стоицизмом до самой молекулярной решетки. Второй курил и, ободряюще крякая, подстрекал первого колошматить еще. Под липой раскорячился озабоченный дог; его владелец мрачно смотрел на кокетливый багажник автомобиля.

Брон взял чашку и выплеснул во двор остатки чая. Курильщик оглянулся на шлепок, поднял глаза. Брон стоял, неподвижный, в оконном проеме, черный на желтом. Молотобоец выпрямился, пнул и обозвал трубу. Второй отвернулся от Брона и что-то сказал. Познобшин не двигался, глядя на взорванную карусель, где упражнялись в красноречии пыльные безнадзорные волчата. Он думал, что не должен так вот сразу, не снимая дешевой рамки, предавать анафеме пейзаж. Пейзаж глубок и интересен, но только эта глубина не человечьего разумения дело. Вот если бы Брон не был человеком, то может быть, что он тогда, вполне вероятно, если не брать в расчет иные возможности, но всё же, тем не менее, однако, если попытаться распознать с тоскливой горе-колокольни, способен оказаться, при благоприятных обстоятельствах, чем черт не шутит, в некой параллельной сфере, может статься, если крупно, фантастически повезет, отличной и независимой от.

Чашка выскользнула и полетела вниз. Мелькнула, кувыркаясь, нарисованная вишенка. Познобшин автоматически отступил и сразу же об этом пожалел. Сделанный шаг был естественным, понятным, человеческим действием. Упал предмет: пустяк, и в то же время — мелкий беспорядок, виновник отходит на безопасные позиции, отгораживаясь от возможного возмущения граждан, на которых сбрасывают предметы. Милиция учит, что нельзя сбрасывать предметы на граждан. Она же утверждает, что гражданам нельзя мешать проходить. Нельзя оскорблять их достоинство. Нельзя создавать ситуации, потенциально опасные для жизни и здоровья граждан. Мусорить, черт побери, нельзя, если даже граждане остались целы и довольны. Брон, раздраженный очевидностью, читаемостью поступка, вернулся к окну. Внизу, на асфальте, белели черепки. Мастера убирали домкрат, дога спустили с поводка, и он носился по песочным дорожкам. Познобшин уставился на рекламные стенды: лунный грунт. Возвышается, тесня острые скалы, гигантская пачка «Явы», на ней — ликующий и ревущий медведь. Падает потрясенный пигмей в несерьезном американском скафандре. Рядом надпись: «Водка с вершины мира!» Брон сморщил нос: как же всё это по-людски, до чего предсказуемо. Добрался до вершины мира — и что же там, как вы думаете? Водка, чего напрасно гадать. Запел комар, и он потянулся к створке, но в ту же секунду опустил руку. Пускай споет, пускай ужалит. Разрешить кусать — оно по-человечески или уже не вполне? А если горелкой? Он всегда подозревал, что шурин не до конца человек. А может быть, о конце и говорить не приходится, потому что не было человеческого начала.

Так вполне или не вполне?

Даже если не вполне, то слишком мелко.

Что же с ним такое творится?

Может быть, он перетрудился. Устал, всё обрыдло, ничто не мило, самое времечко спать. Утром посмотрим, авось перемелется, жизнь отвлечет и нагрузит. А не отпустит, то всё равно — разве он властен что-то изменить? Волен — это сколько душе угодно, но власти — шиш.

Убийственные мысли, типовые, серийные, поточные. Первое, что приходит в голову. А надо, чтобы приходило последнее. Лучше всего — чтобы не приходило вообще. Чтобы уходило, оплеванное и поруганное.

Оставив окно как есть, он лег на диван, раздеваться не стал. Ужином погнушался, и никакого там вечернего туалета. Взрослому трезвому человеку обоссаться: по-людски? Нет, не с того он заходит края. Скотством и голодовкой проблему человечности не решить. В носках было влажно, в груди — беспокойно. С улицы доносился утробный полуосознанный мат, реже — собачий лай. Гулили далекие троллейбусы, шипел горячий пар, вскрикивали сирены. Электронный будильник светился страшным малиновым светом. Цифры бесшумно сменяли друг дружку, сосредоточенно поскрипывал потолок. Из-за соседней восьмиэтажки ударил выстрел, следом — второй.

Что же — не жить, что ли? Нет, не просите, жить пока еще хочется.

Секунды ломались в десятичном танце, носки пахли бедой. Познобшин слушал подлый комариный звон и из последних сил старался быть равнодушным к ядовитым микроскопическим инъекциям. Чтобы отвлечься, он начал гладить себя по плечам и щекам, поражаясь, насколько пуст и скучен человек. Из-под ладоней летел беспомощный шуршащий звук.

 

3

 

Накрапывал дождь. Пасмурный полдень укутался в тени. Устин Вавилосов вытер рот, покосился на мокрую дорожку и вдруг оживился.

— Ну-ка, ну-ка, ну-ка, стой!..

Придерживая панаму, он косолапо побежал по мелкому гравию. Добежав, обернулся, подмигнул Познобшину:

— Закусим!

Он нагнулся, выпрямился, взмахнул побледневшим от ужаса червем.

Брон с усталым безразличием кивнул, выпил, поискал что-то в бараньей шевелюре и стал следить за уморительным движением челюстей Устина.

— Хорошо тебе, у тебя имя диковинное, — сказал он задумчиво, однако без зависти.

Вавилосов сочно сглотнул, присел на бревнышко — маленький, кругленький, черноглазый, в мешковатой одежде. Старый телевизор, намедни, год тысяча девятьсот тридцать какой-то, носите панамы, берите сачок. Веселый ветер пропоет вам старую песню о главном.

— Зря завидуешь, я мучаюсь, — он сдвинул брови в потешной печали. — Чего ж хорошего?

— Так, — Познобшин пожал плечами. — На кой черт ты это делаешь?

— А для хохмы, — добродушно объяснил Вавилосов. — Это еще с детского сада, мы там спорили, и я много жвачек выиграл. С вкладышами. Нормальное дело — гам, и готов. Мне не трудно, к тому же это вкусно.

Брон взял бутылку, разлил.

— Ну, а еще что-нибудь можешь сделать?

— Съесть? — не понял и уточнил Устин.

— Хотя бы, — Познобшин вздохнул и чуть приподнял стакан. Вавилосов отозвался своим.

— Как-то не пробовал, — сказал он небрежно. — Зачем?

— Затем же. Для пущей оригинальности. Для вкусности.

— Да хватит, наверно.

— Считаешь?

— Ага, — Устин изменился в лице, выпил, выдохнул. В дачном сочетании с невинной и трогательной панамой он выглядел дико.

Брон посмотрел в сплошное небо.

— Везет тебе, — пробормотал он, пытаясь взглядом продавить пелену. — Я бы тоже мог… хоть целый гадюшник, если бы с пользой. Только этого мало.

— Чего мало? Пользы? — уточнил Вавилосов. Брон помолчал, потом вяло ответил:

— Надоело мне всё со страшной силой. Всё. До последней молекулы.

— Мне тоже, — понимающе кивнул тот.

— Нет, — строго поправил его Познобшин. — Я о другом. Надоело быть человеком. Сидеть на бревне человеческой жопой, жрать водку человеческим ртом, слова разные говорить — что к месту, что не к месту. Дышать надоело, ходить, смотреть, думать.

— Это депрессия, — подсказал Вавилосов. — На самом деле оно бывает не так уж плохо.

И потянулся за бутылкой.

— Я не сказал, что плохо, — возразил Брон. — Я сказал — надоело. Людям, конечно, неплохо тоже иногда бывает.

— Людям! — усмехнулся Устин, испытывая чувство непривычного, редкого высокомерия. — Ты, получается, уже не человек?

— Человек, — Брон снова вздохнул, теперь — глубоко, до дна, сооружая из праны и спирта энергетический коктейль.

— Так куда же тебе деваться?

— Никуда, наверно.

— Значит, мечтаешь.

— Мечтаю.

— О чем же?

— О другом.

— И какое оно?

— Это неважно. Вот ты, опять же, червяков жуешь. На первый взгляд — явное отличие, пусть и не первостепенное. А разобраться — тот же человек, только хромосома, небось, какая-нибудь сломалась. Накрылась к черту.

— Хромосома?

— Она.

— У меня?

— У тебя.

— И что — тебе тоже сломать?

— А зачем? Вот если бы ты новую встроил… чужую… посторонний ген, хоть от свиньи… Мне, например, хочется уже, чтобы мне свиную печень пересадили. Впрочем, нет — я буду снова человек, только со свиной печенью. А надо, чтобы как в «Мухе»: чего-то такое, после которого уже не совсем человек. Хотя бы свиньей быть с человеческой печенью, но при сознании.

— Таких и без тебя полно. Я так понимаю, что о протезах разных и говорить нечего.

— Правильно понимаешь. Даже искусственное сердце — не выход.

— Ну, выпей тогда еще.

— А я что делаю?

— Тогда прозит.

— Нет. За то, чтоб оно всё.

— Накрылось, как моя хромосома?

— Нет, пускай живет… Ладно, на небе меня поняли. Прозит!

— Всегда с нашим удовольствием.

Познобшин улегся на мокрую траву, заведя под голову руки. Вавилосов, боясь промочить свою идиотскую одежду довоенного образца, солидарно завис над товарищем — как бы полулежа.

— Помогает?

— Вряд ли. Если только вусмерть. Дело-то человечье. Короче, я не знаю пока, у меня всё только вчера началось.

Устин выпрямился, расхохотался:

— Вчера? Больно мы нежные!.. Вчера!.. Погоди до вечера, само пройдет! Муха.

— Это понос проходит к вечеру.

— Будто у тебя серьезнее.

— Ну, разумеется, ты-то ничего серьезнее не знаешь.

— Сейчас червями накормлю — ты тоже не будешь знать ничего серьезнее.

Познобшин в тоске замолчал. Устин подумал и предложил:

— Бабу найди.

— Она человек.

— А тебе кого — лошадь?

— Может быть.

— Тогда купи газету с объявлениями. Там тебе кого хочешь пришлют.

— Отъебись.

— Ну, мил человек.

Вавилосов почувствовал раздражение. Нытье Позноб-шина ему осточертело.

— Вот, опять — человек. Хоть не называй меня так!

— Не буду, не буду. Обознался.

— Там еще есть?

Устин поболтал остатком водки.

— На раз.

— Вторую возьмем?

— Почему же не взять. На службу-то завтра выйдешь?

— Посмотрим.

— Я к тому, что если не выйдешь, можешь остаться.

— Ну к дьяволу.

— Слушай, кончай. Достал.

— По рукам.

— У тебя еще руки?

Брон посмотрел на ладони с черным следом от спички на правой. Перевернул; с тыла кисти были искусаны комарами. Злобно усмехнулся:

— Молодец! Да, пока руки.

— Две?

— Восемь.

— Обойдешься четырьмя. Сейчас удвоятся, сделаем.

— Прозит.

— Чин-чин.

— Лучше?

— Забыли. Лучше?

— Сколько рук?

— Две, мистер О’Брайен.

— Продолжим.

 

4

 

Познобшин вышел на работу. Он чувствовал себя ужасно, но помнил, что это очень по-людски — мучиться похмельем, и эта мысль, против ожидания, прибавляла терпения и сил. Железного человеческого терпения, подкрепленного якобы неисчерпаемыми человеческими возможностями. Брон сунул в рот жвачку, надеясь сменить вкусовые ощущения. Призрачное разнообразие. Самообман. Чем от него пахнет — дело десятое. У него такая работа, что запаха можно не бояться.

В дирекции парка царила вялая кутерьма. Кто-то переодевался, другие завтракали, двое зависли над дисплеями никому не нужных и неуместных здесь доисторических компьютеров. Остальные били баклуши. Тихо жужжал электрический хор в составе ламп безжалостного дневного света и двух процессоров. Познобшину казалось, что и сам он подведен под рабочее напряжение — то ли помещенный в поле, то ли включенный в цепь. Его ввернули, будто пробку, но он оказался, скорее, жучком. Если вспыхнет пожар, то он станет свидетелем и участником заезженного сюжета: бунта одиночки против всех, финал предсказуем. Финал этот либо благополучный, либо трагический. Брона мутило как от первого, так и от второго. Он отворил шкафчик, вынул плечики с рабочим костюмом. От костюма круглый год пахло прелыми листьями.

Рядом разгадывали сканворд.

— Дочь баранки?..

— С юмором, смотрите. Сушка!

— С. у. ш. ка. Верно, сушка.

— Баранка — мама, а папа — хот-дог.

— С арабским соусом, да.

— Не, с кетчупом. Перетрахал целую вязанку, триппер поймал.

Скоро явился первый за сегодняшний день заказчик, и Брон, присев на стул-вертушку, встретил его холодным взглядом.

— Добрый день, — бодрый мужчина лет сорока, с редкими выгоревшими волосами, кивнул и без приглашения уселся рядом. — Я к вам вот с какой штукой.

Он достал из кейса восемь пачек листовок, похожих на банкноты. Если смотреть издалека, то можно и ошибиться.

— Мясное блюдо? — донеслось из-за спины и тут же ответило: — Азу.

— Это нужно раздать, — распевало электричество. — Желательно деткам. Это билеты сказочной лотереи «Котя-коток».

— Я сделаю, — Брон осторожно нагнул голову. Он вынул одну пачку из рук заказчика, повертел, похрустел ею и отложил в сторону. — Между прочим, вы не пробовали стрелять из пневматического пистолета по куску мыла?

Он внимательно смотрел на клиента, пытаясь предугадать реакцию.

— Пробовал, — отозвался мужчина, застегивая кейс. — Если бой хороший, то пульки застревают, и их потом трудно выковыривать. А что?

— Ничего.

— Ну, договорились, — клиент встал, улыбнулся. — До скорого, да?

— Попробуйте, — Брон не стал противиться.

— Всего вам доброго.

Познобшин провернулся и уставился на лотерейные пачки.

«Мимо», — отметил он про себя.

— Чего такой квелый? — На плечо легла пухлая ладонь Ящука. — Тяжко?

Шеф был еще не одет, но уже при гармошке.

— Есть, но терпимо, — буркнул Брон. Ящук, собравшийся было идти дальше, задержался.

«Ага, сейчас получится, — решил Познобшин. — Зацепила нестыковочка».

Маленький Ящук действительно удивился. Он привык, что Брон, когда его застигали с поличным, с похмелья, отнекивался вопреки очевидности, до последнего. В такие минуты его бывало очень жалко, и сердце Ящука переполнялось блаженством оттого, что Ящук был формально властен миловать и прощать, и он немедленно прощал, добрый человек — ему было радостно думать, что вот он кому-то помог, кого-то утешил. Бедняга боялся, что поднимется крик, и зря боялся, всё обошлось, никто не сердится, и Ящук — в первую голову. Вокруг — сплошная гармония, курлычут ангелы, с небес планирует заботливый покров. В Ящуке столько любви, что любая дирекция ему семечки; он, щедрая душа, утешит и простит, если придется, целый концерн, а то и министерство. Не говоря уж о таком пустяке, как некий По-знобшин, отдельно взятый и пристально рассмотренный-обнюханный. Он и за пивом бы сгонял, но неудобно, статус не позволяет, да к тому же можно и пострадать — ведь люди неблагодарны, что тоже, конечно, простительно.

— Присядьте, Мирон Борисович, — пригласил Брон. Ящук машинально сел.

— Я вам сейчас расскажу потрясающую вещь, — сообщил Познобшин и потянулся в исступленной, отчасти надуманной, зевоте. — Мой знакомый хирург удивил меня историей библейского царя Асы. Аса страдал неизлечимой болезнью: у него сперва отнялись ноги, а после всё поползло вверх — отказал живот, потом — руки. И помер он, ибо взыскал не Господа, а врачей. Так вот: всё это, оказывается, сущая правда. Бывает такая страшная опухоль в позвоночнике, которая вызывает именно такие симптомы. Значит, перед нами не просто легенда — всё подано так грамотно, словно списано из медицинского учебника. Сзади раздалось:

— Позади нас — многоточие… впереди нас — многоточие… хорошо с перепою мечом помахать. Слышь, придумай слово! Пропущенное.

Ящук был не дурак. Он понял, что над ним издеваются.

— Я вас не понимаю, Познобшин, — сказал он напряженно. — Почему вы вдруг рассказали мне эту историю? При чем тут библейский царь?

Кругом гудело. «Патрон, — Брон думал про Ящука. — Смазать и ввинтить лампочку».

— Не при чем, и у меня всё замечательно, — пожал он плечами. — А что не так, Мирон Борисович? Я просто рассказал. Правда, интересно? Познавательно, да?

И Брон встал. Сцепив за спиной руки, он с доброй улыбкой изучал Ящука, из которого красными лепехами попер адреналин.

— Неуместно, Мирон Борисович, я знаю, — Брон выбил из рук противника убогое копье. — Я просто так, без всякой задней мысли. Не обращайте внимания.

Теперь, когда перед ним вроде как извинились, Ящук растерялся окончательно. Он смотрел на Брона, гадая, зачем тот встал, и тут же находя тому вполне разумное объяснение: подчиненный стоит перед сидящим начальником, удивляться нечему, он сидит, а тот стоит, вот если бы наоборот, то было бы естественней. черт!

— Рать, — бросил Брон через плечо.

— Что? — спросил Ящук.

— Это я не вам. Рать!

На Брона уставились аккуратные очки. Веснушчатая рука, державшая карандаш, зависла над клеточками.

Грифель зашуршал.

С соседней табуретки квакнул смешок.

Познобшин чувствовал, как ему с каждой секундой становится легче. Неадекватно. То, что требуется: совершенно неадекватно, невпопад, но — в границах допустимого. Он кривляется на островке безопасности. Лишний шаг — и его собьют, но дальше он не пойдет, достаточно. Он только, дразнясь, занесет ногу.

— Не по-людски это, Познобшин, — уронил Ящук. И — подарил бальзамом, угадал, попал в точку.

— Надеюсь, — Брон печально улыбнулся. — Божьи руки… Если опустить руки в беспокойную воду, картинка смещается и дрожит. Как бы и чужие руки, не свои, свет преломляется в плотной среде. А им в воде непонятно, что рядом стоит большой хозяин. Так и люди — руки Создателя, опущенные в тазик. Ладошки, мнимо разделенные, не знают, что у них общий корень.

— Займитесь делом, — Ящук встал и повернулся, не желая больше никаких проникновенных бесед. — Мой вам совет: навестите медпункт. И чтобы через час были в норме.

«Я и сейчас в норме, — подумал Брон. — И не в норме. Но разве это мятеж?»

Мятежа не будет, даже если он уйдет и больше не вернется. Мятеж это когда хватают, вяжут, сажают в клетку, лечат уколами, пускают в расход, клеймят в печати. Как нелюдя. Но он не является нелюдем, нелюдь — понятие с отрицательным знаком. Нелюди режут и жгут, выедают внутренности с наружностями, насаждают насильственный интим прискорбного свойства. Так что мятеж — это сильно сказано. Лучше будет так: неоправданные действия в рамках общепринятого регламента поведения. Или норматива? Экий вздор! Внешне ничего подозрительного: нахамил шефу, неприлично держался, городил ахинею — плохо, но среди людей случается и не такое. А вот мотивы — о мотивах знает он один. Об их отсутствии. Можно и тайны не делать — сказать, как есть. Вернее, как нет. Тогда решат, что немножко того-с. И прекрасно. Вот если бы он ножиком пошел махать.

Он и не сверхчеловек. Сверхчеловек — это выше по лесенке. А ему удобнее не выше, ему желательно по соседству, параллельно. Можно на той же высоте, на одной перекладине.

Брон вздохнул и начал натягивать спецодежду: костюм кенгуру. Комбинезон в виде шкуры, голова из папье-маше. Пристегнул толстый плюшевый хвост. В его обязанности входило разгуливать по парку и зазывать прохожих на аттракционы. В качестве приманки раздавать ребятишкам леденцы. А заодно — рекламные листовки переменного содержания и пригласительные билеты.

Красное лицо Познобшина скрылось под маской.

Кенгуру вразвалочку вышел в парк.

Дальше случился скандал. Сначала кенгуру разжился в ларьке, где его давно и хорошо знали, бутылкой водки и вскоре окосел. Затем начались чудеса: в сумке, вместо леденцов и листовок, оказались гондоны. Кенгуру сообразил, что это — розыгрыш. Над ним подшутили коллеги, любители сканвордов и кроссвордов. Он невпопад обрадовался. Начал прохаживаться взад-вперед, одаривая прохожих красивыми пакетиками. Через час — когда Брону, по мнению Ящука, давно полагалось быть в норме — в дирекцию явилась недовольная мама. Она пожаловалась, что кенгуру, шатаясь, подарил ее трехлетней дочечке гадость.

Прибежал Ящук, переодетый клоуном. Он сорвал с кенгуру фальшивую морду, скрывавшую кривляющееся лицо, глупое и пьяное. Директор начал прыгать и махать руками; вместе с ним подпрыгивал гигантский бант на резиночке и постанывала расписная гармошка.

— Вон отсюда! — орал клоун, топоча зеркальными штиб-ле тами.

Он вдруг подпрыгнул особенно высоко, и из его глаз брызнули юмористические струи. Кенгуру пошлепал в раздевалку.

Потом вышел в коридор и хлопнул дверью — не сильно, в рамках дозволенного.

 

5

 

…В этот день Брон сделал много чего такого.

Он бродил по городу и неприятно поражался увиденным. Время от времени в его голову закрадывалось сомнение: люди ли ему надоели? Вокруг было столько диковин, что напрашивались две версии: либо лунатики, маскируясь под горожан, творили что-то свое, лунное, либо людей, которым осточертело быть людьми, образовалось гораздо больше, чем казалось Брону, и он не оригинален даже в этом. В частности, о том свидетельствовали необычные товары массового потребления (Брон заглянул в пару-другую магазинов и бездумно купил плащ-дождевик «Спаси и Сохрани» вкупе с «Масонскими макаронами»). Тема потянулась — длинная, как макаронина или что похуже. В скверике, отдыхая, Познобшин прочитал статью, в которой утверждалось, что отечественные макаронные изделия вредны и опасны. Они полые, с дырками, в отличие от итальянских спагетти. И, попадая в желудок, нарушают гармонию не то чакр, не то каких-то других энергетических потоков. Чакры отклоняются от предначертанного богом пути, заползают в макаронину и следуют ее изгибу. В этом отношении особенно опасны рожки и ракушки, потому что они изогнуты в одну и ту же сторону. Брон выбросил газету и поделился прочитанным с продавщицей мороженого. Та посмотрела на него, как на больного; Брон не удовлетворился эффектом, купил эскимо и отправился с ним в ближайший биотуалет, там съел.

Выйдя, он облизал пальцы и пошел на проспект смотреть парад. Познобшин так и не понял, в честь чего его затеяли, и отметил лишь, что макароны сменились десертом: подали яблоки. Бравые кони в яблоках вышагивали, теряя опять же яблоки. В продуктовом ларьке Борис Гребенщиков задумчиво напевал о наступлении яблочных дней. Ларечный бок был украшен ярким плакатом, рекламирующим «виагру». На нем были нарисованы счастливые и добрые молодцы с молодильными яблоками для пожилого папы. Рядом собирали подписи политические партии «Яблоко» и «Медведь». Брон рассеянно шмыгнул носом, подобрал бесхозную щепку, сунул в карман. Возле новенького офиса происходило торжественное натягивание разрезанной ленточки; там же Брона остановила встревоженная женщина.

— У вас есть спички? — пробормотала она, оглядываясь. — Хочу сжечь, мне тут сунули, здесь неверно написано.

Она показала Познобшину маленькое Евангелие.

— Или возьмите себе.

Брон взял книжечку, положил к щепке и отвернулся. Женщина, не испытавшая никакого облегчения, развернулась и быстро засеменила в сторону Дворца культуры.

От нечего делать, он завернул в аптеку, где долго мучил продавщицу вопросами про клизму: что она — наружное или внутреннее? Потом собрался рассказать ей про царя Асу и руки в тазу, но та сбежала и прислала вместо себя другую, смертельно страшную.

Удовлетворения не наступало. Всё та же ДНК, всё тот же опостылевший обмен веществ. Дозированное безумие было сродни анальгину, который временно снимает боль, но не устраняет ее причины. Брон плелся, потерянный, куда глаза глядят, пытаясь от нечего делать что-нибудь сформулировать. Например, русскую идею, способную объединить нацию. Не мешай заниматься своим делом! Вот хорошая идея. Не мешай, не лезь. А главное — не вникай, какое это дело. Не приведи господь!..

Мусора в карманах прибавлялось: камешки, пробки, горелые спички.

Брон завернул в пельменную и там продолжил заигрывать с нечеловеческим. Он приправил блюдо щепоткой песку, и масло, которым были облиты пельмени, похрустывало на зубах. Когда он вышел, сытый и недовольный, его внимание привлекло дорожно-транспортное происшествие. Водитель маршрутного такси зазевался, глядя на мальчишку-велосипедиста, который, словно на деле был юным демоном и знал заранее, какой объявить фокус, отпустил руль и, продолжая бешено крутить педали, молитвенно воздел руки. А белый пунктир шоссе делит шоферов на правых и левых, белых и красных. И вот пошел на брата брат. Последовал удар: машина на полном ходу врезалась в автобус дальнего следования, кативший навстречу, из водителей пошла кровь.

Познобшин, размахивая руками, пересек стенавшую улицу и вошел в маленькое кафе. Там сидела Ши — сухая, как щепка. Она пила пятую чашку кофе.

Сказав себе, что дела идут просто замечательно и с каждой минутой всё лучше и лучше, Брон плюхнулся напротив. Он нагло встретил взгляд черных пуговичных глаз, смотревших исподлобья, поверх остывающей чашки. И увидел себя со стороны: кудрявый мутноглазый жлоб, косящий под американское о’кей. Гомо сапиенс в одной из наиболее гнусных ипостасей. Спасаясь, он оторвал себе пуговицу и щелчком направил ее к соседке.

— Подарок, — объяснил Познобшин бесцветным голосом. Это для начала. Уже что-то. Уже непонятно.

Ши накрыла пуговицу шоколадной ладонью.

— Мои родители — с другой планеты, — сказала она. — Еще у меня рак.

Брон, растерявшись, отобрал у Ши чашку, отхлебнул и улыбнулся. После он подумал, что его губами воспользовался кто-то другой.

— Мы завтракали, — Ши вскинула жидкие брови, разыгрывая удивление. — Очень по-американски. Папа — в галстуке, мама — в джинсах. Тосты и джем, молоко. Они доели, а после папа печально вздохнул и сказал, что они с мамой — инопланетяне. Они раньше молчали, но вот теперь говорят. Мама стояла рядом с ним и вся сияла. Папа сообщил, что накануне их навестили маленькие зеленые человечки с огромными каплевидными глазами. И хлопнул в ладоши. Они с мамой тут же пропали, и я до сих пор не знаю, где они. На столе осталась посуда, утренняя газета. Папин пиджак висел на спинке стула, а мамин передник был аккуратно сложен и лежал на полочке, которая у нас над мойкой.

Брон осторожно оглянулся на выход. Еще убьет. Мало ли что ему не по нутру — он остается человеком, и не желает болеть, умирать, подвергаться побоям, сидеть в тюрьме или в сумасшедшем доме; он стоит, как стоял, на островке безопасности с занесенной ногой. Мимо летят маршрутки и автобусы. В голове мелькнула мысль, что нужно пойти к стойке и что-нибудь взять, чтобы не выглядеть нелепым, хотя именно нелепым он и собирался быть.

— Остыл? Решил удрать? — Ши вновь поднесла чашку к сморщенным, как горелая фольга, губам.

Собравшись с духом, Брон смешно наморщил нос и повел плечами. Это будет его прощальный жест. Если события начнут разворачиваться, он быстро уйдет от греха подальше.

— Я не кусаюсь, — Ши, не мигая, смотрела на него. — И никому нет до нас дела. Сиди и не дрожи.

Познобшин помолчал, потом вполне по-человечески протянул руку и представился:

— Брон.

— Ши, — та без интереса подержала двумя пальцами его кисть. — Скучаешь?

— Не без того. Хотите выпить?

— Нет, — покачала головой Ши. — Ты иди, бери, на меня не оглядывайся. И вообще наплюй на всех. Это все не люди, это то, что от них осталось. Набор жестов и слов, и ничего больше. Святой Грааль потерян — может, растворился в желудках, может — высрали.

— Ты придуриваешься, — Брон откинулся на спинку стула. — Я понял. Мелкая злоба на маму с папой, мелкие гадости. И большая проблема со здоровьем.

— Это уж мое дело, — усмехнулась Ши. — Мне всё равно, как ты считаешь. Я сама с собой разберусь. Как-никак, я дочка инопланетян.

— У тебя довольно жалкое амплуа, — заметил Позноб-шин. — Вот мне, к примеру, не хочется быть человеком. И всё. Это довольно неопределенная претензия. Ты не находишь, что в неопределенности больше вкуса, изысканности?

Ши обреченно вздохнула.

— Как меня достало — всё объяснять, кто бы знал. Ты уши мыл? Я не инопланетянка, я дочь инопланетян. Слушать надо внимательно. Мои родители с виду были совершенными людьми. Это они считали, что превратились в пришельцев. Я же говорила: зеленые человечки с каплевидными глазами. Явились и что-то проделали. Возможно, брали их к себе на тарелку давным-давно, скрещивали там, изучали. Потом родилась я, они и меня изучали. А папа с мамой постепенно менялись, пока… Боже правый — кому я это рассказываю? Что ты там сартикулировал? Человеком надоело быть? Ну-ну. Много бы я дала, чтобы быть человеком. Но, — она подняла худой, узловатый палец, — настоящим, всамделишным человеком, с начинкой. А не как эти. — Она махнула в зал.

Сердце Брона на секунду замерло. Ему вдруг показалось, что Ши может говорить правду. В следующее мгновение он уже этому не верил, но ощущал нечистое влечение к фигуре, сгорбившейся напротив и больше похожей на головешку, чем на женщину. Он понял, что о лучшем не мог и мечтать: сойтись не с человеком, но черт-те с кем. Готовый кузов для груздя. Шершавый борт, обугленные доски, столбнячные занозы, мышиный помет. Брезент, усыпанный опилками.

— Мечтаешь отыскать Грааль? — спросил он, просто чтобы спросить.

— У меня уже есть, — хохотнула Ши и допила чашку до дна. — Мой собственный Грааль. Жгучая темная субстанция, которая густеет, затвердевает в хитиновую оболочку. Выпрастываются клешни, гуляют усы… ам! Рак — вот мой Грааль.

— Ты что — обследовалась, что так говоришь?

— Не надо мне никаких обследований, я и без них знаю. Разве по мне не видно?

— Ну. — Брон неуверенно поерзал на стуле. Он не стремился успокоить и разубедить собеседницу, еще чего — он говорил, как думал. — Может, у тебя просто конституция такая, или гастрит. Мало ешь, много куришь.

Вместо ответа Ши набрала в плоскую грудь воздуха, закашлялась, склонилась над опустевшей чашкой. Приоткрыв рот, слила по бурой от кофейной гущи стенке алую слюну.

— Грааль, — проскрипела она удушливым скрипом, будто наглаживала воздушный шарик — до судорог, зуда и тошноты. Потом поболтала чашкой и проглотила черную смесь.

— Я тебя обманула, — сказала Ши. — Человеком я тоже не хочу быть. Я никем не хочу. Возможно, чем. Скажем, каким-нибудь процессом. или содержанием. Но только не формой.

Она лукаво посмотрела на Познобшина.

Брон почувствовал сладостный и жуткий спазм в животе.

— Давай все-таки выпьем, — предложил он снова. — Кажется, мне сегодня повезло.

И ему снова померещилось, что за него разговаривает кто-то другой.

— Клеишь меня? — уже равнодушно осведомилась Ши.

— Пока не знаю.

— Но это человеческое занятие, не находишь? И даже очень.

— Нахожу. Но теперь начинаю верить, что не всегда.

— То есть?

— Ты же дочка инопланетян. Не каждому человеку захочется клеить.

— Ну, конечно! — рассмеялась Ши. — Плохо ты знаешь людей. Им, бывает, хочется такого. А за кадром — будни. Копни где хочешь, и штык лопаты рано или поздно звякнет, напоровшись на ларец. Откроешь, а там. засохшая роза и пачка гондонов. Ничего высокого. Великая любовь Ромео и Джульетты продолжалась шесть дней. Максимум семь, не помню. Ты об этом знаешь?

Брон отрицательно покачал головой.

— Вот знай. А до нее была другая, столь же пылкая, но Ромео угораздило стать с подветренной стороны, он нюхнул, и — помчался, позабыв, что было. А Гамлет был тучен. Боров со шпагой, обиженный на мир жиртрест. Детская злоба, разрядившаяся в пух и прах. А Тристан. В комментариях к Мэлори говорится, что имя его происходит вовсе не от triste. Никакого он не «горестного рождения». Оно произошла от Drostan, так звали пиктских «царьков». Дро-стан и Изольда — так-то вернее, да? Мне нравится.

— Ты говоришь, словно в чем-то меня разубеждаешь, — сказал Брон. — Это лишнее. Мне нет дела до Тристана и Гамлета. Они люди, да еще придуманные, плоские. И на хрен мне твои гадости. Плевать я хотел и на гадости, и на радости. Мне хочется другого — понимаешь? Где разницы не будет.

— Еще как понимаю. Но гадость засасывает, согласен? Если ты заблудился, то рано или поздно тебя вместе с прочим дерьмом прибьет. куда надо.

— Ну, всё может быть. Но я надеюсь на везенье. Как повезло Робинзону Крузо. Необитаемые острова еще встречаются.

Ши достала из нагрудного кармана мягкую болгарскую отраву, щелкнула зажигалкой.

— Придется поискать, — заметила она, выпуская дым и довершая в себе сходство с тлеющей головней. — Если не раздумал, возьми мне чего-нибудь.

— Ага, — кивнул Брон. — Почему ты — Ши? Прозвище?

— Ши — это английское местоимение. И еще всякое прочее. Шейла, Шарлотта, Ширли. Шигелла, шизофрения, шит, шимпанзе. Нечто вроде ускользающего определения.

— А на самом деле?

— Я не знаю никакого на самом деле. Это самое дело может означать всё, что угодно, в том числе и Ши. По-моему, ты увлекся и кое о чем забыл.

— Типа?

— Ведешь себя, как человек.

— Веду. Я пока и есть человек. За неимением гербовой пишем на простой.

Ши зашлась в приступе надсадного кашля. Лоб сморщился, брови сошлись, из глубины зрачков будто вытолк-нулось ближе к свету что-то еще более темное. Сквозь скулы проступило бархатное пламя.

— У нас есть немного времени в запасе, — сообщила она, отдышавшись и разглядывая мокрую ладонь. Вулкан плевался кипящей кровью. — Месяца два. Куда мы пойдем?

 

  1. Город

 

«…Многие, многие возможности. До великой блудницы не дотянули, просто даем.

Шурин, я надеюсь, что не увижу тебя никогда. Кабель, по которому к тебе поступает мое питательное воображение, перерезан. Теперь, хранимый диким и лютым людом, ты одичаешь бесповоротно. Ты будешь шастать по лесу, всё более уверенно петляя и путая след, будешь метить территорию едкими струями. Скоро ты подцепишь сап или ящур и станешь, поправившись, еще здоровее. Впереди у тебя — освежающий бруцеллез, паразиты под шкурой, зимняя спячка, тревожная луна.

.Возвращаюсь, предвкушая коллективное творчество. Мой вклад ничтожен. Необитаемые острова потому и пустынны, что суть фантазии одиноких романтиков. А здесь владычествует слово, повторенное на многие лады. Шепотом, в голос, спьяну, сдуру, во славу, в погибель, с печалью, с восторгом, сквозь зубы, сквозь пальцы и вскользь. Лягушачий хор, кошачий концерт, я подтягиваю. Музыка и слова народные, мне остается римейк. Гимн, обязательный к исполнению, навязанный мотив. Слушаем стоя, слушаем на ходу.

Мотаем версты, облегченно сбрасывая балласт: другие версты с их пустынными полями, ловчими кафе и автозаправочными станциями. Общее дыхание будто учащается в преддверии Тосно и Колпино, но воздуха уже не хватает. Тонкий бензин распылен в вечерней атмосфере. В небе проступает звездная сыпь, зреет бледный лунный волдырь. Ненавязчивая разбавленная луна как условие существования, горные цепи — как грязь на немытом лице.

Я закрываю глаза. Можно не смотреть, сознаться в лунатизме и бродить по улицам, додумывая всякую всячину — ничто не изменится, никто не заметит. Слабый дымок подозрительных благовоний. Можно отдыхать, а то и вовсе испаряться. В городе водятся серьезные фантазеры. Они сообщают совместному блюду особенный пикантный аромат. Определить, из какого сортира надерганы специи, можно только разжевав до кашицы. А так, в разогретом виде, имеем нечто вроде шавермы: ввел в рацион, заплатил, сожрал, покачал головой и отправился, перенасытившись, дальше. Вообще, он чернеет, любимый город. Спит неспокойно, вообще не спит: контролирует. Не бреется, зарос, как шимпанзе, наел цветастое брюшко. Я не исключаю, что ему просто надоело быть городом, он осторожно пробует что-то еще. Процесс и содержание вместо формы, истечение астральной зелени.

…Героические врата, интуристы, витрины. Въезжая, помни о подвиге. Каменные знамена, каменные лица, каменные сердца. Вот и первый неизвестный солдат: ленточки, ограждения. Прогуливается бронежилет, летняя форма одежды. Размахивает полосатой палкой. Боец, одетый в толстый пиджак, лежит головой на поребрике. Рубиновая лужа. Солипсисты столпились, смотрят, что получилось. Получился вездеход в пробоинах. Останься он в ГВН и катайся там вволю, остался бы и цел.

Шурин ведет себя так, будто ему известна некая альтернатива.

Шмыгая носом, подчищает благодать хлебушком.

На самом деле всё не так. Просто не востребовано сознание. Оно ведь у него национальное-колоритное, предлагает задаром лесную дремучую дурь, а здесь всем надоело, все потихоньку тренируются, разминаются, готовясь к большому скачку.

Интеграл, функция от функции. Когда-то — да, когда-то глянешь за фасад — и пусто. Шпиль, зеленая вода, крестьянские кости, вьюжная манка. Теперь пустота-нагота прикрылась ведьминой фатой, и всё не так явно: под обложкой — тот самый туберкулезный фасад, пусть сырой и гнилой, но худо-бедно реальный. Пустота вытесняется, уходит вглубь. Возможно, ее уже нет, всё переполнено и скоро поползет через край.

В каналах плодятся сладковатые тайны. Блаженствуют странные личинки, взаимодействуют вещества. Вечерами грохочут развесистые петарды, соблазняя авторитетный тротил, который нет-нет, да вмешается и скажет свое веское слово. Рабочий лунатизм. Люди, питаясь живым солнечным светом, не могут, однако, смотреть на Солнце. Их светило — Луна. На нее смотреть не больно. Лунатизм органичен и свойсвинен от природы, а нынче дела обернулись к тому, что он остался в одиночестве, подавив остальные качества, и начал расти. Сомнамбулы практикуют определенное поведение, как выражаются бихевиористы-протестанты. Интересно, сколько поколений назад надо отсчитать, чтобы добраться до солнечного зайчика? Как бы не до нуля. Во время оно что-то вынули, подменили Грааль, наклали гору джема или хуже. Интересно — просыпаюсь я или засыпаю глубже? Что в моих грезах — вторжение дня или ночь заглубляет колодец, как холодный кессон?

Им, к примеру, нравятся белые ночи. Ну, правильно, что нравятся, потому что красиво. Поведение оправдано. Солнце с Луной добазарились: трахнули «балтики», светят на паях. Плеск волн, чью свежесть можно признать лишь ради того, чтоб отвязались восторженные апологеты. В глубинах вод плывут татуированные туши; им снятся ржавые сны про бронзу и медь. Суровый Свинкс. Пролет моста — будто синий кит, поднявшийся на дыбы. Холодные «фонари по-британски» распространяют лунный свет. Много зеленых утопленников на постаментах. Блев, серпантин, пластиковые стаканы, легкие короткие юбочки. Ветерок подсушивает прокладки. Казино, играя пальцами, переливаются огнями. Дутые перстни, вольное мочилово. Толстый цыган, обнюхивая позлащенные ручки, отдыхает от трудов.

Высокий ангел тоже позлащен проказой. Меж пьяными проходит незнакомка — знакомься, веди, люби, пеняй на себя.

Мчится катер: это вольности святой апофеоз. В нем играет нечто сексуальное: вот эту, эту позу еще попробуем, этот ракурс, вот этак полюбуемся, вот где будут у нас панорамы и силуэты. Для пресыщенных импотентов — карета с кучером, подмалеванная лошадка, деликатный навоз.

То и дело воют сирены, словно сами по себе. Зачем — не понятно. Проехать — проезжай, места много; пугнуть кого, кто бьет ногами — так только что пугнете, убежит, исчезнет, растает. К ним подключается частная охранная сигнализация. «Мерседесы» и джипы начинают подпрыгивать стальными жабами, испуская непристойные звуки, будто захваченные врасплох острым кишечным заболеванием. Беря пример со своих владельцев, они не смущаются. Такое дело, брат — мы тут раскорячились. Проходи, не порти ландшафт. Кронштадт не виден, но вспоминается на ура — солипсисты вправе испытывать краснознаменную гордость. Другие солипсисты — те, что живут и творят на этом воображаемом острове — знать не знают, что ими гордятся. Недавно Боря Питон и Вова Типун сказали: «мы из Кронштадта» и попытались продать колумбийским наркобаронам подводную лодку. Виват!..

Шаг влево, шаг вправо — ГВН, однако.

Лишь проторенные дорожки сравнительно безопасны.

НЛО над крышами: в них тычут пальцами, скалятся и хлопают женщин по кожзаменителю.

Йети машет из Крестов снежной рукой, приветствует.

Джек-пот, большая-маленькая.

Стенька Разин, чудотворец, воскрес и явился, пересел на колеса. Усмехается в дикую бороду, прикидываясь слабоалкогольным напитком. Гонит волну за волной, волны набегают, пенятся. Челны-челноки качаются, перегруженные турецким барахлом.

С частной квартиры удрала змея.

Ползет через двор, осваивается. Черная кошка, выгнув спину и прижав уши, шипит на встревоженную рептилию: «Шшш-шшшшиии!..»

 

7

 

— Очень приятно, — Вавилосов церемонно кивнул, приглашая в дом. Вишневый сад после вчерашнего дождя. Ши недовольно подтолкнула Брона, и тот вошел, не успев подумать про сад.

— У меня есть замечательный фильм, — ворковал Вави-лосов. — Останетесь довольны. Триллер и саспенс. Больной СПИДом заблудился в лесу штата Мэн, а там на него напал медведь. Они подрались, медведь его задрал и заразился. И стал людоедствовать, заразный, всех кусал. К тому же этот медведь еще и гомосексуалист.

— Тьфу, видиот, — сплюнул Познобшин. — Ну где, где ты это нашел?

Ши сбросила ему на руки плащ цвета зрелой болотной сыроежки.

— Не ругайся, — сказала она строго. — Должно быть, хороший фильм.

Вавилосов тем временем гостеприимно метался, изображая нечто невозможное. Он плескал руками, прикладывал руку ко лбу — как будто в полупорыве, с отведенной ногой, хватался за обидчивую панаму, возводил очи горе. Метнувшись в дальнюю комнату, завел старинный патефон, и вскоре сквозь трескучее небытие прорвался сладкий средиземноморский тенор. Бурые тени с уютной солидностью разлеглись по углам и задымили пыльным кальяном. Телевизор вспыхнул и погас, Вавилосов забулькал напитками.

Ши стояла в прихожей, осматриваясь. Коснулась пальцем отсыревшей рейки, провела, осторожно лизнула. Брон, который в загородном доме Вавилосова чувствовал себя уверенно и спокойно, сейчас переминался с ноги на ногу. Никакое поведение не шло на ум — ни приличное, ни безумное. Вакуум, досада, унылые мечты, озноб. Броуновское частичное существование.

Впервые за три дня они покинули его квартиру. Брон плохо помнил подробности, всё обернулось едким невесомым паром, растекшимся в полутьме. И рак засел. Оказалось, что это короткое слово на самом деле отражает некую цепкость, жадность до ассоциаций. Главный прототип, однако, почти не представлялся; Познобшина не волновали клешни и усы, он лишь по-рачьи таращил глаза, когда трудился над распростертой Ши — работал исступленно, всухую, как будто кто-то высыпал ему в задницу полный совок раскаленных угольев. Из-за частых толчков рот Ши время от времени переполнялся кровью, и ее ровное хриплое дыхание прерывалось щелкающим глотком. Брон обливался потом; он доказывал себе, что сделал правильный выбор. В происходящем было что-то нечеловеческое — как ужасное, так и прекрасное. С одной стороны, он делал противоестественную вещь, сливаясь с человеком, который готов покинуть островок безопасности и уже занес над могилой ногу. Этим Брон наверняка себе вредил, поскольку добровольно пропитывался чистейшей смертью: примесей и консервантов нет, голый экстракт, рекомендуется употребить до наступления даты на упаковке. Всматриваясь в шершавую упаковку, Брон читал, что продукту осталось совсем немного. С другой стороны, свершался противоположный процесс: силы Брона, воплощенные в вещественном семени, таяли с каждым часом, сгорая в бездонной топке Ши. Он помогал ей, делился с ней, прибавлял к гарантийному сроку секунды и минуты, и в этом была мрачная, величественная красота. В те мгновения, когда его сознание прояснялось, Познобшин тщился угадать, сколь много в такой красоте внечеловеческого, несвойственного смертным. Странные мысли, мешаясь со странными чувствами, дарили надежду. Ши переворачивалась, и наступил момент, когда Брон, захваченный этим раком в квадрате, почувствовал, что сам он — тоже рак, но не тот, которого варят и трескают с пивом, хотя параллели возможны и здесь, а голая болезнь, бестелесный процесс, пожирающий Ши: не просто не человек, но даже не микроб и не вирус. Он сразу понял, что это — подлинное, и жалкие нелепости вроде мыльных расстрелов, библейских царей и сдуру оторванных пуговиц предстали перед ним в своей полной несостоятельности. Эта фантазия возбудила Брона так сильно, что он пришел в запредельное неистовство и не знал, извиваясь, чего ему больше хотелось — одарить ли Ши сверхъестественным подарком или спалить ее заживо по квадратному дюйму в минуту. Та, похоже, догадалась о его необычных видениях и ни с того ни с сего завыла долгим, монотонным воем так, что нельзя было понять, от удовольствия это происходит или от ужаса. Она укусила Брона в щеку, и он лишь после осознал, что укус пришелся на внутреннюю сторону. «То-то же, — свистел ему в ухо шепот Ши, — то-то же, то-то же». Простыни пахли поджарой псиной. Брон зажмурился, приоткрыл рот и продолжил, что делал, с утроенной силой. «У меня злая болячка, настоящая, — бормотала Ши, откидываясь на расплющенную подушку и вертя липкой головой. — Клубок примитивных, агрессивных клеток… Они чем проще, тем злее… размножаются, как бешеные, только и умеют… А эти зеленые — они с Луны… Я сразу поняла, они только тут такие, а там их не видно, там они настоящие. Предки теперь тоже с ними. « Она запрокинулась, глядя на бледный диск за окном. Брон, не останавливаясь, проследил за ее взглядом, и Луна показалась ему похожей на панаму Вавилосова, которую тот, наконец, снял и повесил в прихожей на гвоздь.

— Выпьете? — с надеждой осведомился Вавилосов.

— По чуть-чуть, — улыбнулась ему Ши. — Говори мне «ты». Брон подошел к окну, отвел увесистую штору. В саду

было сыро; по ту сторону калитки сидел на лавочке угрюмый мужик, одетый, как бомж. Он и был, наверное, бомж, пришел издалека, откровенно устал. Меж ног его торчал корявый посох, изъеденный невидимым жучком; плащ был цвета то ли рыжего, то ли сиреневого. Он, словно кого-то поджидая, смотрел вправо, где пролегала пролегомена дороги, и Брон имел возможность разглядеть его в профиль. Голова странника была втянута в широченные плечи; вязаная шапочка, отяжелевшая от сложной влажности, надвинута на глаза; бурые заросшие щеки рассудительно надуты, толстые губы чуть выпячены в недовольной задумчивости. В окружении трав и цветов он казался забытой ржавой балясиной. Познобшин подумал, что солипсисты из глубинки, промышляя, не преминули бы украсть такую ценную вещь ради общей хозяйственной пользы, и неосторожный бомж превратился бы в шатун для провинциального механизма.

Тенор вкрадчиво стелился по пыльному полу, заползая в карманы, за шиворот, за пазуху, под кожу. Устин, шурша просторными штанами социалистического образца, принес поднос. Ши перевесила ветошь, лежавшую в кресле, на спинку, развалилась и лениво взяла печенье, на котором выступили язвочки изюма.

— Там расселся какой-то урод, — сообщил Брон и повернулся к Вавилосову. — Шугануть, пока не спер чего?

Вавилосов добродушно глянул в окно.

— Божий человек, — усмехнулся он. — Лица не видно из-за ящика.

Действительно: теперь скиталец смотрел прямо перед собой, приложившись затылком к синему почтовому ящику.

— Вынесу рюмку, — расчувствовался дачевладелец.

— Не надо, он здесь выпьет, — возразила Ши. — Это один из гостей.

— Этот?! — ужаснулся Вавилосов, лишаясь всякого добродушия, да и Брон испытал неприятное чувство. Он понимал, что следует верной дорогой, однако избыток мерзости, сопровождавшей его в пути, нет-нет, да и действовал на нервы. Познобшин по-прежнему не был уверен в том, что преодоление в себе человеческого должно быть непременно связано с запредельной гадостью.

— А что такого? — удивилась Ши. — Это Выморков, он же Брат Ужас. Я познакомилась с ним в переходе метро, он там просил подаяние. Прибыл из провинции; бежал от родных мест после того, как менты разгромили секту, в которой он состоял. У них там были странные представления: молились какому-то кровавому чудовищу, головы рубили. А может быть, и не чудовищу, потому что Брат говорил о каком-то потеке краски на косяке. Этот потек напоминал лицо. Я поняла из его рассказа, что они всей деревней чем-то отравились и спятили.

Брон озадаченно почесал подбородок. Запущенный, небритый три дня, он сам походил на черта.

— Ну и зачем он нам нужен, со своим покровителем? Ши укоризненно покачала головой.

— Поди-ка сюда, — приказала она. — Ближе. Еще ближе. Дай ухо.

Ногти впились в хрящ, бедный мясом; Брон сделал танцевальное движение.

— Слушай мудрую мамочку, — прошелестела Ши. — Не будь снобом. Выморков изверился, устал, его ничто не греет. Идол, которому он поклонялся, жаден и глуп. Он требует поножовщины и мужеложства. Выморков пытался вести агитацию в городе, но его поймали и предупредили, что если он еще хоть раз откроет рот. короче, он совсем упал духом. Голодает, побирается, ест крыс и собак — что ему за радость быть человеком?

— Я не против, — начал оправдываться Брон. — Просто я думал, что изгои изгоям рознь. Почему непременно опустившиеся сектанты? Почему не гений какой-нибудь непризнанный, светлый?

— Потому что гению хорошо, пускай его и гонят отовсюду. Гений с таким, как ты, из одного стакана не выпьет.

Кашлянул Вавилосов, о котором забыли.

— Милостивые государи, — пролепетал он тревожно. — Я, соглашаясь вас принять, не рассчитывал.

Он покосился на окно, за которым Выморков уже беседовал с незнакомым мужчиной лет тридцати пяти, совершенно седым. Мужчина привалился к забору и говорил отрывисто, односложно; губы же Выморкова двигались веско и степенно.

— Вот и Горобиц, — равнодушно заметила Ши, не обращая внимания на Устина. — Глубоко травмированный человек. Он бы рад остаться человеком, но кое-что увидел. однажды ему кое-что показали. кто он такой там, внутри. какой он человек, какие все люди.

— Что — тоже с Луны? — осведомился Познобшин.

— Нет, отсюда. Но он, конечно, предпочел бы Луну. Вавилосов стоял с потерянным видом. Тенор пел. Устину вдруг показалось, что он больше не властен ни над патефоном, ни над самим домом. Ему почудилось, что пришли настоящие хозяева. В следующую секунду он хотел возмутиться, но передумал. Его тянуло к Ши. Знаки, которые она ему делала, не оставляли никаких сомнений. Устин краснел, испытывая странную гадливость, от чего вожделение только нарастало. И он, как ни старался, не мог угадать дальнейшего развития событий. Мысли его зациклились на свальном грехе — дальше этого фантазия Вавилосова не шла. Но емухватало и свального греха; два эти слова кружились каруселью в голове, расшвыривая прочие мысли. Цельной картины не возникало — какие-то плоские черно-белые фигуры, катающиеся клубком, в котором сливаются лица.

Выморков тяжело поднялся, повернулся к лесу задом, а к дому передом, и замер, неприятно улыбаясь. Седой Горобиц бросил взгляд на часы и позвонил в звонок.

Ши булькнула, выплюнула на ладонь кровь и прищурилась.

— Это мои друзья, — обратилась она к Вавилосову капризным голосом. Но черные глаза глядели весело. Устин увидел, как она, тайком от Брона, подносит палец к губам. — Впусти их. Сейчас же.

Когда покладистый Устин, повинуясь, пошел открывать, Ши выложила на скатерть колоду карт, пятьдесят четыре штуки, и выбросила джокера под стол.

 

8

 

…Нависая над столом вонючей глыбой, Выморков чинно отпил из блюдца и спросил:

— Что за ягода?

— Гонобобель, — немедленно ответил Вавилосов.

— Похвально, — пробасил пилигрим и покрыл вареньем огромный ломоть ржаного хлеба.

Брон поежился, следя, как исчезает в бороде приторный бутерброд. Рваная краюха, похожая на богато разукрашенную похоронную ладью, нырнула в грот, жадный до жертвенных подношений.

Устин занес над стопкой купеческий графинчик, но Вы-морков прикрыл ее медвежьей лапой.

— Не употребляю, — сказал он рассеянно, привлеченный вареньями и соленьями.

Ши ковыряла вилкой кусок зловонного, очень дорогого сыра.

— Что, Брат Ужас, — усмехнулась она, — плохо твое дело?

— Угу, — кивнул тот, склоняясь над тарелкой.

— А что же твой небесный покровитель — молчит?

— Молчит, — прогудел Брат Ужас. — Мне бы каплю его силы… Бедный я человек!.. Но все мы изменимся.

Тем временем Брон стал говорить с третьим гостем, явившимся только что. Это был невзрачный молодой человек, чрезвычайно подтянутый и аккуратный. У него было очень бледное одутловатое лицо с узким, почти безгубым ртом; человек назвался фамилией: Холомьев.

— По-моему, я где-то вас видел, — задумался Познобшин, вертя тупой столовый нож.

— Это вполне вероятно, — с готовностью отозвался Холомьев. Он очень четко произносил слова, будто перебирал репчатый лук. — Наверно, во время рейда. Я исходил этот пропащий город вдоль и поперек.

— Во время рейда? — не понял Брон. — Вы дружинник? Но мне казалось, что дружинники уже.

Ши вмешалась в разговор:

— На нем наверняка была форма, вспомни. Гимнастерка, сапоги и нарукавная повязка.

Брон ударил себя по лбу:

— Точно!.. Такая красная с черным… Я еще подумал, что какая-то новая партия.

— Пока еще нет, — сказал Холомьев строго и коснулся узла галстука как бы с желанием ослабить, но узел остался, как был.

— Я тебе скажу, — Ши допила остатки из стакана и закурила. — Он был членом организации, которая утверждает жизнь активным способом. Забавно, что аббревиатура тоже звучит как «ужас», — она покосилась на Брата Ужаса по фамилии Выморков, который важно хлебал чай. — Они объявили войну мертвецам, а заодно и всему, что с ними связано — похоронным конторам, церковным обрядам, кладбищам. перспективное выходило дело, да?

— Перспективное, — охотно подтвердил Холомьев. — Но половинчатое.

— То есть?

— Я от них ушел, — вздохнул молодой человек, беря двумя пальцами соленую соломку. Откусив, он озабоченно уставился вдаль. — Во первых, к смерти, которую они честят на все лады, приводит именно жизнь. Так что жизнь мне тоже разонравилась. Я хотел бы сделаться энергетическим процессом. бесплотной силой. пустые мечты, я знаю, но. — Холомьев развел руками.

Брон внимательно слушал. Молодой человек повторял слова Ши. Процесс, и только процесс. Не бренный носитель, но перводвигатель — пусть не самый-самый, пусть дериват.

— А во-вторых, — продолжал Холомьев, — они там стали трупы есть, так у меня аллергия выявилась. Пошел прыщами, чесался. ну и ушел от них. Наладил отвальную, сдал обмундирование.

— Что вы казнитесь, вы и так процесс, — вклинился в беседу седой Горобиц, до сих пор молчавший. Он волновался. — Вы знаете, что там у вас внутри на самом деле? знаете?

— Ну, что? — насмешливо воззрился на него Холомьев.

— Там… там увидите, не дай бог, что, — Горобиц стал заикаться и сразу вслед за этим густо и мелко задрожал.

— Лапа, посиди тихо, — Ши коснулась его плеча, и Брон дико взревновал. Его раздражало, что Ши была на короткой ноге со всем этим. Он задумался, подбирая слово. Присутствие Выморкова подбивало определить их как сброд, хотя и Холомьев, и Горобиц выглядели вполне прилично. Ши выпустила струйку теплого дыма и знаком велела Вавилосову наполнить рюмки:

— Не трожьте лапу, — попросила она. — Его напугали в доме с привидениями, дали заглянуть в волшебное зеркало. Он долго лечился — да, лапа? Естественно, зря. Его друзья, что с ним ходили, — те вообще наглотались колес, померли. На Волково кладбище свезли.

— Да? — заинтересовался Холомьев. — Что-то я такое припоминаю… Двойное самоубийство, правильно?

Горобиц судорожно кивнул и схватился за рюмку.

— Вот, — удовлетворенно хлопнул Холомьев ладонью, — помню. Взяли мы с группой заступы, краску, лом.

Вавилосов застыл с графином в руке.

— Что стоишь? — Ши притворно нахмурилась, топнула острой ножкой. — Разливай! Сейчас играть сядем.

Устин помотал головой.

— Да так что-то… Ну, qui prosit?

Холомьев взял на вилку маринада и повернулся к Брону:

— Я слышал, вам надоели некоторые вещи, — сказал он доброжелательно.

Брон медленно кивнул, не решаясь откровенничать.

— Облегчи душу, пархатый, — прогудел Выморков. — По-лучшает.

Познобшин схватился за кудри и приподнялся, однако Ши его осадила, напомнив:

— Что за обиды? Надоело, так надоело. Или соврал?.. Метнув в сторону незадачливого миссионера возмущенный взгляд, Брон сел и буркнул:

— Ладно. Но если каждый.

— И что же конкретно? — перебил его Холомьев во избежание ссоры. — Я имею в виду — надоело?

Тот задумался, посидел некоторое время молча, а после сказал:

— Спрашиваете, что?.. Ну, конкретно, так конкретно. Набрал в грудь воздуха и начал перечислять:

— Руки, ноги, пальцы, язык, дыхательное горло, коленные чашечки. Мысли, планы, тревоги, мечты, заботы, догадки, надежды, воспоминания. Бульвары, парки, набережные, челны, пароходы, самосвалы, автовокзалы. Николаи, Антонины, Вероники, Севастьяны, Александры, Юрии, По-знобшины и Ящуки. Доги, медведи, бараны, стрекозы. Города, поселки, ГВНы, Обрыни, Азия, Африка, Антарктида. Сумерки, рассветы, приливы, луна.

Выморков внезапно начал отбивать ритм, похлопывая в ладоши. Затем к нему присоединился Горобиц, а вслед за ним и остальные. Темп нарастал, и вместе с ним частил Познобшин, всё больше забирая вверх:

— Кварки, квазары, атомы, протоны, белковые цепи, биотоки, амплитуды, симулякры, логарифмы, килобайты, силлогизмы, макролиды.

— Стоп! — ударила Ши. — Достаточно, все довольны. Она отбросила прядь ломких волос, перечеркнувшую бескровное лицо на манер трещины, пересекающей мертвое зеркало, и объявила:

— Давайте начнем игру.

— М-мм! — замахал руками Вавилосов и приглашающим жестом обвел стол. — Может, чуть позже? Смотрите, сколько еще всего.

— Нет, сейчас, — отрезала Ши. — Иначе все нажрутся. Один Брат Ужас останется в уме.

Устин погрустнел и поскучнел.

— А почему обязательно играть? — осведомился Брон, не отдышавшись после считалки. — Я, если что, только в дурака.

— И отлично, все будут в дурака, — пожала острыми плечами Ши. — Глупый, это что-то вроде пролога, увертюры. У нас будет нечто похожее на психотерапевтическую группу, потому что мы все нуждаемся в исцелении. Постепенно раскачаем лодку — и в добрый час!..

— Изменимся? — с надеждой вскинулся Выморков.

— Попробуем, — предупредительно возразила Ши. — Если долго что-то изображать, то и не заметишь, как оно прирастет. Мы попытаемся не быть людьми. Ну, понарошку. И на это будем играть.

— А кем же мы будем? — встревожился Вавилосов.

— Вот это и будет первой ставкой. Что, в штаны наложил?

Устин машинально пощупал брючину и плюнул, спохватившись.

— Плоская шутка. Конечно, я тоже сыграю.

Брон вдруг заметил, что патефон давно уже молчит. В доме хозяйничали вороватые шорохи и скрипы. Круглый стол разгорался ярким пятном.

Ши взяла в руки колоду.

— Интересные карты, — Холомьев прищурился. Рубашки карт были расписаны подозрительными многогранниками вперемешку с иероглифами. В роли валетов, королей и дам выступали свирепые медведи, коронованные грифы и ундины с порочными глазами; ниже глаз их лица были скрыты чадрой.

— Откуда они?

— Не помню. Наверно, в электричке всучили. Штучная работа.

Ши начала сдавать.

— Каждый загадывает желание, — пропела она хрипло и низко. — Кого изображать. Двенадцать сетов — и за дело. Дурака изволохаем, а победитель заказывает масть.

 

9

 

Козыри были бубны.

— В простого, переводного? — хмуро спросил Устин Ва-вилосов. Компания всё больше ему не нравилась. Его уже не особенно тянуло к Ши: мешали гости. Их собралось слишком много. Свальный грех, о котором неприлично мечталось, грозил обернуться опасной затеей.

— В простого, — сказал Брон.

— Мы люди простые, — объяснил Выморков, извлекая чиненые-перечиненые очки.

— У кого двойка?

— Дальше, дальше, — Ши в очередной раз закашлялась и схватилась за грудь.

— Тройка? Четверка? Пятерка?..

— У меня шесть, — неуверенно сообщил Горобиц.

— Ходи. — Ши, продолжая кашлять, прикрылась карточным веером и замахала рукой. За окном зашуршал косой дождь.

Перед Холомьевым шлепнулся лукавый гриф, означавший валета.

— Ого! — Тот шмыгнул носом и выбросил русалку с гребнем.

— Еще тебе, — Выморков выпустил на волю нового грифа.

— Медведь.

— Ведмедь.

— Туз.

Туз был глазастый: одинокое око на фоне стилизованного сердечка. Брон заглянул в свои карты и полюбовался таким же одноглазым крестом. Глаз подмигнул, и Брон помотал головой.

— Бито.

Карты Выморкова отражались в древних очках, можно было подглядеть, но заглядывать в глаза Брата Ужаса никто не спешил.

— Получите, — Холомьев изящным жестом бросил двойку.

— Так на что же мы играем? — не унимался Вавилосов. Ши уже оправилась от приступа.

— Я же сказала. Играем на игру. На сценарий. Когда все будут сидеть голые, сыграется последняя партия, двенадцатая. И выигравший объявляет тему.

Она выпила водки.

— Голые? Почему голые?

— Ну, надо же сперва подготовиться. Первый десяток партий — на раздевание каждая.

— Потом облачимся сообразно мыслям, — одобрительно кивнул Брат Ужас.

Сердце Вавилосова забилось, атакованное бубновым грифом. Думая о Ши, он издал для порядка сомневающийся всхрюк и уткнулся в карты.

Спикировала черная десятка. Устин пустил ей кровь, бросив бубну. Ему хотелось проиграть первым, хотя он боялся признаться в этом даже себе самому.

— Да возьми! — Азарт уже начал куриться. Со всех сторон к Вавилосову полетели разномастные птицы. Выморков попытался сжульничать: снова сунул медведя, но обман был тут же замечен.

Ему погрозили пальцем.

— Принимаю, — вздохнул Брон. Дела его были неважные, и он раздумывал, что снимет с себя в первую очередь. Носки? Один или оба?

Но проиграл не он, первым в дураках оказался Выморков.

— Ведмедь! Ведмедь! Ведмедь!.. — Он начал лупить карту за картой, но глазастым крестом подавился. — Добре, заголюсь. — пробасил он, оставшись с носом, и через голову стянул чавкающую рубаху. Розовая грудь, начисто лишенная волос, была испещрена красными точками.

— То клещ, — повинился Выморков и поскреб в животе ногтем.

Вавилосов смотрел на него с ужасом. Через секунду-другую он нагнулся к Брону:

— Знаешь, что?.. Уведи их всех, как только будет можно. И сам уйди. У меня простыни еще бабушкины, фамильные.

Но Ши не дремала и держала ухо востро.

— Лапа, раздай пока, — попросила она молчаливого Го-робца. — Мне надо отлучиться. Хозяин, где тут у тебя…

Устин повел ее на двор. Горобиц раскидал карты и, хмурясь, воззрился на густеющие тени. Полуголый Вымор-ков сладко потянулся, зевнул и выдохнул. Точки, бледнея во тьме, чернели. Холомьев расширил ноздри и тоже нахмурился, вспомнив о чем-то былом.

Брон наполнил стопку и выпил, ни с кем не чокаясь и никого не приглашая.

Карты Ши лежали без дела.

Пятью минутами позже Горобиц удивленно взглянул на часы.

— Обожди, — Выморков перехватил его затравленный взгляд. — Пускай полюбятся. А то хозяин нами брезговать начал.

— А-а, привораживает, — кивнул тот, успокаиваясь, и надкусил сухарь.

Познобшин сжал кулаки. Он с самого начала знал, что будет дальше, но думать об этом не хотел и тайно мечтал опоить сотрапезников. Этим, правда, всё равно было не выкинуть из песни непьющего Выморкова. Брону оставалось надеяться на вкус Ши; он догадывался, что клещи ее не тревожат. Он даже допускал, что они ее привлекают и распаляют.

— Десять сетов, — прикинул Холомьев, чтобы разогнать мучительную тишину. — Нас шестеро. Полное обнажение группы состоится лишь при условии, что каждый дважды останется в дураках и будет всякий раз раздеваться наполовину. Ничего не получится.

— Получится, мил человек, — возразил Выморков. — Картишки непростые: лягут, как положено.

— При чем тут картишки, — нервно вмешался Горобиц. — Вот только мистики мне не надо. Я сюда не за мистикой пришел. Мне ее по гроб жизни хватит.

— Неужели? — удивился Холомьев, одновременно расплющивая во рту выражение «по гроб жизни» и находя его приятным, уместным. — А за чем же?

— Отвлечься, — буркнул седой, барабаня пальцами по картам. Дождь ему вторил. — Побуду сперва тем, потом этим. Только бы не таким, как теперь.

Брон встал из-за стола и начал прохаживаться. Вновь навалилась тоска — скорее бы уж вышли дурацкие сеты. Всё те же люди, как ни крути, тот же чай, сухари, варенье, всё прежний взгляд на небо и землю. Несмотря на выпитое, он был совершенно трезв и старался ни о чем не думать, но, желанию вопреки, в незамутненном сознании возникла ясная картина всего возможного человеческого опыта. Вот так я буду мыслить, так буду видеть, узнаю то, узнаю се — и привет? Нет, невыносимо. Не нужно глубже, не нужно дальше, дайте иные критерии оценки, разрешите отступить и посмотреть, как в Эрмитаже, на чужое свое, измените мне восприятие. поднимите мне веки.

Послышались шаги, дверь отворилась, и Ши, как ни в чем не бывало, заняла свое место. Следом возник Вави-лосов; у него был вид человека, навсегда простившегося с детством.

Он боком присел к столу.

— Козыри червы, — Ши откашлялась в кулак и взяла сигарету. — У кого двойка?

— У меня, — отозвался Устин, глядя в карты и не смея поднять глаза.

Холомьев подтолкнул к нему водку.

— Медведь, — объявил Вавилосов.

 

  1. Луна

 

«…Вот он, многоразовый шаттл «Лаки Страйк». Я иду, размахивая чемоданчиком — то ли космическим, то ли ядерным. Машу чугунной перчаткой, изнутри облизываю шлем двоящимся языком. Я сказал, поехали!.. Зажигание, старт. Триумф солипсизма. Я один. Это, конечно, не больше чем допущение, но поделиться тем не менее не с кем, куда ни посмотри. Всё принимаешь на веру, всему творец, и последнее — тоже на веру. Беркли отдыхает. Все отдыхают.

Проворачиваются метеоры, безымянные астероиды. Дана мне власть над всякой тварью. Тварь ли астероид? Властен, не властен, но наречь могу. Астероид Большое Опочивалово, астероид Вонявкино. Малое небесное тело Жабны угрожает Земле апокалипсисом. Фильм ужасов: над Парижем расцветает гриб цвета плаща одной моей хорошей знакомой. И девушка машет рукой. Глыба стирает с лица Земли Нью-Йорк, вообще всю Америку к свиньям; шурин, когда оседает пыль, смотрит на валун из-под ладони, думает приспособить в дело.

Звездная пыль, как дым от Ибрагима. Созвездие Ифрита, Туманность Марида, Большая Медведица с ковшиком идет за молоком на Млечный Путь.

Нет, это я придумываю. Так мне казалось раньше, когда я стоял, изъясняясь в любви к раздевшейся Селене, долго мямлил, и та застегнулась в тучи. Это всё осталось за спиной, а может быть, под ногами. Крутит здесь, однако, вертит, разворачивает шар — то желтый, то голубой. Шаг влево, шаг вправо, не поймешь, какой куда.

Сейчас разберемся.

Сейчас мы увидим, что там.

Поразмыслив, я решаю быть милосердным. Небесные тела остаются безымянными. В конце концов, они так уродливы, что не заслуживают даже тех названий, что моментально приходят в голову.

.Мчусь, как оглашенный, хотя движения не чувствую. Многоразовый корабль — как многоразовый шприц, везет особо цепкую заразу. Зараза мыслит свое, напрягает примитивное воображение: что там, про Луну, было?

Конечно, песня про лунного медведя, который читает вслух сказки.

Нет, внутренний голос подсказывает мне, что будет немного иначе.

Там, на луне, «Золотая Ява». Stars and Stripes? Ну, это они сделали зря, придется держать ответ. Медведь, одетый в форму МЧС, сидит верхом на пачке, возвышающейся над острыми скалами. У подножия сигарет — кости Нейла Армстронга, завернутые в фантик скафандра, надпись: «Мишка Косолапый».

.По-моему, я вторгаюсь в чье-то око. Сверлю цыганский зрачок — черный космос, целюсь в желтое глазное дно. Скорее всего, великий одноглазый мечтатель меня не замечает. Он и Землю-соринку в гробу видал, не то что меня. Но глаз, конечно, нездоровый, больной — сказывается возраст. Кровь выдохлась, осталась сеть сухих сиреневых сосудов, потерявших эластичность. Неизбежная слепота. Интересно, где заканчивается радужка и начинается глазное яблоко? Может быть, где-нибудь за Плутоном или дальше. Или ближе — кто его поймет, пигмент искажает среду и замут-няет взор стороннего наблюдателя. Может быть, второе дно — Юпитер. Который же в этом случае болен глаз? Одно из двух: либо первый усох, либо второй распух от поджимающей раковой опухоли и вот-вот лопнет. А мы — где-то между, погремушка в носу великана.

Глупое умствование заводит меня в утомительные дали. Я начинаю воображать, что у циклопа не один глаз, и не два, а множество; потом пытаюсь подыскать анатомический аналог пояса астероидов, комет и болидов. Корабль идет на снижение, вздымает пушистую пыль. Чудом не угодили в кратер.

…Я выхожу, осматриваюсь. Понятное дело: на дне кратера лежит балясина. За горизонт, на теневую сторону уходит цепочка следов. Я узнаю сапоги живучего шурина. В общем, непонятно — как всегда.

Именно — как всегда. Дышишь, смотришь, вдыхаешь, бурчишь животом — и непонятно. Мне не обязательно понимать, я согласен остаться в блаженном неведении, но пусть мне станут непонятны дыхание, зрение и всё остальное. Я не покушаюсь на сомнительные секреты, но хочу, чтобы непонятно стало не как всегда, а как не всегда. Как мало с кем бывает или не бывает ни с кем.

Вздыхаю, от нечего делать навещаю одинокое разрушенное строение, торчащее в полукилометре от шаттла. Это коровник.

А, всё ясно.

Говорят, что кто-то из лунной экспедиции спятил.

Ему, наверно, что-нибудь мерещилось, ну и вот.

Летающая тарелка проносится низко над грунтом, едва не срезая мне шлем. Потом забирает вверх и застенчиво прячется за скалами. В наушниках трещат помехи, доносится невнятное рассуждение-пролегомена.

Я плетусь по следу; через каждые сто метров след меняется с сапожного на гусеничный, и обратно. Памятник «Яве» остается позади, медведь медитирует. Желтушечный прах, он же невесомый пепел.

Да здесь еще хуже, чем в глубинке.

Убейте — не могу взять в толк, откуда сомнамбулизм. Хрестоматийно влюбленные пары, набережные, Селена, вздохи и грезы. Откуда столь сильная тяга, откуда родство? Вероятно, я слишком тороплюсь с выводами. Здесь должен, обязан быть некий мечтун, генератор массового возбуждения. Передатчик, оживающий в полнолуние. Слепнущее око обращается к далеким адептам, те покрываются шерстью, выставляют идущие на ущерб клыки… Отправляются на медвежий промысел, истребляют беспечных грибников, заражают деревни и села венерическими болезнями.

На скале появляется зеленый головастик. Он машет мне сигнальными флажками. Я напрягаюсь, разбираю: «Что ты всё брюзжишь, брюзжишь, брюзжишь… «Мигаю, сплевываю через плечо, головастика нет. Не надо было сплевывать — я позабыл, что путешествую в шлеме. Иду по тракторному следу, мысленно вижу шурина, который залез в кабину лунохода и дымит папиросой. Колея бесконечна, останавливаюсь. Подпрыгиваю — раз, и второй, и четвертый, всё выше и выше головы. Напрасно. Действительно — с чего бы мне брюзжать? С того, что здесь неладно. Что-то здесь не то. …Возвращаюсь. Разноцветные искры чертят черное небо.

Тут я догадываюсь: батюшки-светы, это же Земля. А что до Луны — так вон она в небе, цвета зеленого гонобобеля, с облаками и материками.

Медведь вдруг запрокидывает морду, беззвучно воет. Он воет на луну, разрывая озоновый слой.

Я снимаю шлем, расстегиваю чемоданчик. Вынимаю термос, кулек с пирожками, походную скатерть. Взбрасываю тряпку, и она медленно пикирует в пыль, похожая на ковер-самолет.

Появляются голоса, их всё больше, они всё громче. Я не обращаю на них внимания и молча жую, пытаясь проникнуть в лунные секреты…»

 

11

 

Из всей компании один Устин смущался, оставшись голым, как прописная истина. Он сидел напряженный, готовый в любую минуту сорваться и все-таки послать дорогих гостей к дьяволу. Чертовщина зашла слишком далеко. Брон встретился с ним глазами и понял, что еще немного — и все старания Ши пойдут насмарку. Сейчас он их выставит вон. А что? И уйдут, как ни в чем не бывало. Без обид и ничего личного. Поднимется, мыча лесные песни, Выморков; Холомьев оденется по-военному споро — кивнет, отряхнется и выйдет; Горобиц, скорее всего, не поймет, что с ним происходит, и двинется к выходу, как автомат, бормоча тревожную скороговорку. И сам он уйдет, это точно, вопрос — куда.

— Объявляю решение, — Ши постучала ножом о стакан. Холомьев вдруг нахмурился и начал искать в паху. Горобиц сосредоточенно сосал нательный крестик.

— Вы, конечно, удивитесь, — продолжала Ши, загадочно улыбаясь. — Но, раз я выиграла, мое слово — закон. И я хочу, чтобы мы сегодня.

Она замолчала. Брон нервно хлюпнул носом. Выморков важно и с хрустом огладил бороду.

— .Чтобы мы сегодня сыграли в людей.

— Как это? А что же метаморфозы? — не понял Познобшин. — Планы откладываются?

— А какие у тебя планы? Сейчас мы снова оденемся, затопим печку, возьмем гитару. Будем петь, загадывать шарады, танцевать, пить чай. Говорить про то да се, строить глазки, гулять в саду. Возьмемся за руки, чтоб не пропасть по одиночке.

— Ну, слава богу, — буркнул Вавилосов и потянулся за панамой. — Наконец-то одумались.

— Вы рано радуетесь, — заметил ему Холомьев. — Нам еще нужно изволохать дурака. Таковы правила.

Рука Устина зависла в воздухе.

— Не нужно, — возразила Ши и подмигнула. — Я его уже изволохала.

Брон, слушая, натягивал брюки, застегивал ремень. Какой-то идиотизм, честное слово.

Тем временем Вавилосов одевался и лихорадочно решал, как быть дальше. Он не сомневался, что избежал, благодаря подозрительно благородному капризу Ши, чего-то страшного. Возможно, она сама испугалась. Он поежился, представляя возможный спектакль, в котором голый Выморков играет нечеловеческую роль. Жаль, конечно, что Брон тоже спятил, но надо действовать, пока не поздно.

Он подошел к Познобшину и что-то зашептал ему в ухо. Брон вяло вскинул брови, пожал плечами.

— Да пожалуйста, — сказал он в ответ и обратился к Ши: — Хлебосольный хозяин хочет нас покинуть, собирается в город.

— Неужели не понравилось наше общество? — участливо спросила та. — А как же мы?

— Мне, честное слово, очень надо, — огорченный Устин приложил руки к горлу. — Я завтра же вернусь. Просто надо. уладить кое-что. Я забыл за разговорами.

«Кое-кого вызвать», — подумал Устин про себя, надевая квадратный пиджак.

— Но вы оставайтесь! — встрепенулся Вавилосов, как бы спохватываясь. — Я вас не гоню! Располагайтесь, отдыхайте. Дом большой, места всем хватит. Только с печкой прошу аккуратнее.

Он покосился на разбросанные карты, прикидывая, что он увидит по возвращении, если гостям взбредет в голову сыграть еще.

Однако нельзя задерживаться, надо бежать. Без оглядки, чтобы ветер в уши. Устин посмотрел на часы: он успеет, до последней электрички оставалось сорок минут. Он выскочил в прихожую, накинул плащ, захватил зонтик. Вернулся, чтобы попрощаться окончательно.

Общество по-прежнему сидело за столом, пять пар глаз пристально следили за домовладельцем.

— Ну, я помчался, — Устин Вавилосов нерешительно улыбнулся. — Увидимся завтра. Ну, в самом крайнем случае — послезавтра.

Он не смог заставить себя пожать им руки. Холомьев встал по стойке «смирно» и кивнул отрывисто, по-военному. Брон мрачно поздравил себя с правильной догадкой. Горобиц, не поворачивая головы, тоже закивал, обращаясь к блюду с битыми яблоками. Выморков неожиданно для всех устроил асинхронизм и вскинул пальцы, показывая «викторию». Ши встала, взяла какую-то тряпку, накинула ее на плечи, словно шаль, и отвернулась к окну.

Вавилосов, пятясь, выкатился. Он промелькнул в зеркале, однако не заглянул, хотя и возвращался. Ши смотрела в окно. Хлопнула калитка. Зашлепало по лужам. Выморков поднялся и потянулся.

— Людьми — так людьми, — крякнул он деловито. — Пойду и я пройдусь. — Посмотрел на образа, напоролся на взгляд Спасителя, недоуменно выпучил глаза. Потом поднял с пола дерюгу, оделся.

— Пройдись, дорогой, — отозвалась Ши равнодушно. — Людей не напугай.

— Я стороной пойду, — пообещал Брат Ужас.

Он, громко топая, вышел. Холомьев и Горобиц продолжали сидеть за столом, в чем мать родила. Холомьев неожиданно выпростал ногу, положил на скатерть, тихо засвистал. Горобиц, бормоча раскладывал, пасьянс. Не отрываясь от медведей, он рассеянно заметил:

— Выгонит нас хозяин, да-а, выгонит. За подмогой поехал.

— Не выгонит, — отозвался Холомьев.

Брон, полностью одетый, прошелся по комнате, касаясь то одного предмета, то другого. Вид сидящих за столом действовал на него угнетающе. Неважно, чего им хочется, человекам. Всё те же медведи. И, разумеется, луна — на что же еще так пристально смотрит Ши? Он встал у нее за плечами.

— Пойдем в сад, — негромко попросила Ши.

— Что там делать, в саду, — сказал Брон. — Соловьев слушать?

— В людей же играем, — пожала плечами Ши. — Можно и соловьев. — Она резко повернулась к Познобшину и впилась в него глазами. — Пойдем, — позвала она шепотом. Быстро оглянулась: — Эти пусть посидят. Не обращай на них внимания, они статисты, сумасшедшие. Им уже всё равно, что делать, я их набрала для колоды. А ты не такой, ты джокер. С тобой можно разговаривать.

Брон машинально оглянулся на стол, под которым валялся сброшенный джокер. Джокер лежал на полу ничком, рубашкой кверху.

Ши опустила глаза, нервно провела рукой по острым ребрам, поджарому животу. Вложила пальцы в путаный клубок черных колючих волос и резко, веером, выпрямила. Холомьев встал, достал из распахнутого шкафа гитару с шутовским бантом, уселся обратно. Испугавшись его песни, Брон согласился на свежий воздух.

Под ленивый перебор струн они вышли на крыльцо. Сильно похолодало, всё вокруг съежилось и подобралось; Познобшин ощутил ноющее возбуждение и подумал, что поторопился с одеванием. Смахнув задыхавшуюся лягушку, Ши присела на влажное крыльцо и подперла голову ладонями. Из комнаты послышался романс. Брон тоже сел на ступеньку и положил руку на ледяное бедро Ши. Зрительный зал утонул в темноте, рампа освещала только самое главное: листья крыжовника, смородины, сирени. Лиц сидящих видно не было, остались силуэты, готовые к полному растворению. С крыши срывались капли и падали в накренившуюся дождевую бочку.

— Хочется в последний раз, — сказала Ши. — Мне уже, наверно, не успеть. Уже не человек, но так не человек, что лучше бы им остаться.

— А как же инопланетяне? — пробормотал Брон.

— Да ну, — Ши откашлялась и сплюнула. — Думай, как знаешь. Ты понимаешь, что я опоздала? Понимаешь?

Познобшин смотрел на нее, пытаясь увидеть по лицу, сердится она или нет, поскольку тон не говорил ему ничего.

— Но ты — ты можешь успеть, — продолжала Ши. — Я сейчас тебе кое-что скажу. Очень, очень важное.

Их никто не слышал, но она тем не менее подалась к Бро-ну и быстро зашептала, застрекотала ему в ухо. Дошептав, отпрянула, следя за реакцией.

— И всё? — Разочарованный Брон окончательно скис.

— Я думаю, что да. Не спорь, у тебя получится. У меня не получится, потому что я не успеваю, а ты успеешь. Дай слово, что попробуешь. Дай.

— Ерунда это, — безжалостно ответил Брон, — психологические выверты.

— Но не убудет же от тебя, — взмолилась Ши. — Пообещай. От меня же скоро ничего не останется. Совсем ничего.

Познобшин запрокинул голову и стал рассматривать мохнатое небо. Усиливался ветер; луна в бешенстве отшвыривала наряд за нарядом.

— Ладно, обещаю, — сказал он, наконец — чтобы отвязалась.

— Тебе можно верить?

— А у тебя есть варианты? — пожал плечами Брон.

— Нету, — тихо кивнула Ши. — Тут ты прав.

— Зачем мы сюда приехали? — Познобшин внезапно перешел в наступление. — На луну смотреть? В карты играть на раздевание?

— Увидишь, не торопись. Мы уже начали, ты просто еще не до конца понял. Шаг влево, шаг вправо, вверх, вниз, в сторону. Ты развлечешься. Тебе ведь хочется стать процессом?

— Не морочь мне голову. Мои желания ни черта не значат.

— Я не морочу. Значат. Но сразу ничего не делается, — тут Ши вцепилась в Брона, крепко к нему прижалась и стала говорить очень быстро: — Я научу тебя новому языку. Ты будешь говорить на нем бегло, как на родном. Там время такое будет — future-in-the-mist… А я — я сыграю судьбу… Я буду вашей судьбой. Судьба это тоже процесс. Мы сыграем в богов, напоследок. По нарастающей… Конечно, мы не боги, но мы поиграем. Потом. В голый процесс. В чистейший. Станем судьбами друг друга. Это тебе не рулетка. Там за тебя решают. А тут мы порешаем. Притворимся, будто решаем. Будет сладко, если повторять: «сахар»… Растянем наши оболочки, чтобы болтались… И я, когда придет время, превращусь в судьбу для вас. в каждого из вас. я уже распорядилась. увидишь. Потом, после всего, ты сделаешь, как я прошу. Ты справишься. Тогда ты, может быть, попробуешь настоящей бестелесности. пригубишь процесс. ты уже будешь подготовлен к нему. Это всё летает в воздухе, я про бестелесность. Ее всё больше, она приближается. Человек переводит себя в энергию, в информацию. Ты должен попытаться. Иначе потом придет Дух, и ты снова ничего не сможешь сам. Уже никогда. Ты знаешь, что весь мир ждет третьего пришествия? Он явится, и совсем не такой, как Папа с Сыном. Сначала Папа стращал и лупил ремнем, но по-отечески, любовно и ревниво. Потом Сынок подставился под удар. А теперь мы ждем самого удара, настоящего куп-де-грас.

Шепот Ши становился всё более путаным и нелепым. Брон оторвал от себя ее сухие руки, передвинулся.

— Кончай бредить, — устало потребовал он, всё больше раздражаясь. — За человеческую роль ставлю тебе пять с плюсом. Люди так же философствуют, витийствуют… Какой Дух? Если на то пошло, то они и Сына-то не знают, все перед Батей ссут. Батя отлучился, и ссут.

— Знают-знают, — возразила Ши уже обычным голосом. Она запахнула на груди импровизированную шаль. — Очень хорошо знают — как ему хреново пришлось. Как вставили и кинули. Впрочем, проехали. Ты запомни три вещи: во-первых, думай только про себя. Потому что во-вторых: они, — Ши махнула в сторону романса, — декорация. И я отныне тоже декорация. А весь спектакль — твой. Типа бенефиса. Для этого, в-третьих: помни, что я сказала. Я, будь у меня время, молчала бы, как рыба, но за собой не утащишь. пользуйся!

— Ну-ка, давай, раз мы люди, — Брон, которому надоела вся эта дрязготня, грубо опрокинул Ши на доски. — Ты ведь не против, чтобы я попользовался? Да? Не против?..

— Жалко мне, что ли, — ответила Ши. Она сдернула шаль, перекинула тряпку через шею Познобшина и резко рванула его на себя.

 

***

 

…Вавилосов, задыхаясь, влетел в миниатюрное здание станции, бросился к кассе.

Но он опоздал, его опередили. Возле окошечка сгорбился детина, одетый в дерюгу. Он размеренно, неспешно извлек из лохмотьев глиняную свинку: копилку. Достал молоток и с силой тюкнул в шершавый пятачок. Посыпались монеты.

«Ч-черт,» — от души проклял его Вавилосов, приплясывая и поглядывая на часы.

Свистнула электричка.

— Р-ряз. Д-вяя. Ть-ть-ри. — упоенно считал копун, некстати свалившийся на разгоряченную голову Устина. — Чча-ты-ре…

Вавилосов отчаянно выругался и выскочил на улицу. Он не успел: поезд, вскрикнув, снялся с места и медленно устремился к изумрудной звезде Семафор.

Не зная, что делать, Устин вернулся обратно. Простившись с электричкой, желтый станционный домик перестал быть трогательным в своей малости. Сейчас он смахивал на ловко замаскированную западню.

Устин готов был убить замшелого идиота, который приперся с поросячьей копилкой. На хрена ему вообще билет?

Кассовое окошечко прикрылось фанерной заслонкой, как сказочная печка. Повисла опасная тишина.

Скопидом обернулся. Вавилосов узнал Выморкова.

Брат Ужас разжал левую ладонь, и свиные черепки вперемежку с медными монетами запрыгали по полу.

— О-осемь. Дь-дь-де-евять. — Выморков неторопливо двинулся к Устину, сжимая молоток.

 

12

 

В огороде Вавилосова росла капуста и картошка, цвели пионы и астры, кустилась смородина, белели стволы яблонь. Теперь клумбы и грядки были безжалостно истоптаны и разрыты. Могло показаться, что здесь потрудились исполинские кроты. Щедрая растительность надежно скрывала землекопов от случайных глаз. Впрочем, особенно смотреть было некому, лето кончалось. Грунтовая дорога оставалась пустынной: дачники разъехались; велосипедисты исчезли, как сон. Продовольственный же магазин, притягивавший местное население, находился совсем в другой стороне. Вторя своим пенсионерам-хозяевам, перебрехивались невидимые дворняги и лайки, в редком петушином крике прорывалось общее сонное сумасшествие.

…Копали снова голыми, молча. Первым, конечно, управился дюжий Выморков. Он отступил на два шага от свежей ямы, воткнул лопату в изуродованную грядку и навалился сверху взопревшей тушей, излучая скромную гордость.

Лопат было две. Второй с кладбищенской сноровкой работал Холомьев, опытный и тертый гробокопатель. По тому, как вылетали комья охристой глины, можно было отсчитывать секунды. К Выморкову приблизился Горобиц, ждавший своей очереди, и взялся за древко.

— Давайте, — потребовал он отрывисто, блуждая взглядом.

Выморков широко зевнул, отступил и толкнул лопату вперед. Горобиц с видимым усилием выдернул штык и пошел к парнику, утопая босыми ступнями в плодородном черноземе.

Брон, которому на белое плечо сел слепень, с силой шлепнул, промахнулся: зверь снялся и улетел. Ши сидела рядом, курила и выжидала, когда Холомьев закончит работу и передаст лопату Познобшину. Ей самой яма не полагалась.

Холомьев спрыгнул на дно и оказалось, что он перестарался: вышло глубже, чем требовалось. Из ямы поднялись руки, перечеркнули лопатой дыру, похлопали, утрамбовали. Выморков подошел поближе и стал пинать комья, сбрасывая их внутрь, к Холомьеву.

— Аккуратнее! — крикнул тот недовольно, подтянулся и вылез наружу. Он походил на бледного червя, покинувшего почву: беловатый, скользкий от пота, весь в земле и трухе. Поднял лопату, начал осторожно насыпать дно.

Возле парника неумело, с напрасным перерасходом сил трудился Горобиц. Этот походил на красноармейца, которого петлюровцы, намереваясь расстрелять, заставили раздеться и вырыть могилу.

— Ну, заберемся, и дальше что? — осведомился Брон.

— Буду культивировать, — сказала Ши, думая о чем-то постороннем.

Показалось злобное утреннее солнце.

— Головы напечет, — предупредил Познобшин.

— Угомонись. Так и нужно.

…Утром, проснувшись ни свет ни заря, перекинулись в зоологические картишки, скинули порты и рубахи, и в итоге выиграл Выморков. Не долго думая, он предложил изобразить из себя различные огородные культуры: в общем, овощи.

— Уж урожай поспел, — объяснил Брат Ужас неизвестно что. — Всякому овощу свой черед. Фотосинтез! — И он мечтательно закатил глаза.

Теперь, когда сценарий вырисовывался, Брон вспомнил о склонности Выморкова к усекновению голов и разволновался. Головы, торчащие на грядках, могут оказаться соблазном и искушением. Правда, то обстоятельство, что Вы-морков и сам видел себя корнеплодом, вселяло осторожный оптимизм. С другой стороны, оставалась Ши: ей отводилась роль огородницы-воспитательницы. Брон подумал, что может быть, лучше уж был бы Выморков. Однако дело сделано, практикум начался. «Надо будет, когда зароют, пошуршать руками-ногами, — решил Познобшин. — Чтобы земля была рыхлая, чтобы выскочить, если что».

Но зря он надеялся и строил планы: Выморков, едва Брон занял свое место, быстро закидал его по самые уши и плотно утоптал землю.

Ши, экономя тающие силы, не помогала. Брат Ужас закопал Горобца, следом — Холомьева, а после сам забрался в подсохшую яму и начал быстро, как лопастями, загребать к себе грунт. Страшная бородатая рожа, торчащая из земли, и яростно работающие медвежьи лапы напомнили Бро-ну, который всё хорошо видел, прожорливого муравьиного льва. Он подумал, что было бы неплохо, если б Выморков зарылся совсем с головой и больше никогда не появлялся.

— Хозяюшка! — писклявым голосом позвал Брат Ужас, вживаясь в роль. Он считал, что овощи, имей они способность к речи, должны пищать. — Утрамбуй земельку. Коча-шок готов.

Ши, виляя жилистыми бедрами, подошла к голове и двинулась вокруг, притоптывая пяткой.

— Жарко, — жалобно крикнул Горобиц. — Проклятое солнце, будет удар.

Холомьев смотрел прямо перед собой в ожидании операций, которые будут над ним производить.

— Терпим! — сказала Ши. — Закрыли глаза, расслабились, настроились на внутреннюю работу.

Брон с готовностью зажмурился. Ему не нравился вид созревших плодов. Холомьев — тот вообще походил не на овощ, а на гриб-шампиньон, а Выморков теперь казался проросшим картофельным клубнем. Взъерошенный, мокрый Горобиц напоминал экзотическое декоративное растение — возможно, что хищное. Седые, испачканные волосы были похожи на лишайник.

На какие мысли наводили его собственные растрепавшиеся кудри, Познобшин не знал.

Ши, сделав строгое лицо классного руководителя, стала прохаживаться среди голов и раздавать указания:

— Представьте, что вы — то, чем хотите стать. В пределах школьного курса ботаники. На свой собственный вкус, вы вправе превратиться в картофель, капусту, кабачок. Используйте, выбирая конкретный овощ, ваши природные данные: рост, комплекцию, темперамент, мировоззрение. Ощутите вокруг себя землю, почувствуйте прикосновение насекомых и червей, подумайте о зреющих личинках. Если вы испытываете печаль, вообразите себя тронутыми вредителем — колорадским, скажем, жуком или тлей. Почувствуйте, как паразиты вгрызаются в ваши листья, заползают под кожуру, протачивают ходы во внутренностях. Как они размножаются и насыщаются в желудочках сердца. Как вызревают под капсулой селезенки. Как приседают во рту, изготовившись вылететь, готовые бабочки-махаоны.

Речь Ши сделалась плавной и гладкой. Огородница вела себя в полном соответствии с рекомендациями школы — чьей? Возможно, школы Салливана, взрастившей не одно поколение психологов бихевиористской ориентации? Сам же Салливан, глядя с небес, или где он там водится ныне, готов был прослезиться от гордости за дело своей жизни. Однако же нет, это не Салливан.

— Но если вас не точит скорбь, и вы полны энергии и планов, представьте, как бродят в вас соки и зреют семена. Подумайте о зеленых побегах, о питательных субстанциях, которыми так щедра унавоженная земля. Забудьте об органах движения и чувств, оставьте себе сельскохозяйственную квинтэссенцию, голую овощную мысль.

Послышался сочный храп: Выморков вздремнул. Из его полуоткрытого рта прямо в бороду стекал сок, богатый витаминами и микроэлементами.

— Теперь переключитесь на будущее. Загляните за горизонт и решите, как вас выставят на продажу. на обочину трассы. в помятых оцинкованных ведрах. как будут покупать, чистить, резать и подавать к столу. Опираясь на темперамент и чувства «здесь и сейчас», представьте себя либо свежим салатом, либо кислыми щами. Что вы посоветуете повару добавить в борщ или окрошку? Насколько вы видите себя солеными и сдобренными перцем? Смешают ли вас со сметаной, сварят, потушат или сожрут сырыми?.. Вымоют ли руки перед едой?

— Голова лопается. — прошептал Горобиц.

— Сейчас полью свеженьким говнецом, — успокоила его Ши.

Она подняла шланг, который уходил за ограду, в сточный водоем, где соединялся с общественным электрическим насосом, гордостью садоводства. Включила, подкрутила, что надо; из трубки хлынула теплая бурая жидкость.

— А?! — вытаращился Выморков, разбуженный свежестью, и тут же начал хватать воду ртом. — Что, пора резать?

— Ирригация, — объяснил ему Холомьев.

— Это дело. Мне сон был, про обед, — поделился Выморков. — Так бы и съел сам себя. Гам, гам, одна голова осталась, и всё ест, и вот уже и головы нет, съела. Вот тебе и голый процесс: вкушение.

«Голова останется, это он загнул, — критически подумал Брон. — А то было бы интересно. Начать с ног, и так вот, снизу вверх продолжается самоедство, пока не останется абсолютный аппетит.»

Ши заинтересованно присела возле него на корточки.

— Ну, чувствуешь чего?

Голова Познобшина угрюмо шмыгнула носом.

— Нет.

— Что — совсем ничего?

— Это всё не то, не настоящее. Это идиотская игра.

Но тут перед глазами Брона снова возникла кулинарная картина, намеченная Ши, так что он на секунду усомнился: что-то, пожалуй, и впрямь происходило. Наверно, дело в адском солнцепеке.

— Теперь мы будем бороться с вредителями, — Ши запустила пальцы в его влажные кудри. — Ну-ка, где тут наши жучки…

— А во фрукты мы будем играть? — крикнул Горобиц, вращая почему-то глазами. Они проворачивались, тогда как вообще на лице застыла печать животного страха. Похоже было, что он окончательно рехнулся. — Мы на яблони полезем? А в ягоды? Грибы?

Ши погрозила ему пальцем и неторопливо перешла к Выморкову. Там она задержалась надолго: вредители, как выяснилось, уничтожали урожай на корню. Ши шарила в бороде, в бровях, в шерстистых ушных раковинах; Брат Ужас восторженно мычал.

Брон в упор рассматривал лейку, зеленая краска с которой сползала, как обгоревшая кожа. Нет, он ошибся. Ему почудилось. Тот же угол зрения, та же позиция. Возможно, всё снова кажется — как показался, скажем, Ящук. Невозможно представить, что где-то там, за тридевять земель отсюда, продолжает разгуливать плачущий клоун, некогда заведовавший его судьбой. А стало быть, мы имеем:

 

  1. Лейка.
  2. Общая характеристика: емкость для воды, снабженная запаянным и продырявленным носиком.
  3. Микроструктура: атомарная.
  4. Назначение: сельскохозяйственные работы, а также игры и забавы.
  5. Количество отверстий: одно, два, три, шесть, двенадцать…

 

13

 

Брон закрыл глаза. Сквозь жаркий сон он слышал, как энергично хохочет Горобиц: тому было щекотно. Атакованные насекомые перестроились, сомкнули ряды и пошли свиньей.

Брон облизнулся и потянул носом.

Пахло овощами, прелой землей, отработанным кислородом.

Он неуклюже вильнул задом и на четвереньках выбежал на крыльцо. За углом дома мелькнула грязная пятка, и Брон сделал стойку.

Солнце давно затуманилось, было отчаянно душно. Грозы ждали еще накануне, мечтая о естественной поливке.

Шланг, насос и искусственные удобрения напоминали о механической цивилизации.

Брон запрокинул оскаленные зубы, разыскивая в небе бледную лунную пленку. Не нашел, но всё равно завыл; экзистенциальный романтизм его воя постепенно перешел в нечто более воинственное. Теперь Познобшин издавал протяжный боевой клич. Он кубарем скатился, сорвался с крыльца, кинулся за угол: так и сеть. Горобиц сосредоточенно метил его территорию лимонной струей. Брон лязгнул зубами, намекая, что сию секунду вопьется ему между ног; Горобиц отпрыгнул и свел нос в гармошку. Верхняя губа поднялась, заклокотало рычание.

Брон бросил землю ногами, обеспокоенно оглянулся. Ничего подозрительного. По огороду, высоко поднимая ноги, медленно прохаживался голый голенастый аист. У аиста было непроницаемое лицо, узкий рот, жидкие волосы.

Горобиц попятился.

Брон медленно двинулся вперед.

Тот остановился, чуть подался назад и занес полусогнутую руку.

Из-под крыльца тоскливо заскулили. Брон попробовал пошевелить ушами, но не сумел. Он снова повел носом, и то же самое сделал Горобиц. Распря была забыта. Голова в голову они затрусили обратно и принялись разрывать труху.

Под крыльцом было достаточно просторно. Брон заглянул в широкую щель, услышал горячие вздохи, вдохнул теплые испарения. Черная тощая шавка пряталась, съежившись и дрожа от острого желания быть обнаруженной. Пряди черных волос полностью закрывали заострившееся лицо. Брон принялся грести с удвоенной силой, а Горобиц помогал ему с противоположной стороны. Не выдержав, он вцепился кривыми зубами в доски и начал грызть.

Познобшин с упоением рыл. Но получалось слишком долго, преследование затягивалось. Сука, потеряв терпение, стала вертеться и пятиться, не расправляясь, дальше под дом. Брон понял ее намерения и переместился вправо, оставив крыльцо в покое. Горобиц перепрыгнул через ступени и уселся рядом, вывалив язык и часто дыша.

Черная тень, похожая на пуделя, метнулась под яблони. Горобиц и Брон восхищенно гавкнули и устремились следом.

Ши, подбираясь, настороженно смотрела, как они при-бли жаются.

Познобшин вырвался вперед, забежал сзади и стал активно внюхиваться. Горобиц заурчал, уверенно определяя течку. Подкидывая зад, он обогнул яблоню, толкнул соперника. Тут послышался зычный радостный рев: появился медведь.

Косматый шатун, хрипя озабоченно и заинтересованно, выбрался из берлоги-парника и встал на задние лапы. Выморков заколотил себя в грудь, самозабвенно мотая головой.

— А-а-урр… деточки, деточки! — приговаривал медведь. Аист осуждающе замер и склонил голову на плечо. Медведь пошел.

— Ату его!.. Ату! — крикнула Ши.

Брон и Горобиц, рыча и скалясь, стали заходить с флангов.

— У-м-м-мр-р? — нахмурился медведь, озираясь. Горобиц прыгнул. Выморков лапой отшвырнул его в пожилые цветы. Брон решил не связываться с медведем, вернулся к Ши и пристроился к ней, чувствуя, что много времени ему не надо, он успеет.

Холомьев вдруг раскинул руки и что-то проскрежетал. Вероятно, это как-то отвечало его представлениям о птичьем наречии.

Выморков, давая Брону возможность закончить начатое, оседлал Горобца и принялся его ломать. В какой-то миг тому сделалось больно, в глазах промелькнула человеческая злость, но Горобиц, вероятно, вовремя вспомнил о своем страшном внутреннем содержании, и решил терпеть. Медвежьи объятия казались ему меньшим злом. Да и Вы-морков мял его для виду, полушутя — постепенно, правда, увлекаясь.

Брон исступленно заскулил, задергался, намекая, что застрял, как это часто случается в собачьей жизни. Ши молчала и ритмично подергивалась активными рывками, но ей никак не удавалось сняться с крючка.

Медведь оставил Горобца, заковылял, размахивая руками. Брачная пара притихла и покорно ждала. Выморков взял обоих за волосы, приподнял, развел на весу. Получилось весьма правдоподобно, хотя Брон видел не раз, как в жизни собачники, случись такая беда, берут незадачливых любовников за хвост.

Звонко лая, освобожденный Познобшин начал описывать широкие круги, гоняясь то за насекомыми, то за собственной тенью. Аист сунул голову под крыло и стал выкусывать подмышку. Горобиц разлегся в тени, зализывая раны и поминутно замирая в сонной прострации.

Медведь сграбастал Ши, перекрестился на печную трубу, залопотал что-то утешительно-угрожающее. Ши, исподлобья глядя на Брона, откинула с лица волосы и улыбнулась. По ее подбородку текла розовая слюна.

 

  1. Вселенная

 

«…Интимные отношения субъекта и объекта нуждаются в посредничестве третьего лица, собственно процесса, который не есть ни субъект, ни объект. Объект не познается непосредственно. Этот третий участник, универсальный клей, в момент объединяющий всё, что можно помыслить и совершить, часто упускается из вида.

…Ладно бы мир был представлением, но это, к сожалению, еще и воля.

… … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … ….. … … … … … … … … … … … … … … … … …»

 

15

 

Стоял сентябрь.

Холомьев чопорно доил рукомойник, плескал в лицо студеную воду и отхаркивался в помойное ведро, стоявшее под раковиной. Выморков задумчиво пил чай из блюдца.

Горобиц, шевеля губами, чертил на столе невидимые узоры, Брон стоял у окна и смотрел на калитку, карауля безнадежные чудеса.

Все были одеты.

Ши сидела за столом и медленно тасовала колоду. Потом, так и не раздав, отложила карты и произнесла:

— Может, хватит играть? Выбор у нас небогатый.

— Угу, — кивнул Брат Ужас, высасывая блюдце. Нарисованные в блюдце петухи, которым чай сообщал золотистый оттенок, побледнели в мгновение ока.

— Славно развлеклись и проветрились, — согласился Холомьев, ожесточенно вытираясь. Он отбросил полотенце и тоже сел за стол. — Чего еще не было? Овощи были, звери были, люди тоже были. насекомые, птицы, мертвая материя — всё было.

— Рыб не было, — пробормотал Горобиц.

— Хлопотно, — пожал плечами Холомьев. — И вряд ли занятнее мертвой материи.

Брон отвернулся от окна, подошел и оперся о стол руками.

— Процесса так и не было, — напомнил он. — Ни шагу из шкуры.

Брат Ужас криво усмехнулся:

— Чего ж ты, мил человек, хочешь. Игра — она игра и есть. Суетная забава, томление и праздность.

— Ну, в богов мы сыграть еще попробуем, — возразила Ши. — Это, конечно, не совсем процесс, да и богами не станем, но можно всё сделать очень правдоподобно.

— Тогда уж и в чертей, одно и то же, — Холомьев чиркнул спичкой. Он раньше не курил, но вконец распоясался, наупражнявшись в незнакомых поведенческих паттернах. Иногда позволял себе неслыханную распущенность нрава, которая, правда, давалась ему нелегко и со стороны выглядела забавной.

— Мы в них и так давно играем, — отмахнулась Ши. — Под конец нужно попробовать что-то настоящее, созидательное. Строить — не разрушать.

— Что мы можем созидать? — поморщился Брон. — Только душу травить. Корчить из себя творцов Земли, Луны… И почему — под конец? Мы что — разбегаемся?

— Вы можете оставаться, — Ши решительно встала и скрестила руки на груди. — Но мне пора. Меня зовут папа и мама. Мне надо к ним.

Стало понятно, что она уже давно всё обдумала.

— Тарелка прилетит, — глаза Горобца испуганно округлились. Он окончательно перестал видеть разницу между вымыслом и явью.

— Поэтому я предлагаю покамест прибраться, отдохнуть, — продолжала Ши, не обращая внимания на его слова, — и к вечеру быть готовыми. Помойтесь, побрейтесь, думайте о высоком. А на закате приступим к последнему действию. Мы очень близко подойдем к правде, вплотную. Я обещала стать вашей судьбой — и стану. И вы сделаетесь судьбами друг друга — насколько, конечно, пожелаете. Один из очевидных признаков божественности — отсутствие принуждения. Я уже дала Брату Ужасу необходимые инструкции.

Все посмотрели на Выморкова. Тот буднично кивнул.

Познобшин неприятно удивился: он полагал, что Ши выделяет его, фаворита, из компании этих психов — несомненно, опасных; однако получалось, что с одним из них у нее был некий тайный уговор, о котором ему — лицу, как он думал, доверенному — ничего не известно. И с одним ли?

Ши, похоже, без труда угадала его мысли.

— Технические детали, дорогой, не больше, — добавила она успокаивающе. — Ты по-прежнему на коне, на щите и с копьем.

Брон помолчал, борясь с нарастающим раздражением.

— Делайте, что хотите, — сказал он и начал рыться в стопке кассет. Он решил все-таки посмотреть фильм, который хотел показать радушный, но где-то запропастившийся Вавилосов. За неимением лучшего.

Ши не стала ему мешать. Пусть смотрит.

— Вы уже выбрали, кем нарядитесь? — спросила она остальных.

— Мой покровитель тебе, хозяюшка, известен, — пробасил Выморков. — Имею дерзновение изобразить.

— Это идола, что ли, который головы рубит? — презрительно скривился Холомьев.

— Тебе идол, а мне — светоч и заступник, — с достоинством ответил Брат Ужас. Сытая жизнь воспламенила в нем прежнюю деятельную веру.

— Холомьев, с каких это пор вы позволяете себе критику в моем присутствии? — заметила Ши строгим голосом. — Ведите себя прилично. Вы же человек почти что военной дисциплины.

— А-а, пропади оно, — протянул Холомьев и уже привычно выложил на стол ногу. В его движениях всё явственнее проступала непривычная разболтанность.

Каким бы ни казался он прежним, случившаяся метаморфоза вселяла отвращение и страх. Внутри Холомьева что-то сбилось, бородка зашла за бороздку; он изменялся ненатурально, фальшиво, через силу, но всё же менялся. Трансформация еще не завершилась, и Холомьев выглядел, как чинный партийный активист, который вдруг получил указание сверху: изобразить сумасшедшего. Получалось у него стыдно, противоестественно. Но, как ни странно, достаточно убедительно.

— Лично я буду Иисусом Христом, — сообщил Холомьев. — Таким же загадочным и недоступным. Буду делать, что мне вздумается. В каждом моем жесте будет суровая истина, но — сокровенная. Всё, что мне нужно, это рубаха до полу и какой-нибудь веночек.

Брон, демонстративно включил телевизор, сделал звук погромче. Но фильм не вечен, он кончится, и что тогда? Удавиться? Человек, задохнувшийся в петле и обмаравшийся посмертно, выглядит особенно мерзко. Самоубийство только подчеркнет человечность, поскольку это, как с недавних пор стал думать Познобшин, самый естественный и разумный людской поступок.

На экране появился мирный медведь. Он упоенно жрал ягоды и грибы; к нему тем временем уже приближался беззаботный и безответственный вирусоноситель.

— А вы, Горобиц? — спросила Ши. — Какому божеству вы симпатизируете?

— Симпатизирую?! — Горобиц, до сих пор тихий, перестал бормотать; голос его сделался визгливым. — Симпатизирую! Симпатизирую!..

Он выскочил из-за стола и начал возбужденно метаться по комнате, то и дело бросаясь на стены и наскакивая на мебель.

— Тише, мешаете, — недовольно буркнул Брон.

— Симпатизирую! — кричал Горобиц. Больше от него ничего нельзя было добиться. Ши пришлось взять его голову в ладони и пристально посмотреть в стеклянные глаза. Увидев в черных ямах собственное отражение, Горобиц обмяк и сразу ушел во двор. Он не показывался до самого вечера.

— Меня только не трогайте, ладно? — попросил По-знобшин, следя за экраном, с которого доносились вопли и вой. — Мне надоел этот театр. Это дешевое лицедейство.

— А мне казалось, что тебе нравится, — голос Ши дрогнул.

— Именно что казалось. Никто здесь не в состоянии выдумать что-то стоящее. Хорошо, что солипсизм — всего лишь несостоятельная гипотеза. Какие-то убогие фантазии. Представляю, что было бы.

— Что это такое, этот твой. псизм, как там его? — заинтересовался Выморков.

— Да вам не понять. Ну, скажем, так: то, что вообразили, — то и есть, и ничего кроме.

— Суетная гордыня, — покачал головой Брат Ужас. — Есть только один, несозданный и невообразимый… милостиво отраженный в сгущении вещества.

— Бросьте. Все знают, что вы траванулись какой-то химией и стали глючить. Вот и весь ваш несозданный.

Медведь на экране встал на дыбы. Начал подниматься и Выморков.

— Ну, еще не хватало! — рассердилась Ши. — Брон, немедленно извинись.

— Извиняюсь, извиняюсь, — пробормотал Познобшин. — Отстаньте от меня. Веревка, лейка. вы все. Кенгуру раздает лотерейные билеты — это нормально. Кенгуру раздает гондоны — это уже перебор. Вот канитель-то.

— Ка-а-кой кенгуру? — протянул Холомьев, кривляясь. Брон не ответил. Ши присела рядом с ним.

— Потерпи еще чуть-чуть, до вечера, — попросила она настойчивым шепотом. — Вспомни, что я тебе говорила. Что посоветовала. Не смотри на них.

Брон мрачно молчал. Вокруг простирались тяжелые лунные поля; мелкие птицы, кувыркаясь в невесомости, распевали пошлые эстрадные песни. Сплошной мясной окрас, тайный и явный. Повеситься на сортирной веревке. Посмертное семяизвержение, загробное мочеиспускание. В лейку. Лейку забирает кенгуру, бодро скачет поливать огород. Орошает экскрементами бородатый овощ, тот раздувается, рычит. Летающая тарелка, опасаясь конца света, ведет по ним прицельный огонь из табельного оружия.

Не сыграть ли во внутренние органы, члены большого божественного тела? В глубине души которого.

Тут закончился фильм. Режиссерский подход к проблеме добра и зла оказался формальным. Добро, рассевшись по полицейским машинам, приколесило слишком поздно. На месте городов дымились кратеры, и мертвый радиоактивный медведь был слабым утешением. Брон выключил видео, настроился на телепрограмму. Но там объявили: «Растительная жизнь, программа Павла Лобкова», а это Брону было уже не интересно, потому что — пройденный и усвоенный этап биографии. Он потерянно вышел из комнаты, стараясь не слушать разорванные реплики, которые сливались в зловещий гул. В огороде чавкало, сосало и хлюпало, недавно прошел дождь. «Вот от кого остался процесс, — подумал Познобшин, — от Вавилосова. Насморк».

Он, не отдавая себе отчета, вспоминал об Устине в прошедшем времени; если точнее — в Past Perfect. Прошлое свершившееся и оттого совершенное, не подлежащее переделке, ибо здесь мудрость. И ладно. Тоска и скука, посовещавшись, пришли, как чудилось, уже навсегда.

Однако события последнего вечера заставили Брона ожить.

 

16

 

Выморков затопил печь. Воющий огонь бушевал, но он всё подкладывал и подкладывал поленья. Наступили осенние сумерки; небо прояснилось, из трубы летели встревоженные искры. Холомьев поглядывал на остановившиеся ходики, прохаживался по комнате и время от времени бил себя кулаком в растопыренную ладонь. Он был одет в ветхую ночную рубашку, найденную в шкафу Вавилосова. Рубашка, как и простыни, которыми дорожил Устин, была фамильная, бабушкина, с вышитыми узорами. Венок Хо-ломьев сплести не сумел и просто навтыкал себе в волосы репьев. Взгляд его сделался подчеркнуто скорбным, уголки губ опустились — то ли печально, то ли гадливо. Кроме того, он зачем-то отобрал у Выморкова посох. Брат Ужас уступил, поскольку решил, что обожаемый и всесильный небесный покровитель легко обойдется без палки. Правда, он плохо себе представлял, как выглядит его кумир, и действовал сообразно интуитивному прозрению. Разбил на макушке сырое яйцо, щедро смазал шевелюру и бороду. Раскрасил лицо свежей сажей, намазал толстые губы запекшейся помадой, которой разжился в спальне. Разделся, препоясал чресла посудным полотенцем, поупражнялся в грозном рыке и остался доволен. Наткнулся в чулане на пыльные ласты, связал их вместе и через шею закинул за спину: то крыла, сказал он Человеческому Сыну, который всё быстрее и быстрее бегал по комнате, не обращая на приготовления Брата Ужаса никакого внимания. Потом Выморков начал расставлять кастрюли, выбирая те, что покрупнее, разложил сверкающие зазубренные ножи. Жар усиливался, рубаха Холомьева пошла страстными пятнами; Выморков весь обливался потом и отчаянно чесался: невиданные, экзотические паразиты из далеких заповедников, которых не добила Ши, когда огородничала, ударились в панику и начали массовый исход. Они перешептывались.

Горобиц съежился в затхлом углу, изо всех сил стараясь напустить на себя хитрый и загадочный вид, но это ему не очень хорошо удавалось: зубы стучали. Кого он пытался изобразить — непонятно; впрочем, никто и не спрашивал, общее возбуждение нарастало. Ши развлекалась с карточной колодой: тасовала ее без устали, с ожесточением гнула и ломала карты, веером раскладывала грифов и русалок, сбрасывала медведей. Ее лицо уже не просто заострялось, но всё сильнее вытягивалось в плоскую крысиную морду с глубокими дырками на месте глаз, и Брон вспомнил о сроке, который она называла: месяца два. Сомнительно.

Джокер, забытый, так и лежал под столом, покрываясь пушистой пылью.

— Что же ты не наряжаешься? — осведомилась Ши, не поворачивая к Брону головы.

— Некем.

— В Бога не веришь?

— Верю.

— Правильно делаешь, — пробормотала Ши, вытягивая бубновую русалку и внимательно вглядываясь в карточные глаза.

— А чего ты сама-то ждешь? Начинай, пока они совсем не свихнулись… Кто ты там — Изида? Лилит?

— Всего лишь Ши, — вздохнула та, отодвинула карты и встала. — Что ж, ты прав — мне пора. Сиди здесь. Я позову.

Она вышла.

Выморков сунул в топку последнее полено: здоровое, сучковатое бревно. Оно не лезло, Брат Ужас отступил и с силой втолкнул его ногой в самый жар. Огненные мухи мстительно посыпались на пол; Выморков подпрыгнул и раздольно заплясал над ними, вспархивая и опускаясь, давя искры мощными ножищами.

— Принеси воды, — попросил Выморков Холомьева. Тот ответил надменным взглядом и отвернулся.

— Ну, ты принеси, — нахмурился Брат Ужас и шагнул к Познобшину. — Два ведра. Мне отойти нельзя, у меня тут алтарь.

Брон неохотно взял пустые ведра и потащился к колодцу, жалея, что не с кем встретиться.

Он их уже наполнил, когда услышал надтреснутый голос Ши, звавший сверху. Брон обернулся и увидел сухопарую черную фигуру на фоне багровой полосы закатного неба. Ши стояла на крыше, ухватившись за фамильный флюгер Вавилосовых. Она пыталась придать своей позе торжественность, приличествующую высотам, но необходимость за что-то держаться сводила ее старания на нет.

— Позови остальных! — крикнула Ши.

Брон побежал. Ворвавшись в комнату, он с грохотом поставил плеснувшие ведра и выдохнул:

— Выходите во двор… на вечерю…

— На тайную? — строго спросил Холомьев, останавливаясь и глядя по-птичьи.

Выморков отряхнул ладони от древесной трухи и со всей солидностью направился к выходу. Но вспомнил о Горобце, вернулся, схватил за руку:

— Пойдем!

— Куда? Куда? — зачастил тот, с ужасом вжимаясь в угол. Познобшин понял, на кого он стал похож: на старого, седого сатира, которого долго и беспощадно били.

Брат Ужас, не вдаваясь в лишние объяснения, дернул и выволок Горобца из дома. Ши стояла чуть пригнувшись, с полусогнутыми коленями. За ее спиной струился ровный столб мутного дыма. Выморков повалился на колени и ударился челом в листья подорожника. Горобиц отполз под яблоню и приник к белому стволу; Холомьев, полный достоинства, стоял в стороне от всех и ждал не то покаяния, не то аплодисментов.

«Сейчас за ней прилетят», — взволнованно подумал Брон. Что ты трясешься, человече, одернул он себя. Ничего такого, чтобы из ряда вон, не надейся. Никто не прилетит. Никого не бывает. Бывает зыбкое, бестелесное, эфемерное, а существа — они суть, тупо и бесповоротно суть.

— Все готовы? — спросила Ши, отбрасывая волосы.

— Готовы, давно готовы, — суетливо закивал Выморков.

— Так слушайте: ваша Инь тяжело больна. Инь — это я. Я — вещество, плоть, клейкая субстанция, женское начало. Сейчас меня не станет, останутся одни мужчины — чистый Ян, активный компонент, творческий процесс. Действуйте, пользуйтесь, не ждите! А я исполняю обещанное — как могу. Я растворюсь в вас, сделаюсь вашим причастием, которое навсегда свяжет вас в неразрывное целое. А еще — еще я буду жертвой богам: всё, как видите, теперь не понарошку, взаправду. Сказка, конечно, ложь, но я стану намеком. В каждой шутке есть доля шутки. Брон! Подойди ближе!

Брон ступил вперед.

— Тебя кладу во главу угла. Не слушай никого и поступай, как знаешь. Я не успела, мы были бы образцовой парой. Помни, что я тебе говорила!.. Это ужасно просто, я бы сама справилась, но времени не хватило. пришлось иначе, наоборот, очень-очень по-людски… Тело кончилось! всё!..

Она отпустила флюгер и кинулась вниз головой, на кирпичную кладку, которую Вавилосов собирал годами и готовил для бани. Высота была небольшая, но Ши всё рассчитала правильно: проломила себе череп и, для верности, сломала шейные позвонки.

У Брона сразу закружилась голова, он присел на какую-то корягу.

Выморков, кряхтя, поднялся с земли.

— Отмучилась, хозяюшка, — молвил он растроганно. — Ну, вот мы и одни.

— Процессоры, — кивнул Холомьев. Он мелкими шагами подошел к Ши и осторожно коснулся ее босым пальцем. Познобшин подумал, что сейчас будет сказано нечто вроде «встань и иди», однако Холомьев здраво оценивал собственные возможности. По лицу его пробежала тень: видимо, вспомнил прошлые сражения с мертвецами во имя жизни.

Под яблоней начал по-бабьи всхлипывать Горобиц.

— Теперь меня снова запрут, — прорывалось сквозь плач. — Обязательно запрут! Насовсем!

— Не кисни, — Выморков покровительственно потрепал его по плечу. — Мы тебя, убогого, в обиду не дадим. Лучше помоги поднять царицу.

Горобиц, размазывая слезы, встал и пошел.

— Пойдемте в дом, — позвал Холомьев Брона. — Еще увидит кто. Да и холодно становится.

Познобшин не шевельнулся.

— Что вы собираетесь делать? — спросил он глухо. Выморков, державший тело Ши под мышки, удивленно остановился и пожал плечами.

— Ясное дело — жечь, — молвил он, воровато оглядываясь вокруг. — Верно я понимаю, братья?

— Думаю, что да, — согласился Холомьев и разразился речью. — В поселке много пустых домов. Или полупустых. Горение — процесс доступный. И судьбоносный. Огненный Ян больше не сдерживается влажным женским началом, он смело пойдет бушевать. Чем еще заниматься Яну? Не строить же. Строительство ведет Инь, начало и окончание работ.

…Поселок засыпал, не ведая, в чьих руках оказалась его судьба. Брон закусил губу.

— Я не участвую, — сказал он тихо и твердо. — У меня особое поручение.

— Как знаешь, — не стал настаивать Выморков. Тут Горо-биц, утомившись держать, выпустил ноги Ши, и Брат Ужас волоком поволок ее в горницу.

Холомьев отшвырнул отслуживший посох и двинулся следом, на ходу выдергивая из волос колючие катыши.

— А причащаться? — крикнул Выморков уже изнутри. Он отвел кружевную занавеску и выглядывал в окно, имея вид первобытный.

— Посмотрим, — ответил Брон неопределенно. Он уже принял решение и медлил, желая убедиться в догадках. Опасаясь Брата Ужаса, он скрылся за сараем и просидел там не менее трех часов, до глубокой ночи. Как оказалось, не зря: Выморков, едва Познобшин исчез, возник на пороге и осторожно его позвал. Брон замер. Брат Ужас потоптался на крыльце, плюнул и вернулся в дом. Вскоре оттуда донеслись громкие голоса: разгорелся спор. Брон сидел, не смея пошевелиться, поскольку знал, что речь сейчас идет о нем. Его — не без веских на то оснований — считали ненадежной фигурой, слабым звеном. Где тонко, там и рвется. Теперь, когда заступницы и покровительницы не стало, пришло время обезопаситься.

Оставался единственный выход: лес. Переждать там ночь и утром, первым же поездом, бежать. Но прежде — увериться.

Ровно в полночь Брон на цыпочках подкрался к ярко освещенному окну и заглянул в дом. Происходящее ему не понравилось.

 

17

 

…Выморков сварил Ши в семи кастрюлях разного достоинства.

Стряпня затянулась, жертвенную трапезу отложили до утра.

— Так хозяюшка распорядилась, хотела на восходе солнца, — благодушно напомнил Выморков, погружая в кастрюлю туповатую вилку. Он нацепил на нее вываренное ухо, похожее на шляпку гриба.

Предчувствуя судьбу, растекающуюся по жилам питательным соком, Холомьев глубоко вздохнул:

— Говорю же вам — у меня аллергия. Прыщами пойду, волдырями. Мне предлагали, меня заставляли.

— Да полно тебе, выварилась на славу, — усомнился Брат Ужас. — Четыре часа кипела, вся выкипела. Не будет никаких волдырей. Предназначеньице впрыснется, усвоится.

— Запрут, — в ужасе твердил Горобиц, глядя на ухо. — Джокер донесет.

— Не посмеет, — возразил Холомьев.

Оба имели в виду Познобшина. Но он уже не слышал этих слов.

Эта беседа происходила ранним утром. В то самое время, когда Выморков нанизывал на вилку мистические деликатесы, Брон стоял в телефонной будке, на городском вокзале.

— Там людоеды, — сказал Брон в трубку, назвал адрес и отключился, не слушая дежурного. Поехал домой.

Он сосчитал дни и понял, что не так уж долго его не было.

Тетрадь обнаружилась там, где он ее оставил: торчала в стопке бумаг, окно распахнуто. По подушке змеился черный и жесткий женский волос. Познобшин присел, вытащил рукопись, вялой рукой начал писать. Сначала написал: «Город», и две страницы следом, потом — «Луна», и еще чуть-чуть. Написал: «Вселенная», в пальцах появилась твердость, перо забегало по бумаге, расставляя многоточия. Брон писал и всё не мог остановиться, пока не онемели пальцы. Он отложил ручку, прочел:

«…Ши страшно боялась, вот в чем соль. Она была до смерти напугана. Не знала, что ей делать, что сочинить — придумала инопланетян, присоседила папу и маму… А сама говорила, что всё готова отдать — лишь бы остаться, не сгнить. Она хотела быть человеком, но в этом ей было отказано. Только по-человечески умереть. Тогда она попробовала быть кем угодно еще, но не вышло. Вот и распорядилась. Принесла себя в жертву всепожирающим обстоятельствам. А со мной — что со мной? Сочувствовала мне? Негодовала? Она открыла мне великий, как ей казалось, секрет: если тебе надоело быть кем-то — просто повторяй без конца, что ты — нечто другое. Старая, проверенная уловка. Если часто улыбаться, то рано или поздно станет весело. Если бесконечно долго твердить себе, что ты не человек — ты перестанешь быть человеком. Будет сладко, если повторять: «сахар». Она не успевала. Бесконечно долго — это было не для нее. Но я еще могу успеть, у меня достаточно времени. Я-то думал, что нужно что-то дополнительное, помимо этого, но она возразила, что нет, она тоже так думала раньше, достаточно многократного повторения. Ши говорила, что людей осталось мало — я да она, Иван да Марья, мы прозевали, замешкались, остальные уже приноровились к процессуальной полуформе существования, которая смерть, а значит — придется к ним притираться, тренироваться, упражняться. Изо дня в день. И тогда наступит момент. Наступит миг, когда я взгляну на мир холодным и безучастным взглядом постороннего. Стану пламенем, раком, случайным ветром, арифметическим действием — чем угодно. У меня будет многое на уме, и я, наконец, перешагну через горизонт, как перешагивают через растяжку. На горизонте — коллективное бессознательное, воля и представление, то бишь поля и синие леса. Автобус рычит по-медвежьи. Мчится туча, похожая на рваную краюху, нагоняет страх на стадо глупых и доверчивых подсолнухов. Скелеты коровников, обесцвеченные и высушенные солнцем. Красивые дали. Кое-где сверкает инопланетная сталь, попирающая Эдем. Прочие атрибуты Эдема: ржавчина, косые избы, впечатанные в землю почти по шляпку. Газетная мебель в домах, черно-белые новости…»

Брон поднялся, подошел к зеркалу. Натужно улыбнулся, потом еще, еще и еще.

Собственно говоря — с чего он взял, что является человеком? Недоказуемо.

Может быть, он вовсе не человек. Да нет, он точно не человек.

Легко-то как, хорошо.

А вот поиграть в человека он не против. Как там это делается, ну-ка…

…Брон начал с того, что извинился перед Ящуком.

— Простите меня, Мирон Борисович, — сказал он с чувством. — У меня были серьезные обстоятельства, проблемы. О которых не принято говорить вслух. Но теперь всё уладилось. Я вам клянусь, что больше ничего подобного не повторится.

Клоун отдувался и смотрел на него сердито, но добродушно.

Ага, вот как это делается.

Познобшин отворил шкаф и вынул плечики с костюмом кенгуру.

 

 

© август – сентябрь 2000