Собака Раппопорта

 

Больничный Детектив

 

(окончательный вариант, дополненный 3-й частью)

 

Анне Яковлевой, подарившей мне идею «Чеховки»

 

 

Книга первая

 

 

ПОСЛЕДНЕЕ ДЕЛО ХОМСКОГО

 

Причину гибели больного не всегда удается установить даже на вскрытии.

 

Медицинское наблюдение

 

 

Часть первая

 

 

1

 

— Все? – спросил Кумаронов, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.

Доктор Прятов посмотрел на него неприязненно. Высокий и статный, Кумаронов был одет в синий спортивный костюм и деловито жевал резинку.

— Пока все, — сдержанно ответил Александр Павлович. – Разве что у вас вопросы имеются…

— Есть, — немедленно отозвался тот и озабоченно оглядел ординаторскую. Подошел к окну, выглянул. – У вас тут есть где мангал поставить?

— Не понял, — Прятов нахмурился. – Зачем мангал?

— Ну, как же без него. Ребята придут навестить, надо посидеть с ними. Костерок, шашлычки. Я вижу, там лужайка подходящая…

— Вообще говоря, это территория больницы, — напомнил доктор.

— Это понятно, — рассеянно произнес Кумаронов. – Разберемся. Я свободен?

В его тоне звучала насмешка, а может быть, даже издевка.

Он вышел, а Прятов прихватил историю болезни и поспешил в администрацию, в кабинет главного врача.

Совсем еще юный, начинающий доктор, он торопился пожаловаться на обидчика старшим. Александр Павлович напоминал розового малыша-карапуза, у которого дворовые хулиганы отобрали ведерко и накормили песком.

Николаев оказался на месте. Добрейший человек, повеса и волокита, он умел, однако, нагонять страх не то что на молодых и зеленых, но даже на седых зубров, не исключая профессора Рауш-Дедушкина. Впрочем, последний постепенно впадал в детство, и по нему нельзя было судить о других. А дети частенько боятся всякой ерунды – темноты, солидных и строгих дядек…

— Дмитрий Дмитриевич, — взволнованно заговорил Прятов, когда ему разрешили присесть. – Это просто невозможное дело. Этот Кумаронов совершенно невыносим.

Николаев самозабвенно щелкал «мышкой», достраивая пасьянс. Пиковая масть, соревнуясь с бубновой, так и летала по экрану монитора.

— Александр Павлович, — молвил он сочувственно. – Вы сколько времени у нас работаете?

— Уже полгода, — промямлил Прятов, чувствуя, что дело дрянь.

— Ну вот. Вы еще совсем молодой доктор. Только от мамкиной титьки, можно сказать Но уже пора повзрослеть, — Николаев изогнул бровь так, что та едва не сбила ему колпак. – Что я могу сделать? Мне звонят важные люди. Я работал в кремлевке и знаю, что такое важные люди. Они говорят: подержи у себя парня. Они требуют: положи его в отдельную палату. Я отбиваюсь, как могу: отдельной палаты, объясняю, у нас сейчас нет, все заняты, а положить я его могу только на травму. Сами понимаете, какое там соберется общество…

Александр Павлович понуро слушал. Старшие не приняли ябеду. Старшие посылали его обратно во двор решать свои проблемы самостоятельно, кулаками.

— Им хоть в лоб, хоть по лбу, — продолжал Дмитрий Дмитриевич. – Пускай, говорят, не будет отдельной палаты. Выдайте ему ключ от врачебного сортира, и хватит с него удобств. У него призыв на носу, родина-мать зовет в армию, ему обязательно надо полежать.

— Заплатили бы военкому… — удивился Прятов. Выходило, что не такой уж он зеленый юнец – кое в чем разбирается.

— И я о том же! – Николаев оторвался от монитора и хлопнул ладонью по столу. – Но зачем платить, когда можно закосить бесплатно?

Прятов с сомнением воззрился на него, не вполне уверенный в последнем.

— И что я ему напишу? Рабочий диагноз. Продиктуйте, как надо.

Николаев прищурился:

— Нет, вы все-таки повзрослели. Вы даже слишком быстро учитесь. Но мне-то что? Я даже распишусь, если попросите… Он что, совсем здоровый?

— Бугай, — отозвался Александр Павлович не без злорадства. – Кровь с молоком. В детстве ударили мячиком по голове. И все.

— Ну и достаточно, — Николаев откинулся в кресле и возвел очи горе. – Итак, напишите: отдаленные последствия черепно-мозговой травмы… открыли скобочку… пишите: со слов… у него ведь нет справки?

— Нет даже чека из магазина, где покупали мячик.

— Вот и хорошо. Со слов… нет, пусть будет красиво: анамнестически. Итого: отдаленные… нет, давайте так: резидуальные. Резидуальные последствия черепно-мозговой травмы, в скобках – анамнестически… далее: раннего детского возраста, точка с запятой. В виде рассеянной и неустойчивой неврологической микросимптоматики и выраженного астено-вегетативного синдрома с ярким функциональным радикалом. То есть без последствий, — объяснил Дмитрий Дмитриевич. Он иногда любил объяснять простейшие вещи.

Но Прятов жалобно пискнул:

— Какой же у него синдром… на нем пахать можно и нужно.

— Люди атлетического сложения часто бывают весьма уязвимыми и ранимыми, — возразил Николаев. – Можете еще дописать: подозрение на отдаленные последствия родовой травмы шейного отдела позвоночника.

— Да у него шея, что ваш петровский дуб! Цепочка лопается!

— Ерунда. У девяноста девяти процентов людей такая травма есть, потому что они рождаются головами вперед. Мы пошлем вас на курсы мануальной терапии, и там вам это хорошенько объяснят.

Обещание послать на курсы выглядело откровенным подкупом.

 

2

 

Помедлив у входа в палату, спортивный Кумаронов высокомерно покосился на коридорную кровать с алкогольной бабушкой. От лежбища шел крепкий, комплексный дух. Бабушка, совсем одинокая, тихонько и беспросветно выла. Одеяло съехало, и виден был страшный аппарат Илизарова: голенище от испанского сапога. Спицы пронзали коричневую ногу бабушки во многих местах. Аппарат имел наполовину инопланетный, наполовину средневековый вид. Могло показаться, что сработала машина времени, и бабушка – на самом деле не просто бабушка, а ведьма-колдунья – перенеслась в ««Чеховку»» из мракобесной Европы, волшебным образом избежав костра. На то она и колдунья. Но хитрый дьявол, помогая, одновременно посмеялся над ней и поместил в условия, немногим лучшие. Да еще сохранил в неприкосновенности пыточное устройство.

В палате высокомерие Кумаронова укрепилось и более не сходило с лица.

Внутри лежали не просто униженные и оскорбленные, но и глубоко травмированные люди. Способностью к самостоятельному передвижению обладал один только Хомский, неформальный староста палаты. Хомский, похожий на сплющенный и пожелтевший огурец, лечился часто и без толку; его череп, давным-давно проломленный, вскрытый и кое-как собранный воедино, позволял ему месяц, а то и два месяца в год влачить существование небесной птицы. Хомский не сеял и не жал, и не думал о завтрашнем дне, если только это не был день выписки; он с удовольствием кушал бесплатную больничную кашу и пюре, ходил в магазин для всей палаты и помогал медсестрам переносить тяжести – матрацы, биксы с перевязочным материалом, бидоны с похлебкой, обозначенные страшными вишневыми буквами огромного размера.

Братья Гавриловы, звероподобной внешности близнецы, пополам делили радости и горести. Все хорошее и плохое, что бывает в жизни, происходило с ними синхронно, и даже жена у них была одна на двоих. И если один Гаврилов мучился похмельем, то и другому аукалось точно такое же похмелье. Эта глубинная, мистическая связь между братьями-близнецами бывает подчас поистине удивительной.

И ноги они сломали одновременно, когда вышибали на спор бутылку, нарочно зажатую дверями электрички.

Они лежали на вытяжении, с задранными ногами, и злобно ругали дурака-Каштанова, который повадился их, неподвижных, дразнить. Мясистый Каштанов сидел на безопасном расстоянии от братьев и хохотал, выпучив глаза. Иногда он на секунду затихал, но только с тем, чтобы указать, сокровенно булькая и клокоча, на общую братскую утку, которую Гавриловым выдали одну на двоих.

Сам Каштанов был дельтапланеристом с переломом пяточных костей и привычным сотрясением мозга. Он лечился в пятый раз, ибо выходил на боевые вылеты в любую погоду – ведро ли, дождь или снег. Травма приняла хроническое течение и ощущалась как неотъемлемый компонент настоящего спорта для быстрых, смелых и ловких.

Вообще, палата подобралась спортивная, ибо возле окна лежал еще и Лапин, вратарь, беззаветно преданный хоккею. Он и сам уж не знал, сколько раз получил по голове шайбой; вещество его головного мозга давным-давно съежилось, затравленное, и сидело как бы на корточках, покуда над ним с ревом проносились бесконечные бури. Мозговые оболочки слиплись вполне безнадежно, и Лапин поступал раз в год, испрашивая себе пункцию – на поддувку, как он уютно, по-домашнему выражался. Брали большой шприц и нагнетали воздух прямо Лапину в хребет, откуда тот худо-бедно растекался по карманам и щелям, по пути разрывая, но большей частью – просто натягивая пресловутые спайки. Лапину не помогало ничто, но Каштанов не смел над ним смеяться, потому что Лапин, когда головная боль его отпускала, все-таки умел передвигаться самостоятельно и в особенно возвышенные минуты мог запросто убить.

Кумаронов оказался шестым и сразу захотел лечь к окошку, но Лапин встретил его тяжелым взглядом и молча кивнул на койку слева, у самого входа; по стенке на койку спешил таракан, обгоняя трогательного паучка, повисшего на ниточке и стремившегося туда же; нить уходила вверх, в бесконечность, никуда.

— Привет, землячок, — ласково обратился к Кумаронову Хомский.

Тот что-то буркнул сквозь зубы, расстегнул огромную сумку и начал выкладывать на постель модные, дорогие вещи: электробритву, зубную пасту, два рулона туалетной бумаги и пляжные аксессуары. Сборник кроссвордов, сборник сканвордов, плеер, богатый свитер, расшитый северными оленями – ну, не то чтобы ими лично, а просто рисунок такой получился. Толстые шерстяные носки. Плавки. Выкладывая все это, Кумаронов мысленно веселел и уже вновь подумывал о мангале. Внутренний дворик ««Чеховки»» казался ему самым подходящим местом.

 

3

 

Александр Павлович нервно огладил лицо и осмотрелся.

Сумки Кумаронова громоздились на полосатом, в коричневых пятнах, матраце. Постельное белье, тоже в каких-то подозрительных желтоватых, намертво въевшихся разводах, покоилось в изголовье стопкой. Самого Кумаронова нигде не было видно. И Хомского тоже.

Братья Гавриловы лежали смирно; гипсовые сапоги пестрели этикетками с пивных и винных бутылок, которыми облепили гипс, не в силах правильно расписаться на память. Пели комары, не переводившиеся в ««Чеховке»» круглый год. Хозяйственники объясняли, что все дело в подвале, куда любопытный Александр Павлович однажды по молодой глупости заглянул, понюхал зловещую, влажную темноту и поспешил отступить, так и не разобрав деталей дела.

Каштанов, конечно, тоже лежал со своими перебитыми пятками и делал вид, что читает маленькую книжку. Ее обложка была даже ярче, чем этикетки, украшавшие гипс.

Лапин спал, отвернувшись к стене.

— Где новенький? – настороженно осведомился Прятов.

Гавриловы синхронно развели руками, будто готовились исполнить какой-то концертный номер на фестивале для лежачих больных.

Прятов вздохнул.

— Хомский? – продолжил он уже требовательно и посмотрел на вещи Кумаронова.

— Где-то здесь, — встрепенулся Каштанов. Глаза его забегали, и Александр Павлович сразу понял, в чем дело.

— Собираетесь отметить молодое пополнение, — молвил он желчно. – А за водкой пошел главный дирижер и режиссер, он же автор сценария.

Не говоря больше ни слова, он развернулся, вышел из палаты и налетел на Кумаронова. Тот деловито нес к себе какие-то бумажки.

— Где вы ходите? Я хотел отправить вас на процедуры.

— Меня уже направили, — бумажный рулон развернулся, и Александр Павлович с неудовольствием увидел направления: в бассейн, в жемчужные ванны, под душ Шарко.

— Я сам сходил, — широко улыбнулся Кумаронов. – Чтобы вас лишний раз не тревожить.

Речи его были напитаны ядом. Александр Павлович отошел от него, отомкнул дверь в ординаторскую, набрал номер заведующего физиотерапией.

— Леонид Нилыч, — сказал он, едва поздоровавшись. – Я насчет одного Кумаронова… он только что был у вас.

— Александр Павлович, — донесся опасливый голос, — не связывайтесь. Это сразу видно, что за фигура. Я ему дал, что он попросил. Не трогайте, чтобы не воняло.

Дверь приотворилась, и в ординаторскую просунулась раскрасневшаяся голова Кумаронова.

— Доктор, — напомнила она, — так что у нас все-таки с мангалом?

— Закройте дверь, — отозвался Прятов.

Он вышел, чтобы проскользнуть мимо довольного и лишь слегка озабоченного Кумаронова, но тут же отвлекся на алкогольную бабушку. Она завывала как-то особенно громко. Прятов остановился послушать.

— Что случилось? – громко спросил Александр Павлович, наслушавшись.

— Одеколончику, — прошамкала бабушка. И уточнила: — Ножки протереть, пальчики.

— Миша! – закричал Прятов, и медбрат Миша вышел откуда-то вразвалочку, он только что покурил. – Миша, пойдемте со мной.

Придерживая рыхлого, серьезного, бывалого вида Мишу за плечо, он свел его в угол и пожаловался на бабушку.

— А огурчика ей в рот не покрошить? – прохрипел Миша и пошел в процедурную насосать аминазина в шприц.

— Ей стакан нужен, — удрученно сказал ему в спину Александр Павлович и уже громче крикнул: — Не два куба делай, а шесть! Шесть! Я уже сам делал шесть, пока вы где-то ходили, а ей хоть бы хны!

— Нас переживет! – задорно бросил Мише Кумаронов, проходивший мимо процедурной, и тот взглянул на новенького исподлобья, словно примериваясь.

 

4

 

День выдался не операционный, и можно было запросто попить чаю.

Приходящий психиатр, усатый и уютный доктор Иван Павлович Ватников, заглянувший на огонек, объяснял гастроэнтерологу Клавдии Семеновне Раззявиной основы и логику параноидального бреда.

— Вот вы тут ложечку положили, — вкрадчиво поучал он Клавдию Семеновну. – Зачем?

Раззявина, сильно похожая на сытую утку, разволновалась и поерзала на стуле, которого ей было мало; она охватывала, обволакивала этот стул седалищем, как будто готовилась принять его внутрь. Стул медленно нагревался.

— Ложечку? – переспросила она в смятении. – Ну, ложечка… лежит и лежит, сахар размешивать.

Она настороженно следила за Ватниковым, который округлил зеленоватые глаза и предостерегающе поднял палец:

— Как бы не так. Сама ложечка смотрит на вас, а заостренная ручка – на меня, — Ватников оглянулся и прищурился на окно. – Я сижу с северной стороны, а вы – с южной. Вы положили не ложечку, а магнитную стрелку, нацелили эту стрелку на меня. И ваша недоброжелательная энергия перетекает в меня, потому что известно – с юга ничего, кроме зла, не приходит. Вы проложили дорогу астральному лучу, который пронзает в вас подобие Иисуса Христа.

Клавдия Семеновна нервно дотронулась до ложечки. Та расстроенно звякнула.

— Вы трогаете не ложечку, а меня, — незамедлительно отреагировал Ватников. – Вы хотите передать мне свои мысли. Но место занято, мне уже передают мысли. Касательно вас. И вот что я думаю: мне следует привязать вас за ногу…

— Гормоны играют, — эндокринолог Голицын усмехнулся, произнеся свою коронную фразу. Ватников остро взглянул на него, со всей очевидностью подозревая в умственном нездоровье, так как в присутствии Клавдии Семеновны играть могли только пищеварительные гормоны, сигнализирующие о полном и окончательном насыщении.

Довольный Голицын не мог ходить гоголем, потому что сидел, и только поглядывал гоголем.

— Иван Павлович, — вмешался Прятов, когда печальное веселье улеглось и Ватников снова принялся сверлить глазами перепуганную Клавдию Семеновну, которая, вообще говоря, давным-давно, еще студенткой позабыла о существовании у человека психики и видела в нем одну пищеварительную трубку. Так что психиатрические откровения были ей в диковину и открывали целый мир, загадочный и враждебный. – Иван Павлович, у меня есть такой Хомский. Жуткая, отвратительная личность, паук, насекомое…

— Знаю его, — коротко ответил Ватников. – Оно у вас который раз лежит, насекомое это?

— По-моему, седьмой. Или девятый.

— Однако. Наградил вас Господь терпением. И что с вашим Хомским?

— Посмотрите его, выставите ему алкоголизм, чтобы все было официально, на бумаге. Он спаивает палату. Его гнать надо, подлеца.

Ватников сокрушенно развел руками:

— Помилуйте, Александр Павлович. Как же я выставлю, если его ни разу не поймали? Он же сам не признается. Я хорошо его знаю, он сам ко мне приходил. Просил таблетки от бессонницы. По большому счету, человека жалко – был совершенно нормальный когда-то давно, занимался языкознанием, играл на скрипке. Когда бы не этот чертов мотоциклист, неизвестно откуда взявшийся на его голову… Начал пить, попал за решетку…

— Вот он сегодня упьется, и я зафиксирую, — зловеще пообещал Прятов.

— Если я буду смотреть всех, кто упился и кого зафиксировали, — промычал Ватников, пробуя горячий чай, — если я буду всех их смотреть…

— Вас самого придется фиксировать, — кивнул Голицын и взял себе кусочек вафельного торта. – Ммм… откуда тортик?

— Кто-то принес, — пожал плечами Прятов. Тут вошла степенная, но временами вздорная Марта Марковна, старшая медсестра; она принесла целую кипу историй болезни. – Марта Марковна! – позвал он, и та серьезно, переваривая и отражая трудовой процесс во всех его проявлениях, и в чаепитии тоже усматривая нечто значительное, неотъемлемое от труда – так вот: она серьезно и деловито обернулась к Александру Павловичу. – Марта Марковна, откуда такой чудесный тортик? – шаловливо осведомился Прятов.

— Новенький принес, — удивилась та, как будто другие пути поступления тортика были заказаны тортику. – И сестрам принес, — не удержалась она. – Цветы, тортик и… и вообще.

Она хмыкнула. Только теперь все увидели, что Марта Марковна пламенеет здоровым, сангвиническим румянцем. Так бывало всегда, когда сестры обедали со спиртиком и водочкой. Обед у них затевался часов в одиннадцать, и по ««Чеховке»» расползались запахи пельменей, картошки, поджаренной на сале, печенки. Потом обед начинался и длился до половины второго. В половине второго сестры неторопливо расползались по больнице, дополняя запахи материальным воплощением этих запахов: бодрые, веселые, раскрасневшиеся, гораздые на средний медицинский юмор. И Прятов понял, что Кумаронов потешил, подкупил сестер, заручился их симпатиями посредством тортика и не только. Он огляделся. Коллеги-врачи вдруг показались ему далекими и недоступными. Он оставался один, он высился воином, покинутым в поле, и на него надвигалось разухабистое идолище по фамилии Кумаронов. Вооруженное до фарфоровых зубов. Идолище скалило зубы, волокло с собой мангал, пританцовывало, показывало на Александра Павловича пальцем. Сестры, переметнувшиеся на сторону идолища, сидели в сторонке за обеденным столом, хохотали, тискали снисходительного медбрата Мишу.

Прятов с усилием проглотил кусок тортика, который вдруг сделался ему омерзительным.

Марта Марковна, переваливаясь и перебирая ногами в плотных чулках от варикозной болезни , посторонилась в дверях, пропуская Хомского, который остановился там со смиренным и хитрым, подлым видом.

— Вы меня искали, Александр Павлович? – спросил он с обманчивым подобострастием. – Я отлучился, письмо отправлял племяннику…

Ватников перестал есть и невольно впился в него профессиональным взглядом.

— Подите вон, в палату, — махнул Прятов. – Стойте! Где вы, говорите, были?

— Письмо отправлял. И еще на процедурах, — Хомский оскалил гнилой рот.

Ватников отвернулся от него и сообщил Прятову, изображая научную заинтересованность ребусом, решение которого в очередной раз ускользнуло:

— Без бреда и обмана чувств. На момент осмотра, конечно, — добавил он уже беззаботно.

Голодный Александр Павлович молча давился тортом. Он понимал, что подобной формулировке – грош цена. Психиатр чрезвычайно осторожны и пуще всего беспокоятся о своей шкуре. На момент осмотра бреда нет. А в следующий после осмотра момент бред может и появиться, потому что человек волен спятить в любую секунду.

 

5

 

Кумаронов презрительно смотрел на пузырьки, которые Хомский вынимал из разных мест. Хомский предпочитал настойку овса, лечебную жидкость, которую продавали в аптечном киоске, прямо в ««Чеховке»», в вестибюле. С овсянкой могла сравниться только настойка боярышника, которая была позлее и покрепче. После стакана боярышника оставшиеся немногочисленные мысли выпрямлялись, разглаживались в однородный блин. Сознание приобретало буддийскую специфику, не имея в себе ничего и одновременно вмещая все. Боярышник валил с ног не хуже дубины, но в больничном ларьке он стоял налитым в неподходящую полулитровую тару. Пузырьки почему-то еще не дошли, не поступили, а их было намного удобнее прятать, да и дешевле выходило.

Хомский вынимал овсяную настойку из карманов тренировочных штанов, из-за пазухи, из-под спортивной кепочки, которую всегда носил, так как стеснялся большой ямы на черепе, оставшейся после второй трепанации. Он вытряхивал настойку из рукавов, доставал из носков, выплевывал из-за щек. И даже в пресловутой черепной ямке нашлось местечко для четырнадцатого по счету пузырька.

Братья Гавриловы жадно следили за Хомским. Казалось, что от общего напряжения даже гипс готов пойти трещинами. Каштанов сидел на краю кровати, болтал перебинтованными ногами, как малое дитя, и ронял слюну, а Лапин еще не проснулся.

— Что же новенький не проставился? – укоризненно спросил Каштанов, оценивающе глядя на строй пузырьков, уже начинавший редеть, потому что Хомский теперь проворно распихивал настойку по разным углам, тумбочкам, под матрацы, в наволочки. Каштанов даже побарабанил пальцами по лошадиным зубам. Глаза у него, как всегда, были выпучены, хотя сейчас он против обыкновения не смеялся.

Кумаронов спесиво фыркнул, расстегнул вторую сумку и вынул две литровые бутылки по здешним меркам очень дорогой и красиво оформленной водки.

— Мангала только нет, — сказал он небрежно, потрясая бутылками. – Землячок, — добавил он насмешливо и презрительно. – Чтобы Кумаронов, да не проставился?

Каштанов подался вперед, потянулся, взял бутылку, уважительно взвесил в руке.

— «Махно», — прочел он название на этикетке и взял вторую – «Ха-ха-ха», — прочел он и второе название. – Что ж, будем соответствовать.

— Спрячьте, что вы их светите, — сумрачно буркнул какой-то Гаврилов.

Лапин, который, как выяснилось, совсем и не спал, а просто лежал и чутко прислушивался к происходящему, и еще уговаривал себя потерпеть и не дрожать от предвкушения так откровенно, пискнул:

— Лепила идет!

Лепилами в палате по старой тюремной традиции, начало которой терялось в глуби недельных и месячных койко-дней, называли докторов.

У Лапина был очень чуткий слух, и он угадал верно: дверь распахнулись, и вошел Прятов. Александр Павлович был стремителен и расторопен: Кумаронов не успел убрать свои литры и стоял с ними, нагло ухмыляясь и пряча под этой ухмылкой беспокойство и оторопь. Время остановилось, жизнь замерла.

— Ну, так я и думал, — Прятов повернулся к Хомскому. – Процедуры вам, как я вижу, действительно отпустили – в ближайшем магазине. Но вы к процедурам еще не приступили. И не приступите, — он шагнул вперед и вынул бутыли из рук Кумаронова.

— Это мои, — бесстрашно сказал Кумаронов. Он потрясенно изогнул бровь, не веря в очевидное беззаконие.

— Не покрывайте его, — Александр Павлович топнул ногой и кивнул на Хомского. – Я знаю, откуда дует ветер…

— Вы не имеете права, — Кумаронов начинал закипать. Лицо у него побагровело. – Они закупорены. А значит, являются моим личным имуществом. Вы не можете отобрать имущество, которое еще не откупорили.

— Вы получите ваше закупоренное имущество при выписке. У нас часто отбирают всякое разное имущество, особенно при поступлении – часы, ключи, кошельки. – В голосе Прятова слышалось торжество. Он снова взялся за Хомского: — Хомский, ваша судьба висит на волоске. Если это повторится, я выпишу вас с волчьим билетом, и вы больше никогда, ни за что не поступите в нашу ««Чеховку»». Вы будете ползать, валяться у нас в ногах, заламывать руки и молить, но веры вашему крокодиловому раскаянию не дождетесь…

— Виноват, начальник. Это случайность. Это больше не повторится, — защищая и выгораживая товарища, принимая грех на себя, Хомский раскаянно глядел в пол.

Вся группа была исключительно живописна и просилась на холст передвижников.

Прятов смерил его гневным взглядом и вышел, держа в обеих руках по бутылке. Он даже позабыл, зачем приходил в палату.

Кумаронов стоял красный, его кулаки сжимались и разжимались.

— Он не знает, с кем связался, — прошипел он, одновременно ухитряясь прозвенеть.

— Ничего, ничего, — бормотал Хомский, проверяя углы и щели, по которым рассовал настойку овса. Он поглаживал эти щели, похлопывал, шептал над ними.

— Будет и на нашей улице праздник, земеля, — хором сказали братья Гавриловы.

Каштанов, уверовав в неизбежное чудо праздника, раскинул руки, изображая дельтаплан, и начал раскачиваться на койке, как будто кружа в полете.

Лапин сидел, удовлетворенно отбивая ладонью такт.

Тем временем в коридорной бабушке закончилось действие лекарства, и она завела свою нескончаемую партию, так что в целом получилось вполне самодеятельно и живо.

Кумаронов, приговаривая «я ему устрою», расположился за столом обиженным запорожцем — писать султану письмо. В правом верхнем углу он вывел: «Главному врачу Николаеву Дмитрию Дмитриевичу».

 

6

 

На следующее утро Александру Павловичу доложили.

О многом, не терпевшем отлагательства.

Можно было, вообще-то, и не докладывать ни о чем, и тогда бы оно не только потерпело, но и потребовало.

Однако новость жгла сестринские языки адским огнем.

— Вся палата напилась, — слова вылетали из Марты Марковны радостные, гневные, сдобренные предвкушением расправы. Марта Марковна светилась внутренним светом, испуская победоносные лучи.

— Миша, — Прятов беспомощно посмотрел на медбрата Мишу.

Тот развел руками:

— Не моя смена! Я только сегодня заступил.

Александр Павлович тоже заступал сегодня, ему предстояло суточное дежурство. День начинался с гадости, и внутри у Александра Павловича изготовилось лопнуть нечто большое и яростное. Предстояла долгая писанина, выписка намечалась большая. А Прятов, как истинный врач, терпеть не мог писать выписки, эпикризы и прочие дурацкие бумаги.

— Ваш новенький – жуткая личность, — изрекла Марта Марковна.

Это была увертюра. Слово предоставили Свете, которая сверху до пояса была очень изящной и симпатичной, а ниже, от пояса и до пят – совершенно чудовищной, корытообразной, раздавшейся, с вынужденной утиной походкой.

В изложении Светы дело представлялось ясным и гадким, как холодный солнечный день.

Мероприятия по приему Кумаронова в действительные члены палаты начались около десяти часов вечера.

— Но они уже раньше шатались, пьяные в дрезину, — вставила осведомленная Марта Марковна.

К полуночи буяны поползли из палаты, пускаясь на разные каверзы. Выкатили братьев Гавриловых и с грохотом возили их по коридору, прямо на кроватях с колесиками, с задранными ногами. Откуда-то появилась маленькая труба, и Каштанов трубил, поспешая следом. Ему уже не мешали переломанные пятки, он радостно косолапил и проникался праздником. Хомский сидел на постели в прострации и не реагировал на замечания. Лапин обмочился и обвинял в этом коллектив ««Чеховки»».

— И все, кроме Гавриловых, ходили ножками, ножками, — Марта Марковна ожесточенно и сладко притоптывала ногой. – Обезболились. Наркоз начался.

Пришлось пригласить казака, который дежурил в вестибюле охранником.

Он похаживал там с кнутом. Его и вызвали уладить дело, но он ничего не уладил, а постепенно втянулся сам.

То был настоящий казак — в фуражке, гимнастерке, галифе и сапогах. Правда, он был весьма низкорослый, практически карлик, и ему не нашлось занятия в местной казачьей диаспоре. Поэтому он и пошел охранять ««Чеховку»» от внешних и внутренних врагов. Так что внешние враги обходили больницу стороной и норовили взорвать или ограбить что-то попроще, а внутренние враги по строгому рассмотрению обычно оказывались внутренними друзьями и единомышленниками. Минувшая ночь не стала исключением. Покручивая усы и бойко перебирая ножками в сапогах-бутылках, казак явился в самый разгар торжества. Его немедленно увлекли с собой, закружили, запутали; откуда-то вдруг появились бутыли, тоже похожие на сапоги, надежно и навсегда изъятые Александром Павловичем. Казак, щелкая кнутом, пустился в пляс. В этом занятии к нему примкнул Лапин, и их обоих силами недовольного санитара из приемного покоя посадили в особый обезьянник с решеткой, специально предусмотренный для таких танцоров.

Прятов слушал уже не без гнусного удовольствия. Да, предстояла большая выписка, унылое бумажное творчество – зато он оздоровит палату, выметет ее дочиста. Каленым железом выжжет хмельную заразу…

Внутри разливалось тепловатое удовлетворение. Он, даже и не слушая дальше, распахнул папку с историями болезни, вынул первую наугад – Каштанова. Радостно прочел запись врача, дежурившего ночью: лаконичную, губительную. Были отмечены час и минуты; была расписана клиническая картина алкогольного опьянения. «Речь смазана, изо рта – запах алкоголя, критика снижена. На вопросы отвечает вызывающе и не по существу…». Очень хорошо. Вон! Прощайте, Каштанов…

Прятов полистал историю Лапина и попрощался с ним тоже.

С братьями Гавриловыми не оберешься хлопот, придется им заказывать транспорт. Но это приятные хлопоты, напоминающие свадебные приготовления.

От Хомского он теперь избавится навсегда, без права повторного поступления.

Прятов раскрыл историю Кумаронова и застыл. Записи не было. Александр Павлович пискнул:

— А почему же доктор ничего не записал?

Марта Марковна недоуменно развела руками и стала похожа на самовар.

Прятов поспешно, пока дежурный врач не ушел спать, снял трубку и набрал номер:

— Здравствуйте, это доктор Прятов… с травматологии… вы тут у нас побывали ночью… да-да, эти… согласен, совершенные уроды… а что же Кумаронов, есть тут такой… вы, наверное, забыли про него…

— Александр Павлович, — послышалось в трубке. – Я не забыл, я нарочно не стал писать. Дмитрий Дмитриевич, уходя, предупредил меня быть с этим типом покорректнее… чего и вам желаю. Скользкая рыба, опасная…

Прятова захлестнуло бешенство. Он положил трубку, схватил ручку и мстительно вкатил Кумаронову запись, пометив ее утренними часами: «Речь смазана… запах алкоголя изо рта… критика снижена». Вот так. Не вырубишь топором.

Александр Павлович вышел в коридор.

— Миша! – позвал он.

Миша, строго поглядывая на заворочавшуюся было алкогольную бабушку, явился недовольным медведем-шатуном, и Прятов повелительно сказал ему:

— Передай, Миша, Кумаронову, чтобы собирал вещи. Не фиг тут дурью маяться. И остальные пусть собирают. Пусть пакуются, мерзавцы. И проследи, чтобы не прихватили чужого-лишнего!

Это был верх высокомерия и презрения; Александр Павлович показывал, что даже не выйдет и не войдет к соблазнителям казака. Что он, дескать, посылает к ним маловажного служителя, глашатая высочайшей воли.

Поэтому Кумаронов вошел к нему сам, напоминая не то гору, не то Магомета.

— За что это меня гонят? – спросил он насмешливо.

— Закройте дверь, — молвил Прятов, не поднимая головы от бумаг, изображая занятость и досаду. Но руки у Александра Павловича тряслись, а лицо было малиновое, и это его выдавало.

 

7

 

Расправа, затеянная Прятовым, закончилась не начавшись.

— Они отказываются паковаться, — доложил Миша, посекундно сглатывая от удовольствия и предвкушения.

— Почему же это? – глухо осведомился Александр Павлович.

— Они говорят, что раз одного оставили, то и остальные не виноваты.

Прятов поиграл желваками, встал и пошел в палату.

Там все лежали, заново обездвиженные, ибо действие наркоза неблагополучно завершилось. Лапин держался за голову и вполне честно страдал; Каштанов морщился, всем своим обликом намекая на ужасные боли в переломанных и опрометчиво натруженных пятках. Он искренне раскаивался. Братья Гавриловы оцепенели, как будто гипс поступил им в кровь. Кумаронова, как обычно, не было. Хомский, повернувшись к двери спиной, стирал в раковине страшный носовой платок и воровато оглянулся на вошедшего Александра Павловича.

И тот испытал мгновенное просветление под впечатлением от мирного быта. Прятов, хотя и был еще юн, моментально осознал, что никого он не выпишет, что будет скандал и разбирательство, что виноватым в итоге окажется он, за все и всех отвечающий Александр Павлович. Сначала его вздуют неформально за попытку выписать важного и значительного Кумаронова, а потом, когда тот отлежит законный срок, взгреют официально – за то, что не выписал остальных, имея на руках письменное доказательство их безобразий.

…Вернувшись в ординаторскую, Прятов позвонил Ватникову и спросил совета.

— А вы, дружище, выдерите эти листы совсем, — небрежно предложил психиатр. – Есть такая возможность?

— Такой возможности нет, — тоскливо ответил Прятов. – Там с другой стороны уже понаписано.

— Кем же?

— Да я и писал, дневники… — тут Александр Павлович, домыслив дальнейшее, прикусил язык.

— Ну так не беда, — хладнокровно изрек Ватников. – Выдерите, как я сказал, и напишите дневники заново. Зачем вы их вообще пишете? Одно и то же ведь.

Прятов понимал, что уже не допустит глупости и пойдет на попятный. Листы придется вырвать. Мало того, что он претерпел унижение от негодяев и пьяниц, не умея их выписать – теперь он еще и перепишет собственные дневники, как набедокуривший гимназист, которого избили линейкой и заставили сто раз подряд написать: «Состояние удовлетворительное, объективно – без ухудшения». Чтобы он раз и навсегда запомнил эту универсальную формулировку, под которую изводятся тонны бумаги и кубокилометры леса.

Собственно говоря – почему «как» гимназист? Он и есть школьник, а это школа. В которой директор Кумаронов, а его милые соседи – преподаватели начальных классов. С Хомским на позиции ласкового завуча.

К этому невеселому размышлению примешалась мысль о ночном дежурстве. Так-так-так. Некая идея, давно закрепившаяся на задворках сознания, снялась с насиженной жердочки и принялась порхать, нигде особенно не задерживаясь. Александр Павлович рассеянно взялся за электрический чайник, еще один подарок довольных жизнью больных, и стал ловить эту мысль, так и представляя ее в виде увертливого колибри, которого он, умозрительно очень ловкий и прыткий, гонял по мозгам и пугал оглушительными ударами в ладоши.

Звякнул телефон.

— Приемное, — процедили в трубке.

— Сейчас буду, — бросил Прятов, недовольный вмешательством в сокровенное.

Он налил себе полную кружку спитого чая, но выпить забыл, ибо отвлекся на какую-то новую умственную тонкость. Идея отяжелела, превратилась из колибри в здорового и неприятного баклана. Александр Павлович болезненно поморщился и замахал руками, отгоняя химеру. Он увидел, как отразился в овальном зеркале: стоит один-одинешенек посреди ординаторской и машет руками.

— Тьфу, — плюнул Прятов, закатал рукава и побежал в приемное.

Нечего и говорить, что Кумаронов повстречался ему на лестнице, между третьим и вторым этажами. Больной поднимался с процедур: дышал внизу горным воздухом, который физиотерапевт Леонид Нилыч назначал всем подряд за экзотичностью и безобидностью мероприятия; этим воздухом дышали, собравшись в небольшие группы, на специальной лавочке, обоняя большей частью не горы и не альпийские эдельвейсы, а похмельного соседа. В лучшем случае – его носки. Кумаронов, чувствуя себя в силе и на щите, не поздоровался с Александром Павловичем, зато нарочно выдохнул – проникновенно и долго. Прятов пошатнулся и вцепился в перила. Кумаронов, не оглядываясь, устремился выше, одолевая по три ступеньки за раз.

…В приемном Александру Павловичу выдали шесть новеньких, свеженьких историй болезни, еще даже не склеенных и не прошитых; в каждую было вложено по чистому листу с многозначительной отметкой: температура – тридцать шесть и шесть-семь-восемь. Вялая, но свирепая драка, рваные раны черепа и заслуженные ушибы неизвестной давности. Вся честная компания уже расползлась кто куда; двое копошились на полу, в разных углах смотровой; за третьим охотилась сестричка Оля, грозившая ему шприцем с противостолбнячным уколом; четвертый катил себе вполне комфортно на каталке в рентгеновский кабинет; пятого деловито осматривали на предмет паразитической флоры и фауны; шестой съежился на кушетке, закутался в неуютный пиджачок и мрачно поглядывал на Александра Павловича.

— Добрый день, — сказал Александр Павлович неприветливо и швырнул истории на стол, даже не пытаясь угадать, кто же из шестерых сидит перед ним.

Какая разница, пронеслось у него в голове. Взять наугад первое попавшееся дело и приступить к заполнению. Никто и не заметит небольшой путаницы. Да ее и не будет.

 

8

 

Позднее выяснилось, что историй должно было быть семь. Про седьмого забыли. Его тоже свезли на рентген, отсняли череп, прикатили обратно, завезли на каталке почему-то в пустующую терапевтическую смотровую и там забыли.

Это было тем более удивительно, что каталки в приемном отделении числились в исключительном дефиците. Их было две. Поэтому то, что позабыли про натуру, которую фотографировали на рентгене – это еще ладно, а вот почему не хватились второй каталки – серьезный вопрос. Из-за каталок постоянно вспыхивали ссоры; каталки систематически воровали работники разнообразных отделений, и даже в бассейне одну из них однажды нашли, точнее – возле бассейна, хотя плавать больным, которых возили на каталках, не разрешалось.

Поговаривали – но это недостоверно – что однажды охранник-казак собственноручно приволок каталку с чердака, ругаясь в бога, и в душу, и в мать.

И вот позабытый седьмой, как выяснилось впоследствии, пролежал, всеми брошенный, четыре часа. Спал, пока не свалился на кафельный пол.

К чести Александра Павловича нужно отметить, что снимок черепа он все-таки посмотрел, пускай и без пациента, и даже проконсультировался по его поводу с бежавшим мимо нейрохирургом Мозелем.

Прятов еще не имел достаточного опыта, чтобы досконально разбираться в хитросплетениях черепных костей, которые на снимке и так накладываются одна на другую, а если еще поворочать после укладки одурманенной головой, то дело – полная дрянь. Ничего не понятно.

Раздраженный Мозель, вынужденный остановиться и задержаться, почесал лысое темя, вздохнул и стал диктовать:

— Пиши. На мокрых… рентгенограммах черепа… записал? …убедительных данных… за структурную патологию… не выявлено. Молодец. Теперь ни одна собака не подкопается. Потому что, — Мозель поднял прокуренный палец, — во-первых, снимки мокрые. Не все видно. Их преждевременный анализ говорит о служебном рвении и понимании неотложности ситуации. Во-вторых, слово «убедительных». Можешь его подчеркнуть. Покажи, что ты честный человек и у тебя есть профессиональные сомнения. Двумя чертами подчеркни. Припиши еще: наблюдение в динамике. Контроль по ситуации. Вот и все.

Прятов почтительно кивал и строчил в истории болезни. Он все схватывал на лету.

Тут загрохотали колеса: санитар привез с рентгена того самого типа, с которым Александр Павлович разминулся, когда спешил в приемное. С черепа капала кровь, подопечный ворочался и хрипел какие-то угрозы. Рядом тяжело топал какой-то здоровый на первый взгляд, но сильно шатавшийся человек.

— Братан, — приговаривал он, порываясь погладить братана. – Я тебя в обиду не дам… Спасу тебя, братан… Я им за тебя – знаешь, что?

Он с ненавистью обводил взглядом приемное отделение, задерживаясь на Прятове и Мозеле.

— Я побежал, — сказал Мозель.

— Постойте! – Александр Павлович, забывшись и фамильярничая, придержал его за рукав и отшвырнул первый снимок, принадлежавший неизвестному, которого забыли в терапевтической смотровой и о котором никто не знал. – А этого? – он указал на братана, поджавшегося на кушетке.

— Бога побойся! – вскричал Мозель. – Зачем тут я? Зашей его и отпусти.

Тот братан, что держался на ногах, ощутил какую-то несправедливость и заподозрил пренебрежение.

— Да я! – заревел он, наливаясь перебродившей кровью. – За братана!..

Лежавший на кушетке вдруг забулькал и стал деликатно покашливать.

Прятов уже знал, чего ждать.

— Переверни его лучше, — велел он укоризненно. – Он же сейчас начнет блевать и захлебнется.

Агрессия возмущенного братана мгновенно сменилась заботой и участием.

— Сейчас-сейчас, — забормотал он, бросился к тошнотворно сокращавшемуся товарищу, стал переворачивать на бок и уронил. Тот грохнулся с каталки; череп, соприкоснувшийся с полом, произвел арбузный хруст и части его сделались подвижными на манер разболтанной черепицы.

Повисло молчание.

— Вот теперь он мой, — с отчаянием и с некоторым злорадством признал Мозель.

 

9

 

Александр Павлович обедал.

Он просидел в приемнике полтора часа, оформляя битую публику. Он сколько-то времени побегал вокруг злополучных докторов, но Мозелю было не отвертеться, да и реанимация подтянулась, а потому Прятов незаметно скрылся в своей смотровой, тихо радуясь, что смотреть придется не шестерых, а пятерых. Про седьмого, спавшего на каталке в терапии, он по-прежнему ничего не знал. Он видел снимок, но в суматохе отнес его на счет кого-то другого.

Потом Александр Павлович вообще отвлекся, потому что к нему заглянул знакомый доктор со скорой, и на все про все с посторонними разговорами ушло часа полтора. Незаметно подкрался обед, полагавшийся дежурному доктору. Сначала он подступил в хорошем смысле, то есть приблизился по времени, но потом подступил к горлу. На выходе из пищеблока Александр Павлович столкнулся с Хомским.

Кутаясь в халат, тот порывался проникнуть внутрь, с алюминиевым чайником в руке.

— Куда? Нельзя сюда, — угрюмо предупредил Прятов.

Хомский удивленно поиграл чайником:

— Так Миша послал. За компотом для сестричек…

От носков Хомского поднималось что-то такое, что равномерно поступало ему в кровь и выделялось через глаза и рот. Александр Павлович вдруг отрыгнул. Он хорошо покушал, сегодня был куриный день: ему выдали полную тарелку не самого вкусного, но зато исключительно горячего супа, а потом положили две порции курицы вместо одной – за то, что Прятов никогда ничего не взвешивал и не проверял, пробу не снимал, закладку масла не контролировал, и все ему за это приветливо улыбались из облаков пара, клубившихся над котлами.

Особенной любовью Александр Павлович пользовался у бабушки Августы – буфетчицы Августы Гордеевны, которая заодно подрабатывала кем придется: санитаркой, уборщицей, сиделкой.

Она как раз маячила вдалеке, возле котлов и самозабвенно прощалась с поевшим Прятовым, махала ему тяжелой рукой, провожала. Александр Павлович бросился наутек, отчаянно боясь бабушки Августы. Ей было лет семьдесят при вероятном плюсе и не столь вероятном минусе. Одутловатое лицо, в котором навеки уснула совесть; заплывшие глазки. Рост был бы миниатюрным, но прилагательное казалось неуместным из-за совокупного объема Августы. Халат ниспадал балахоном, весь в заплатах; рукава закатаны, сдобные локти скрещены на размытой грудобрюшной границе, где спит нерадивый, одинокий часовой в полосатой будке. Синие треники с лампасом, тонкие короткие ножки, пузо, плоскостопие. Талия – в области шеи, замаскированная десятикратным подбородком. Насупленные брови. Короче говоря, работница дореволюционного выпуска, прабабушка милосердия.

…Устрашенный Августой и Хомским с чайником, Александр Павлович помчался было к себе на этаж, но вынужденно притормозил, остановленный криками, летевшими из приемного.

Александр Павлович, как он сам полагал, все сделал правильно и без изъяна, но крики в больнице – особенно в ««Чеховке»», хотя других больниц Прятов пока не попробовал на себе – всегда настораживали: любое скандальное дело, которое, казалось бы, не имеет к тебе никакого отношения, по странному выверту могло коснуться тебя самым неожиданным образом, более того – поместить в самую середку событий.

Он разволновался не зря: не причастный в главном, он все же оказался причастным косвенно.

 

10

 

Нашелся седьмой больной.

Он проснулся, свалился с каталки и повторил судьбу своего товарища. Череп разлетелся на куски, и он жил за счет мозгового ствола, доставшегося человеку от животного, а то и от растительного царства.

Мозель безмолвно потрясал кулаками и багровел, стоя над несчастным.

— Он же помрет сейчас! – кричал Мозель. – И вы будете отвечать! И я буду! Но меньше вас! А вы будете иметь бледный вид!

Хомский, так и ковылявший мимо с тяжелым чайником, полным компота, задержался посмотреть.

Александр Павлович растерянно перебирал бумаги, никак не в силах сообразить, как это так вышло, что клиент ускользнул от его внимания. В руки ему попался уже знакомый рентгеновский снимок.

— Вот! – воскликнул Прятов. – Кто-то же им занимался! Вот его снимок!

Мозель подскочил, выхватил скользкий лист.

— Очень удачно, — молвил он неожиданно. – Молодцом, Александр Павлович. Череп-то целый! На снимке! Это очень хорошо, что его успели сфоткать…

Привлеченный криками, к Хомскому присоединился распаренный после ванны Кумаронов.

— Грузите его, — командовал Мозель. – Снимок есть, историю сейчас оформим. Мы не при чем. Череп целехонек. А что там дальше стало, мы не знаем. Никто не посмеет вякнуть, будто мы прозевали травму. Везите его в реанимацию!

Реанимация, с которой связались по телефону, привычным образом заартачилась. Явился реаниматолог, сильно раздраженный тем, что его уже во второй раз гоняют в приемник.

— Какая реанимация, — буркнул он, тыча пальцем в неподвижное тело. – Не гневили бы Бога, да?

Сестры приемного покоя злобно рассмеялись, показывая, что выхода у реаниматолога нет. Тот обреченно проводил каталку взглядом. Расколотый череп уже везли в его суетливое королевство.

— Да, дела, — покачал головой Хомский и многозначительно посмотрел на Кумаронова. Оба так увлеклись, что полностью вошли в приемник и присоединились к толпе.

— Что вы тут делаете? – напустился на них Прятов.

Те дружно попятились, не меняя почтительно-насмешливого выражения лиц.

«Спелись», — с неудовольствием подумал Александр Павлович.

 

11

 

В дверь ординаторской постучали.

Александр Павлович только что вернулся и засел писать очередное представление на инвалидность. Недавний обед постукивал в печень тяжелым копытом.

Вошел Кумаронов. Спортивный костюм замаячил кричащим пятном, от которого у Прятова заболела голова. Кумаронов излучал хищную самоуверенность.

— Виноват, — изрек Кумаронов подчеркнуто вежливо. – Как зовут вашего главного врача?

«А то ты не знаешь», — подумал Александр Павлович, и сразу понял, что ненужный вопрос – предлог.

— Дмитрий Дмитриевич Николаев, — нахмурился Прятов и выжидающе посмотрел на спортивное пятно, моргая по-кроличьи.

— Мы будем писать на вас жалобу, — зловеще улыбнулся Кумаронов и изогнул бровь, глядя на доктора искоса, с вызовом на бурную реакцию.

Тот покраснел и отложил ручку.

— Пишите, — Александр Павлович не без труда вернул себе самообладание. – И на что же вы жалуетесь?

— На беспочвенные угрозы. Не имеете права выписывать. На бездушное отношение – и ваше лично, и всего персонала. За безобразие в приемном покое. Людей гробите почем зря, на пару с этим, лысым…

Прятов не сдержался:

— Мангал не дали поставить?

— Это пустяки, — хохотнул Кумаронов, втягиваясь в дверной проем. – Мангал я поставлю. На нейтральной территории. Но так, чтобы вам было видно из вашего окна.

Дверь за ним притворилась, и Александр Павлович в отчаянии уронил голову в подставленные ладони. Он действительно был еще очень молод, и на него никогда не жаловались. Он отчаянно боялся этих жалоб и рисовал себе ужасные, унизительные процедуры: выговор простой и выговор строгий. Хорошенькое начало карьеры.

Хамство и показная беспечность, которых он нахватался, служили защитной кожурой для хрупкого, отроческого «я». Пресыщенный цинизм копировался с матерых зубров от врачевания, не имея корней в глубинах души Александра Павловича. Корни, конечно, уже начинали расти, уже вытягивались: Прятову, когда он размышлял об этих корнях, вспоминались школьные опыты с проращиванием фасоли в стакане воды. Там были такие же трепетные, нежные корешки. Или это была не фасоль, а очень даже овес? При чем тут овес? При том, что овсянка, которая есть его настойка…

Прятов отнял лицо от ладоней и сжал кулаки. Не посмеют. Чтобы вся палата – да ни за что. Никто из них – ни Хомский, ни Лапин, ни остальные – не сможет поступить в больницу повторно, на реабилитацию. Даже если они выиграют дело и вообразят себя сидящими на щите. И дело не в Александре Павловиче, ибо он мал и слаб, а дело в самом Николаеве, который выговор-то объявит, но жалобщиков запомнит и занесет в черный список. Нет, это блеф. Палата не подпишет. Жаловаться будет – если будет – один Кумаронов. Ему-то что! Откосит свое – и привет. Отлежит и нажалуется прямо перед выпиской.

Очень плохо, что он упомянул приемный покой – ситуация нестандартная, деликатная. Надо предупредить Мозеля. Впрочем – почему же Мозеля? Тому ничего не сделают, а виноватым назначат Прятова. Ведь это он сегодня дежурит – значит, он и виноват в том, что седьмого клиента позабыли в пустом кабинете, и уронили, и сочинили некрасивый трюк со снимком. Забыли приемные сестры, это понятно и ежику, но сестры ни за что не отвечают – только доктора. Сестра сослепу может вручить доктору нашатырный спирт вместо новокаина, как это было совсем недавно на гинекологии, во время аборта, и ей ничего сделали, потому что она дура согласно тарифной сетке. А доктору сделали, доктор должен был прочитать сначала, что там такое написано на банке. И ни в коем случае не доверять сестре…

Но и Мозеля не забудут. Профильные больные – значит, все, что с ними случается, имеет непосредственное касательство к специалисту.

Прятов снял трубку.

— Иосиф Гершевич на операции, — ответили недружелюбно.

Склеивает остатки черепа, сообразил Прятов. Ладно, потом. Что же делать? Мысли метались в панике. Рука вновь потянулась к трубке: надо предупредить Николаева. О чем? Зачем? Что это даст? Николаев пошлет его к черту и скажет, что он сам виноват и сам будет отвечать. Возможно, что и ничего не скажет. В первый раз, что ли? Наверняка нет. И как-то выпутывались…

«Сегодня снова нажрутся», — без всякой связи подумал Прятов о Кумаронове и его соседях.

И в голове у него поплыли утренние мысли; их содержание теперь виделось донельзя настоятельным, требующим решительных мер. Мечты и грезы преобразовались в осознание суровой необходимости.

«Профилактика, — прилетело индифферентное слово. – Профилактика катастроф. Отечественная медицина ориентируется на профилактику. Нас так учили. Главное – предотвратить беду…»

Александр Павлович вдруг сильно разволновался, бросил писанину, возбужденно заходил по ординаторской. Его очень радовало отсутствие других докторов, никто не видел его горячки. Мысли перестали путаться и выстроились в некоторое подобие цепи. Но тут из коридора донесся топот и сдержанный шум голосов. Прятов выглянул и увидел профессора Рауш-Дедушкина, который только что вышел из палаты Кумаронова в сопровождении стаи студентов… нет, интернов, уж больно они были аккуратные и серьезные.

Рауш-Дедушкин, очень и очень бодрый для своих семидесяти пяти лет, весело зашагал по коридору, выпячивая академический живот.

— Так что сейчас, господа, — он договаривал на ходу начатое еще в палате, иронически выделив слово «господа», — мы пройдем этажом ниже и обсудим некоторые аспекты врачебной этики… Врач, дорогие мои, несет ответственность за каждое свое слово, каждый слог, каждый жест…

«С чего бы? – затаил дыхание Прятов. – Ну, понятно – даже профессору нажаловались. Ему-то зачем? Это же свадебный генерал».

Толпа прошла мимо притихшего Александра Павловича, не уделив ему никакого внимания. Шагов через двадцать Рауш-Дедушкин задержался и заглянул в незапертую отдельную палату, что была справа, обособленно от других помещений скорби. Прятов осторожно вышел и присоединился к компании – не вполне, держась в известном отдалении.

— А здесь что? – осведомился Рауш-Дедушкин, указывая на черные ботинки, безжизненно торчавшие из-под одеяла, и с силой втягивая носом воздух.

— А это начмед, — подсказал Прятов.

— А, ну тогда пойдем дальше, — профессор утратил к палате интерес и вскоре уже выходил в дальние двери, но Александр Павлович стоял, щурился на бесчувственную фигуру под одеялом и что-то соображал. В палате стоял устойчивый коньячный дух, к которому примешивался запах овсянки. Прятов еще не очень хорошо разбирался в подобных тонкостях, и ему чудилось, будто он обоняет вокзальный сортир.

 

12

 

При виде Хомского Гавриловы открыли глаза и дружно протянули к нему дрожащие татуированные руки. Каштанов заворочался, приподнялся на локте, мутно взглянул. Лапин деловито откашлялся и вынул из тумбочки эмалированную кружку. Вынул из нее зубную щетку, отшвырнул.

Хомский, вынимая пузырьки с настойкой овса, озабоченно покачал головой:

— Придется вторую ходку делать… Налетайте, лечитесь.

Кумаронов, от нечего делать читавший календарь, при этих словах победно ухмыльнулся, завел ногу под койку и пинком выдвинул знаменитую сумку. Внутри тревожно звякнуло. Кумаронов ничего не добавил, потому что звон был красноречивее любых слов. Хомский хохотнул с недоверчивым одобрением. Кумаронов уверенно завоевывал для себя положение палатного старосты – или, скорее, камерного смотрящего. Хомский ничуть не беспокоился о себе: такие скороспелые авторитеты, как Кумаронов, приходят и уходят, и остаются в памяти отмороженными бакланами. Зато завсегдатаи старой закалки как поступали в плановом порядке, так и будут поступать впредь, вопреки молодым и необъезженным докторам, покушающимся на основу существования палатного сообщества.

Гавриловы чокнулись кружками, выпили и синхронно скривились.

Лапин опрокинул в себя флакончик и тяжко застонал от сладости.

— А что же ты на поддувку свою не спешишь? – ехидно осведомился Кумаронов. – Из горлышка надежнее?

Лапин, давясь огненными каплями, просипел:

— Я только что с нее. Видишь, на животе лежал, как велено? Мозель сегодня злой. Вдул так, что мама не горюй.

— Не нужна тебе никакая поддувка, — веселился Кумаронов. – Капельница с овсянкой – и все как рукой снимет. В обе руки. Пять минут – и в космосе…

Лапин мрачно молчал.

Хомский ухмыльнулся про себя, наблюдая, как новенький нарушает неписаные палатные законы. Сомневаться в недугах товарищей, потешаться над ними – западло!

Хомский исправно соблюдал все правила и кодексы госпитальной жизни в ее изнаночном варианте. Что не мешало ему вот уже несколько лет состоять тайным осведомителем при врачах и медсестрах. Такое часто случается в тюрьмах и зонах, где даже иные законники ходят в наседках – пока не разоблачат и не удавят. Он был от природы пытлив, то есть всюду совал свой нос и все про всех знал. Он никогда не доносил на товарищей в обычном смысле этого слова, но как-то так выходило, что сестринский персонал неизменно оказывался превосходно осведомленным в мельчайших интимных подробностях их быта. Поэтому многочисленные выходки собственно Хомского всегда этим персоналом покрывались и замалчивались; дело выходило к обоюдной пользе. Кто из соседей куда уходил и откуда приходил, каких принимал гостей, может ли одолжить в долг, чем питался на ужин помимо стандартного рациона – все это порой оказывалось весьма важным для плавного течения лечебного процесса и позволяло избежать многих неожиданностей. И стоило какому-нибудь доктору – особенно молодому, вроде Прятова – не выдержать и пресытиться добродушным видом Хомского, как сестры – истинные хозяева отделения, да и всей больницы – дружно поднимали агента на щит.

Потому что ««Чеховка»» целиком и полностью подтверждала выводы, сделанные западными социологами касательно коллективов, численность которых превышает тысячу человек. В таких местах основное предназначение организации вдруг становится второстепенным, и она начинают функционировать с единственной целью самосохранения и выживания сотрудников. Она, организация, превращается в микроскопическое государство – если не суверенное, то достаточно автономное, с правом внешнеэкономической деятельности, со своими музеями, законами, традициями, неформальными лидерами. И строй там – феодализм. А в ««Чеховке»» трудилось больше тысячи человек…

Между прочим, этому Хомскому удавалось предотвратить и раскрыть даже крупные, дерзкие преступления. Например, он приметил вора с улицы, который воспользовался отсутствием врачей и как раз выносил из ординаторской новенький телефон, прятал его в рваный мешок, чтобы продать на углу, когда Хомский уже докладывал медбрату Мише об уголовщине; вора скрутили, а с доброго профессора Рауш-Дедушкина, когда негодяя волокли мимо, мгновенно сошла академическая накипь, и он каким-то неожиданно блатным голосом закричал, указывая на преступника: «И все остальное, что пропало – тоже, тоже на него повесьте!»

А если провороваться случалось кому-то из пациентов, то Хомский, мгновенно о том прознав, завершал расследование кроткой и краткой беседой, после чего оступившийся человек пристыженно вынимал из сумки уже упакованный утюг, чайник, пододеяльник или еще что-то в этом роде.

И вот сейчас, несмотря на приятные перспективы употребления овсянки, а то и более благородных продуктов с подачи заносчивого Кумаронова, Хомский томился без дела. Он изнывал без преступления, одновременно тревожась за собственную будущность – осведомитель, ни в чем не осведомляющий, теряет ценность и привлекательность. Но в то же время его сознание, отчасти деформированное травмой черепа, улавливало близость чего-то серьезного. Хомский чувствовал, что тучи сгустились и скрывают в себе разящую молнию. В воздухе, как правильно поется в песне, пахло грозой.

Ощущение было настолько острым, что он даже выглянул в коридор, незнамо кого предполагая там увидеть. Там текла обычная жизнь: бабушка бессознательно расчесывала ногу и потерянно подвывала; шел кто-то на костылях, загипсованный ровно наполовину, от шеи до пятки; из процедурной доносился шум воды и бряцанье инструментов. Где-то приговаривал телевизор; с улицы долетал грохот листового железа. Хомский вернулся в палату, озабоченно присел на постель и начал в сотый раз перечитывать надписи, густо покрывавшие гипсовые сапоги братьев Гавриловых.

Было четыре часа дня.

 

13

 

Доктор Ватников озабоченно писал сопроводительное представление, в просторечии — переводной эпикриз на пациента из двадцать первой палаты. Это был могущественный держатель окрестных ларьков; полтора часа назад он встал на постель, не разуваясь, и стал снимать ваткой, которую держал в пальцах, какую-то несуществующую, одному ему видную дрянь с потолка. На вопрос заглянувшего в палату медбрата Миши он ответил, что собирает доллары.

Заведующий немедленно позвонил Ватникову, и тот, уже собиравшийся домой, вторично зашел в травматологическое отделение.

Выслушав собирателя долларов, он вздохнул и ответил отказом на просьбу заведующего перевести этого докучного типа в психиатрию.

— Потом замучают, вы же сами понимаете, — сокрушенно вздыхал Ватников. — Вот собрались положить бабулю в сумасшедший дом, а она пишет бумагу-отказ. И – не положить ее никак! Прав таких нет! Без ейного бредового согласия! Эта гебистская практика сажать и освобождать диссидентов нам здорово испортила жизнь…

— Но это же белая горячка, — недоверчиво возразил Васильев, заведующий.

— В том-то и дело, — отозвался Ватников. – Очень, очень плохой. Покамест в реанимацию. Он не вынесет транспортировки… Это второй момент.

Васильев схватился за голову и отправился договариваться с реанимацией, которая в едином трудовом порыве моментально поднялась на дыбы.

Ватников между тем писал и рассеянно думал о молодом докторе Прятове, сочувствуя ему. Долларовый богач был из другой палаты, не прятовской, и Ватников сочувствовал Александру Павловичу именно поэтому. Слишком долго придется ждать, пока пациенты Александра Павловича тоже достукаются до белой горячки и удостоятся перевода куда подальше, хотя дальше реанимации был только морг. Для этого нужно прекратить пить хотя бы на пару дней, а на такую возможность ничто не указывало. Белая горячка развивается не когда пьют, а когда пить перестают… С богачом было проще, богач поступил позавчера с переломом ключицы – покойный дружок постарался, как он уверял. Пребывал в состоянии ужасного похмелья; держался дерзко и замкнуто, пить уже не хотел и не мог, хотя ему и предлагали соседи, да он был бы и рад, но просто уже не лезло. Вот и нашел себе занятие.

Зазвонил телефон. Ватников машинально снял трубку и поразился: спрашивали его. Надо же, подумал он с досадой, и тут нашли. Откуда только узнали?

— Так… да… понятно… обезьянка по квартире бегает… давно? давно… пишу адрес…

Пришлось перезванивать на станцию скорой помощи.

— Нет, я не поеду, — говорил Ватников. — Поедете вы. Ну и что? Поезжайте и посмотрите – может, у него действительно обезьянка по квартире бегает. А я не поеду…

Дописав бумагу, Ватников погладил прокуренные усы и вышел из ординаторской. Прятов где-то бегал – наверняка позвали в приемное, и Ватников испытывал облегчение.

Навстречу ему попался Хомский, который выполз прогуляться по коридору, постоял над задремавшей бабулей и двинулся дальше, зыркая по сторонам и все подмечая, в том числе – начмедовские ботинки, которые так и сверкали в дверном проеме.

— Хомский, — позвал психиатр. – Подите-ка сюда.

Тот немедленно засеменил на зов, приблизился и замер, чуть прогнувшись в хребте.

— Вот что, Хомский, — Ватников чувствовал себя обязанным хотя бы пригрозить этой скотине. – Вы это кончайте. Я вас знаю не первый год. Думаете, так все и будет дальше благополучно? Ошибаетесь. Всему есть предел. Здесь вам не санаторий. Исхлопочите себе путевочку – и поезжайте, упейтесь до смерти. А у нас не надо.

— Доктор, — почтительно отозвался Хомский, — тревожно мне что-то на душе.

— Наслышан, наслышан, — закивал Ватников. – Новое преступление? Выслеживаете грабителей? Упиваетесь овсянкой, расстроенные человеческим несовершенством? Скорбите по поводу человеческой комедии?

Тот угодливо засмеялся, кротко гримасничая и подчеркивая осознанное и досадное несовершенство не только общечеловеческое, абстрактное, но и частное, собственное.

— Короче, я вас предупредил, — Ватников пошел к выходу и столкнулся с измученным Прятовым, который возвращался из приемного, еле волоча ноги.

— Устали? – заботливо спросил психиатр. – Что там?

Александр Павлович только махнул рукой. Что там могло быть? Обычный кошмар.

— Ну, счастливо отдежурить, — заторопился Ватников. – Я вашего орла припугнул – сделал все, что в моих силах.

— Кумаронова? – вскинулся Прятов, ни на секунду не забывавший о жалобе.

— Нет, — Ватников на ходу улыбнулся. – Хомского. Кумаронов же пока новичок, ему еще много лет сюда поступать, пока я им заинтересуюсь. Впрочем, не факт, — успокоил он Александра Павловича, подумав о ватке с долларами. – Возможно, все разрешится скорее. Будем надеяться. Будем ждать и надеяться, как завещал нам граф Монте-Кристо.

Надеяться! Александр Павлович угрюмо проводил его взглядом и дальше стал наблюдать, как санитары и Миша под командованием Васильева выводили охотника за долларами. Он сразу обратил внимание на Кумаронова, который высунулся из своей палаты, увидел Александра Павловича и весело пошел к нему, на ходу вынимая из кармана сложенный листок бумаги и шариковую ручку.

— Доктор! – Кумаронов говорил обходительно и учтиво, не без ледяного официоза. – Скажите, пожалуйста – как вы правильно пишетесь? Александр – а дальше?… Память подводит, я уже вам жаловался, но вы заняты, лечить ее не спешите, я понимаю…

Прятов не ответил и направился в ординаторскую, понимая, что и она его не спасет; что Кумаронов, если ему понадобится, зайдет куда угодно.

— Я сегодня писать обожду, доктор! – крикнул ему в спину Кумаронов, куражась. – Я с утра возьмусь!..

Прятов скрылся за дверью и услышал, как мимо ординаторской своей знаменитой походкой прошаркал внезапно пробудившийся начмед. Шлепанье, которое издавали его разношенные ботинки, было знакомо всей больнице. Начмед бывал строг, и в ординаторских замирали с поднесенными ко рту ложками, заслышав этот звук. Но сегодня рабочий день уже кончился, и начмеду пора было идти домой.

Ватников в это время быстро спускался по лестнице, думая о Хомском. Странное дело — человеческое сознание. По всем канонам выходило, что и сознания-то давно никакого не должно остаться, но Хомский превосходно ориентировался в границах своих интересов, не менявшихся, как подозревал Ватников, с малых лет. Психиатр неохотно утверждался в мысли: возможно, по долгу профессии он сталкивается не просто с людьми; возможно, не все они люди в расхожем понимании слова, и существуют какие-то подвиды, если не подтипы, не слишком различающиеся внешне, но с другой биохимией, с иной организацией психики.

В приемном он постоял возле неизвестного человека, только что доставленного скорой с подозрением в алкогольном отравлении. Тот стоял раком и лизал пол.

— Эй, — позвал доктор служителей приемника. – Вот этого, который тут… его не пора?…

— Не торопитесь, — ответили из окошечка. – Может быть, он чистоту любит.

— В динамике понаблюдаем, — пообещал дежурный терапевт.

Ватников перевел взгляд на казака. Воин – необычно трезвый, ибо ему прилично влетело – расхаживал, постукивая сапогами с таким видом, как будто сам и поручил новенькому вычистить пол.

Срочную службу казак отслужил на флоте. Ему было не привыкать командовать новичками, которые, повинуясь его воле, затачивали якорь и чистили туалеты зубными щетками.

 

14

 

Миша по-хозяйски похлопал дежурную Лену по бедру.

— Угомонились! Можно баиньки…

«Баиньки», произнесенное нараспев, на вдохе, получилось у него довольно непристойным.

Циферблат дешевых часов в форме собачки показывал два часа ночи. Вечер прошел относительно спокойно. Конечно, выдающаяся палата перепилась, но все вели себя более или менее сдержанно и почти не показывались – ни Хомский, ни Кумаронов. Пили на вчерашние дрожжи, а потому притомились. Буянов сморил нехороший сон.

Лена прислушалась: сестринская граничила с ординаторской.

— Александр Павлович тоже уснул, — сказала она лишь с тем, чтобы что-то сказать и не дать Мише сразу, без диалога-прелюдии, запустить пятерню к ней в рейтузы.

— Вот и хорошо, — Миша допил стакан и вновь потянулся к Лене, на сей раз уже с бесповоротной решимостью, и та, уловив его непреклонность, негромко вздохнула, слегка пресыщенная Мишей. Их внутрикорпоративное сближение произошло два года назад, на первом же дежурстве Лены. Миша не менялся в приемах и повадках, и это становилось однообразным. Мишина сексуальная изобретательность оставалась на уровне одноразового шприца.

Тренькнул телефон.

Миша недовольно снял трубку, послушал.

— Доктора в приемное вызывают, — буркнул он. – Кто у них там сегодня? Я голос не узнал. Подожди, я сейчас.

В ординаторской тоже стоял местный телефон, но Прятов звонка, наверное, не расслышал – крепко спал. Миша вышел, в коридоре горел безжизненный свет. Было пусто.

— Доктор, — позвал Миша хриплым голосом и постучал в дверь. – Доктор, в приемник зовут!

В ординаторской заворочались и зашуршали. Через полминуты дверь приотворилась, показался Александр Павлович: помятый, заспанный, галстук сбит на сторону.

— Сейчас спущусь, спасибо, — буркнул он.

…Прятов торопливо сбежал по лестнице, услужливо сунулся к диспетчерше за конторку: дескать, я прибыл в ваше распоряжение.

На него в полупрезрительном удивлении вскинулись очи черные:

— На что вы нам? Мы вас не вызывали! Должно быть, вам приснился нехороший сон!..

Прятов пожал плечами в комической растерянности. Он пару секунд потоптался, после чего направился к пустынному вестибюлю.

А Миша тем временем вернулся в сестринскую.

— Ну-с, барышня, — сказал он деловито.

По коридору кто-то бродил, но Миша с Леной были слишком заняты, чтобы следить за шагами. Они едва отыграли первый тур, когда в дверь сестринской заколотили кулаком. Вторично взглянув на часы, Миша машинально запомнил время: половина третьего.

Ворча и поругиваясь, он отомкнул замок и впустил казака.

— Что тут у вас? – свирепо спросил тот, поигрывая кнутом. – Зачем позвали?

— Мы не звали, — раздраженно ответил Миша. – На кой ляд тебя звать?

— От вас позвонили и сказали прийти, буйных унять, — не успокаивался казак. – Я заглянул к ним – все тихо. Все лежат по койкам, дрыхнут.

Он даже не уточнил номера палаты – и без того было ясно, о ком шла речь.

— Наверно, доктор? – предположила Лена, прикрываясь шерстяным одеялом от заинтересованного взора казака.

— Пес его знает. Кто-то балует. Ваш доктор к нам приходил – дескать, позвали. Никого мы не звали. Убежал выяснять, кому он вдруг понадобился.

Миша накинул халат, и вместе с казаком они вышли в коридор. Дошли до преступной палаты, заглянули внутрь. Свет был потушен. В воздухе стоял нестерпимый запах овсянки. Все были на месте; Кумаронов закутался в одеяло так, что только ботинки торчали наружу.

— Свиньи, — пробормотал Миша. – Нет, ты же видишь – тишина и спокойствие?

— Я и говорю, — пожал плечами казак, взволнованный ложным вызовом и собственной трезвостью.

Миша подошел к ординаторской постучал. Ответа не последовало.

— Иди, учебная тревога, — отпустил казака Миша.

Он вернулся к Лене. Общение прервали, но Миша уже все успел и не очень расстроился. Он даже был благодарен Александру Павловичу, который минут через десять заглянул в сестринскую – Миша мог списать на его визит свою неудачную вторую попытку.

— Меня не искали? – осведомился Прятов.

— Охранник приходил, — доложил Миша. – Казак. Сказал, что его вызвали к нам, утихомирить буйных.

— Кто? – поразился тот. – Почему же сразу его? Всегда вызывают дежурного доктора, а я и есть дежурный доктор!

— Мы и не вызывали, — пожали плечами Миша и Лена. – Мы же знаем. Если что, мы бы сразу сказали вам. А где вы были? Мы вас везде искали.

— Бродил и высматривал, кому я вдруг понадобился. Меня, оказывается, никто не вызывал в приемное. С кем был разговор?

— Не разобрал я, — ответил Миша так, как будто Александр Павлович в чем-то провинился. – Какой-то чужой голос, приглушенный. Даже не скажешь, мужской или женский.

— Бардак, — констатировал Прятов. – Обычное хулиганство. Наверняка малолетки с педиатрии балуют. Клиенты на месте? Буйства не было? – спросил он уже с порога, собираясь уйти.

— Все на месте. Дрыхнут. Никто не хулиганил.

— Хорошо, — Александр Павлович вышел, и Миша с Леной через секунду услышали его возню в ординаторской: поправлял матрац, разувался, побулькивал электрическим чайником. Вздыхал, кряхтел, долго укладывался.

Потом забылся сном.

Ему приснилась самая настоящая производственная повесть — медицинская, уже готовая к печати. В ней было приблизительно двадцать пять эпизодов, но поутру Александр Павлович припомнил всего-навсего два. Во сне он не был доктором, его только попросили сделаться им на сутки. И он шлялся по городу с малопонятными поручениями. По главной улице были разбросаны ступни и кисти, которые отрезал и аккуратно складывал квадратиками новоявленный потрошитель-великан, ибо отчлененные фрагменты тоже были не маленькие. С этим надо было что-то решать.

 

15

 

Утро в больнице начинается с грохота ведер, лающих отрывистых переговоров и каких-то тяжелых ударов: швыряют некие тюки. Иной раз промчится, дребезжа, что-то невидимое и страшное на колесиках; залязгает лифт, донесется ядовитое карканье пополам с прокуренным кашлем. И непременно, обязательно запоют трубы, как будто им тоже пора приниматься за дело, вырабатывать себе коэффициент трудового участия, а также совместительство, заместительство, сверхурочные и еще консультирование на четверть ставочки.

В самом отделении все еще спят по мере способности и возможности, и звуки разносятся эхом по пустынным коридорам. Изредка прошелестит пациент, шаркающий тапочками по направлению к туалету. Заработает телевизор в сестринской; где-то сольют воду, за окном прогромыхает мусоровоз.

Александр Павлович, более ни разу не потревоженный, лежал, провалившись в тяжелый, щелоком разъедающий душу сон. Он с трудом помещался на кушетке, где обычно смотрели больных; края матраца свешивались, подушка покоилась на неудобном, высоко приподнятом изголовье. Ноги не помещались и торчали озябшими прутиками. Было узко и неудобно; ложась спать, Прятов знал, что к утру у него все будет болеть и ныть.

Глухо шлепались бельевые узлы. Некоторые больничные помещения специально выделены для отправления функций, до которых обывательское мышление никогда не додумается. Бессмысленно, конечно, перечислять их все: плазмаферез, допплерография, и так далее. Это непонятно. Психотерапевтический зал для общения с космическим сознанием — тоже диковина, хотя и не такая редкая. Но здесь иное, здесь – конурка с табличкой: «Узельная». И делают там вовсе не УЗИ, и даже не приборы для УЗИ. Там делают что-то такое, в чем Александр Павлович никак не мог разобраться. Там хранились Узлы. Бельевые и не только, и среди них — что особенно жутко – периодически кипела какая-то работа. Бывало, что Прятов спрашивал по какой-нибудь надобности: а где же у нас, допустим, Августа Гордеевна? На это ему не однажды значительно отвечали: она в Узельной!

Он шел в Узельную и видел — правда: вот же она, не соврали, распаренная вся от трудов, кубышечной формы и роста; сама, как узел. Глаза горят, запыхалась, а вокруг — узлы, узлы. Чем занималась? Сортировала? По какому принципу?

Считала?

Пинала?

Шшшупала?

Смотрела на свет?

Вязала на память?

Смотрела на свет, убеждал себя Прятов. Поэтому итогом бывала ее полная осведомленность в дневных и ночных делах, плюс домысливалось кое-что от себя.

И вязала на память, каждый день. Бельевые узлы. Идет себе — и вдруг улыбнется.

…Но этим злополучным утром неожиданно загремело чье-то ведро, и привычные звуки сменились сперва недоверчивым оханьем, а после – истошным визгом. Прятов мгновенно проснулся и какое-то время опасался вылезти из-под одеяла. Он хотел пойти посмотреть, в чем дело, но оказался будто прикованным к своему убогому ложу.

Хлопнула дверь в сестринской, послышались неторопливые и тяжелые мишины шаги. Не прошло и минуты, как в ординаторскую отчаянно заколотили.

— Александр Павлович! Александр Павлович! – завывала Лена. – Откройте, откройте!

Понимая, что стряслось-таки непоправимое, Прятов вскочил, набросил халат, застегиваться не стал.

Глаза у Лены выкатились из орбит, рука была прижата к истерзанной за ночь груди.

— В туалете… идите скорее, там в туалете…

Поджав губы, Прятов быстро пошел по коридору. Лена осталась стоять и привалилась к стене. Но ненадолго: она довольно быстро отклеилась от этой стены и побежала следом, подобно любопытной, агрессивной и трусоватой кошке, с которой не доиграли, ушли, и надо догнать игрушку.

Возле туалета стояли: бабушка Августа, сестра-хозяйка и Миша. На полу вытянулась позабытая швабра. Все трое потрясенно взирали на ноги, протянувшиеся из ближайшей к двери кабинки. Остальное скрывала фанерная перегородка.

Александр Павлович подошел на цыпочках. Кумаронов сидел на стульчаке. Он чудом удерживался, ибо сполз. Подбородок был прижат к груди, но рот оставался чуть приоткрытым; руки плетями висели по бокам. Все лицо Кумаронова было залито кровью, натекшей из чудовищной раны на темени. Рядом валялась винная бутылка темно-зеленого стекла. Прятов немедленно вспомнил важное правило: при ударе по голове бьется что-то одно – либо череп, либо бутылка. Так что в кино показывают сущие небылицы, когда лупят бутылкой по голове, та разбивается в дребезги, а персонаж отправляется на тот свет. Спортивный костюм Кумаронова был замаран кровью; к тому же тот успел обмочиться перед смертью, и на штанах темнело большое пятно.

— Достукались, — злобно произнес Миша. – Допились, голуби. Теперь начнется. Теперь никому не покажется мало…

— Ничего не трогать, — распорядился Александр Павлович, всегда внимательно смотревший детективные фильмы. Он не стал подходить к убитому: развернулся и хотел было вернуться в ординаторскую, к телефону, чтобы вызвать больничное начальство и милицию. Но тут же натолкнулся на Хомского. Тот явился с полотенцем через плечо и с тюбиком зубной пасты: стоял и с интересом заглядывал в туалет. Полотенце, рваненькое и гаденькое, напоминало половую тряпку. Зубной щетки почему-то не было, однако Александр Павлович не без тошноты догадался, что Хомский чистит зубы корявым пальцем.

— Идите отсюда, — властно распорядился Прятов. – В палате есть раковина, там и умойтесь.

— А как же по нужде? – вскинулся Хомский, прикидываясь наивным.

— Спуститесь этажом ниже, — терпеливо предложил Александр Павлович. – Не видите, что ли – тут уголовное дело! Идите в женский туалет, в конце концов – какая разница, никто не обидится, никто и не заметит, кому вы нужны…

Тут кто-то страшно и дико заголосил еще из конца коридора, еще только входя в отделение: это пришла на работу Марта Марковна. Новость о преступлении распространилась по «Чеховке» молниеносно, и Марта Марковна изготовилась завыть еще в лифте.

Хомский, сегодня еще сильнее похожий лицом на преждевременно пожелтевший, двояковогнутый огурец, отступил и выставил ладони: все-все-все. Тем более, что уже успел рассмотреть и проломленную голову Кумаронова, и орудие убийства, запачканное кровью. Он оценил бутылку быстрым и зорким взглядом, брошенным из-под полуприкрытых век, похожих на веки рептилии.

Марта Марковна приблизилась, промокнула глаза и пошла к себе в кабинет, приговаривая:

— Когда же вы все друг друга, насмерть… Вот хорошо, если бы все друг друга… Гора с плеч! Гора с плеч! Ляг на место, куда собралась?

Это она, уже полностью овладев собой, рявкнула алкогольной бабушке, в которой еще не совсем угас генетический интерес к коммунальным драмам; бабушка даже села в постели и свесила тощие ноги; аппарат Илизарова тянул к земле, и ослабевшую бабушку немного перекосило. В ответ на рык Марты Марковны она разочарованно заскулила, легла и стала ритмично, не без странной сытости, охать.

— Миша, загрузи ее, — не выдержал Александр Павлович.

Миша, оглядываясь на туалет, отправился в процедурный кабинет набирать шприц.

Прятов дождался, когда он вернется, и поставил его на часах возле места преступления с наказом никого не пускать. И вовремя: внутрь уже рвался войти какой-то незнакомый Прятову больной, из палаты Васильева; он хотел там покурить.

Александр Павлович пошел к телефону, слыша за спиной:

— Да я вот тут постою, бочком, я ничего не трону!…

 

16

 

К половине десятого утра при туалете уже стоял хмурый милиционер в бахилах и халате, наброшенном поверх формы. На лице милиционера навсегда запечатлелось безмятежное выражение, довольно плохо маскировавшее профессиональную свирепость гоголевского городового.

Прятов и Васильев заперлись в кабинете Дмитрия Дмитриевича и давали предварительные показания.

— На вас, Александр Павлович, лежит основной груз ответственности! – Николаев взволнованно ходил по кабинету и грозил пальцем. – Почему у вас больные гибнут насильственной смертью? Что же вы за дежурный? Где вы были? спали, небось! Вы разве не знаете, что у нас ночные дежурства без права сна?

— Все было тихо, — оправдывался Прятов, от отчаяния держась уверенно и даже нагло. – Спросите средний персонал. Спросите охранника, его приглашали.

— Зачем? Зачем приглашали охранника? Значит, не все было тихо!

— Было тихо, — упрямо повторил Прятов. – Не знаю, кто его вызвал. Во всяком случае, не я.

— Вы разговаривали с ним?

— Нет, он уже ушел, когда я вернулся.

— Откуда вы вернулись?

— Из приемного отделения.

— Зачем вы туда пошли? – вопрос главврача, достаточно странный, в данном случае оказался уместным и попадал в точку.

— Не знаю, — потерянно ответил Александр Павлович. – Оказалось, что меня никто не приглашал. Какая-то идиотская шутка. Я заглянул в смотровые, в рентгеновский кабинет – никого.

— Черт знает, что творится в медицинском учреждении! – Николаев, обычно сдержанный и корректный, ударил кулаком по столу. – Севастьян Алексеевич! – Он накинулся на Васильева, сидевшего с каменным лицом. – На вас тоже лежит груз ответственности! Вы заведующий…

Дмитрий Дмитриевич опустился на стул и обхватил голову руками. Обращением к Васильеву он временно истощил свои силы. О грузе ответственности, лежавшей на нем самом, он старался не думать. Добро бы убили какого-нибудь пропащего алкаша, но этого… «От армии он закосил надежно», — цинично подумал Николаев и болезненно усмехнулся. Васильев и Прятов недоуменно на него посмотрели и сразу сделали каменные лица: если начальство усмехается, то так тому и быть. Есть уважительные причины.

— Попрошу не покидать отделения, пока не прибудет следователь прокуратуры, — глухо уронил Дмитрий Дмитриевич. – Вас, молодой человек, это особенно касается. Я знаю, что вы дежурили – так вот не думайте сбежать.

Александр Павлович и не думал, хотя отчаянно хотел.

Обратно в отделение поднимались вместе с Васильевым. Тот все пытался доказать себе, что ситуация была под контролем.

— Ведь тихо же было? – спрашивал он тускло и безнадежно.

— Мертвая тишина, — твердил ему Прятов.

— И никто не перепился?

— Если и перепились, то по-тихому, — отвечал тот. – Без демаршей.

— По-тихому, — тоскливо повторил Васильев. – Но перепились. Надо убрать к чертовой матери этот ларек с аптечной водкой! – взорвался он. – Ночлежка, мать ее так, богадельня хренова! Насосутся говна, как насосы, и блаженствуют, нирвана у них!

Наверху несчастный заведующий обнаружил, что следователь уже прибыл и топчется возле его кабинета. Окровавленное тело Кумаронова уже увезли в судебно-медицинский морг, хотя до больничного было рукой подать, на него открывался приятный вид из окна – им многие любовались, особенно в пору цветения сирени. Но для вскрытия убиенных этот морг не годился.

Кабинет пришлось уступить. Следователь засел в нем и приготовился к допросу свидетелей; Васильев с откровенным раздражением переехал в ординаторскую и устроился там напротив Прятова. Два других врача были в отпуске, одна в декретном, а вторая просто так. Васильев и Прятов волокли на себе все отделение – и операции делали, и реабилитацией занимались. В сложных случаях звали поассистировать кого-нибудь с хирургии, заблаговременно оформив заместительство, совместительство и сверхурочные с ночными.

Следователь оказался угрюмым, небритым мужиком с низким лбом, короткими жесткими волосами, в прокуренном свитере, с тюремного вида папкой – никто не взялся бы растолковать внешнее сходство между папкой и тюрьмой, но оно было, грозное и тревожное. Дело, наверно, было в том, что больше при следователе ничего не было, лишь эта тощая папка, и все вокруг понимали, какое это страшное и разрушительное оружие. Протокольная рожа следователя очень быстро и органично вписалась в больничный орнамент.

Васильев чувствовал, что допросом в больнице нарушаются какие-то процедуры, однако помалкивал, потому что, будучи стреляным воробьем, понимал – чем больше ошибок насажает слуга закона, тем лучше может выйти для больницы и для Васильева лично. Он принял решения не оказывать гостю помощи сверх той, что потребует слуга закона. Никакой инициативы.

— Что можете показать по сути дела? – осведомился следователь. От него исходил сильный запах пельменей и чеснока.

— Будьте любезны уточнить, — доброжелательно молвил Васильев. – По сути какого дела и что именно показать?

— По-моему, я не загадками изъясняюсь, — тот говорил буднично, быстро, с нотками пресыщенного отвращения. – Я имею в виду убийство, которое совершили в подведомственном вам отделении. Статья сто пятая, часть…

Севастьян Алексеевич, не давая ему договорить, развел руками:

— Что же я могу показать? Меня и в больнице не было!

— И почему же?

— Потому что закончился рабочий день, и я ушел домой. По-моему, это не запрещено.

— В котором часу вы ушли?

— В четыре часа, — солгал Васильев, ибо ушел раньше. В этом не было криминала, так делали все, но официальный рабочий день продолжался до четырех. Опровергнуть Васильева была некому, в «Чеховке» давно не следили за временем прихода и ухода сотрудников. В былые времена, особенно в эпоху укрепления дисциплины, в вестибюле стоял специальный дежурный, назначенный главврачом, с хронометром. И все фиксировал, но это ничего не меняло. Дело кончилось тем, что начал опаздывать и сам человек с хронометром, а то и вовсе не приходил, ссылаясь на неисправность часов.

— Ваш рабочий день заканчивается в шестнадцать ноль-ноль?

— Именно так.

— И ровно в шестнадцать ноль-ноль вы ушли?

Васильеву сделалось не по себе. Каверза? Кто-то наплел иное? Очень, очень может быть. В этом гадючнике постоянно приходится ждать неприятностей.

— Ровно, — кивнул он, сглатывая слюну и ожидая скандала.

Но следователь старательно записал его слова, и никакой грозы не случилось.

— Кому вы передали дела?

— Дежурному врачу. Прятову Александру Павловичу.

— Прятов давно у вас работает?

— Нет. Он еще молодой доктор.

— Но доверять ему отделение считается в порядке вещей?

Это было в порядке вещей. Спокойно и уверенно Васильев ответил, что да, считается. Следователь никак не прокомментировал его показание и задал следующий вопрос:

— В чьем ведении находится девятнадцатая палата?

— Это палата Прятова.

— Больными занимается он и только он?

Васильев пожал плечами:

— Так не бывает. Заведующий всегда осуществляет надзор и контроль.

— И вы осуществляли?

— Конечно.

— Что вы можете рассказать об атмосфере и настроениях в палате?

Здесь нужно было проявить крайнюю осторожность. Не скажешь же, что там подобралась отпетая пьянь? Спросят: почему не выписали? Почему терпели? «А почему всех терпят? Почему вас терпят?» – мог бы ответить Васильев, но знал, что ничего подобного не скажет. Какое счастье, что Прятов уничтожил дневники за прошлую ночь, где стояли отметки о нарушении режима! Васильев в сотый раз повторял про себя то, чему его много лет учили как в институте, так и после, в больнице: история болезни пишется не для больного, история болезни пишется для прокурора.

— Если вы говорите о криминальных наклонностях и способности совершить убийство, то проявлений такого рода я не замечал, — уклончиво ответил Севастьян Алексеевич.

Следователь оторвался от протокола и с жалостью посмотрел на Васильева.

— Что вы выводы-то делаете? – спросил он презрительно. – Я, кажется, ясно спросил: какая была атмосфера в палате?

— Соответствовала среде, — надменно молвил Васильев. Он тоже с гонором.

Вопреки его ожиданию, следователь не стал уточнять и записал дословно.

— Каковы были причины пребывания потерпевшего в стационаре?

«Распоряжение главврача», — едва не вырвалось у заведующего. Но он вовремя спохватился и назвал рабочий диагноз. Пришлось повторять медленно, трижды, по слогам.

— И что он означает в переводе на русский?

Васильеву снова стоило большого труда не ляпнуть: «Да ничего».

— Ну, как вам сказать… головные боли, повышенная утомляемость, плохой аппетит, снижение работоспособности.

— Тогда у нас и здоровых-то не останется, — хмыкнул следователь, явно примеряя красивый диагноз на себя и придирчиво проверяя, не жмет ли. – У меня тоже – и боли, и плохой аппетит…

— Милости просим, — пригласил его Васильев.

Тот покачал головой, как будто уважительно изумлялся наглости свидетеля.

— В отделении бывали случаи пьянства?

«Других не бывало», — подумал тот.

— Все случаи нарушения режима зафиксированы в историях болезни. За более подробной информацией вам следует обратиться в архив, потому что все нарушители выписаны.

— Так-таки и все? – усмехнулся следователь.

Севастьян Алексеевич представил себе дальнейший допрос свидетелей: Хомского, Лапина, Каштанова, братьев Гавриловых. Их рожи, их запах.

— В моем присутствии фактов нарушения режима не отмечено, — изрек он твердо. Тем самым перекладывая бремя ответственности на дежурную службу. «На мокрых рентгенограммах черепа убедительных данных…» И далее по схеме.

Ему задали еще несколько опасных и провокационных вопросов, но Васильев выдержал испытание с честью. Его отпустили работать дальше и велели пригласить дежурного доктора.

«Замотают теперь по судам да ментурам», — с тоской думал Васильев, покидая родной, уютный кабинет, внезапно сделавшийся чужим и враждебным.

 

17

 

Александр Павлович протиснулся в кабинет боком, имея на лице полувопросительное выражение.

— Садитесь, — следователь указал на стул и в мгновение ока, очень ловко, всего несколькими вопросами, установил личность вошедшего.

Прятов судорожно зевнул и поспешно извинился. Ночь выдалась не такой уж тревожной, объяснил он своему неприятному визави, ему удалось поспать, но сон в казенных домах неизменно бывает чутким и поверхностным. Телефон еще только собирается тренькнуть, а рука уже тянется к трубке в полусне. Жестко, неудобно, узко; кажется, будто тебя продувает сотней ветров, будто ты оказался один-одинешенек в поле, будто к двери подкрадываются и караулят забинтованные тени.

Прятова словно прорвало. Он говорил и говорил, неся совершенный вздор.

— Вы дежурили в ночь происшествия? – осведомился следователь, перебивая словесный поток.

Александр Павлович подтянулся и кивнул.

— Вы покидали отделение?

— Да. Около двух часов ночи меня вызвали в приемное отделение.

Следователь удовлетворенно замычал, зная уже, что Кумаронов был, согласно предварительному заключению эксперта, убит приблизительно в это же время.

— Расскажите подробнее, — велел следователь. – Зачем вас позвали? Кто конкретно?

Прятов застенчиво улыбнулся и развел руками:

— Я и сам не пойму. Это была какая-то ошибка. Или чья-то дурацкая выходка. Я спустился вниз, но мне сказали, что я им не нужен. Я прошелся по кабинетам, поискал – мертвая тишина…

Он рассказывал возбужденно, в неподдельном волнении.

— Кто, по-вашему, мог сделать ложный звонок?

Александр Павлович вскинул брови:

— Да кто угодно. Здесь такой бардак… Даже больные могли подшутить. Нет, что это я – наверняка больные… Они однажды добрались до громкой связи в гинекологии и всем велели явиться в ординаторскую без трусов…

Следователь не улыбнулся, только вздохнул.

— И сколько времени вас не было?

Александр Павлович пожал плечами.

— Полчаса. Сорок минут…

— Сорок минут ходили по кабинетам?

— Я постоял в вестибюле, подождал – мало ли что… Покурил в туалете…

— Кто-нибудь может подтвердить, что вы именно постояли и покурили?

Прятов задумался.

— Сестры приемного покоя… я же говорил с ними, когда спустился.

— Когда спустились, вот именно. Вам ответили, что вас никто не звал. А дальше? Эти сестры – что, пошли с вами по кабинетам? И в туалет с вами пошли курить?

— Нет, — Прятов опустил голову и уставился в пол. – Обычно они ходят, но на этот раз не пошли. Я был один.

Он подумал о гинекологе, которого видел в смотровой, но тот был настолько занят, что на него нечего было надеяться.

— А вы их звали с собой?

— Не звал, к сожалению.

— Понятно. Кем был принят звонок?

— Медбратом, его зовут Михаил.

— Вы сами не разговаривали с тем, кто вас якобы вызвал?

— Нет, только он. По местному телефону.

Следователь перевернул лист и задумался.

— Что вы можете сказать о поведении вверенной вам палаты в ночь вашего дежурства?

— Все было тихо.

— Вы заходили внутрь проведать больных?

— Нет, не заходил.

— Почему? Это ведь входит в ваши обязанности?

— Не совсем так, — лицо Александра Павловича пошло красными пятнами. – Среди них нет острых больных, требующих постоянного наблюдения. Им оказана помощь, они проходят стандартный курс планового лечения. Никого не лихорадит, ни у кого не расстроен кишечник. Не было никакой надобности заходить и проверять. Когда кто-то нуждается в наблюдении, мы так прямо и пишем в истории болезни, в листе назначений: наблюдение дежурного врача.

— А кто писал назначения для девятнадцатой палаты? Не вы ли сами?

— Я сам.

— Понятно. Значит, вы самостоятельно решали, кого вам наблюдать, а кого – нет?

— Получается, что так.

— Хорошо, — следователь подробно все записал. – А как же соблюдение режима? Точнее, его нарушение? Давайте говорить начистоту: дело выглядит так, что ночью в отделении состоялась пьяная ссора, и кто-то ударил вашего больного бутылкой по голове, в туалете. Как же могло получиться, что вы не в курсе?

— Было очень тихо, я повторяю, — не сдавался Прятов. – Насколько я понимаю, все произошло, пока меня не было. В отделении оставался средний персонал: медбрат и медсестра. Спросите у них.

— Спрошу, — зловеще пообещал следователь. – Что вы можете показать о потерпевшем?

— Ничего ценного, — быстро ответил Александр Павлович, думая о жалобе – успел ее написать Кумаронов или нет? Отправить по назначению, судя по поведению Дмитрия Дмитриевича, не успел точно.

— Вот это уже странно, — нехорошо улыбнулся тот. – Вы же его лечили!

— Довольно недолго, — парировал Прятов. – За пару дней человека не узнаешь. Или вас, может быть, диагноз интересует? Анализы? Лечение?

— Диагноз мне уже известен, — покачал головой следователь. – Меня интересует личность и ваши отношения с этой личностью. Неужели у вас даже первого впечатления не осталось?

— Нет, — как можно суше ответил Александр Павлович. Он очень глубоко переживал происходящее и сжал кулаки. Следователь покосился на них:

— Почему вы нервничаете?

— Собираюсь с силами, — измученно повинился Прятов. – Я все-таки с дежурства. Доктор не лошадь.

— Понимаю. И все же – как насчет первого впечатления?

— Если вы о личности, то оно, повторяю, довольно блеклое. Человек, как человек… — Он чуть было не брякнул, что Кумаронов был блатным, но вовремя сообразил, что вывести это следователь никак не мог сам, так как Кумаронов попал в общую палату. И просвещать следователя ни к чему, иначе можно навредить Николаеву и Васильеву. Тогда ему точно конец.

Следователь с минуту подумал.

— В отделении не было посторонних? – спросил он резко. – Вы никого не встретили? Родственники, гости из других отделений?

Прятов решительно отвечал, что посторонних не было.

— Распишитесь, — приказал гость.

 

18

 

Следующей была допрошена Марта Марковна, которая не сообщила ровным счетом ничего, но чем-то расположила к себе следователя.

Он откинулся на спинку стула и даже немного отъехал на нем из-за стола, наслаждаясь искренним волнением Марты Марковны. И начал беседу со своего излюбленного вопроса: что, дескать, она может рассказать по сути дела?

Та схватилась за свою областную мясомолочную грудь.

— А что я? Я-то что знаю? – спросила она испуганно. – Вон у них спрашивайте! – Марта Марковна свела глазки в кучку и указала пухлой рукой на дверь. – Такая пьянь, такая сволочь, все до единого, не люди, а скоты!..

Следователь согласно кивал, сдержанно улыбаясь.

— Ну а все-таки? – повторил он настойчиво. – Не ссорились, не дрались между собой?

Марта Марковна испуганно замахала руками.

— Я что им, сторож? Избави бог! Каждое утро выгребаем эти проклятые пузырьки, и когда же они все упьются…

Следователь остановил ее жестом.

— Хорошо, — он вновь улыбнулся, и видно было, что эта гримаса ему непривычна. – А что вы скажете о вашем молодом докторе?

— Молодой, — с готовностью кивнула старшая сестра. – Образованный. Вежливый и культурный, со всеми на «вы». Ни разу пьяным не видела, ни разу запаха не учуяла…

— А вот его отношения с больными…

— А какие отношения? Хорошие отношения! Благодарность ему была, и не одна, письменная! Не то что иные, — Марта Марковна понизила голос. – Я вам скажу, что многие у нас… недалеко ушли от этих, скотов, которые упились бы все поскорее, насмерть…

Поговорив с Мартой Марковной о жизни, следователь отпустил ее и пригласил Мишу. Тот вошел вразвалочку, имея в лице неуловимое сходство с осведомителем царской охранки. Небритость делала его физиономию похожей на пухлый блин – недопеченный и чем-то посыпанный.

— Вы находились в отделении всю ночь, — следователь взял быка за рога. – Это так?

— Наверное, да, — буркнул тот нерешительно.

— Так наверное или да?

— Всю ночь, — кивнул Миша. – Находился.

— Тогда я жду от вас подробного рассказа о ночных событиях.

— Никаких событий не было, — забубнил Миша. – Сделали вечерние инъекции, выпустили мочу, перестелили. Катетеры поменяли, трубки то есть… Температуру смерили. Перевернули, кого положено. Сели смотреть телевизор…

— Телевизор, — язвительно повторил следователь.

— Ну да.

— Хорошо. Посторонних в отделении не было?

— Я не заметил, — осторожно ответил медбрат.

— А проверяли?

— Проверяли, — энергично закивал тот. – Я же говорю – инъекции, моча…

— Это перед сном, — не отставал следователь. – А после?

Миша уставился в пол.

— Не стану же я заходить каждую минуту… В инструкции не сказано.

— А к тяжелым больным? – Из рассказа Прятова следователь, конечно, помнил, что никого особо тяжелого в отделении не было.

— Нету таких, — сказал Миша, подтверждая тем самым слова доктора.

Следователь разочарованно дописал страницу и перевернул очередной лист.

— Ну, допустим. Давайте о звонке, которым вызвали дежурного врача. Вы помните, во сколько это было?

— Около двух часов ночи. Очень хорошо помню.

— А почему вы вдруг запомнили?

— Ночью, когда звонят, всегда почему-то на часы смотришь.

— Допустим и это. Вы принимали звонок? Или кто-то другой?

— Точно так. Я принимал.

— Вы узнали голос?

— Нет, — честно признался Миша и даже слегка поежился. – Он мне знакомым показался, но каким-то необычным. Как будто душил его кто, что ли… Жутковатый голос, нечеловеческий даже.

— Мужской или женский?

— Черт его знает, — Миша развел руками.

— И вы не стали выяснять?

— Да чего выяснять, у них в приемнике каждый день люди меняются. Всех не упомнишь. И гнусавые попадаются, и хрипатые, и с кашей во рту…

— Ну, хорошо. А если это чье-то хулиганство? Вы об этом не думали?

Миша непонимающе заморгал.

— Глупая шутка, — смягчил формулировку следователь.

Тот неопределенно пожал плечами, вспомнив о малолетках с педиатрии. Они, больше некому.

— Пробежится доктор – и ладно, здоровее будет? – в голосе допрашивающего обозначилось прокурорское ехидство.

Миша сделал некий жест, допускавший произвольное толкование.

— Дальше что было? – осведомился следователь, выдержав неодобрительную паузу.

Миша вдруг зевнул: широко, сладко.

— Дальше охранник пришел.

Следователь весь подобрался, глаза его зажглись:

— Охранник? Зачем? Кто его звал? Тоже незнакомый голос?

Странности минувшей ночи постепенно начали доходить до Миши. Впервые на его лице появилось некоторое подобие тревоги.

— Вот ведь черт! Он сказал, что мы его и вызвали…

— Но это было не так, я правильно понял?

— Не так. У нас была тишь да гладь. Он походил по палатам, посмотрел…

— В девятнадцатой был? – быстро спросил следователь.

Миша кивнул.

— Был. И в девятнадцатой, и не только. Все на месте, сказал. Да я с ним сам ходил в девятнадцатую…

— И в туалет заглядывал?

— Не знаю. С него станется. Я не смотрел.

— Так, — следователь отложил ручку и побарабанил пальцами. – Где он сейчас?

— Дрыхнет, небось, внизу, если домой не ушел.

Следователь, прихватив протокол, встал, распахнул дверь и зычно позвал кого-нибудь; на зов прибежал не кто-нибудь, а лично Васильев. Ему было поручено немедленно связаться с приемником и принять меры к задержанию охранника до особого распоряжения. А лучше – сразу тащить его сюда, на этаж.

Поджав губы, следователь вернулся за стол.

— Что потом? – спросил он уже равнодушно.

— Потом вернулся доктор, — ответил Миша. – И лег спать. И мы легли, — он немного смешался, употребив множественное число.

— «Мы» — это вы с дежурной сестрой? – немедленно и безошибочно вцепился в местоимение следователь.

— Да, — бесшабашно сказал Миша, глядя ему в глаза. – У нас одно помещение, для всех. Притесняют средний персонал.

— Понятно. То-то вы расстроены. О дальнейшем, я полагаю, спрашивать бессмысленно. И все же, для протокола – может быть, вы что-то слышали? Может, видели?

Миша с фальшивым сочувствием покачал головой.

— Как можно? Зачем мне скрывать? Мне пока на нары не хочется…

— Сразу и нары, — осклабился следователь.

 

19

 

Казака задержали на выходе из корпуса, когда он был уже вполне целеустремлен и собирался навестить ближайший ларек.

Задерживали всем приемным отделением, куда поступила команда от самого Николаева. Казак топтался, обшаривая бездонные карманы в поисках денег. Сосредоточенное выражение на его лице мгновенно сменилось яростью.

— Тихо, тихо, — сказали ему, окружая и приближаясь с опаской, как к бешеному животному.

Его взяли в кольцо и начали теснить к парадному входу. Охранник сверкнул глазами и потянулся за кнутом. Тут же грянул нестройный хор:

— Главный распорядился! Главный!

Опешившего казака, который никак не мог взять в толк, какие-такие позабытые во хмелю преступления вменяют ему в вину, втолкнули на лестницу. А дальше он стал подниматься сам, поминутно оглядываясь.

В кабинет Васильева он вошел не без опаски, но довольно нагло.

Следователь приступил к допросу и сразу встретил ожесточенное сопротивление.

— Не знаю я ничего! – От возмущения у казака распушились усы. – Разбудили, дернули… Среди ночи, между нами говоря!

— И вы так сразу и пошли, едва свистнули?

— А куда деваться? У них тут черт-те что…

— Это вы о чем? – подался вперед следователь. Казак смекнул, что сболтнул лишнее, и стал внимательно разглядывать стены и потолок.

Следователь многозначительно сопел.

— Вы всегда так ходите? – спросил он вдруг.

— Как это – так?

— Ну, в вашем наряде… Сапоги, плетка…

Казак раздулся:

— У меня дед расказаченный… Мы – потомственные казаки, с Дона…

— Ладно. Это к делу не относится. Так что вы там говорили об отделении?

— Бухают круглые сутки, — казак отвел выпуклые глаза.

— А вы откуда же знаете?

Тот, пойманный за язык, молчал.

— Откуда вам известно, что в отделении распивают спиртные напитки? – строго повторил вопрос следователь.

Казак сорвал фуражку, шмякнул об пол и выложил все, что смутно помнил о событиях позапрошлой ночи.

Следователь сразу отметил про себя, что в просмотренных им историях болезни ничего не сообщалось о ночном инциденте.

— А не случилось ли у вас позавчера какой-нибудь ссоры? – спросил он задумчиво. – Во время пиршества или после?

Охранник побледнел.

— Боже упаси! С кем? С больными людьми?.. Да я же с сознанием…

— Не знаю, не знаю… Затаили обиду. Вызвали доктора в приемник, а потом – самого себя. Иначе как вам здесь появиться, с плеткой-то? Пошли с обидчиком в туалет, слово за слово… А после запамятовали, это бывает в нашей практике.

Казак ломал руки. Он понимал, что следователю не объяснить – в отделение можно было явиться не то что с плеткой и в сапогах, но даже в буддийском одеянии. Даже въехать на коне, размахивая саблей.

Следователь вдруг раздул ноздри и потянул воздух.

— От вас так разит, что закусывать хочется!

— Горло болело, — возбужденно оправдывался казак, немало уже научившийся от охраняемых в смысле причудливых версий, поясняющих запахи.

— Вы уже под статьей ходите, — пригрозил ему тот. – У вас реальный шанс покинуть больницу вместе со мной… Что вы делали в отделении?

Казак торопливо пустился рассказывать, явно довольный тем, что уж сегодняшний визит не выветрился у него из памяти.

— Вы заходили в палаты?

— Так точно.

— И в девятнадцатую?

— В нее первую.

— Что вы там увидели? Постарайтесь ничего не забыть! Это в ваших интересах!

— Мы же с Мишаней были! – радостно взвился казак, обнадеженный. – Его спросите!

— Спросим всех, — пообещал следователь. – Потерпевший был на месте?

— Кемарил… прямо в ботинках лег, торчали. Я еще одеяло поправил, прикрыл ботинки…

— Откуда вы знаете, о ком я говорю?

— То есть – как? – смешался казак.

— Откуда вы знаете, что я говорю о гражданине Кумаронове?

— Так все же говорят, что это его, — пробормотал воин. – А разве еще кого-то?

— И вы так хорошо знали его койку?

Казак виновато опустил глаза. Было понятно без слов, что да, знал хорошо. С позапрошлой ночи.

Следователь постукивал авторучкой по столу.

— Кто отсутствовал в палате?

Охранник неожиданно перекрестился:

— Все, все были! Я пересчитал… Храп стоял, да свист…

 

20

 

Лена отлучилась на пищеблок, и ее допрос отложили. У двери в девятнадцатую палату следователь задержался и скосил глаза на бабулю, чем-то уже недовольную с утра пораньше. Его сопровождал Васильев, изображавший максимальную предупредительность.

— Давно она здесь? – осведомился следователь.

— Порядочно, — кивнул Васильев.

Тот склонился над бабулей:

— Гражданочка! Здравствуйте! Вы слышите меня, гражданочка?

— Ы-ы-ы! – отозвалась бабушка с нескрываемой злобой и потянула на себя тонкое вонючее одеяло.

— Гм, — недовольно сказал на это следователь.

— Пользы не будет, — заметил Севастьян Алексеевич. – Зря потеряете время.

Неприятный гость ответил протяжным вздохом, выпрямился и толкнул дверь.

— Всем очистить палату, — приказал заведующий. – Побыстрее! Кроме Гавриловых.

Тела на койках зашевелились. Из-под простыни выглянул мутный и раздраженный глаз Лапина. Каштанов, охая, стал сползать с койки задом. Хотел встать на ноги и сразу повалился навзничь.

— Они все ходячие? – осведомился следователь.

— Когда как… Приспичит, так побегут бегом, — вырвалось у Васильева.

Из всей палаты наибольшую подвижность сохранял Хомский. Подобострастно суетясь, он сгреб какую-то дрянь и боком протиснулся в дверь, стараясь не задеть следователя. Тот смерил его знающим взглядом, имея длительный опыт общения с подобными лицами вне больничных стен.

— Далеко не уходите, — Васильев сделал Хомскому страшное лицо. Хомский прижал к груди руки с полотенцем, которое тоже куда-то нес, и проникновенно закивал.

Братья Гавриловы выглядели еще хуже, чем накануне. Воздух в палате стоял такой, что следователь на миг прикрыл глаза, заподозрив, что очутился в родной атмосфере милицейского обезьянника. Братьям было явно противопоказано столь длительное и неподвижное пребывание вдвоем; они и без того мало чем отличались друг от друга, а здесь, пока они лежали на койках, между ними начала костенеть незримая связь повышенной прочности, астральный тяж.

Не без труда установив личность каждого, следователь приступил к дознанию. Он присел на табуретку и едва не наподдал переполненное судно, в котором плавали горелые спички.

— Спали очень крепко, — сразу сказали близнецы, не дожидаясь вопроса.

— У вас вчера не день ли рождения был? – поинтересовался следователь.

— На той неделе будет.

— О, — тот взглядом выразил соболезнование Васильеву. – А вчера – репетиция?

— Это почему? – братья шли в глухую несознанку.

— Реквизитом пахнет.

— Мы полоскали рот, — объявили близнецы. – Настойкой овса. У нас пародонтоз. Мы укрепляем десны, зубной врач прописал.

— Про соседа расскажите, — вздохнул следователь. – Покойного. Когда вы видели его в последний раз?

Братья Гавриловы видели Кумаронова в последний раз перед тем, как синхронно лишиться чувств. Точного времени они указать не могли. Все плавало в дымке. В умозрении всплывали отвратительные рожи, порхали стаканы и бутылки, плясали пол и потолок; в ушах звучала длинная разбойничья песня без начала и конца. Соседи по палате, представленные собственными летучими образами, парили в недосягаемой вышине и сокращались от хохота. Пыльные углы полнились чертями – пока не очевидными, но уже угадываемыми.

Сухо плюнув, следователь встал и вернулся обратно в кабинет Васильева. Лена между тем, выглядевшая сытой и похорошевшей, уже сняла в сестринской халат и проверяла сумочку. Ее призвали к ответу и задали те же вопросы, что и всем остальным. Нет, она не выходила после полуночи. Да, Александр Павлович уходил в приемное. По телефону разговаривал Миша. Да, по коридору кто-то ходил, но мало ли, кто там ходит – в туалет захотел…

— Именно туда, — согласился следователь.

Лена не поняла иронии и повторила показания Миши. Да, приходил охранник. Она сама уже лежала и не вставала.

— Почему бы и не встать было? – осведомился дотошный гость.

Лена не затруднилась ответом. Она лежала голая, но это никого не касается. Оставив вопрос повисшим в воздухе, она нагло, не мигая, смотрела следователю в глаза. Да, пришел охранник. Они с Мишей вышли. А затем вернулся Александр Павлович. Потом пора было спать, потому что даже в телевизоре кончились передачи, и съели уже тоже все.

Следователь мрачно взирал на ее неестественно черные волосы.

— Вы краситесь? – спросил он неожиданно.

— Я блондинка, — ответила Лена с вызовом.

— Понятно, понятно.

Скоро ее отпустили и вызвали Лапина. Его показания мало чем отличались от рассказа братьев.

— Ну-с, гражданин Лапин, — по голосу следователя было ясно, что надежды его таяли с каждой минутой. – Поделитесь с нами своими наблюдениями. Вы ведь, если не ошибаюсь, ходячий? Когда устраиваете себе анестезию?

— Нужда заставит – побежишь, не то что пойдешь, — угрюмо ответил Лапин, похожий на сказочного лешего.

— Это точно. И вот что меня интересует: не заставила ли вас нужда побежать и ударить соседа бутылкой по голове?

Лапин сочувственно и бледно улыбнулся:

— Бутылкой, говорите? А на что мне бутылка? Вы вот это видели? – Он привстал и сунул следователю под нос огромный кулак. – Я мастер спорта, я этой вот рукой, да клюшкой – знаете, что?… – Лапин стал задыхаться от негодования. – Бутылкой! Я этим кулаком канадцев, когда они…

Он упал на стул, задыхаясь и не находя слов.

— Охотно вам верю, — успокоил его следователь. – Тогда напрягите, пожалуйста, свою память и постарайтесь поподробнее рассказать…

— Да не о чем мне рассказывать! Спал я, как убитый!

— Ну, убитый-то как раз не спал, — цинично заметил тот.

— То-то и оно, — Лапин выдохся, у него начинала болеть голова. – Меньше знаешь – крепче спишь…

Не порадовал и Каштанов. Его заранее усадили в коляску и держали наготове возле двери. Каштанов отказался от помощи Миши и въехал сам, проворно накручивая огромные колеса.

Каштанов ничего не знал. По его словам, он уснул мгновенно, как только принял снотворное.

— Вам дают снотворное? – поразился следователь. – И как вы только живы после такого коктейля!

Дельтапланерист застенчиво улыбнулся, не желая без нужды похваляться закалкой.

— Во сколько же вы заснули?

— Я на часы не смотрел. Наши еще и не начинали…

— Чего не начинали?

— Пулю расписывать, — нашелся смекалистый Каштанов после паузы.

— Что-то я там не видел никакой пули, — прищурился следователь.

— Так может, и не писали.

Представитель власти помолчал. Он и так уже видел, что от Каштанова толку мало.

— Ну, а вообще как самочувствие? – спросил следователь для порядка.

Каштанов выставил большой палец:

— Во! Если бы не пятки, побежал бы домой сию секунду…

— Босиком бы пробежаться по росе, — пробормотал тот. — Но у вас, как мне сказали, не только пятки, но и голова пробита…

— А это пустяки, не мешает.

— Не смею больше задерживать, — следователь встал, с шутовской почтительностью распахнул дверь и вжался в стену, пропуская наездника.

…Ломая руки, вошел вконец измученный Васильев.

— Еще кто-нибудь? – следователь пощелкал пальцами, обращаясь к Севастьяну Алексеевичу. – Был, по-моему, еще один, который с полотенцем.

— Хомский, — мучительно усмехнулся Васильев. – Местный старожил и активист.

 

21

 

Хомский вошел в кабинет с крайне серьезным и угодливым выражением лица.

— Садитесь, — утомленно предложил ему следователь.

— Благодарствую, — Хомский сел. Запах от него шел вполне вразумительный, но казался таким древним, слившимся с самим существом носителя, что не раздражал, а скорее, наводил на экзистенциальные размышления.

Сидящий за столом какое-то время молчал. Хомский был в очереди последним. Оставались еще буфетчица да уборщица с сестрой-хозяйкой, но следователь не ждал от них никаких откровений. Слово «благодарствую», которым Хомский отозвался на приглашение сесть, говорило о многом. Так выражаются в тюрьме, где не принято говорить «спасибо».

Первый вопрос таил в себе откровенную угрозу:

— Если я правильно понял, вы – единственный постоялец палаты, способный к передвижениям в полном объеме?

Прозвучало витиевато, но Хомский все понял. Движения в полном объеме – эти слова он слышал ежедневно во время осмотров и обходов.

Рауш-Дедушкин, не раз показывавший Хомского своим ученикам, с переменным успехом демонстрировал на нем эти движения, стараясь вовлечь в работу все до единого суставы, даже самые мелкие.

Поэтому для демонстрации Хомский с серьезным видом покрутил руками и выставил ногу.

— Не паясничайте, — криминалистика в лице следователя начинала злиться. Направляясь в ««Чеховку»», он подсознательно надеялся на смену привычного для себя контингента общения. Все-таки не гоблинарий на окраине города в «корабле-доме», да еще и с лихим кухонным убийством в придачу; все-таки – белые халаты и атмосфера абстрактного гуманизма, не унижающегося до конкретного. К халатам у него претензий не было, но гоблинарий повторялся.

— Расскажите об отношениях в палате, — приказал следователь.

— Хорошие отношения, — с готовностью откликнулся Хомский. – В палате иначе не выживешь…

— На что это вы намекаете?

Хомский убрался в свою раковину и настороженно притих. Прозрачные глаза бесстрастно взирали на собеседника.

— Как прикажете вас понимать? – повторил следователь. – Вот ваш сосед и не выжил, так? Потому что хороших отношений не поддерживал, верно?

— Олень он был, — мягко сообщил Хомский. – Первоход. Правил не знал.

— Очень интересно. Какие же это правила? Поделитесь, просветите.

Хомский состроил удивленное лицо:

— Так они, гражданин начальник, нигде не прописаны… Молодой, форсу в нем было много. Всех, дескать, куплю и продам. Больница таких не признает…

— Говорите по существу. Кому конкретно не угодил Кумаронов?

Допрашиваемый испуганно замахал руками. Будь у него недавнее полотенце, он стал бы обмахивать следователя, как боксера, проведшего не самый удачный раунд.

— Что вы! Мир да любовь. Угодил всем…

— Так не бывает, — не поверил следователь. – Чтобы никакого конфликта не было – и вот вдруг на тебе, убийство. Может быть, вы боитесь сказать? Мне признались, что вы неоднократно оказывали врачам и сестрам определенные услуги… в смысле информирования. Сейчас самое время повторить. Не бойтесь, я никому не скажу. Я даже записывать ничего не стану.

Хомский едва заметно усмехнулся.

— Никаких конфликтов, гражданин начальник, — заявил он уверенно.

— Ну, насильно мил не будешь, — многозначительно процедил гражданин начальник. – Вы сами покидали палату ночью?

— Ни в коем разе.

— Стало быть, видели, куда и когда выходил ваш сосед?

— Почему же – «стало быть»? – Хомский оказался не так прост и не велся на провокации. – Спали мы, мил человек.

— С чего бы вдруг такой крепкий сон?

— Так лечат нас. Лекарства, процедуры. На поправку идем.

Следователь отложил ручку, подался вперед:

— Послушайте, Хомский. Я не первый год замужем. Таких, как вы, передо мной прошли сотни. Я вас вижу насквозь. Вы пьете без просыпу, спаиваете палату. Я угадал? Вам, наверно, интересно, откуда я знаю?

— Ваша сила, — Хомский рассудительно потупил глаза. – Наше дело – сторона.

— Я запросто могу задержать вас по подозрению в убийстве. У вас было достаточно возможностей и сил, чтобы ударить человека бутылкой по голове. Больше, чем у ваших приятелей-алкашей. Вы выпили, повздорили, и вот результат. Подобных случаев – тысячи. Я не стану городить огород и заберу с собой того, кто мне больше всего понравится. Например, вас.

— Не пыли, начальник, — Хомский как будто подрос, его плечи расправились, в глазах сверкнул опыт. – Метлу привязывай. Что ты мне шьешь внаглую? Я честный фраер, мне западло валить какого-то залетного баклана. Это беспредел!

— Давно от хозяина? – внезапно перебил его следователь, изучая перстни, вытатуированные на пальцах Хомского.

— Четыре года как.

— Статья?

Хомский снисходительно улыбнулся и назвал. Следователь вздохнул.

— Хорошо. Я вижу, ты непростой мужик.

— Мужики в зоне, — возразил Хомский.

— Не цепляйся к словам. Спрашиваю тебя в лоб: ты знаешь, кто замочил оленя?

— Другой разговор, — удовлетворенно буркнул Хомский. – Не могу знать, гражданин начальник. Говорю тебе от чистого сердца.

Следователь долго и молча созерцал Хомского, так и этак примеряя на него очевидный «висяк», «глухарь». Дальнейшие расспросы казались бессмысленными. Слишком тертый калач, чтобы раскалываться без всякой для себя выгоды. Может быть, патрон ему подбросить? Или пакетик с порошком? Может быть, проделать это поочередно со всеми допрошенными? Он тяжко вздохнул: нет никаких гарантий, что не выйдет ошибки. Начнут прессовать не того человека – да что ему, этому Хомскому, в конце-то концов? Ну, вернется на нары – там ему будет не хуже, чем здесь, если не лучше.

— Значит, не договоримся? – сокрушенно вздохнул следователь. За сегодняшний день он успел навздыхаться достаточно, чтобы перед глазами завертелись круги.

— От чистого сердца говорю, — упрямо повторил Хомский.

— Да где оно у тебя, сердце-то? – не выдержал тот и хрястнул кулаком по столу. – Ты его давно пропил, продал в анатомический театр за бутылку бормотухи!

Хомский укоризненно засопел и ничего не сказал.

…Отпустив – даже выгнав Хомского с глаз долой, — следователь раздраженно собрал бумаги. Его не покидало чувство, что кто-то из его сегодняшних собеседников нагло и беззастенчиво лгал.

 

 

Часть вторая

 

 

1

 

Следствие по делу о насильственной смерти Кумаронова потекло своим чередом. Возможно было, что оно и не текло вовсе, так как после ухода следователя никто из его коллег в ««Чеховку»» не пришел, и никакие оперативно-следственные мероприятия не проводились.

При вскрытии в Кумаронове обнаружились большие скопления алкоголя.

Это укладывалось в общую схему происшествия: тайная пьянка после отбоя, тайная ссора без свидетелей, тайный удар бутылкой по голове, нанесенный неизвестной рукой.

Дмитрий Дмитриевич Николаев имел чрезвычайно неприятный разговор с лицами, поручившими ему спрятать покойного на время призыва.

— Лучше бы он свое отслужил, — такие слова бросили в лицо Николаеву эти разъяренные личности. – Живым бы остался!

— Это еще бабушка надвое сказала, — Дмитрий Дмитриевич, утратив обычную интеллигентность, пошел ва-банк. – Может быть, ему лучше здесь умереть было…

Он знал, что ему нечего терять. И – по большому счету – нечего и бояться. Разберут в горздраве, вынесут выговор. Да хоть бы и сняли. Ну его все к чертям собачьим. Пенсия в кармане – и гори оно огнем.

Посетители тоже знали, что Дмитрию Дмитриевичу бояться нечего. Ограничившись неопределенными и заведомо невыполнимыми угрозами, они покинули его кабинет, и Николаев полез было за валидолом, но передумал, заперся на ключ и хлопнул коньячку.

Коньячок заканчивался. Дмитрий Дмитриевич поднял бутылку повыше и близоруко сощурился, выискивая заранее сделанные насечки на этикетке. Так и есть: в его отсутствие сюда кто-то наведывался и пил. Ключи оставались у дежурной службы, и можно было подозревать любого.

«Ах, дьявол», — пробормотал Николаев, обнаружив, что вор, повадившийся сосать из кабинета главврача, как из коровьего вымени, не поленился и оставил свою насечку, которая точно соответствовала нынешнему уровню жидкости.

В этом угадывалась циничная насмешка.

Дмитрий Дмитриевич, чтобы коньяк никому другому не достался, допил бутылку до конца, из горлышка.

«Вот так, — бормотал он, укладываясь на диван и съеживаясь, словно в материнской утробе. – Вот и славненько. Пускай стучатся, пускай звонят. Все сплошь мерзавцы, всех надо гнать. Закрыть эту чертову больницу на амбарный замок. И каждого…»

Он погрузился в фантастические мечты и задремал.

 

2

 

Через три дня Александр Павлович подготовил на выписку Каштанова и Лапина. Оснований держать их дальше не было никаких. Хомского он оставил на сладкое, а сейчас занимался оформлением документов бабушки, задававшей всему отделению музыкальный фон. Бабушку готовили к поступлению в психо-неврологический интернат, и Ватников сделал невозможное, добившись, чтобы ее туда взяли вместе с железякой на ноге. Васильев обещал лично являться в этот интернат, осматривать бабушку, перевязывать ее, оперировать ее, где скажут – в палате, в коридоре, на пищеблоке; делать что угодно, лишь бы она исчезла отсюда и не портила окружающим кровь.

…В ординаторской была открыта форточка, и Александр Павлович с удовольствием раздувал ноздри. Слух его радовался пению птиц и прощальным завываниям бабушки. На тумбочке заклокотал чайник; Прятов прервал свое занятие и заварил чай – крепчайший, без пяти минут чифир.

Он только сделал первый глоток, как приятные звуки обогатились тревожными. Что-то кому-то кричала Марта Марковна, и кто-то отвечал ей визгливым, сварливым голосом. Послышался быстрый топот слоновьих ног, означавший, что старшая сестра сейчас войдет и сообщит Прятову какие-нибудь дурные новости.

Молодой доктор, Александр Павлович на лету схватывал основы коммунально-профессиональной жизни.

— Нет, вы только посмотрите, Александр Павлович, — Марта Марковна начала говорить еще из-за двери. – Пойдите и полюбуйтесь на вашего красавца, Александр Павлович, — пригласила она, явившись во всей полноте.

Прятов вытянул шею, как гусь, словно прицеливался ущипнуть Марту Марковну.

— Хомский? – угадал он, растягивая «с» до ультразвукового свиста.

— Хомский, — подтвердила та со зловещим торжеством. – Упал на лестнице и треснулся башкой. Сидит, блюет и охает. Дурак дураком, прости Господи.

— Пьяный? – с надеждой осведомился Прятов, ибо нетрезвость Хомского могла послужить хоть какой-то зацепкой, позволяющей его вышвырнуть.

— Трезвый, как стекло.

— Значит, блюет? – безнадежно переспросил Александр Павлович через плечо, выходя в коридор. И пошел к лестнице, не дожидаясь ответа. Все было ясно. Если человек, да еще трезвый, треснулся головой и блюет, то у него, как минимум, сотрясение мозга. Еще дней пять проваляется точно, если не больше. Хомский сумеет и десять. И двадцать. И вообще он не выпишется никогда, останется здесь навечно, и переживет Прятова, и похоронит его. Будет стоять в вестибюле и таращиться на черное траурное объявление о смерти старейшего доктора больницы, ветерана труда, Александра Павловича. Еще и деньги отправится собирать с больных, якобы на поминки.

Александр Павлович вернулся, позвонил в неврологическое отделение. Сплавить мерзавца туда, разумеется, не удастся, но осмотреть его обязаны. Потом снова направился к лестнице.

Хомский сидел в середине лестничного марша, держался за свою продолговатую голову и скулил. Чуть ниже образовалась многозначительная лужица, в которой угадывалась съеденная на завтрак пшенная каша.

— Хомский, что случилось? – Прятов остановился позади Хомского: навис над ним, со скрещенными руками.

— Оступился я, доктор, — жалобно простонал тот. – Шел себе вниз, тихонечко, за перильца держался…

— Значит, за перильца, — кивнул Александр Павлович. – Аннушка маслице разлила, — добавил он фразу, которую Хомский не до конца понял – хотя что-то такое забрезжило, вспомнилось из книг, прочитанных до злополучной травмы. — Куда же вы, позвольте спросить, шли?

— К физиотерапевту. К Леониду Нилычу.

— Зачем вам к Леониду Нилычу? На что вам Леонид Нилыч? Я собирался вас выписать завтра! Можно подумать, вы не знали!

— Процедурку последнюю хотел попросить. Мне горный воздух очень помогает.

— Я вам направление выпишу на Эверест, — не сдержался Прятов. – На Луну.

Он склонился над Хомским, с силой отвел ему руки и осмотрел голову. Ощупал и нашарил мягкую шишку, возле вмятины. Хомский в изнеможении застонал.

— Подымайтесь, — велел Прятов. – Давайте, оперативно. И ножками, ножками в палату. Каталки не будет…

— Да я же и не прошу, — забормотал тот и начал медленно подниматься на ноги. – Я все понимаю… я обузой не буду, я тихонечко полежу пойду…

…Васильев, когда Александр Павлович доложил ему о несчастье, постигшем Хомского, матерно выругался.

— Мало нам убийства – теперь еще внутрибольничный травматизм припаяют. Лестницы, скажут, моете и не вытираете…

Он замолчал и церемонно поклонился Вере Матвеевне, невропатологу – толстой, неопределенного возраста женщине в круглых очках и с мрачным лицом, которая уже несла себя по коридору, поигрывая резиновым молоточком.

 

3

 

Получасом позже Прятов ошарашенно разбирал каракули Веры Матвеевны.

— Что же это такое? – спросил он убитым голосом. – Консультация психотерапевта. Зачем же вы назначили? Где мы ему возьмем психотерапевта?

Под диагнозом сотрясения мозга стояли назначения: лекарства, постельный режим две недели и злополучная консультация.

— Больной попросил, и я не имела права ему отказать, — высокомерно ответила Вера Матвеевна, порываясь уйти. – Формально я обязана назначить при наличии жалоб. Плохой сон, тревога, подавленное настроение…

— Да он алкаш!…

— Это не мне решать. Я невропатолог, а не нарколог. Не переживайте насчет психотерапевта – пригласите Ватникова, он прекрасно справится. У него даже корочки есть, на учебе сидел два месяца, лодырничал – пускай теперь отрабатывает…

— Да Ватников знает его, как облупленного!

— Ну так тем и лучше, — удивилась та.

Вера Матвеевна, ничем не отличаясь в этом отношении от простого обывателя, не проводила никаких различий между психиатрами и психотерапевтами. Умом она знала разницу, но в трудовом быту вела себя так, как будто той не было вовсе.

Александр Павлович в очередной раз выслушал объяснение про историю болезни, которая пишется для прокурора.

Он-то запомнил это еще со студенческой скамьи. О прокуроре говорили так часто, что студенческая скамья начинала казаться совсем другой скамьей.

— Формально я обязана, — нудила Вера Матвеевна.

— Да-да, — Прятову не терпелось отделаться от нее, ибо в ее интонациях обозначилось нечто от горестных песен алкогольной бабушки, которую – как сама бабушка полагала, архангелы или бесы — уже увозили по коридору в темную неизвестность.

Качая огромным вздернутым задом, Вера Матвеевна начала удаляться. Прятов смотрел ей вслед. Тоже ведь горит на работе: своя специальность – свои профессиональные вредности. Например, доисторические носки: нервные болезни требуют проверки стопных рефлексов, так что носки с клиента приходится снимать. Добро, если он в уме и снимет сам. А если не в уме, снимает доктор. Двумя пальцами. Бывает, что оба пальца с них соскальзывают – иногда их и вымыть не успеешь, сразу в рот…

Александр Павлович набрал номер Ватникова.

— Мне ужасно, отчаянно жаль, — он чуть не плакал. – Но вам придется зайти… так неловко вас отрывать, но эта невропатолог…

— Зайду, — сухо сказали в трубке. Прятов почувствовал, что его проступок не имеет прощения. Он должен был, неформально обязан был сделать все, чтобы отвертеться от глупого назначения. Он прогибался под обстоятельствами, в которых приличному коллеге полагается стоять насмерть и щадить время и здоровье окружающих.

Выкручивать руки – вот как называются подобные просьбы.

И Ватников уже не однажды, когда его пытались официально склонить к выполнению чего-то ненужного, начинал угрожать так называемой итальянской забастовкой. Забастовки при этом, по сути, нет никакой – работник исправно является на рабочее место и добросовестно трудится, выполняя все возложенные на него обязанности. Но только не сверх того. Попробуй, попроси такого зайти по-соседски и посмотреть очередного дебила, случайно уложенного в гинекологию из-за нейтральной, среднего рода фамилии на «ко». Попробуй, попроси его задержаться на полчаса и подстраховать коллегу, у которого как раз сегодня рожает семейство в полном составе, от кошки до прабабушки. Черта с два. Это и называется итальянской забастовкой, благодаря которой надежно парализуется больничная жизнь, вся построенная на тонкой системе неформальных взаимозачетов.

Александр Павлович вежливо положил трубку на место. Уверившись, что сигнал прервался, он с силой хватил по ней кулаком и выругался. Телефон хрипло хрустнул.

Прятов с заложенными за спину руками заходил по ординаторской.

С чего он, собственно говоря, так разнервничался? Хомский завис в отделении? Ну и что? Не он первый, не он последний. Бабуля вон сколько дней пролежала, даже месяцев – и все даже привыкли. Самого Александра Павловича винить совершенно не в чем. Так что все безоблачно. Кроме того, что нарушен стройный план выписки. Прятов, будучи аккуратистом, терпеть не мог, когда его планам что-то препятствовало. Но это же несолидно – расстраиваться из-за таких пустяков. Доктор должен обрастать броней. Доктор сойдет с ума или запьет, если начнет принимать близко к сердцу производственные мелочи.

Ему, однако, чудилось, будто Хомский все проделал нарочно, что он преследует некую цель.

«Не иначе, он это как-то подстроил», — говорил себе Александр Павлович, прекрасно понимая, что с подобными мыслями он окажется в лапах Ватникова быстрее и вернее, чем Хомский.

Подстроил – зачем?

Мысли Прятова принимали неприятную направленность.

«Ясное дело, зачем, — растолковывал себе Прятов, поминутно прикладываясь к чаю. – Хочет здесь поселиться. Куда ему идти? Есть ли у него вообще жилье и какое оно? Прописка ничего не значит…»

Вообразить себе тараканье обиталище Хомского было жутко и одновременно приятно, с примесью мстительности.

Конечно, он держится за ««Чеховку»» руками и ногами – тут дармовая каша, которую он, гад, сегодня выблевал; койку ему перестилают, витамины впарывают. Общество по интересам… за квартиру будет меньше платить – срок, проведенный в больнице, пойдет в зачет. Коммунальные услуги…

Абсолютно понятный случай.

Однако Прятову было не по себе.

Он чувствовал, что дело не в каше.

И был совершенно прав.

 

4

 

Сотрясение мозга, приключившееся с Хомским на лестнице, было симуляцией от первого до последнего признака. От каши, которой не без сожаления пришлось пожертвовать, до шишки на голове. Опытный пациент, Хомский прекрасно знал, что сотрясение мозга не сопровождается неоспоримой симптоматикой. Достаточно жалоб и истории самого события. Главное – настаивать на своем и твердить, что тебе очень плохо.

Пособниками Хомского в этой некрасивой затее были братья Гавриловы.

Никогда не следует недооценивать людей, даже если они обездвижены.

— Ребята, — Хомский заговорил с братьями без обиняков. – Мне на волю рановато. Мне бы подзадержаться…

Братья Гавриловы, имея известную неприкосновенность по медицинским показаниям, считались своего рода элитой. Это ни к чему не обязывало и ничего не давало, однако они важно и синхронно кивнули.

Хомский вынул из-за пазухи шприц и склянку с новокаином. Он стащил их из процедурного кабинета, когда сестру позвали к телефону и Хомский стоял там в приспущенных портках, ожидая укола. «Даже витамины – и те у нас через жопу», — шутили неблагодарные больные.

— Уколоть меня сможете?

Братья, стараясь не выказывать беспокойства, шмыгнули носами.

— И не просто уколоть, — Хомский постучал себя по черепу. – Вот сюда…

— В мозг? – ужаснулись братья.

Тот улыбнулся про себя молодой дури. Когда-то сам таким был.

— Пока нет. Под кожу… Мне нужно, чтобы было похоже на шишку. Вздутие хочу…

— Больно сделаем, — предупредили братья.

— Один уколет, а другой потом подует. Напустит в смысле.

— А вдруг кто войдет? – спросил один из братьев, и второй согласно закивал.

Хомский оскалил поганые зубы, отошел и придвинул к двери тумбочку. Она, конечно, не спасла бы от Марты Марковны, но Свету или Лену пока еще могла задержать.

— Давайте по-быстрому, — приказал он неожиданно жестко. Он сам насосал шприц, протер башку остатками одеколона, который был выставлен напоказ, стоял на раковине: дескать, не такие мы здесь алкаши – вот у нас даже осталось.

Тот Гаврилов, кому было сподручнее, принялся ковыряться в подставленной голове.

Череп у Хомского был бугристый, с ямами и шрамами – помимо основной впадины.

— Да ты под шкуру забирай, — раздраженно пробубнил Хомский, глядя под себя. – Что ты в кость колешь, как копьем!

Дело оказалось не таким сложным, как думалось. Братья могли гордиться собой. Хомский выбросил шприц и флакон в форточку.

— Зачем это тебе? В смысле – подзадержаться? Неужто дома так плохо?

— Надо разобраться кое с кем… Вернусь – потолкуем.

Хомский пошел в туалет, прихватив целлофановый пакет. Укрывшись за фанерной стенкой — там, где совсем недавно восседал покойник, он расправил этот пакет над унитазом, сунул два пальца в рот и вытаращил глаза. Рвота давалась ему с трудом, благо Хомский давно привык ко всем пищевым продуктам и непищевым жидкостям. Наконец, у него получилось. Пшенная каша шлепнулась в пакет, сопровождаемая длинными тягучими нитями. Хомский поднял с колен, протер слезящиеся глаза, вытер губы. Принюхался: переработанным спиртом не пахло. Накануне, готовясь к задуманному, он специально выдерживал пост и почти не прикасался к овсянке.

Воровато озираясь, он положил теплый пакет за пазуху. Пощупал шишку, которая, содержа в себе новокаин, нисколько не болела. Вышел в коридор и подпрыгивающей походкой прошел на лестницу. Там никого не было, и Хомский присел на корточки. Достал пакет, вывалил содержимое себе под ноги, пустую тару проворно затолкал в урну, потеснив гору окурков. Лег рядом и начал стонать.

…Вернувшись в палату уже со свежим диагнозом, он подмигнул уважительно смотревшим на него братьям и пригласил их на разговор.

— Поговорим о покойничке, — Хомский натянул одеяло до подбородка так, что торчала только его безобразная голова. – На кой ляд его понесло в сортир, по-вашему?

Гавриловы немного подумали.

— Дело житейское, — они осторожно пожали плечами. – По нужде – зачем же еще? Покурить…

— Он не курил, — помотал головой Хомский. — И у него был ключ от отдельного сортира. Повторяю вопрос: на кой ляд его туда понесло?

 

5

 

В палате было тепло и солнечно. Сиял календарь с полуголой женщиной, прикнопленный к двери. Эпизодически пролетали неустановленные насекомые. На батарее лежали и сохли носки Хомского: очень заманчивые для полярного Санта-Клауса, которой вполне мог бы, расчувствовавшись, засунуть в каждый по баночке с овсянкой. К сожалению, не сезон.

— Вот черт, — сказал один из Гавриловых – тот, что был ближе к Хомскому.

— Это тебе от новокаина под шкурой такие мысли в голову лезут? – поинтересовался второй. – Может, и нам ширнуться для ума?

Хомский усмехнулся, просунул между колен сцепленные в замок руки. В коридоре топотало вежливое стадо: профессор Рауш-Дедушкин вывел своих питомцев на очередной обход.

— Стало быть, — подвел черту Хомский, — в общем сортире нашему покойничку делать было нечего. Он же брезговал нами! Словно стеночку выстроил вокруг койки. У него даже личный стакан имелся…

— Да нормальный мужик был, — буркнули Гавриловы. – Дозу держал хорошо.

— Свою дозу, — поправил их тот. – Наши бутылочки ему были в тягость. Потому и на ногах стоял, когда мы все уже отключились! Пил бы со всеми овсянку – был бы жив… Может быть. А так – понесло его… И зачем выходить в сортир, ночью-то, даже если он и захотел покурить? Мы же здесь смолили, форточка была открыта. — Он вздохнул: — Давайте-ка, люди добрые, поднапрягите умы. Вдруг чего вспомните? Я сам, — повинился он, — не помню ничего. Рожи, рожи вокруг, а внутри так славно, а дальше – провал. Как отрезало.

Гавриловы горько скривились:

— Что же нам помнить-то? Мы же лежачие, в коридор не ходили…

— Может быть, к нам кто-нибудь заходил… Зашел и увел соседа…

Братья крепко задумались.

— Нет, — сказали они наконец решительно. – Не было такого дела. Пока мы в уме были – не было.

— Эхе-хе, — закряхтел Хомский, расстроенный малыми размерами светлого промежутка. Братья Гавриловы редко оставались в уме надолго, если вообще бывали в нем.

Снаружи послышались шаги. У Хомского было развито безошибочное чутье; он заранее знал, какие шаги означают визит в палату, а какие – просто так, чепуха, по какой-нибудь медицинской ерунде. Он быстро лег и прикрыл глаза. Действительно: дверь отворилась, и вошел Ватников, раздраженно смотревший поверх усов. Хомский не шевельнулся, прикидываясь спящим.

— Хомский, — Ватников церемонно кивнул братьям, нагнулся и потрепал неприятного пациента за плечо. – Просыпайтесь, Хомский. Вы меня звали, я пришел.

Было в его тоне нечто командорское, судьбоносное. Шутки с ним, с Ватниковым, бывали, между прочим, хороши до поры до времени. Озлившись и задавшись целью, он мог здорово напакостить, зацепиться за строчку в диагнозе и обеспечить неугодному долгие, многолетние собеседования с психиатрами. Даже Хомскому такая морока была ни к чему, хотя нельзя сказать, что его сильно пугали подобные перспективы. Больница не тюрьма, а от тюрьмы не зарекайся, и в этой предположительной грядущей тюрьме психиатрический диагноз не помешает. Поэтому в Хомском боролись два чувства: с одной стороны, раскручивать дело к собственной выгоде, а с другой стороны – раскручивать его, быть может, к своей погибели. «Что Бог ни сделает – все к лучшему», — окончательно рассудил Хомский, решив придерживаться выбранной линии действий, и открыл глаза.

— Здравствуйте, — молвил он слабым голосом. – Голова очень болит. И подташнивает.

— Голова болит, — утвердительно кивнул Ватников, любивший при беседах с больными повторять их высказывания подобно эху. – Говорят, вы сильно ушиблись.

— Не то слово. Но мне с вами, доктор, надо потолковать кое о чем другом.

— Кое о чем другом. Изумительно. Я в вашем полном распоряжении.

— Не здесь, — Хомский измученно мотнул головой в сторону братьев.

Ватников несколько опешил:

— Но где же? Ведь вам, насколько я понимаю, положено лежать.

— Ничего… Не все же лежать, пролежни будут. Можно немножко посидеть в коридорчике…

Какое-то время психиатр колебался, не зная, как поступить в данном отдельном случае – пойти на поводу у больного или не ходить.

В итоге он рассудил, что коридорчик не помешает. Тем скорее утомится Хомский, если у него и вправду болит голова.

— Я к вашим услугам, — учтиво объявил Ватников, вставая со стула. Хомский, охая и кряхтя, начал садиться в постели; гримасы, которые он корчил, подразумевали неимоверную муку. Ватников неприязненно ждал, пока Хомский спустит на пол ноги с кривыми и желтыми, уже завернувшимися в трубочку когтями. Терпел, покуда тот чесался, отхаркивался, закатывал глаза.

 

6

 

В коридоре они присели на скамеечку под плакатом о профилактике простатита, который Васильев постоянно порывался снять, и где был изображен серый от ужаса человек, прикованный к пушечному ядру, каким-то чертом имевшему в себе признаки ночного горшка. Нарисованный доктор грозил пальцем, что не было пустой угрозой, ибо при этой болезни палец тот мог запросто примениться в ручном изучении прямой кишки.

…Ватников в который раз покосился на пушечное ядро, отгоняя неприятные мысли о возрастных заболеваниях.

— Я вас слушаю, Хомский. Но должен предупредить вас: я человек когда мягкий, а когда и суровый, военной закалки, с Афганистаном за плечами. И если вы станете жаловаться на плохой сон, дурное настроение и общий упадок сил, то я попросту предложу вам прекратить пить овсянку и прочие вредные вещи, а вы на это никогда не согласитесь – я правильно говорю?

Во всем поведении Хомского, минуту назад умиравшего, появилась азартная живость. В последний раз такое лицо было у него, когда он расследовал для отделения исчезновение двух простыней и наволочки.

— Доктор, — сказал он мягко. – Я не стану жаловаться. Мне нужна ваша помощь. Мы, — он обвел рукой коридор, — люди бесправные, нам к докторам ходу нет…

— Позвольте, — Ватников обычно никого не перебивал, так как психиатру важно услышать побольше – вдруг да сболтнет человек про чертей. Но здесь он изменил профессии, великодушно рассмеялся: — Все доктора, и я в том числе, готовы вам помогать денно и нощно…

— Я не о том… Не могу же я заявиться в ординаторскую и учинить допрос Александру Павловичу…

— Допрос? Почему – допрос?

Хомский отчаянно вздохнул и признался:

— Я, доктор, занимаюсь убийством нашего товарища…

Какое-то время Ватников молча смотрел на него. Потом медленно проговорил:

— Значит, ваше сотрясение мозга…

Тот улыбнулся тонко, в меру умения:

— Элементарно, доктор Ватников! Но это исключительно между нами… Если что, я пойду в отрицаловку.

Теперь на лице психиатра возник неподдельный интерес, сугубо профессиональный.

— Так-так. Очень хорошо. И вам понадобился я? Вы хорошо подумали, прежде чем ко мне обратиться?

— Ну да. Мне нужно, чтобы вы стали, как говорится, моими глазами и ушами. Тайным помощником. Разведчиком в стане врага.

Глаза у Хомского были мутные, с красными прожилками, а из ушей несло адской скверной. Содрогнувшись от предложенной роли, Ватников молвил:

— Вы что же – считаете, будто я соглашусь…

Сказанное не укладывалось у него в голове. Безумец с посттравматическим, да еще и алкогольным изменением личности берет в подручные психиатра, человека с высшим образованием. Но почему? Вырисовывался полный анекдот.

Хомский кивнул:

— А я со своей стороны обещаю держать вас в курсе всего, что узнаю. От соседей. От сестер…

Ватников по-прежнему ничего не понимал, но решил до поры не показывать этого.

— И у вас уже имеются соображения?

— Имеются, имеются. Это доктор наш убил, Александр Павлович.

Ватников облегченно вздохнул: все разъяснилось. Беседа входила в привычное для него русло. Строго профессиональное.

— Так-так-так. А почему же вы решили, что Александр Павлович убил?

Ватников старался говорить мягче, чтобы не спугнуть помешанного, и это давалось ему легко, благо нарабатывалось годами.

Хомский начал загибать пальцы:

— Во-первых, сосед хотел на него жалобу написать. И уже начал. У него бумага лежала на тумбочке, и заглавие проставлено. А утром там ничего не было, я сразу проверил. Никакой бумаги. Куда она делась?

Ватников недоуменно пожал плечами:

— Он мог передумать. Ему могло не понравиться написанное. Скомкал и бросил в помойку. Об этом вы не подумали?

— Я поискал в помойке, — возразил Хомский. – Пусто. И передумать он не мог. Он – знаете, как это бывает – прямо завелся. Урою, говорил, доктора, гад буду.

— За что же?

— Александр Павлович подумывал выписать всю палату за пьяное дело. И что-то еще такое нахимичил в приемнике. Там шум поднялся, кто-то упал с каталки.

— Да, — с готовностью припомнил Ватников, не переча больному. — Верно, такие планы у него были. Хотя про каталку я ничего не знаю.

— Вот я и говорю. А сосед погибший был блатной. Он косил от чего-то – от армии, наверное. Нам не сказал, но такое за версту видно. Он нас вообще не шибко уважал, гнушался нашей компанией.

— Однако пить с вами он не гнушался?

— Так дело-то одно делаем. Все живые, всем нужно.

В голосе Хомского звучала спокойная и мудрая убежденность.

Ватников покрутил усы, обдумывая, как бы пограмотнее отразить в истории болезни деловое предложение собеседника. Алкоголизм больного тоже сыграл свою роль, и при поверхностном рассмотрении получалось замысловато, но в глубине угадывалась огромная работа по разрушению мозга. Паранойяльный синдром? Параноидный бред? Парафренный? Сверхценная идея? Но не белая горячка. Вот если бы Александр Павлович вдруг сделался в представлении Хомского маленьким, забрался в карман и угрожал оттуда скальпелем – тогда конечно. А пока…

Ватников решил, что материала пока маловато.

— Ну, хорошо, — молвил он вкрадчиво. – Вы сказали «во-первых». А что во-вторых?

— А то, что больше убивать некому. В нашей хате все спали без памяти, а больше тем вечером никто в отделении не злоупотреблял… Уж я-то знаю. Никто не мог с пьяных глаз ворваться в сортир и стукнуть по голове. Да и в сортире…

— Значит, ваша палата все-таки перепилась? – быстро переспросил психиатр. – Не отрицаете?

— Не отрицаю, — важно ответил Хомский. – Но дело-то прошлое. Задним числом не наказывают.

— И победителей не судят, а побежденному – горе. Это понятно. Вы что-то начали говорить, я вам помешал, продолжайте.

— Я говорю, что в общем сортире ему было нечего делать. У него имелся ключ от отдельного, — повторил Хомский соображения, ранее высказанные братьям Гавриловым.

Ватников немного смутился. В том, что рассказывал ему этот идиот, прослеживалась некая система, не лишенная логики. Конечно, у помешанных такое случается сплошь и рядом. Но не у таких опустившихся, безмозглых существ, каким виделся Ватникову Хомский. Его слова не укладывались в симптоматику, характерную для последствий черепно-мозговой травмы, осложненной алкоголизмом – или наоборот, алкоголизма, осложненного последствиями травмы. Да и самой травмой. Стоп! Хомский не всегда был алкоголиком и ничтожеством, у него – минуточку-минуточку – даже образование высшее!

В памяти доктора неожиданно всплыли жаркие афганские будни. В частности, осведомители из местного населения, которые время от времени появлялись и сообщали очевидную нелепицу, которая, однако, подтверждалась впоследствии. Не всегда, но подтверждалась. И лучше было поверить в национально-освободительную банду, которая выросла на ровном месте из ниоткуда – там, где по данным разведки ее никак не могло оказаться. Нежели чем угодить под обстрел в полном составе, беззащитной колонной. Эти осведомители бывали на вид сущими ишаками: тупые морды с кустиками растительности, грязное тряпье, стеклянные глаза. Они чем-то напоминали Хомского…

Ватников помотал головой, отрекаясь от наваждения. Не сошел ли он сам с ума? Его же ранили только в руку, не в голову. При чем тут продажные духи?

Итак, диагноз.

— Продолжайте, я слушаю вас крайне внимательно, — Ватников постарался вложить в свои слова щедрую порцию участия и заботы. И постарался выглядеть всерьез озадаченным гипотезами Хомского.

Тот печально развел руками:

— А это и все… пока. Вы бы, доктор, побеседовали осторожненько с Александром Павловичем, а? На предмет ночных событий. Я слышал, он куда-то ходил. Не сам слышал, люди говорят. Будто его ночью вызывали. Вот вы бы и поинтересовались, вам он охотно расскажет. И докторов из приемного покоя спросите…

— Но если Александр Павлович убил вашего соседа, то он, согласитесь, не станет мне ничего рассказывать. Во всяком случае, не скажет правду.

— Пусть говорит неправду. Это все равно.

 

7

 

Прятов молча смотрел на Ватникова.

— Да, вот такая история! – развел руками психиатр. – Представьте себе, этот субъект копает под вас.

Александр Павлович натянуто улыбнулся:

— Это имеет какое-нибудь название в психиатрии?

— О, безусловно. Названий масса, одно другого краше. Придется понаблюдать в динамике, чтобы определиться наверняка.

— Здесь? – вырвалось у Прятова. – Нельзя ли понаблюдать за ним в условиях дурдома?

Ватников виновато возразил:

— Увы, Александр Павлович. По-моему, бред только формируется и еще не принял должные очертания. Пока у меня нет оснований… вы сами знаете, как теперь сложно с подобными переводами. Раньше – другое дело, его бы засадили в дурдом, как только он рот открыл бы…

Александр Павлович бессмысленно раскрывал и закрывал папки с историями болезни. Его симпатичное молодое лицо потемнело от огорчения.

— Все-таки неприятно, — проговорил он сквозь зубы.

— Да не расстраивайтесь вы! – воскликнул Ватников. – У вас вся жизнь впереди, еще не такое увидите. Стоит ли принимать близко к сердцу бредовые построения…

Он встал и, демонстрируя уверенность и общий контроль над ситуации, размашистыми движениями начал готовить чай, который вдруг резко опротивел Александру Павловичу.

— Я буду держать вас в курсе, — пообещал Ватников. – Заключим союз. Я буду беседовать с ним, следить за этим… — Он хохотнул. – За этим расследованием. От вас ничто не укроется.

— Вы хотите ему подыграть? – сообразил Прятов. – В любом случае – спасибо.

— В какой-то степени. Совсем немножко. Может быть, вы расскажете мне чуть-чуть о той злополучной ночи? Мне ведь придется изображать секретного агента, осведомителя…

На последнем слове Ватников усмехнулся, невольно припомнив снова осведомителей, подобных ишакам.

— Я должен предложить ему какую-то пищу для размышлений, материал, — деликатно настаивал психиатр.

Пронзительно зазвонил телефон, и Ватников рассеянно взял трубку.

— Алло… Да, это я… Как вы меня здесь нашли? Мария Васильевна — ну что вы, родная моя, вам опять плохо? Ах, телевизор сломался? Ну, это трагедия. Ну, давайте я вас в сумасшедший дом упрячу, пенсию за три месяца подкопите, телевизор почините. Ах, не надо? А как же вас еще развлечь?

Александру Павловичу пора было на плановую операцию, и он нетерпеливо поиграл ключом от ординаторской. Принужденно оскалился:

— Что же мне рассказать? И как? Как следователю?

— Да как хотите, — Ватников положил трубку и попытался обратить разговор в шутку, какой тот, конечно, и был с самого начала. – Какие-нибудь мелкие подробности, парочки хватит. Чтобы мне было в чем отчитаться перед господином сыщиком.

Не сдержавшись, Прятов швырнул ключ на стол.

— Вот же негодяй! – сказал он. – Выходит, сотрясение у него липовое…

— Мы этого не докажем, — напомнил ему Ватников с неподдельным соболезнованием. – У нас есть запись специалиста. Мнение Веры Матвеевны обсуждению не подлежит. Поднимется такой вой! А Хомский, разумеется, не расколется.

— Я понимаю, — Александр Павлович не скрывал досады. – Ну, хорошо. Чем я могу быть полезен? Я уже начал забывать мелкие подробности… Сами понимаете, время прошло.

Ватников никогда не занимался частным сыском и понятия не имел, о чем спрашивать.

— Можно и приврать немножко, — предложил он неуверенно. – Скажите, что видели ночью странного человека в пальто и шляпе… Хотели остановить, но он скрылся…

— В туалете для больных, — подхватил Прятов. – А в руке держал бутылку. И вид имел угрожающий. За голенищем нож, за поясом – пистолет. Нет, глупости, скажите ему, как есть. Я никого не видел. Был ложный звонок, кто-то хулиганил. Я спустился в приемный покой, но там в моих услугах не нуждались. Пока я выяснял, в чем дело, хулиган пригласил в отделение охранника. Нашего казачка. Казачок не увидел ничего подозрительного. Все были на месте, спали. И Кумаронов спал. Улегся, не разуваясь, в ботинках… Миша видел, и казачок тоже видел.

Ватников удовлетворенно кивал, старательно запоминая эти важные детали.

— …Все были на месте, спали, — повторил Хомский на следующее утро, выслушав лаконичный отчет Ватникова. Хомский был весьма сосредоточен, и психиатр подумал, не началась ли у бедняги эхолалия – болезненное повторение чужих слов. Он не замечал, что и за ним самим водится такой грешок.

Из соседней палаты неслись крики Марты Марковны:

— Я вас урою! Вы ведете себя, как животные! Вы посмотрите, что у вас делается!…

— Спали, — кивнул Ватников. – Вас что-то не устраивает, Хомский?

— Не устраивает, — отозвался тот. – Все спали. И Кумаронов спал? Он не мог спать, он сидел в сортире. Возможно, уже мертвый. Я, конечно, не специалист. Но мент интересовался именно этим промежутком, когда доктор ушел по звонку. Расспрашивал меня. Значит, экспертиза была. И показала, что оленя замочили в это время…

Ватников пожал плечами:

— Когда они успели, по-вашему, провести экспертизу? Так, на глазок. И потом — часом позже, часом раньше… Ни один эксперт не назовет вам время с точностью до минуты. Это только в детективных романах такое бывает.

Хомский позволил себе вольность: проникновенно взял доктора за руку.

— Послушайте, — молвил он. – Что греха таить – мы приняли на грудь крепко. И если бы сосед заснул, его так просто никто бы не поднял. Хрен бы он вышел по нужде. Да он бы и не пошел туда по нужде…

— Вы же сами говорите, что все были в стельку пьяные. Кумаронов мог не разобрать, где дверь, а где окно. Забыл про свой персональный ключ, пошел куда попало…

Хомский барабанил пальцами по своим редким, черным зубам.

— Все это возможно, — проговорил он задумчиво. – Встал, зарулил, напоролся, схлопотал… Сплошные совпадения. Да только зачем тогда эти ложные звонки?

— Может быть, это действительно обычное совпадение, — предположил Ватников, который незаметно для себя все больше втягивался в причудливое следствие. – Еще одно. Не знаю, как в уголовной практике, но в медицине порой случаются настоящие чудеса. И тогда выйдет, что преступление произошло позже, когда все успокоились.

Хомский мелко и дробно засмеялся:

— Нет, мил человек! В такие хитроумные совпадения я не верю… Звонки и мочилово как-то связаны между собой. Тогда-то и убили, иначе на кой было огород городить? Да и кто, сами подумайте, мог его кокнуть потом? Посторонних в отделении не было, а нашим гнобить соседа ни к чему… Здесь ведь как: стоит кашлянуть, а я уже знаю. Ни с кем он не ссорился, никому не мешал… Гнилой был человек, наш покойничек – прости меня, Господи. Как говорится, не тронь… ну, сами знаете. Его и не трогали.

Ватников утомленно вздохнул:

— Ну да. Не трогали, всего лишь убили. А почему я должен вам верить, Хомский? – вдруг прищурился он. – Если на то пошло, вы и сами могли убить…

— Не должны, — согласился Хомский. – Мог. Никому нельзя верить.

 

8

 

Был обед, в гости явились друзья-завсегдатаи: Раззявина и Голицын.

Клавдия Семеновна любила покушать; покончив с обедом в гастроэнтерологии, она шла куда-нибудь еще, чаще всего в травму, потому что коллектив там был сугубо мужской – Васильев и Прятов.

Что касалось Голицына, то он со своими надоевшими шутками про играющие гормоны считался изгоем в терапевтическом отделении, его недолюбливали, потому что он, во-первых, вечно назначал какие-то сложные анализы, а во-вторых, и сам держался особняком, полагая себя аристократом от терапии. Все вокруг терапевты, а он один – эндокринолог. Изображая петуха в курятнике, Голицын ходил гордо и независимо. Зарплату ему всегда выдавали в последнюю очередь, потому что он стоял последним в ведомости. Но он все равно приходил первым и очень расстраивался, когда ему в очередной раз не удавалось протиснуться сквозь толпу дородных сестер, нависших над ведомостью, как придирчивые поросята над корытом.

Ватников, завершивший очередное совещание с Хомским под видом рациональной психотерапии, тоже пришел, и сестры – Марта Марковна, Миша и Таня вместо Лены – отнеслись к такому наплыву гостей неодобрительно. Им самим могло не хватить обеда. Конечно, Миша очень ловко управлялся с черпаком, и казалось, что он наливает полные тарелки, однако к концу коридора, когда все пациенты были обслужены, в баке еще оставалось достаточно для пропитания среднего персонала.

Тарелки дымились.

Все сосредоточенно ели, когда в коридоре зашаркали шаги.

— Кирилл Иваныч, — откомментировала Клавдия Семеновна с набитым ртом.

Поступь начмеда была известна всей больнице.

Дверь стала медленно отворяться, в щель просунулась голова Кирилла Иваныча. Вид у него был дикий: начмед с похмелья побрил себе череп и весь изрезался. Едокам понадобилась вся их выдержка, чтобы не вздрогнуть и вежливо кивнуть голове в ответ. Начмед смотрел на обедающих мутным взглядом: будь их двое или трое, он бы не преминул сделать какое-нибудь дежурное замечание – от нечего делать, чтобы напомнить о себе, но людей было больше, и он никак не мог сосчитать, сколько именно.

Закаленные доктора бесстрастно поглядывали на изуродованную голову и вновь обращали взоры к тарелкам. Голова неуверенно втянулась обратно в коридор. Шаги зашаркали прочь.

— Бедный Кирилл Иваныч, — заметила Раззявина. – Надо что-то делать. Надо спасать человека.

— Гормоны играют, — привычно откликнулся Голицын и поперхнулся. Кирилл Иваныч был в возрасте, и те гормоны, которые еще могли в нем резвиться, были наказаны дареным коньяком. Да и овсянкой начмед не брезговал, когда приходилось особенно плохо. Но эндокринолог поперхнулся не потому, что смутился из-за собственного глупого заявления, а просто так. Лапша попала ему не в то горло.

Прятов, в очередной раз выслушавший печальную шутку про гормоны, попытался вообразить себе какую-нибудь неожиданную гормональную игру. Гормоны представились ему в виде двух братьев по фамилии Тестостерон, удивительно похожих на Гавриловых. Тестостероны сидели друг против друга и резались в двадцать одно на интерес: за право соорудить на физиономии хозяина призовой прыщ.

Ватников отвалился от тарелки и вытер пшеничные усы.

— До тех пор, — сказал он значительно, — до тех пор, пока человек сам не захочет лечиться, спасать его бесполезно. Ему ничто не поможет.

— Угу, — кивнул Васильев. – Кирилл Иваныч-то как раз очень, очень хочет лечиться. Особенно сейчас. Шастает по больнице и ищет, где ему нальют… На позапрошлой неделе я отобрал у девятнадцатой палаты бутылку. На этикетке написано, что водка, но внутри… Такое, знаете, мутновато-зеленоватое что-то, с резким запахом. Очень похоже на какой-нибудь стеклоочиститель. Ну и вот – я отобрал и запер в сейф. Вдруг является наш Кирилл Иваныч: плохо ему отчаянно, остро нуждается в терапии. Я его предупредил, показал бутылку. Дело, говорю, ваше, но я бы поостерегся. Эта бутылка устрашила даже его, он отказался и ушел, хотя очень неохотно. А через полчаса вернулся. Махнул эдак рукой – пропадай, мол, все! И бутылку потребовал. Но уже поздно было. Опоздали, говорю ему, Кирилл Иваныч… Уже Леонид Нилыч заходили и прикончили…

— Все под Богом ходим, — недовольно промолвила Раззявина. – Над вами тоже могут посмеяться, Севастьян Алексеевич.

Тот энергично замахал руками:

— Пусть сделают одолжение, Клавдия Семеновна! Я только этого и хочу. А то все уж больно серьезно ко мне относятся.

— Между прочим, Севастьян Алексеевич, — вмешался Ватников, — зачем вы поставили бутылку в сейф?

Вопрос повис в воздухе, сопроводившись улыбкой Васильева, который оценил юмор и тонко показал, что оценил.

Голицын высмотрел себе что-то лакомое, подцепил вилкой.

— Он же прямо в ботинках спал, в пустой палате, — эндокринолог кивнул на дверь, вновь переводя разговор на несчастного начмеда. – Наш Кирилл Иваныч. Его видела вся больница. Хоть бы дверь заперли!

— А он не позволил запереть дверь, — отозвался Васильев. – Он скандалил и выступал: дескать, ему нужен приток свежего воздуха! А всем другим нужен отток несвежего воздуха из него…

— Жаль человека, — твердила свое Клавдия Семеновна. – Хирург от Бога.

— А бывает хирург от дьявола? – прищурился Голицын. – Но вы правы… Профессионализм пропивается последним. Помните, как все с утра пораньше явились его поздравлять и хвалить?

Та не помнила, пришлось напоминать.

— Ну как же. «Молодец, — говорят ему, — Кирилл Иванович! Так зашили ножевое ранение – ювелирная работа! Да еще ночью, когда спать да спать…» А он, очумелый, приподнимается с койки. А что, спрашивает, я делал ночью?

Александр Павлович, покамест не проронивший ни слова, внимательно смотрел на Ватникова. Тот вдруг застыл, неподвижно глядя в какую-то точку.

— Ботинки… — пробормотал Ватников и криво усмехнулся.

— Что – ботинки? – подтолкнул его Прятов.

— Эти ботинки… где-то я уже слышал о ботинках. Или вообще об обуви. Пустяки, — психиатр сделал небрежный жест и потянулся за раскрошенным печеньем. Одновременно он думал о Хомском: неплохо бы поделиться с ним своим расплывчатым беспокойством. В этом пункте размышлений Ватников естественным образом ужаснулся. Поделиться с Хомским? Как это – поделиться с Хомским? Он втягивается… Это был слишком поспешный вывод, но Ватников, опытный и многое повидавший, привык обращать внимание на мельчайшие симптомы, предвестники беды. Безумие на двоих, разделенное. Или на троих, что вообще случается сплошь и рядом.

— Вы будто привидение увидели, Иван Павлович, — заметил ему Васильев.

И психиатр немедленно испытал новый укол тревоги. Привидение? Привидение – от слова «привидеться». Кому и что привиделось? Ватников старательно припоминал все, что знал о ботинках применительно к медицине. В голову постоянно лезло что-то не то, хотя и важное.

— Не выспался я, — пожаловался Ватников, так ничего и не придумав. – Глаза слипаются.

— Вы же не дежурите, — удивилась Клавдия Семеновна. Хотя сама она дежурила часто и всегда отлично высыпалась.

— Неважно, — сказал психиатр, вставая. – Телевизор смотрел допоздна. Благодарю за хлеб-соль. А с Кириллом Иванычем и в самом деле пора что-то делать. Вся больница видела, говорите?

— О нем легенды ходят, — сказал Голицын.

 

9

 

Это могло показаться странным, но Ватников пошел не домой отсыпаться, а прямо в девятнадцатую палату. Там тоже доедали; у братьев Гавриловых тарелки стояли на груди, а Хомский, приютившийся в углу, держал свою на коленях и быстро-быстро работал ложкой. Рядом стоял компот; Ватников невольно принюхался – нет, от компота не пахло ничем недозволенным. Пахло от самого Хомского, но тут уже было не разобрать, остро или хронически.

Гавриловы посмотрели на психиатра и деликатно отвернулись. Ватников чуял, что занимается чем-то не тем, если даже Гавриловы стремятся проявить такт. Так ведут себя больные дамы среднего возраста, когда к ним приходит нетрезвый доктор.

У него неприятно вспотели ладони.

— Хомский, — сказал он громким и нарочито бесцветным голосом. – Вы мне нужны. Жду вас снаружи.

Он не сказал «в коридоре», потому что этим расписался бы в покорности воле Хомского. Надо было сохранить лицо, а коридор постепенно превращался в место для агентурных бесед.

Выйдя из палаты, Ватников привалился к стене и возвел глаза к потолку.

Молодые доктора, которых проводил мимо профессор Рауш-Дедушкин, бросали на него быстрые взгляды. Профессор, в свою очередь, взглядом по Ватникову только скользнул и занес его в число предметов инвентаря.

Когда появился Хомский, Ватников отлепился от стены.

— Пообедали? – спросил он отрывисто, неуклюже пряча растерянность за строгостью. – Новые идеи? Озарения? Как продвигается следствие?

Хомский захихикал:

— Следствие стоит на месте, доктор. Без вас я как без рук. А вы, я вижу, что-то узнали?

Психиатр мучительно вздохнул.

— Наверно, Хомский, у меня в вашем обществе едет крыша. Безумие заразно, вам это известно? Придешь, бывает, в коммуналку, а там и не поймешь, с кого началось…

— Взбодритесь, доктор! – Хомский стал серьезен. – Выпрямитесь и делайте вид, будто беседуете со мной по врачебному делу. Люди смотрят…

«Врачебное дело», — тоскливо подумал Ватников. Как это точно подмечено.

— Я вас разочарую, — медленно сказал он. – Я ничего не узнал. Но у меня в голове вертится что-то непонятное про обувь. Я никак не пойму, при чем тут она…

— Обувь? – быстро переспросил Хомский. – Прошу изложить подробно и ничего не пропускать. В нашем случае важна любая ерунда.

— Да это и к делу-то не относится, — слабо сопротивлялся Ватников. – Вы ведь наверняка знаете нашего начмеда… Кирилла Иваныча.

Хомский расплылся в понимающей, гнилой улыбке:

— Ну а как же! Кирилл Иванович!… Золотой человек. Он мне направление сюда подписал…

— Не сомневаюсь. И не удивляюсь… Так вот: Кирилл Иванович действительно золотой человек… опытный доктор, хороший товарищ. Но у него, к сожалению, имеется большая проблема…

— Я знаю, — Хомский помог Ватникову, видя, что тому нелегко говорить. Хомский щелкнул себя по горлу и сокрушенно вздохнул.

— Да, — кивнул Ватников. – Водится за ним такой грех. Все обеспокоены, все понимают, что надо что-то делать…

— Мы все стараемся, — заметил Хомский. – Недавно они изволили за бутылочкой стоять в очереди, прямо за мной. И я взял последнюю – нарочно, чтобы ему не досталось, чтобы поберечь его…

Психиатр наморщил лоб.

— Это не ее, часом, у вас заведующий отобрал и запер в сейф?

Хомскому было неприятно вспоминать об этом, он сделал нетерпеливый жест:

— Доктор, замнем… Переходите к существу вопроса.

Ватников, который был выше Хомского на голову, сейчас казался ниже, тогда как Хомский странным образом налился силой и уверенностью. В этот момент он только нарядом своим напоминал помоечное отребье, которому повезло оказаться в больнице и немного отъесться.

— Короче говоря, Кирилл Иваныч в тот проклятый день спал здесь, в отделении, в пустой палате. Пришел с инспекцией, но вдруг сомлел, прилег… И он лежал в ботинках. Вроде пустяк, но получается какой-то особенный позор. Вся больница ходила и смотрела. Я не представляю, почему это важно, однако эти ботинки не идут у меня из головы…

Хомский крепко задумался.

— Ботинки, — пробормотал он. В глазах его зажегся желтый огонь. – Вы говорите, вся больница ходила и смотрела?

— Ну, не специально… Вернее, специально, но под тем или иным предлогом…

— И наш подозреваемый, конечно, тоже видел?

— Кто, простите?

— Да Александр Павлович.

Ватникова передернуло. Вот опять! Надо вызывать сантранспорт, а не калякать с ним по душам…

— Александр Павлович, работающий здесь, не мог не видеть.

— Ага, — Хомский глубокомысленно поскреб щетинистый подбородок.

Теперь психиатр поймал себя на том, что подражает Хомскому и сосредоточенно жует губами.

— Не понимаю, зачем вам эти ботинки, — сказал он с легкомысленным раздражением. – Вы же не думаете, что Кирилл Иваныч имеет какое-то отношение… что он поссорился с больным в туалете и… — Ватникова передернуло. – Даже у пьяного дела есть границы. И к тому времени Кирилл Иваныч давно уже ушел домой, — добавил Ватников несколько неуверенно. С Кирилла Иваныча станется, он мог зацепиться где-нибудь ногой, лечь и остаться до утра. Или угоститься в наркологии, скажем, и заночевать на диване в родном кабинете.

— Ботинки? – переспросил Хомский, оставляя помощника в тревожном неведении касательно подозрений в адрес Кирилла Иваныча. – Ботинки – это элементарно… Вот что, дорогой доктор, мне нужно, чтобы вы побеседовали еще с одним человечком. Допросили его пожестче. Взяли в оборот.

 

10

 

Ватников против желания расхохотался. Пациенты, проходившие мимо, взглянули на него озадаченно: они никогда не видели, чтобы психиатр хохотал над чужим безумием. Ватников прикрыл рот ладонью.

— Еще кого-то допросить? Это мило, честное слово. У вас, любезный, умственная жвачка намечается.

Хомский непонимающе покрутил головой.

— Виноват? – осведомился он осторожно. – Что намечается?

Ватников закатил глаза.

— В психологии и психиатрии, да и в быту, — начал он терпеливо, — хорошо известно такое состояние: пережевывание мыслей. Ужасная напасть, помноженная на беспросветность.

— Масло гоняют, — дробно рассмеялся Хомский.

— ???

— Так в зоне выражаются, — пояснил тот. — Войдешь в хату — и сразу видишь, кто новенький. Он сидит и думает. Все думает и думает. В смысле — не обо всем думает, а все думает. Месяц, второй, третий. Только и вертится в голове: что делать, что делать. А что делать? Нечего! Про таких и говорят: масло гоняет. Сидел один дед и все-то курсовые писал по высшей математике, для всех. Там же учатся. Контрольные для охранниковых деток. Тоже масло гонял.

Ватников не к месту подумал, что Чернышевский, получается, неспроста написал «Что делать?». Ничего он делать не собирался, ни к чему не призывал, никаких идей не высказывал, никакого светлого будущего не прозревал. Просто гонял масло.

«При чем тут Чернышевский?» — одернул он себя на пике домыслов. И, желая поскорее покончить с мороком, спросил:

— Кого же мне нужно допросить?

— Да казачка нашего, — небрежно ответил сыщик, отсмеявшись над маслом. – Сдается мне, что весь цирк разыграли для него одного. Он был единственным зрителем. Свидетелем, — поправил себя Хомский. – Разве что Мишка еще подвернулся, очень кстати…

— Для него? Кто он такой? Кто его слушает? – Ватников сунул руки в карманы и нахохлился, усы встопорщились. Заныла старая афганская рана. – О чем же мне его спрашивать?

— Обо всем. Пусть расскажет, как пришел сюда и что увидел. В мельчайших подробностях. Он тогда пришел, говорят, достаточно тверезый и должен все вспомнить.

Ватников покачал головой в отчаянии.

— Вы не имеете никакого представления об уровнях общения, Хомский. Я еще могу навести какие-то справки среди коллег. Но беседовать с охранником на отвлеченные темы!… Как вы себе это представляете? Я с ним за все время, что он у нас торчит, и словом не перемолвился. А теперь вдруг приступлю и спрошу: а что там вы увидели, в отделении…

Хомский тонко улыбнулся:

— Так побеседуйте с ним как специалист! Какие проблемы?

— Почему – специалист? Он у меня не лечится!

— Вот именно. А ему давно пора. Напугайте его. Скажите, что пришли с серьезным разговором. Проверять память. Что поступили жалобы, что вы должны его… допустим, освидетельствовать. Выяснить, в состоянии ли такая пьянь работать дальше.

— Он откажется и будет прав! Он имеет право отказаться от освидетельствования…

— А он об этом знает? Вы что, права ему будете зачитывать?

— Знает он все! В приемник постоянно тягают пьяную шоферню, менты привозят. Там многие отказываются даже перед ментами. Не буду освидетельствоваться – и точка. Он в этом смысле наверняка опытный…

— Ни черта! – возбудился Хомский. – Мало ли, кого туда тягают! Только на себя он такое дело не мерил… Попробуйте – это же очень просто. А вдруг получится?

 

11

 

В приемном покое царило болезненное оживление.

Во-первых, только что запеленали Вертера.

Вертером был юный женственный человек с утонченными манерами. Его в ««Чеховке» знали давно. Начинал он с того, что спускал штаны под окнами гинекологического отделения и оставлял записку с подписью: «Леопольд». Не помогали ни казак, ни милиция: беднягу хватали, вязали, волокли в участок, немножко били ногами – без толку, через пару дней все начиналось заново. Но около полугода тому назад страдания Вертера приобрели иную направленность. Он распрощался с гинекологией и стал регулярно захаживать в приемный покой. Входил и начинал монотонно умолять: «Запеленайте меня! Запеленайте меня!»

Его выгнали раз, выгнали другой, а потом запеленали. Вертер полежал и ушел совершенно удовлетворенный.

Так и повадился приходить. Сегодня пеленанием руководил лично Мозель.

Не успели спровадить Вертера, как приехал Кузовлев.

Доктор Кузовлев, врач скорой помощи, привез аппендицит, будучи одет в синий рабочий комбинезон на загорелое голое тело, где намертво отпечатались белые полосы от лямок.

Когда в приемник спустился Ватников, он как раз демонстрировал свой наряд во всех ракурсах.

— На руки встать? – задорно спросил Кузовлев.

— Встать!! – заревело приемное отделение.

Доктор степенно крякнул и сделал стойку. Штанины съехали, обнажая куриные голени. Дыхание доктора Кузовлева смертоносным языком вылизывало пол, подобно огнемету; микробы дохли, как от универсального моющего средства.

По коридору тем временем возбужденно бродил недавно принятый на работу дежурант, доктор, выходец из Средней Азии. Он очень плохо говорил по-русски и только без устали приговаривал, со счастливым урчанием: «Полный фарш! Полный фарш!»

Он не смотрел на Кузовлева и явно намекал на что-то другое.

Казак стоял чуть поодаль и покровительственно усмехался. Кнут угрожающе торчал из-за голенища; фуражка была лихо сбита набекрень, и пышный чуб нависал над бараньими выпуклыми глазами.

Ватников тоже остановился посмотреть на Кузовлева.

Он уже сталкивался с этим доктором в одной деликатной ситуации.

Доктор Кузовлев прославился многим и в частности — розыгрышем водителя скорой. Тот, грешник, взялся бездоказательно утверждать, что посадить человека в дурдом не так-то просто. Кузовлев возражал ему, говоря, что это можно проделать с любым человеком и без особых трудов. Водитель только посмеивался и с видом знатока отмахивался. Доктор замолчал и на какое-то время затаился. А потом, когда водитель и думать забыл про спор, наловил тараканов, которых на подстанции было пруд пруди. На пару с фельдшером доктор выкрасил тараканов в ослепительно-изумрудный цвет. И выпустил прямо в салон машины. Водитель разволновался: тараканы зеленые бегают! что делать? «Ну, не знаю, — солидно басил Кузовлев. – Это не к нам. Вон психиатры стоят, спроси у них…»

Психиатром, который там стоял, как раз и был Ватников.

Сейчас из нагрудного кармана кузовлевского комбинезона вывалилась закуска: маленькая морковка с чахлым хвостиком. Пожав плечами, психиатр поймал взгляд казака и поманил охранника пальцем.

Тот лениво направился к доктору, имея вид уверенный и услужливый.

— Отойдем в сторонку, любезный, — обратился к нему Ватников. – Пойдемте лучше в смотровую, у меня к вам серьезный и неприятный разговор.

На лице казака появилось обиженное выражение. Разве так можно? Только что было весело, как ребенку – и вот уже какие-то неприятные разговоры.

— А в чем дело-то? – глухо спросил казак на пороге пустующей смотровой.

Ватников указал ему на кушетку.

— Присаживайтесь. Вы сами-то не догадываетесь, о чем пойдет речь? Что, совсем никаких мыслей?

Казак был честен и откровенен:

— Нет. Никаких.

— Привычное состояние, — пробормотал Ватников сквозь зубы.

— Что, извиняюсь?

— Так, пустяки. Вот что я вам скажу, дорогой мой человек. Ваше отношение к своим должностным обязанностям желает лучшего. Меня попросили провести с вами предварительную беседу. Профилактическую. Пока мы с вами говорим неофициально, по-хорошему. Пока. Вы понимаете, о чем я?

Казак сглотнул слюну.

— Не очень, — признался он хрипло.

— Если вы не видите за собой никаких грехов – тем хуже для вас. В психиатрии это называется снижением критики. Это очень показательный симптом.

— Могу дохнуть, — осторожно предложил казак, из чего следовало, что все он понял.

— Увольте, — Ватников отгородился руками. – Я вам и так верю, как самому себе… Но разговора это не отменяет. Понимаете, по больнице гуляют слухи о вашем поведении. Проигнорировать их становится все труднее. Вы сами подогреваете ажиотаж своим видом… — Двумя пальцами он пощупал казака за гимнастерку, покосился на шаровары и сапоги.

Охранник сильно обиделся.

— Моего деда в Сибири…

— Знаю-знаю, не надо так волноваться. Его вещички, небось?

— Зачем же его? У нас договор с фабрикой…

— И отлично. – Ватников на секунду отвлекся, услышав крики: «Убирайся! Чтобы духу твоего здесь не было!» Заведующая приемным отделением, похожая на классную даму женщина в сверкающих очках, выталкивала за дверь хохочущего Кузовлева и совала ему вдогонку растоптанную морковку. – Наряжайтесь, кем хотите, — вернулся он к казаку. – Но прекратите приводить себя в состояние, мешающее адекватному восприятию действительности. Вы даже не можете вспомнить, как мне докладывали, о вещах, которые были накануне.

Казак сильно задумался.

— Вчера, — уточнил Ватников, понимая, что литературное «накануне» не числится в обыденном казачьем словаре.

Казак просветлел.

— Помню! – воскликнул он гордо.

— Допустим. А позавчера? А позапозавчера? А в ночь, когда человека убили? Вы вели себя странно – явились в отделение, куда вас не звали…

Лицо охранника побагровело.

— Меня уже на это дело крутили! Что, опять? Чего ко мне-то прицепились? Дурак какой-то подшутил, я и пошел…

Ватников тонко улыбнулся:

— Может быть, вас позвали какие-нибудь голоса?

В душе психиатр был вовсе не так уверен в себе, как старался казаться. Все его слова шли вразрез с тем, чему его учили на кафедре психиатрии. Совершенно недопустимый разговор не то что с пациентом – вообще с человеком. А в пациенты казака Ватников зачислил сразу, автоматически.

Казак, конечно, не понял намека. Но уцепился за сказанное:

— Верно! Голос был, по телефону. Незнакомый…

— А вам это странным не кажется? Кому придет в голову так шутить? А в отделении? Вы наговорили какую-то ерунду. Готов поклясться, что вы и не помните, какую, потому что хронически отравлены крепкими напитками…

Ватников понятия не имел, что именно наговорил казак, но не боялся попасть впросак, потому что высказывание ерунды было свойственно охраннику вообще. Тот подбоченился:

— А вот и помню! Что было, то и сказал. Пошел в ихнюю девятнадцатую и понюхал там, посмотрел. Все было путем, все лежали, и покойник лежал. Может, они и выпили чего, потому что он обутый лежал, в ботинках, с головой в одеяло завернулся, только храп стоял. Да это не мое дело. Я поставлен порядок охранять…

Ватников, позабыв о всякой маскировочной психиатрии, замер. Он уловил знакомое слово.

— В ботинках? – переспросил он напряженно. – Покойник? Откуда вы знаете, где лежал покойник? Вы уже бывали в их палате, вы хорошо знали, где кто лежит?

Казак смешался.

— Ну, заходил, — буркнул он, понимая, что в очередной раз выдал себя. Но Ватников не стал развивать эту тему.

— Вы уверены, что покойник лежал в ботинках?

Охранник пожал плечами и отступил на пару шагов.

— Ясное дело… А что тут такого? Непорядок, конечно…

— Непорядок, — задумчиво кивнул Ватников.

 

12

 

Он так разволновался, что потерял всякий контроль над собой. Побежал обратно, в травму, и вытащил из палаты Хомского, который как раз задремал после обеда.

Это уже выглядело неприлично. Братья Гавриловы откровенно расплылись в понимающих улыбках, а Хомский снисходительно хрюкнул и пополз из палаты, даже с некоторым усталым недовольством на лице.

Выслушав Ватникова, он равнодушно кивнул:

— Я так и думал. Это так просто, доктор…

— А я блуждаю в потемках, — развел руками Ватников и покраснел. И сразу покраснел от того что покраснел. Полная и безоговорочная дисквалификация.

Хомский молчал, не выказывая никакого желания просветить Ватникова. Психиатр сделал какой-то нелепый и ненужный жест, двинулся к ординаторской бочком.

— Побеседуйте еще с Мишей, доктор, — сказал ему вслед Хомский. – Буду крайне обязан…

«Откуда он нахватался таких оборотов?» — изумлялся Ватников.

— И с Леной, — добавил сыщик.

— Обязательно, — пообещал тот.

— Постойте, — вздохнул Хомский. – Куда вы бежите? Вы же даже не спросили, о чем побеседовать.

Ватников изобразил на лице запоздалое раскаяние.

— Спросите про шаги в коридоре. Не слышали ли они шагов.

Психиатр усиленно закивал, добрался до ординаторской и скрылся за дверью. Хомский с сомнением проводил его взглядом.

Александр Павлович был на месте: как обычно, сидел и писал. Он вскинул на Ватникова детские глаза, в которых читалось простодушное любопытство.

— Что-то новое? – осведомился Прятов.

Ватников помялся на пороге. Ему вдруг ужасно захотелось хлопнуть чего-нибудь крепкого. Однако к услугам его имелся все тот же опостылевший чай.

— Бред, — лаконично ответил Ватников. – Удивительно систематизированный для распада личности. Продуманный, обогащенный лексически.

Александр Павлович принужденно хихикнул.

— Мне пора сушить сухари?

— Не иначе, — психиатр испытал слабое подобие облегчение. Сел на кушетку для осмотра больных, чего принципиально не позволял себе никогда. – Он зациклился на ботинках.

По лицу Прятова скользнула тень.

— На ботинках? Очень интересно. Неужели на моих? Я наследил? Может быть, оставил пепел от сигары?

Ватников помотал головой:

— Нет, на ботинках покойника. Его почему-то возбуждает тот факт, что убитый улегся спать в ботинках.

— Еще бы не возбуждал, — усмехнулся Александр Павлович. – Приятная и знакомая ему ситуация. Убитый ужрался в сосиску, а нашему сыщику радостно об этом думать.

Молодой сарказм оказывал на умудренного жизнью Ватникова самое благоприятное действие. Иван Павлович хорошо знал, насколько прилипчивым бывает помешательство. Отдав психиатрии многие годы жизни, он вместе с опытом приобрел и болезненные сомнения. Подчас ему казалось, что бреда не бывает вообще, что все его подопечные видят нечто потаенное, скрытое от здорового разума; что это потаенное не от мира сего, и видящие, принадлежа миру здешнему, оказываются в ситуации раскоряченности, половинчатости. Им не ужиться со своим новым видением здесь, но и в сопредельные сферы, где их видения будут вполне уместны, физически не переместиться. Поэтому-то они опускаются, перестают следить за собой, обслуживать себя, все больше соблазняясь иномирной действительностью. Соблазняясь помимо воли, даже если она ужасна и непривлекательна.

Допуская возможности иных сфер и пространств, где бред пациентов оказался бы ни каким не бредом, а единственно правильной линией поведения, Ватников исподволь разрушал свой личный рассудок. Готовность поверить в невозможное вызревала в нем давно; защитная пленочка, разделяющая ум и безумие, становилась все тоньше. Почему он так резво бросился служить и угождать спятившему Хомскому? Да потому, что ему самому, Ватникову, уже немного нужно было, чтобы из судящего превратиться в подсудимого. Общество Прятова, который твердо стоял обеими ногами на земле, успокаивало его, возвращало в мир привычных явлений. Домыслы Хомского представали теперь перед ним, какими им полагалось быть — смехотворными и нелепыми.

Блаженно внимая юному коллеге, Ватников не замечал примеси истеричности в его юмористических замечаниях; не обращал внимания на чуть дрожащую руку, которой тот наливал чай.

— И каковы же его дальнейшие планы? – поинтересовался Александр Павлович. – Он устроит на меня засаду с пистолетом? В сортире? Будет ждать, пока я не вернусь на место преступления и не убью очередного пациента? Скажите ему, что у доктора полно и других возможностей убить… Сделать укол, например…

Ватников так и поступил.

Уходя из отделения, он бросил через плечо Хомскому, который тенью крался рядом:

— У доктора, дорогой Хомский, есть и другие возможности убить… Сделать укол, например… — От себя Ватников добавил: — Или, допустим, на операции. Зачем доктору брать в руки бутылку?

Хомский хмыкнул в кулак:

— Это вам только так кажется. Элементарно, дорогой доктор! Врачи не делают уколов сами, для этого есть медсестры, и с ними придется вступать в сговор… И операции не делают в одиночку, всегда кто-то рядом стоит, помогает… А покойничку, не забывайте, ни уколов не назначили, ни операции. Здоровенький он был, как огурчик.

Он до того обнаглел, что позволил себе придержать психиатра за локоть. Тот гневно зыркнул на Хомского, но тот продолжил:

— Это вы, умники, думаете, что чем хитрее затея, тем труднее поймать. Книжек начитались. Особнячок, десяток гостей, покойник травится за столом и элегантно падает… Только чем это заканчивается для лиходея? Печально заканчивается.

Ватников слушал и не знал, что на это ответить.

— Чем проще лиходейство, тем оно загадочнее, — наставлял его Хомский, побрызгивая зловонной слюной. – Вот ударили человека кирпичем по голове, в темной парадной – поди-ка, найди виноватого! И не находят никогда. Наш доктор далеко не дурак! Он свою медицину в этом деле пустил побоку…

 

13

 

На следующий день была Мишина смена, и Ватников Мишу отловил.

Миша был красен и раздражен.

С утра пораньше затеяли учения по холере. Явилась старенькая бабушка-эпидемиолог, Анастасия Анастасовна. Она проработала в ««Чеховке»» лет пятьдесят и сделалась почти неотличимой от разных предметов больничного обихода. Странное дело: она, даже когда шла, сливалась с хозяйственным инвентарем, и ее не сразу замечали. Ведро, каталка, швабра с тряпкой – со всеми этими вещами Анастасия Анастасовна за давностью лет уравнялась в качестве и ценности. Никто не воспринимал ее всерьез, но все держались с ней ласково и почтительно. Николаев систематически намекал ей на пенсию, а та систематически отказывалась с радостно-озабоченным вздохом; это превратилось у них в приевшуюся, дежурную игру. Анастасия Анастасовна ничем таким уж особенным не занималась, вообще ничего нужного не делала. Правда, она ужасно любила устраивать зачеты и учения, посвященные самым ужасным болезням.

Когда где-то в стране, хотя бы на самых окраинах, возникал очаг какой-нибудь неожиданной дряни – птичьего гриппа или просто подозрительного поноса, — Анастасия Анастасовна расцветала сразу по получении сводок. Она не находила себе места в ожидании циркуляра от своей приятельницы, такой же бабушки, которая занимала должность повыше и день-деньской кипятила чайник в городской администрации, в отделе здравоохранения. И вот приятельница давала отмашку. Анастасия Анастасовна, мелко тряся головой, являлась в травматологическое, скажем, отделение и начинала всем мешать.

Память у нее была, как ни странно, отменная.

Холера, например, требует очень сложной последовательности действий, выучить которую до сих пор не сумел ни один нормальный человек из работников ««Чеховки»». Каждое движение сотрудника, угодившего в холерный очаг, имеет целью избежать соприкосновения с заразой. Надеть специальный халат и бахилы, снять халат и бахилы прямо в таз с дезинфицирующим раствором, перешагнуть через таз с халатом и бахилами, которые намокают в дезинфицирующем растворе, надеть новые халат и бахилы, налить новый раствор, взять белье больного, грязное от – в орфографии Анастасии Анастасовны – фекалиев, бросить белье с фекалиями в таз с раствором, встать над тазом с раствором и фекалиями, снять халат и бахилы…

Или как-то иначе, но принцип приблизительно такой.

Впрочем, большой заслуги Анастасии Анастасовны в том, что она все это помнила, не было. Противоэпидемические действия превратились для нее в автоматизм, наподобие бездумной ходьбы. Да и вообще пожилые люди лучше помнят давнишнее, а современное предпочитают быстренько забывать, не видя в нем себе места.

Миша, когда Ватников заглянул в сестринскую, как раз закутался в жуткое белое одеяние и сделался похож на мумию с жестокими глазами. Мозель, которого поймали в приемнике, не успел придумать отговорку и теперь принимал участие в учении на правах старшего товарища. Он сидел с секундомером.

Анастасия Анастасовна отбивала рукой такт:

— Так! Так!

Миша автоматически срывался на марш.

Одновременно ему задавались каверзные вопросы:

— Емкость таза для замачивания фекалиев? Длительность замачивания фекалиев? Периодичность замачивания фекалиев?

Миша манипулировал бельем и отрывисто гавкал из-под четырехслойной маски. По лицу его струился пот.

Ватников, понимавший, что допросить Мишу о шагах в коридоре будет труднее, чем казака и Прятова, придумал ловкий ход и сам себе улыбнулся. Не желая соваться в холерный очаг и задерживаться в нем, ибо мало ли что, он осторожно притворил дверь и стал прохаживаться снаружи.

— Так! Так! – летело из-за двери.

Судя по ритму, Миша раздевался над тазом.

Иван Павлович немного погулял по коридору – занятие, уже ставшее для него привычным. Стены отделения теплели, становились родными и виртуально продолжались в коридоры психоневрологического диспансера, где Ватников проводил основной рабочий день. На сей раз, впрочем, он хотя бы не караулил Хомского возле палаты, как будто в свидании нуждался он сам, а не Хомский.

Мишу выпустили минут через пятнадцать. Отфыркиваясь, взъерошенный медбрат пулей вылетел из сестринской. Он вертел в пальцах незажженную сигарету. На Ватникова он посмотрел мутно.

— Зачет? – подмигнул Иван Павлович.

Миша покрутил головой и коротко выругался. Он не стеснялся Ватникова. Приходящий консультант – невелика птица.

Ватников приобнял Мишу за плечи.

— Пойдемте, — пригласил он. – Спиртику мне нальете. А то мне с утра как-то не по себе. Вчера футбол смотрел, расслаблялся… И сами хлопнете, чтобы нервы успокоились.

Миша посмотрел на него с недоверчивой надеждой.

— Ну! – подтолкнул его Ватников и подмигнул еще раз.

Тот мрачно вздохнул.

— Ладно, пошли, — буркнул он, тронул доктора за локоть и быстро пошел впереди. Дверь в кабинет Марты Марковны была заперта, но Миша все равно хотел управиться побыстрее. То, что Ватников пригласил Мишу выпить его же, мишин, спирт, медбрата не смущало. Это было в порядке вещей. Спирт был, вообще говоря, общественный, но раз у Миши были ключи – то мишин.

 

14

 

Они вошли в процедурный кабинет, Иван Павлович встал возле двери. На шухере встал. Миша деловито отомкнул белый сейф и вынул полулитровую толстую медицинскую склянку, градуированную. Ватникова, не любившего пить спирт, передернуло.

«Наверняка теплый», — пронеслось у него в голове.

Но он, стараясь втереться в доверие, отказался разбавить спирт и выпил его залпом. Напиток и в самом деле оказался теплым, да еще и припахивал резиновой пробкой. Миша одобрительно кивнул, выдохнул и выпил тоже.

— Покурим? – предложил он, благожелательно окидывая доктора взглядом с головы до ног.

Ватников, не в силах согласиться словесно, что-то хрюкнул.

Они чинно вышли из кабинета, проследовали на лестницу. Переполненная урна стояла прямо под запрещающим курение объявлением, которое некогда повесил Кирилл Иваныч, в очередной раз тогда решивший начать новую жизнь.

— Тяжело вам приходится, — сдавленно молвил Ватников после второй затяжки.

Миша махнул рукой.

— Еще и убивают, — криво усмехнулся Иван Павлович. – Небось, на вас хотели повесить?

— С них станется, — ответил медбрат. И довольно быстро завелся: — Как будто я не человек! Будто я робот, следить за этой чумой!

Ватников сочувственно покивал.

— Да, да. Вы бы им сказали: дескать, слышали, как кто-то ходил по коридору. Пускай ищут…

Спирт освежил и обогатил мишины воспоминания.

— А ведь и вправду кто-то ходил! Вот черт! Я Ленке палку бросал, теперь припоминаю… Но хрен бы я следаку проболтался. Он бы сразу прицепился: почему не вышел, почему не проверил? Сейчас, разбежался…

Психиатр притворился взволнованным и серьезным:

— Как же так, Миша! А вы молчите! Вдруг это и в самом деле ходил преступник?

— Да и хрен с ним. Между нами говоря, убил – и правильно сделал. Я бы ему даже посветил свечкой.

Психиатр затянулся в третий раз и стряхнул пепел в ладошку.

— Тоже верно. Питомник какой-то у вас, рассадник. Может быть, это доктор ходил, Александр Павлович.

Миша покачал головой:

— Нет. Палыч ушел. Какая-то гнида развлекалась, дернула его в приемник. Не было Палыча. Он потом пришел, после казака. Того тоже разыграли. Поймал бы – отрубил руки, чтобы забыл, как набирать номер…

Ватников согласно хмыкал. Задание Хомского было выполнено. Совесть доктора была чиста. Но неспокойна.

 

15

 

— С Леной я беседовать не буду, — наотрез отказался Ватников, упреждая новое поручение. – Там, оказывается, была интимная ситуация. Я не могу приставать к женщине с такими расспросами.

— И не надо, — Хомский был учтив и покладист. – Мне и без Лены все ясно. Достаточно Миши.

— Хотите сказать, что вам все уже понятно?

— Как день, — отозвался сыщик. – Все было заранее задумано и подстроено.

Ватникову было странно и дико выслушивать из уст этого отребья разглагольствования о «задумано и подстроено».

— О чем вы говорите?

— Да о том, что следак думал, будто убийство произошло внезапно. Будто кто-то вошел в туалет, увидел Кумаронова и треснул его бутылкой. Александр Павлович или кто-то другой. По наитию.

— Зачем Александру Павловичу заходить в туалет для больных?

— Вот именно, — поднял палец Хомский. – На самом деле преступление было тщательно спланировано. Глупые звонки, раздававшиеся в ту ночь, подтверждают это совершенно очевидно. И не только они.

Хомский преобразился. Орлиный профиль, тонкие губы… Что там в анамнезе? Скрипка? Никакой огуречности в очертаниях черепа – всего лишь продолговатость, намекающая на тайный ум, как у древнего государственного деятеля Перикла. Ватников подумал о переселении душ. Чепуха. Не мог литературный герой переселиться душой… Или мог? Может быть, литературные герои, когда они выписаны талантливой рукой, обретают независимое бытие в общем информационном поле? И могут вселяться наравне с обычными душами? Ватникову часто приходилось выслушивать взволнованные рассказы об информационном поле. Он устрашился своих мыслей и крепко зажмурился. Но какой все-таки стройный, систематизированный бред! Ватников в очередной раз попытался оправдаться в своих глазах тем, что вовсе не помогает умалишенному вести какое-то расследование, а проводит лечение новаторским методом. Позволяет безумцу прожить воображаемую ситуацию в действительности и разрешить ее так или иначе. После чего психоз либо пройдет, либо сменится новым. Такой риск, к сожалению, был. Увы. И Хомский, изжив одну ситуацию, вполне мог переключиться на другую. Уже с откровенным фантастическим радикалом: прицепит летающие тарелки, космические лучи… Нет, это не по уму. У алкоголиков с распадом личности бред проще и понятнее. Или по уму? Ватников теперь и не знал. Он очень хотел этого фантастического бреда, ради сохранения собственного душевного равновесия.

Помолчали.

Оба сидели в холле перед выключенным телевизором.

Ватников вспомнил, как один темный и лихой человек включил этот телевизор, опустив вилку в стакан с молоком. В два часа ночи. И уселся смотреть, увлекательно провел полчаса. Потом его показали Ватникову, и Ватников так и не понял, чего тот наглотался. С утра был послушен и тих… Передачу, которой и в помине не было, запомнил хорошо…

Пауза затягивалась.

— Надо думать, — сказал, наконец, Иван Павлович, — что сейчас вы пригласите сюда всех участников действия. Как полагается в детективах. Рассадите по креслам и начнете мучить. А потом эффектно укажете пальцем на главного злодея. Которого никто и не подозревал…

— Вы, доктор, какой-то дряни начитались, — небрежно ответил Хомский. Он говорил скучным голосом. С выяснением дела он словно утратил к нему всяческий интерес. И походил уже на оцепенелое изваяние, сидящее прямо, наподобие Сфинкса. Руки положены на колени, остекленелые глаза глядят в одну точку. Ватников принюхался. Пахло очень сложной органической и неорганической химией. «Где-то вмазал уже», — сообразил психиатр.

— Почему же дряни? – усмехнулся Ватников. – Это классика.

Тот сделал пренебрежительную гримасу.

— Ни на кого я не буду указывать. Главный злодей давно известен. Я вам его называл, это Александр Павлович. Зачем мне собирать участников?

Психиатр откашлялся в кулак.

— Отлично. И что же вы… собираетесь делать с этой информацией? – спросил он осторожно.

Хомский еле заметно повел плечами.

— Это наше дело… Поживем – увидим. Зависит от обстоятельств.

— Шантажировать собираетесь? – сообразил Ватников.

— Можно и так сказать.

— То есть ваше молчание – в обмен на больничную кашу? И больничную койку?

— Ага, — Хомский нагло улыбнулся.

— Да кто вам поверит? Какие у вас доказательства? Сплошные домыслы, — Ватников, сам себе не отдавая в этом отчета, начинал горячиться.

— Мне наплевать, — сказал Хомский. – Мое дело маленькое. Расскажу следаку, что видел и что слышал – а дальше пусть власть решает… Мы люди мелкие.

Тут уже Ватников возмутился:

— Это же нахальное вранье! Вы ничего не видели! Видеть-то было нечего!

— Ну и что? У меня богатая фантазия. Все так и маячит перед глазами, как наяву.

— Видения появились? Давно пора! Говорящие животные не навещают?

Обвиняя Хомского в галлюцинациях, Ватников всячески оттягивал момент истины. Хомский это хорошо уловил. Он подался вперед и дотронулся до его колена. Психиатр отдернул ногу.

— Вам же, доктор, самому интересно узнать, как оно было? Могу рассказать.

— Для истории болезни, — раздраженно буркнул Ватников. – Берегитесь, Хомский. Выбирайте слова. Вы уже достаточно наговорили, чтобы я вас упек очень и очень далеко. Надолго.

— Не получится. Нет на то моего согласия, — осклабился тот.

Иван Павлович подавленно замолчал. Хомский говорил сущую правду. Процедура госпитализации психиатрических больных значительно усложнились.

— Не будем ругаться, доктор, — умиротворенно промурлыкал Хомский. В нем, очевидно, заработали какие-то внутренние алкогольные резервы, и ему стало хорошо. – Я вам все объясню. Вы же мне от души помогали, по велению сердца. А это дорогого стоит. Устраивайтесь поудобнее и слушайте.

 

16

 

— На самом деле и базарить-то долго не о чем, — Хомский сбился на привычный лексикон. Но быстро спохватился и вернулся к более или менее изысканному слогу. В нем словно поселилась другая личность, которая и приняла на себя власть.

«Демон из пузырька с овсянкой», — вдруг подумал об этой неустановленной фигуре Ватников.

— Все было до неприличия просто, — продолжал сыщик. – Покойник угрожал Александру Павловичу жалобой. Доктор у нас молодой, желторотый. Для него жалоба, да еще от блатного клиента, подобна смерти. Да и поднадоел тот ему, как я вам намекал… — Он вдруг приобрел трагический вид и постарел на десять лет. – Это ведь так понятно, как кто-то из нашего брата надоедает… Мы же не слепые, мы все это подмечаем. И болеем душой то за себя, то за вас, докторов…

— Намекали, да. По-вашему, этого достаточно – укокошить больного, если тот надоел? – перебил его психиатр. – Ну, если так… у меня руки давно были бы по локоть в крови…

— И тем не менее, — Хомский стоял на своем. – Наш брат умеет достать… Так что и эту причину я бы не скидывал со счетов. Психика у доктора податливая, неокрепшая… Он впечатлительный, удар не держит…

— Странно слышать рассуждения о психике от вас, — не удержался Ватников. Тон его был неприязненным.

— Не вредно и послушать, — отозвался тот. – Вы же специалист…

Иван Павлович не без труда взял себя в руки и вымученно улыбнулся.

— Продолжайте, Хомский. Пока я слышал одни слова и туманные намеки. Никаких версий, не говоря уже о фактах.

— Версия одна, — сказал Хомский. – Первая и последняя. Дело было так. Доктор Прятов хотел убить нашего соседа с самого первого дня. Между ними искры летали, вся палата чувствовала. Но хотеть – одно, а убить взаправду – другое. По моему разумению, замысел у него окончательно созрел после двух событий. Первое – жалоба. Наверно, доктор прямо-таки заметался, не зная, как быть. И тут подоспело второе событие: напился Кирилл Иваныч. И лег спать в ботинках.

Ватников ударил себя кулаком в ладонь:

— Я больше не могу слышать про эти ботинки! – воскликнул он. – Что они вам дались?

— Дело даже не в самих ботинках, — спокойно продолжал Хомский. Было, однако, видно, что его распирает от гордости и торжества. Голос его, недавно еще хриплый и надтреснутый, уже звенел, как натянутая струна. – Дело в том, что авторитетный доктор лежал на больничной койке. И кемарил, как последний алкаш в обезьяннике. Я думаю, что не ошибусь, если скажу: в это мгновение в мозгу Александра Павловича сверкнула молния. Он понял, что ему нужно делать. Риск был велик, но Прятов считал, что игра стоит свеч. Возможно, он малость рехнулся. Это уж вам проверять, — Хомский состроил озорную гримасу.

— Проверим, — отрезал Ватников. – Давайте дальше. До сих пор, повторяю, я слышал только бредовые построения. Боюсь, что дальше будет хуже…

— Угадали. Итак, Александр Павлович прекрасно знал, что к ночи мы от души накушаемся. Мы ежедневно накушиваемся – почему его дежурство должно было стать исключением? Прятов не стал нам мешать. В его интересах было, чтобы все упились в лежку. А покойничек был покрепче нас, помоложе. И доктор решил, что сумеет его разбудить и выманить из палаты. Довольно зыбкие надежды, но так оно все и вышло. Прятов позвонил в сестринскую, изменил голос. Потребовал себя самого в приемный покой. Спустился туда, прошел мимо дежурных, но дальше ничего не искал – вопреки своим уверениям. Вместо этого он быстро поднялся обратно на этаж. Вошел в палату, все спали. Забрал жалобу. Растолкал Кумаронова. Я не знаю, что он ему сказал. Может быть, сообщил, что явились военные и ищут его. И что ему надо бы пересидеть в туалете. Сосед, спросонья ничего не соображая, потащился за доктором. Тот усадил его на стульчак и врезал по кумполу бутылкой. Бутылок у нас там всегда полно, сами понимаете. Потом выбежал обратно в коридор. Он отчаянно рисковал, но на его счастье Мишка с Ленкой любились и ничего не слышали. Кроме шагов. Это те самые шаги и были. Доктор снова изменил голос и вызвал из приемника казака. Ему был нужен свидетель, показания которого сыграют главную роль. А сам побежал к нам в палату и лег на койку соседа. Укрылся с головой, и только ботинки торчали. Казачок заглянул и увидел, что все на месте, о чем потом и рассказал по простоте душевной… Когда он ушел, Александр Павлович встал и вернулся якобы из приемного… Вот как все было, доктор! Или почти так.

Закончив рассказ, Хомский перевел дыхание.

Воцарилась тишина.

Прогромыхала тележка: привезли обед.

Ватников нарушил молчание первым.

— Бред, — изрек он. – Как я и предполагал – восхитительный, фантастический, складный бред. Не в моих правилах, Хомский, говорить пациентам, что они помешались. Но вам, по-моему, ничего не сделается. От вас не убудет… Я скорее склонюсь к тому, что это все-таки вы сами убили. Поссорились, убили и забыли.

— Да неужто? А кто же звонил?

— Хулиганы, — упрямо сказал Ватников.

— А в ботинках кто лежал?

— Кирилл Иванович, — осенило психиатра. – Бродил по больнице, прилег. Он и звонил! Повышал дисциплину, как ему мнилось…

— Мои слова проверить легко, — смиренно отозвался Хомский. Высказавшись, он сдулся, словно воздушный шарик. Триумф остался позади. Расследование закончено. Впереди были серые будни, разбавленные овсянкой.

— Неужели? И как же?

— Спросите у самого Александра Павловича, — посоветовал Хомский.

 

17

 

Прятов встретил Ватникова широкой ухмылкой.

— Как дела? – осведомился он бодро. – Как поживает наш больной? Уже досочинил свою историю?

Иван Павлович и сам был не рад, что поощрял в Прятове подобную веселость. Здесь очень легко перешагнуть невидимую границу. Смеяться над убогими можно, но в меру, с оглядкой на свою медицинскую совесть. Когда остается одна насмешка – это очень нехороший симптом. Пусть даже речь идет о фигуре заведомо юмористической, какой был Хомский. Все-таки тот когда-то был человеком. Жизнь его покатилась по наклонной, и не врачам потешаться над чужим горем…

Но на попятный идти уже тоже было поздно. Если взял неверную ноту, да еще и неоднократно, то пенять приходится себе самому.

— Бред расцвел пышным цветом, — сухо ответил Ватников.

Александр Павлович рассмеялся неприятным, визгливым смехом. Его открытое, юное лицо покрылось сырыми пятнами.

— Не томите, — выдавил он сквозь смех. И вдруг воровато огляделся. Они были одни в ординаторской, без свидетелей.

Ватников, которому почему-то стало немного не по себе, пожал плечами.

— Схема простая. Якобы вы сами себя вызвали в приемное. Тихонько вернулись, выманили пациента, убили, вызвали охранника. И легли на койку больного. В ботинках…

Александра Павловича продолжал душить хохот. Получалось довольно ненатурально. Ни слова не говоря, Прятов выставил из-за письменного стола ногу, обутую в жесткий тапочек.

Ватников сокрушенно уставился на нее.

— Видите? – Прятов игриво покачал носком. – Я переобуваюсь на работе. Откуда взяться ботинкам?

Психиатр уныло кивнул.

Тапочек был совсем новый. Похоже было, что впервые надетый. Ватников скосил глаза в угол, где были свалены потрепанные, лохматые, уже не первый год отвратительные казенные тапки. Он крепко задумался. Нет, он не припоминал, чтобы элегантный Прятов когда-либо пользовался подобной обувью. Тогда Ватников напряг память.

— А давеча, — вымолвил он с виноватым звуком, не поддающимся описанию, — давеча ведь вы все-таки в ботиночках ходили…

Прятов вскинул руки, показывая, что сдается.

— Ваша взяла, — сказал он весело и вытянул худые запястья – будто бы для наручников. – Давеча, действительно, были ботинки. Не могу же я ходить в этом, — он дернул подбородком в направлении больничной обуви.- Я приносил сюда парадные ботинки, чистые. И в них переобувался. А сегодня с утра взял и купил тапочки. В переходе метро продавали…

— Вот так вот взяли и купили? – прищурился Ватников. – С чего бы это вдруг?

— Ну ясно, с чего. Чтобы последние подозрения рассеять.

Ватников улыбнулся шутке, но смешно ему не было.

— Иван Павлович, — Прятов перешел на тон укоризненный и просящий. – Вы же сами видите, что творится. Полная деградация. Заберите его от нас, а? Переведите куда-нибудь. Ведь он, не дай бог, зарежет кого-нибудь. Померещится убийца под одеялом, на соседней койке – и готово дело…

— Ну, этого не будет, — решительно возразил Ватников. – Я, дорогой коллега, в психиатрии не первый год. Я могу разобраться, когда больной представляет опасность, а когда — нет…

Последние слова он договаривал не очень уверенно.

Прятов следил за ним, поджав губы. Весь его вид говорил за то, что сам он уже считает Хомского опасным.

«Для других? Или для себя?» — осмелился предположить Ватников.

 

18

 

Иван Павлович давно покинул ординаторскую, а Прятов все сидел, глядя в одну точку. Пришел Васильев, обратился к нему с каким-то поручением. Прятов поддакивал ему и обещал все сделать, но действовал будто в полусне.

Заведующий что-то заметил.

— Вы сегодня дежурите, Александр Павлович, — напомнил он осторожно. – Не забыли?

Прятов встряхнул головой и, казалось, полностью пришел в себя.

— Нет-нет, Севастьян Алексеевич, я не забыл. Как можно!…

— Ну и добро.

Облегченно вздохнув, Васильев отправился к себе собираться домой. Александр Павлович остался сидеть за столом, руки его немного дрожали. День выдался напряженный, так что не удивительно. Отрезали одной старухе ногу. Старуха была толстая, огромная, с диабетом и сердечной недостаточностью; в ней было слишком много жира, чтобы хватило еще и на ногу, которая давно начала подгнивать. Васильев пригласил расстроенных родственников и объяснил, что шансы невелики. Ногу всяко придется отрезать, да только неизвестно, как перенесет эту процедуру хозяйка ноги… Те понимающе кивали и обреченно соглашались: делайте, доктор, чего уж там.

И начали шепотом обсуждать старухино завещание. Да еще жилищные вопросы.

Ногу отпиливал лично Александр Павлович. Пилой. Потея под маской и колпаком. Нога, отделенная от туловища, приобрела вполне свиной, гастрономический вид.

К общему изумлению, старухе здорово полегчало. Все показатели улучшились; кровь побежала резво и с огоньком. Оживилось сердце, которому больше уже не придется закачивать эту кровь в слоновью, бесполезную, невосприимчивую ногу.

Словом, бабушка приготовилась идти на поправку.

Мрачные родственники топтались в коридоре.

Александр Павлович понял, что вести с ними приятные переговоры заведующий предоставил ему, в качестве поощрения. Нести людям радостную весть полезно, в первую очередь, самому несущему. Прятов в последние дни выглядел нервным, издерганным; Васильев рассудил, что положительные эмоции ему не помешают.

Оживленный и приветливый, Александр Павлович вышел к старухиной родне.

— Все чудесно! – объявил он тоном заботливого педиатра. – Мы даже сами удивились! Очень неожиданный результат…

Речь его, однако, не произвела на слушателей должного действия. Напротив – они еще сильнее озаботились и помрачнели, а у старухиного сына задергалось веко.

Прятов понял, что повел себя немного бестактно. Он сменил восторг легкой озабоченностью:

— Конечно, на первых порах придется нелегко. Пожилой человек ее комплекции, да на одной ноге…

Тучи сгущались. Родственники смотрели на Прятова разочарованными волками. Он заозирался, гадая, куда бы сбежать.

И вдруг уперся взглядом в Хомского.

Тот как раз показался в коридоре, шел с лестницы. Двигался осторожно, мелкими шажками; руки он неестественно прижимал к груди.

— Вот, пожалуй, и все, — пробормотал Александр Павлович, не сводя глаз с Хомского.

Родственники никак не отреагировали на завершение беседы. Они безмолвно потянулись к выходу. Миновали Хомского и покинули отделение группой, объединенной неожиданным горем. Александр Павлович и Хомский остались в коридоре одни.

Сыщик, казалось, не замечал Прятова.

Он шел себе, прижимая к груди спрятанные под ужасной кофтой пузырьки с настойкой овса. Карманы штанов распирало от таких же пузырьков. Время от времени Хомский издавал приглушенный, ласковый звон.

Хомский неуклонно приближался к Прятову, глядя себе под ноги, а Александр Павлович поджидал его. Глаза Прятова нехорошо блестели, руки были скрещены на груди, ноги – широко расставлены.

 

19

 

Хомский затормозил в десяти шагах от Александра Павловича.

Тот улыбнулся, медленно сунул руку в карман халата, медленно вытянул резиновые перчатки. Встряхнул и так же медленно надел. Сыщик внимательно рассматривал облачко талька, поплывшее после встряхивания.

Ни слова не говоря, Прятов сделал шаг. Хомский немедленно отступил, тоже на шаг. Улыбка на лице Александра Павловича обозначилась яснее. Колпак, немного великоватый, съехал на лоб, и лоб исчез.

Хомский вскинул глаза и натолкнулся на колючий взгляд Прятова. Тот улыбался только ртом, а в остальном был страшен и становился все страшнее.

Тогда Хомский развернулся и побежал прочь с отделения. Он передвигался семенящим бегом, но удивительно быстро. Александр Павлович бросился за ним длинными скачками.

Позвякивая овсянкой, Хомский выбежал на лестницу. Там он ненадолго задержался, выбирая, куда податься дальше. Вниз было вернее, но Александр Павлович настигал, и Хомский рисковал очутиться в его власти, не добежав и до третьего этажа. Поэтому он выбрал второй путь, наверх. Проворно одолев пролет, Хомский вцепился в перила лесенки, которая вела на чердак. Пузырьки он каким-то волшебным образом исхитрился рассовать по карманам – уже, казалось, набитым под завязку. Дверь была приотворена, замок с раскрытой пастью болтался на щеколде. Хомский нырнул в проем и побежал между балок, пригибаясь и слыша позади тяжелое дыхание Александра Павловича.

Прятов, будучи ростом повыше, вынужден был пригибаться еще ниже и уворачиваться от всяких конструкций. Новые тапочки мешали ему бежать, один раз он споткнулся, упал на четвереньки и выпачкался в пыли. С колпака свисала оборванная паутина, и паучок лихо раскачивался на нитке.

Хомский, у которого и в котором все звякало, выбрался на крышу и затравленно огляделся. Он знал, что пощады не будет. Написать записку, пока Александр Павлович еще далеко? Писать было нечем, Хомский не привык носить с собой письменные принадлежности. Разболелась голова; давнишняя травма черепа напомнила о себе приливом бесшабашной и неразборчивой ярости.

Хомский выпрямился и встал во весь рост, овеваемый ласковым ветром. Плыли облака, кружили вороны.

Из оконца высунулась голова Прятова. Александр Павлович огляделся, увидел Хомского и не спеша ступил на кровлю. Он знал, что Хомскому некуда больше бежать. И Хомский это знал.

Лицо Прятова исказила зловещая усмешка. Впрочем, поручиться в этом было нельзя. Возможно, то была всего-навсего игра света и тени. К тому же через всю физиономию Александра Павловича, наискосок, шла жирная полоса, оставленная сажей.

Хомский уставился на руки Прятова. Пальцы, упрятанные в облегающие перчатки, совершали жуткие, червеообразные движения. Прятов сгорбился, одновременно вытягивая шею. Ступая по возможности осторожно, он начал приближаться к Хомскому.

Тот взялся за кофту, думая сбросить ее для последней схватки. Но кофта звякнула, и Хомский передумал. Копируя движения Александра Павловича, он присел, выставил корявые руки и стал ходить из стороны в сторону приставными шагами.

Где-то беззаботно журчала вода, срываясь в бездну.

Прятов поманил Хомского указательным пальцем. Тот покачал головой и ощерил редкие черные зубы. Улыбка слетела с лица Прятова. Он сделал еще два шага, встал на дыбы, как медведь, и бросился на Хомского.

Тот с честью выдержал первый натиск.

Вскинул клешни, удерживая руки Александра Павловича и стараясь их оттолкнуть. Они стояли, шатаясь и с ненавистью глядя друг другу в глаза. Халат на Прятове расстегнулся, и полы развевались на ветру. Колпак окончательно съехал на нос, мешая смотреть, и Прятов дул на него снизу, комически выпячивая нижнюю губу. Первая схватка закончилась ничем.

Александр Павлович попытался обнять Хомского и уложить его на кровлю, но тот вывернулся ловким приемом, весьма удивив доктора. Прятов никак не думал, что противник владеет азами японской борьбы. Впрочем, борьба могла оказаться и не при чем, а просто руки Александра Павловича скользнули по пузырькам, которыми Хомский, как оказалось, был набит с головы до пят, и даже на спине у него что-то бугрилось.

Тяжело дыша, свесив руки, они таращились друг на друга. Хомский, не в силах выдержать давящий взгляд доктора, невольно отступил, и его нога поехала. Прятов, не веря в удачу, сделал шаг навстречу, но Хомский уже бесповоротно удалялся к последнему рубежу.

На миг задержавшись на краю, сыщик отчаянно взмахнул руками, пытаясь вернуть равновесие. Соседние крыши качнулись в ужасе. Хомский оглянулся через плечо, увидел далекий асфальт. Его брови недоверчиво влетели, на лице написалось удивление. Очевидно, тайны загробного бытия подступили к нему вплотную. Там, за чертой, обозначилось нечто донельзя занятное и неожиданное. И Хомский, сорвавшись вниз, полетел знакомиться с этими чудесами.

В ушах Александра Павловича еще стоял прощальный вопль Хомского, когда он осторожно улегся на живот, не заботясь о халате, и пополз вперед, чтобы заглянуть вниз.

Сзади раздался крик:

— Прятов! Остановитесь, Прятов!

Александр Павлович перевернулся на спину и горестно воззрился на Ватникова, который уже неуклюже лез из чердачного окна.

— Одумайтесь, Прятов!

Александр Павлович, вдруг сделавшийся крайне осмотрительным, медленно поднялся на ноги. Казалось, что это не он, а кто-то другой минутой раньше балансировал над пропастью и не задумывался об опасности.

Ватников, красный от негодования, прохрипел:

— Где больной? Вы убили его, Прятов!

Александр Павлович протестующе выставил ладонь:

— Он сам виноват, Иван Павлович! Клянусь всем святым! Я погнался за ним, чтобы отобрать овсянку. Он купил ее столько, что мог отравить все отделение…

Психиатр немного смутился.

— Овсянку? Что вы такое говорите?

— Ну да! – взволнованно настаивал Прятов. – Крался в палату, нагруженный по самые гланды. Конечно, я не мог закрыть глаза. Он пустился бежать, я погнался за ним…

Ватников, не веря услышанному, переводил глаза с него на то место, где еще недавно боролся за жизнь Хомский, и обратно.

Александр Павлович смотрел на него затравленным взором.

Руки Прятова слегка дрожали.

Он явно был огорчен трагическим исходом дела.

Ватников подошел к краю крыши и боязливо посмотрел вниз. Даже отсюда было видно, что лужа, которая натекла из-под мертвого Хомского, была не вполне кровавой. Жидкости из разбившихся пузырьков вылилось столько, что сыщик лежал будто бы в маленьком алкогольном озере.

— Теперь по судам затаскают, — плаксиво сказал Прятов.

Ватников не знал, чему верить. Голова у него пошла кругом, он взялся за виски.

 

20

 

Дмитрий Дмитриевич сидел, откинувшись в кресле, и мерно постукивал карандашом по столу. Вид у Николаева был тюремно-исправительный.

Прятов сидел перед ним, напряженный и пунцовый от волнения. Чуть дальше, на диване, расположился Ватников.

Пауза давила и угнетала. Прятов шарил глазами по стенам, цепляясь за грамоты и дипломы.

— Александр Павлович, — Николаев сосредоточенно следил за карандашом. – Расскажите мне, что произошло на крыше. Все останется сугубо между нами.

— Я не хотел, — Прятов вложил в свои слова столько пафоса, что Дмитрий Дмитриевич невольно отшатнулся. – Я натолкнулся на него в коридоре. У него была при себе овсянка, очень много. Я, разумеется, потянулся, чтобы отнять, а он побежал. Конечно, я побежал за ним, а когда увидел, что он лезет на крышу — тем более подсуетился… Я же понимал, что он шею может сломить… Профилактика катастроф! – неожиданно выпалил он. – Я давно хотел действовать решительно… И отбирать эту овсянку заранее, лично, пока она не попала в палату! Главное – предотвратить беду!

Горячность Александра Павловича повысилась еще на градус.

— Незадолго до того самого убийства я стоял и говорил себе: все! теперь – только силой! отнимать, отнимать и еще раз отнимать!…

Ватников подал голос с дивана:

— Закрыли бы вы этот ларек, Дмитрий Дмитриевич, честное слово.

— У меня договор, — огрызнулся Николаев. – Дальше рассказывайте, — обратился он к Прятову.

— А дальше все! – воскликнул Александр Павлович. – Я хотел подойти, а он упал.

Дмитрий Дмитриевич посмотрел на руки Прятова.

— Вы так и ходите постоянно, не снимая перчаток?

Тот, не ожидавший такого вопроса, смутился.

— Понимаете, — пробормотал Прятов, — уж больно он… грязный. Был грязный, — с усилием выдавил он. – Я всегда старался подходить к нему в перчатках…

— Что же – педикулез у него был, вши? Или чесотка? Если да, то почему не отразили в истории? Не лечили?

— Вшей не было, — неуверенно ответил Александр Павлович. – Просто… брезгливость у меня.

— Наша профессия не позволяет такую роскошь – брезговать, — нравоучительно заметил Николаев. Вид у него сделался отсутствующий. Казалось, что он уже принял какое-то решение и тянет время. – Иван Павлович, — переключился он на Ватникова, — что вы там такое увидели, на крыше?

— Уже ничего, — отозвался Ватников. – Наш доктор лежал на животе и заглядывал вниз.

Дмитрий Дмитриевич тяжело вздохнул.

— Детский сад у нас, что ли… В общем так, господин молодой специалист. Двое ваших больных погибли при трагических обстоятельствах. Я готов согласиться, что вы здесь не при чем. И тем не менее… — Он старательно подбирал слова. – Я говорю с вами, как принято выражаться, без протокола, дружески… Бывают такие люди, которые притягивают несчастья. Назовите это бабкиным суеверием или как вам будет угодно. Я уже достаточно пожил и многое видел, чтобы многому, соответственно, верить. Во всяком случае, относиться с известным вниманием. И вот поэтому, Александр Павлович, всем будет лучше, если мы с вами расстанемся. По-хорошему. Оснований уволить вас у меня нет, это просьба. Поработайте еще недельку-другую – и сделайте милость, подыщите себе какое-нибудь другое место. Мне и без мистики тяжко…

Прятов, ранее сидевший ссутулившись, теперь выпрямился и смотрел на Николаева, не мигая. Вердикт вовсе не раздавил Александра Павловича – напротив, прибавил ему уверенности. Ватников сверлил взглядом его гордую спину.

Неожиданно для себя психиатр ощутил легкую дурноту. Ему вдруг показалось, что это он во всем виноват.

— Тут не обошлось и без моей вины, — подал он голос. Подал нехотя, преодолевая внутреннее сопротивление. – Погибший потихоньку бредил, а я чего-то ждал. Когда надо было переводить.

— Надо было, — жарко подхватил Николаев. – Согласен, Иван Павлович! Он и Кумаронова мог замочить, с этого фрукта сталось бы…

— Да, да, — поддакнул тот.

— Но теперь это уже не меняет дела, — продолжил Дмитрий Дмитриевич. – Мог, не мог… Все могли! Вы и сами, Иван Павлович, запросто – если вдуматься. Не пошли домой, спрятались где-нибудь, потом разыграли телефонную комедию… У вас могли быть с ним свои счеты – вы в призывной комиссии заседаете. Мало ли, что там между вами произошло…

Он умолк, и никто ему не ответил.

Прятов нарушил молчание через полминуты.

— Хорошо, — сказал он ровным, деревянным голосом.

…Александр Павлович не стал отрабатывать назначенный срок и уволился уже на следующий день. Сестры с Мартой Марковной во главе и усиленные Мишей, узнали об этом еще до того, как он написал заявление. Охая и качая головами, приступили к нему, требуя отвальную. Александр Павлович не нашелся с возражениями, а потому состоялся скромный пир.

Все желали Прятову успехов, пили за него, и даже Ватников пил вполне искренне.

Не чокаясь, помянули покойников. Вспомнили о них в разгар торжества. Прекратили на время птичий базар, который, пока длилась минута молчания, клокотал в глотках и рвался наружу. Потом он возобновился с утроенной силой.

Ватников время от времени скашивал глаза и внимательно изучал сверкающие ботинки Александра Павловича, начищенные по случаю.

Еще в углу сидел изваянием Кирилл Иванович и медленно наливался всем подряд. В его зрачках танцевали бледные черти.

И только Васильев сидел мрачнее тучи. Он оставался без помощника, один. Конечно, он моментально оформился на вторую, освободившуюся, ставку. Но легче от этого не было. Отвлекаясь от застолья, Васильев прислушивался к протяжному вою бездомной бабушки из коридора. Ее же перевели, разве не так? Конечно, так. Это выла другая бабушка.

«Как по покойнику, — тоскливо думал Васильев. – Себя отпевает».

 

 

Книга вторая

 

СОБАКА РАППОПОРТА

 

 

Часть первая

 

 

1

 

Огромный, похожий на льва проверяющий, явившийся в «Чеховку» незаметно, с черного хода, воспользовавшись собственным ключом, присел на корточки и принюхался. Хрустящие полы его белоснежного халата разметались, как будто скрывали некое нелицеприятное действие. Высокого гостя от санэпидемстанции не ждал никто; обычно о таких посещениях докладывали заблаговременно, передавали эти секретные сведения из уст в уста, готовили столы с закусочкой, писали повсюду аршинными вишневыми буквами «Анолит» и «Пищеблок», да показательно распространяли запахи, для насекомых невыносимые настолько же, насколько и для людей. На сей раз визитер явился без предупреждения: он походил, поглядел, да сразу и склонился над неуместной и посторонней субстанцией.

— Дерьмо, — зловеще проговорил ревизор. Фамилия сего высокого чина была Медовчин, и быть бы ему в звании адмирала, когда бы водились в медицине погоны, лампасы, канты и прочие аксельбанты.

Тут же за дверью ближайшей палаты-люкс не ко времени гавкнуло.

Медовчин медленно выпрямился. Лицо его было изъедено то ли оспинами, то ли какими-то другими ямами и вообще походило на «львиную маску», типичную для прокаженных.

— Как это понимать? – спросил он вкрадчиво.

…В сестринской в это время под управлением старшей сестры Марты Марковны тоже происходило активное обсуждение излюбленной и всегда актуальной темы дерьма. Больница, по мнению Марты Марковны, постепенно богатела, дела шли на лад – как и во всем государстве.

— Уже у некоторых немощных, — напоминала она, — появляются личные ходунки на колесиках и памперсы.

И здесь она плавно перешла от этой ремарки к повестке дня.

Действительно: один такой немощный пациент по вечерам так и выходил из палаты на прогулку, страшно довольный: в памперсах и в ходунках. Больше ничего на нем не было. Разве что тапочки. Но с этими тапочками как раз и вышла показательная история. В палату к тому больному перевели соседа из реанимации, очень интеллигентного человека, который под вечер ему насрал в эти тапочки, в обе.

Тот понес тапочки санитарке. И та их выстирала! замочила в хлорке! вместе замачивали – так в детстве пускают бумажные и берестяные кораблики. Похоже, что в «Чеховке» и вправду намечался неуверенный, робкий гуманизм. Он делал первые шаги, тогда как известно много лечебных учреждений, в которых проситель моментально получил бы этими тапочками по роже.

А насравшего посмотрела невропатолог, Вера Матвеевна. «Что вы мне его показываете? Нормальный же мужик!» «Да он в тапки насрал». «А, ну тогда да, это дело житейское».

— Так что вот, — резюмировала Марта Марковна.

…Покуда в сестринской обсуждали эту острую тему на свой страх и риск, Анастасия Анастасовна, старушка-эпидемиолог, которая все суетилась вокруг санитарного начальника и норовила подсунуть ему новую модель какого-то очистительного шланга, тоже расслышала тявканье, хотя и была туговата на ухо. У нее затряслись руки, а Дмитрий Дмитриевич Николаев, главный врач «Чеховки», решительно шагнул вперед:

— В порядке исключения, Сергей Борисович. Это палата-люкс, расширенного режима – телевизор, отдельный санузел… Мы сделали некоторые поблажки… за больную лично просил начмед.

— Я только передал пожелание, — незамедлительно поправил его сам начмед: новый в «Чеховке» человек, писаный красавец – усатый, плечистый, охочий до женского пола, любитель выпить и сыграть на гитаре. Его только недавно перевели в «Чеховку», и мало кто понимал пока, насколько опасен сей фрукт и вообще – хорош ли он или вовсе дурен. Он сменил Кирилла Ивановича, ветерана «Чеховки», с которым пришлось расстаться по пьяному делу – не то по его собственному, уже легендарному, не то по чужому, то есть пьяному делу тех, кто подписывал приказ, будучи не в себе, в ответ на заявление об уходе, написанное тоже, вероятно, не в себе. Кирилла Ивановича теперь уж не было в живых.

Медовчин подошел к двери и распахнул ее ногой. В угол кровати забилась тщедушная дамочка со следами недавнего гипноза на заплаканном лице; она даже подвернула под себя загипсованную ногу, а в руках держала карликовую собачку, которая моська немедленно затеяла рычать и лаять на величественного ревизора.

— Я ж ему мамочка… он мне сыночек… — расстроенно и жалобно подвывала хозяйка.

Медовчин обернулся к заведующему травмой, Васильеву.

— Что она у вас делает?

— Проживает, товарищ… — Васильев, уже выстоявший на трех операциях, в изнеможении застрял на подобающем обращении. Генерал? Секретарь? Следователь? – В целях психотерапии, для благотворного воздействия на сознание и скорейшего заживления…

— С песиком все понятно. Я про больную спрашиваю, — зашипел ревизор и склонился над ухом Васильева. – Она ненормальная. Ей место не в травматологическом отделении, а в клинике неврозов или вообще в дурдоме. За деньги взяли – палата-люкс, говорите? Прошу пригласить к ней психиатра, пусть осмотрит и напишет официальное заключение.

Тут все замялись. Дмитрий Дмитриевич кашлянул в кулак, Анастасия Анастасовна с преувеличенной сосредоточенностью занялась шлангом, а начмед, звавшийся французской фамилией д’Арсонваль, повелел Васильеву молчать – разумеется, тайным знаком.

Но тот – обычно немногословный — проговорился.

— Видите ли, Сергей Борисович, наш приходящий психиатр – иным не располагаем – Иван Павлович Ватников… он сам того-с… он лег на лечение по причине расстроенных нервов… работа-то сами знаете, какая, с каким контингентом приходится…

Внутри Васильева закипало несвойственное ему бешенство. Он был из тех, кого медленно запрягают, зато потом… И ему не понравилось вырвавшееся у него неожиданное холуйское «того-с». Медовчин обозначился в его уме как фигура недружественная и вредная.

— Понятно, — Медовчин безапелляционно щелкнул себя пальцем по горлу.

Начмед многозначительно промолчал.

— Тоже, небось, у вас приютился, в каком-нибудь люксе?

Всеобщее молчание оказалось красноречивее слов.

— Тогда проводите меня к нему, и мы – если только он еще не нарушил режим и как свинья не напился – совместно решим судьбу этой барышни. Полюбовно. Собаке в отделении не место.

— Он на больничном и не вправе давать заключения…

— Я выпишу его с больничного, если он не даст заключения! – загремел Медовчин.

— Тебя отнимают у мамочки! – взвизгнула пациентка. Глаза у нее налились кровью, волосы встали дыбом.

Не считая нужным ей отвечать, ревизор выплыл в дверной проем. Вышли и остальные; в коридоре вся процессия еще раз задержалась над оскорбительными экскрементами.

— Странно это как-то, — пробормотал Васильев, сдвигая колпак и почесывая в затылке.

— И что же здесь странного? – надменно усмехнулся посланец с далекой санэпидемстанции – такой удаленной, что временами она казалась космической, пересадочным узлом между непохожими цивилизациями, порядок для которых, однако, един и обсуждению не подлежит.

— Больно много дерьма, — объяснил заведующий. – Посмотрите, какая калабаха. Вы же видели собачку – разве в ней этакое поместится? Да она лопнет!

— Голова у вас лопнет, глупостями какими-то забита, — пробормотал Медовчин и разрешил проводить себя ко второму люксу, где медленно, с обострениями и ремиссиями, приходил в себя приходящий психиатр Ватников. Но про дерьмо запомнил – да и не забывал.

 

2

 

Уже миновали многие месяцы, оставив события, уложившие Ивана Павловича Ватникова на больничную койку, далеко позади, а он все лежал и никак не мог уцепиться за утраченное душевное равновесие. Оно парило рядышком, на расстоянии вытянутой исхудавшей руки, но стоило протянуть руку, как последнее оборачивалось расстоянием вытянутой реки с неисследованными истоками и страшным устьем. Река впадала в океан помешательства, глубины которого пронизывались то жаркими, то ледяными течениями. Душевное равновесие, когда к нему не тянулось, напоминало воздушный шарик с глупенькой нарисованной бабочкой. Шарик, меняя цвета и форму, висел посреди палаты и напоминал Ивану Павловичу о счастливых временах, когда он прочно стоял на земле и не имел несчастия связаться с доморощенным сыщиком Хомским. Хомский, завсегдатай «Чеховки», был горький пьяница и бомж; за всеми следил, обо всех доносил, все и повсюду вынюхивал, пока не взялся расследовать убийство одного неприятного пациента и мало того – втянул в расследование самого Ватникова, который, напротив, должен был вылечить его, Хомского, от необычной тяги к следственным мероприятиям. В итоге Хомский при загадочных обстоятельствах трагически свалился с больничной крыши и погиб, а у Ивана Павловича, впитавшего детективные умопостроения Хомского, свалилась сама крыша. Его насильно выпроводили в отпуск, приплюсовав какие-то донорские дни и сверхурочные часы, да еще припомнили совместительство и заместительство, но Ватников вернулся из отпуска совсем невменяемым, еще больше больным, чем перед отъездом. Убийство отныне занимало все его мысли, он ничего не понимал, и вот в такие минуты ему являлся в мыслях покойный Хомский: весь искривленный, в обязательной своей кофте, заросший, с лукавинкой в глазах. «А вы, доктор, выпейте, и многое прояснится», — советовал Хомский. Ватников послушно выпивал, и фантазии разрастались; Хомский доказывал ему свою версию случившегося, а дополнительно рассказывал о других, не менее темных и запутанных делах, которые ему и поныне приходится разбирать в потустороннем мире – в чистилище. «Там самое следствие и творится, — внушал вдохновенный Хомский. – Надо же разобрать – кого на Небеса, а кого – в Преисподнюю. Меня зачислили в штат, я теперь в капитанском чине…»

После этого, как было промеж ними заведено, заговаривали о демонах. Ватников рассказывал Хомскому о том, как знаменитому Сведенборгу было открыто, что каждому продукту питания и питья соответствует свой демон. Мясной демон, рыбный демон, пивной демон и так далее.

«Ведь не случайно, — воодушевлялся Иван Павлович, — Светящееся Существо, которое ему явилось, добродушно и с юмором посоветовало: не ешь так много. Да и посты, наверное, церковники придумали неспроста.»

Хомский полностью соглашался с Ватниковым и напоминал, что человек состоит из того, что он съедает, полностью обновляясь физически через каждые девять лет. Ему просто больше не из чего состоять.

«Откуда вы это знаете, Хомский? – дивился Ватников. – Ведь вы лицо далекое от медицины…»

Тот уклонялся от прямого ответа и гнул свое: «…А это означает, что все демоны, повелевающие съеденным, тоже никуда не деваются, живут себе. Демон говяжьих сарделек, демон селедки в винном соусе, демон пельменей и Сатана настойки боярышника. Все они поселяются в образовавшемся доме и командуют, требуя, стало быть, то пельменей, то настойки.»

Оба надолго задумывались. Бывает же иногда, что человека поражают совершенно обыденные факты. Они, каждый сам про себя, рассуждали: вот идешь ты себе, несешь за горлышко бутылку пятизвездочного коньяка. Он покачивается вне тебя, ты покачиваешься вне его. И неожиданно то, что ты держишь вне себя, сейчас перейдет в тебя и сделается тобой. А ты сделаешься им.Ведь это две разные идеи, два прообраза — до поры неслиянные. Не так ли и все остальное? Фабрика Звезд, честное слово. По их количеству. Она же Звездная пыль. Ах, уже на сапогах…

«Но если так, — взволнованно спрашивал Ватников, — то где же человеческая воля?» На это Хомский снисходительно отвечал, что воля такая существует и даже способна победить демона сосисок. Тому есть примеры — Серафим Саровский, Симеон-столпник… Но перед демонами воды и хлеба она вынуждена склониться.

Однако Ватников сомневался: она ли это? Может быть, склоняется лишь совокупная воля остальных демонов?

Хомский сворачивал разговор, сообщая, что в мире загробном вся эта веселая компания разлетается кто куда, так что к Создателю отправляется непознанный человеками чистый экстракт. И сам, в свою очередь, задавал Ивану Павловичу вопрос: «Стоит ли о нем беспокоиться, об этом экстракте, если его родниковое журчание теряется в демонической многоголосице?»

— Да не может такого быть, — упорствовал Ватников и в сомнении тряс головой.

— А ты еще накати и увидишь, что может быть все, — уговаривал Хомский.

И Ватников накатывал, и пил все больше, постепенно переходя на овсянку – недоброй памяти настойку овса, и еще на боярышник, который в капельных дозах укрепляет сосуды и сердце, а в дозах стаканных – дотла выжигает мозги.

Приходила сестричка Лена, делала Ватникову укол, и Хомский исчезал из головы. Через пару дней насильственной абстиненции болтливый покойник-напарник возвращался, и приходил медбрат Миша, с новым уколом, от которого Хомский либо лопался внутричерепными брызгами, либо ненадолго перемещался вовне и разрастался до колоссальных размеров и занимал собой всю палату, едва оставляя место для Ивана Павловича. Потом Иван Павлович забывал, что Хомский оказывался вовне.

Ватникова жалели. Васильев сочинил ему сложный диагноз: распространенный остеохондроз и спондилоартроз в стадии стойкого обострения с синдромом вегето-сосудистой дистонии и астено-невротическим состоянием на фоне частых синкопе, что позволяло оставить Ивана Павловича в отделении, в палате-люкс для своих. Начмед Кирилл Иванович к тому времени уже не интересовался коммерческими вопросами и вообще ничем не интересовался, а только спал в местах, где застигал его сон, а потому ему было решительно наплевать на то, что роскошная палата простаивает и не приносит доход. Пригласили ворчливую, медленно из ума выживающую Веру Матвеевну – невропатолога. После бесед с Хомским под боярышник и овсянку личность Ивана Павловича изменилась настолько, что это следовало как-то обосновать. Вера Матвеевна обнаружила у Ватникова расхожий диагноз: хроническое поражение головного мозга смешанного генеза – тут тебе и давление, и склеротичные сосуды, и вероятные в детстве травмы черепа, да и водочка, разумеется. Но опытная Вера Матвеевна не стала писать водочку на первом месте, и вышло, что коллеги разумно подстраховались: с такими делами вполне позволительно находиться в отделении общего профиля, то бишь в реабилитационном-травматологическом, и вовсе не обязательно звать санитаров, вязать Ивана Павловича и везти его в другую, страшную больницу с решетками, где Хомского заставят убраться из головы такими жесткими и грубыми методами, что от драгоценной личности Ватникова не останется ничего.

Сейчас Иван Павлович – осунувшийся, заросший, изможденный и опустившийся – лежал на койке и слушал, как маленький телевизор, используя канал Дискавери, рассказывал ему о бригаде чернокожих специалистов-мусорщиков, которые только что расстреляли помойку из хитроумной пушки. Он и помыслить себе не мог, что вот-вот его призовут к освидетельствованию и составлению заключения. Послышался гул, смешавшийся с шарканьем ног; Иван Павлович начал медленно поворачивать голову, чтобы посмотреть, кто пришел, а пришли, как уже окончательно и бесповоротно понятно, санитарный инспектор Медовчин, Васильев, Дмитрий Дмитриевич, д’Арсонваль, и только Анастасия Анастасовна замешкалась, потому что сначала распутался, а после запутался шланг.

 

3

 

Можно было и заартачиться Васильеву, и настоять на своем – больной он и есть больной, он недееспособен, а потому не стоит беспокоить Ивана Павловича и обратиться лучше в учреждение, с которым у них заключен договор… но это было чревато высоким гневом, на голову владелицы собаки в угоду вельможному Медовчину могли обрушиться какие угодно диагнозы, а Ватникову все-таки можно было пока еще подмигнуть, намекнуть, он еще оставался своим, увязшим одним сапогом в мире естественной природы… да и сам Ватников, не напиши он Медовчину заключения, мог пострадать, а санитарный лев происходил из военных, ему было достаточно того, что вот перед ним психиатр, специалист, зачисленный в штат; неважно – больной или здоровый, зато обязанный и присягнувший…

Сколько шума из-за несчастного, будь он неладен, куска дерьма в обшарпанном коридоре!

Медовчин остановился посреди палаты, в непосредственной близости от невидимого ему воздушного шарика вменяемости, и доктор Ватников ужасно боялся, что грозный посетитель проткнет эту непрочную сферу откормленным пальцем или слишком сильно дернет за веревочку. Медовчин, остановившись, еще больше возвеличился и надулся, так как был не просто представителем санэпидемстанции, но и занимал видный пост в горздраве, а потому имел право соваться во все, дабы обеспечить Порядок.

— Здравствуйте, — произнес Медовчин с откровенной принужденностью в голосе. – Как вы себя чувствуете?

Ватников беспомощно посмотрел на Васильева. Тот поднял брови и сделал удивленное лицо.

— Ну, довольно прилично, — промямлил Иван Павлович. – Позавтракал вот… каша сегодня удалась.

Медовчин пристально смотрел на Ватникова и ощущал себя затягиваемым в бездонное болото. А ведь ему говорили, его предупреждали остерегаться здешней трясины. Его недавнее намерение освидетельствовать собачницу при содействии Ватникова, перевести ее в дневной стационар и тем избавиться от дерьма в коридоре стало ослабевать, потому что он видел, что ничего же не выйдет, что увязнуть ему тут всему целиком и навсегда, среди бидонов с растворами, в атмосфере безумного климакса с поисками спасения в декоративных собаках… что Ватников напишет что угодно, но это обжалуют, а пациентка отправится, прихвативши собачку, в тот же горздравотдел, как называл его по старой памяти Медовчин – и неизвестно еще, к кому на прием запишется… Что вся эта шобла повязана круговой порукой до последнего санитара и не позволит постороннему человеку хозяйничать в отделении.

Он еще слаб, он еще не укоренился…

Сигнал, однако, поступил, пускай и анонимный. В больнице царит антисанитария, в больнице гадят собаки – а может быть, и не собаки, и в этом он был обязан если не разобраться, то хотя бы отреагировать, не теряя лица. Одновременно укореняясь и прорастая сквозь бетонные перекрытия.

И что там такое сказал заведующий насчет объема фекалий?

— Вас собаки не беспокоят? – спросил он вдруг у Ватникова.

Иван Павлович поморщился.

— Собаки? – переспросил он тихо. – Вы о каких говорите?

Медовчин нетерпеливо топнул ногой.

— Например, о той, которую держит здесь ваша соседка. В нарушение всех правил и норм.

На лице Ватникова наметилась светлая улыбка.

— Ах, эта, — пробормотал он умильно. – Да Господь с вами, кому же она помешает, такая мелкая? Она только сердце радует и душу согревает… Это очень правильно, что разрешили оставить собачку – она ведь и не выходит почти, и не слышно ее, и кушает, как птенчик. В плане психотерапии – очень даже полезно…

Ревизор повернулся, намереваясь покинуть палату.

— Я думал, вы о других толкуете, — сидел и бормотал Иван Павлович.

Тот замер с поднятой ногой.

— О каких других? – осведомился он голосом настолько проникновенным и ужасным, что все, кто его сопровождал, уверились в начале и развитии самого страшного.

Доктор Ватников вскинул голову. В глазах его сверкнул огонь.

— Я – простите, не знаю, как вас звать-величать («Сергей Борисович», — отрывисто бросил гость) – так вот, Сергей Борисович, здесь каждая – простите за каламбур – собака знает, что по ночам… В общем, это местная легенда, но сложилась она не так давно. Некоторые из наших утверждают, что действительно видят по ночам некую собаку… нет-нет, не ту совсем, на какую вы думаете, наша любимица тут не при чем…

Васильев счел своим долгом вмешаться:

— Это местный фольклор, Сергей Борисович, — заявил он решительно. – Скучно людям сидеть и болеть, они и выдумывают.

— Выдумывают? – улыбнулся Медовчин. – А как же в этом случае кал?

— Какой-такой кал?

— Который на полу кал?

— Кал на полу – результат случайного, досадного недосмотра и стечения форс-мажорных обстоятельств, — пропел Медовчину в ухо Дмитрий Дмитриевич.

Тот, однако, снова принялся за Ватникова, уже понемногу возвращавшегося в прострацию.

— Вы говорите, что утверждают «некоторые из ваших». Кого вы понимаете под «вашими»? Коллег? Или уже пациентов?

«С кем вы, гражданин Ватников?» — читалось в прокурорских глазах ревизора.

— А разве есть разница? – недоуменно спросил Иван Павлович. – Ее и дежурная смена видит, и те, кому не спится… Мельком, урывками видят…

Медовчин вздохнул и пошел к выходу – беседовать с дежурными и лунатиками.

Но удар ему все-таки нанесли.

— Она, говорят, огромная, эта собака, — уточнил ему в спину Ватников. – Ночами воет – ужасно, протяжно, заливается. Она стелется по полу, когда бежит, и у нее пять ног. Спросите кого угодно, и вам ответят, что это чистая правда.

 

4

 

Могло подуматься, что Иван Павлович произнес эти страшные слова с придыханием, округляя глаза и привставая с постели, чтобы должным образом напугать собеседника, донести до него невыносимый смысл сказанного. Или, наоборот, сообщил это с нарочитой безучастностью, ибо ужас любит селиться и скрываться в обыденном, неприметном. Или тупо, будучи отравлен лекарствами. А может быть, напряженно, в ожидании мер, которые высокое руководство наконец-то удосужится принять, отреагировав на сигнал столь возмутительного содержания.

Но Ватников и не думал играть на публику. Он донес на собаку, испытывая к дальнейшему известное безразличие, потому что привык. Уже немного нашлось бы в «Чеховке» пациентов, которые ни разу, ни краем глазочка не отследили того самого существа. Это было не так уж и сложно сделать: достаточно выпить, переломаться два дня – и вот она пробегала: то красная, то зеленая, с вывалившимся языком, с огнедышащей пастью, временами – огромная, а временами – как будто и нет. Обычно после первой же стопки она стремительно пряталась за угол и больше уж не выходила.

Впервые об этой собаке Иван Павлович Ватников услышал от своего соседа, калеки на костылях. Палата хотя и считалась люксом, но временами, по требованию момента, в ней ставили вторую койку, и у аристократа появлялась компания для постоянного – подчас изнурительного – общения. Ватников нисколько не возражал против подселения к нему старика Зобова. Зобов утверждал, что некий пес перекусил ему обе ноги, тогда как на деле угодил под каток, укладывавший асфальт: было холодно, озябший Зобов прилег погреться на дымящуюся твердь, и через пятнадцать минут оказался травмирован. Забирать несчастного в психиатрию не хотели, потому что тогда речь о собаке еще не шла; его доставили в «Чеховку», прооперировали; он полежал на общей травме, попил овсянки с боярышником и к моменту реабилитации уже вполне созрел и для собаки, и для всего остального животного мира. О его персоне велись долгие бесплодные переговоры с психиатрическими лечебницами, работники которых увертливы, как ужи, да скользки, да напичканы всяким иезуитством и софизмами, и вдобавок виртуозно владеют искусством еще социалистической демагогии. В итоге Зобов оставался на попечении Васильева. Он бродил и твердил:

— Я, доктор, не какой-нибудь идиот. Меня беспокоит только одно: за мной постоянно ходит собака, но она, конечно, не совсем собака, а наполовину – волк. Ходит, выкапывает крысу и кормит ее. Да вот она и сейчас здесь!

Записной шутник эндокринолог Голицын, услышав эти россказни, мгновенно захохотал и объявил, что ему теперь совершенно понятен смысл сумеречного выражения «между собакой и волком». Дело шло к праздникам, и он добавил еще одно значение: промежуток между двадцать третьим февраля и восьмым марта.

Его угомонили, и он продолжал хлебать свой ординаторский чай, то и дело всхохатывая и пуская сложносоставные пузыри.

Итак, когда свободных коек не осталось, Зобова преспокойно запихнули к Ватникову. Иван Павлович послушно выслушал рассказ про собаку, удивляясь про себя, как это он не успел познакомиться с Зобовым раньше, еще когда работал приходящим психиатром, и не определил его куда положено.

А Зобов уже ежедневно видел эту собаку. Правда, пятая нога отросла у нее сравнительно недавно и нисколько не удивила свидетеля.

— Бродит, бродит ночами, испражняется обильно и звучно, всегда голодна, а пятая конечность у ней болтается, как неприкаянная…

— Что же – и не ступить на нее, на пятую? – спрашивал Ватников для поддержания разговора.

— Не замечал, — и Зобов хмурился.

Однако вскорости ситуация осложнилась. Страшную собаку, которая считалась частной собственностью Зобова, начали видеть другие больные, пока не увидели чуть ли не все. Ватников заламывал руки: ему бы на службу, за письменный стол, в халат, намоленный сотнями странных признаний и угроз, изодранный когтями примерещившихся бесов. Уж он бы разобрался, он бы навел порядок – и в какой же упадок пришла без него некогда милая, славная, невинная «Чеховка»! Но он был бессилен, а замену не присылали из-за того, что он еще не уволился и продолжал числиться в штате. Спустя какое-то время собаку стали замечать не только пациенты, но и отдельные сотрудники – покойный с некоторых пор Кирилл Иванович, к примеру, успел посмотреть. Правда, сама собака несколько изменилась: она уже не кормила мертвую крысу, составлявшую по выкапывании непрерывный числовой ряд, а просто шлялась ночами по отделениям, рычала, пошлепывала по линолеуму пятой ногой. Ее не на шутку боялись и связывали с ней разнообразные пророчества и предания.

То, например, что это призрак собаки Каштанки, ибо больница заслуженно и гордо носила имя Антона Павловича Чехова. Что будто Каштанка – собака не вымышленная и жила в самом деле, а на месте больницы был раньше устроен цирк, а до цирка – кладбище.

Это нисколько не противоречило логике отечественного градостроительства как такового.

Между тем удивляла общность видения, совпадение деталей. Кроме того, ослабевала связь между овсянкой-боярышником и визитом собаки. К Зобову она приходила на второй-третий день отходняка, иногда – в сопровождении зубастых тараканов и пританцовывающих раков, однако с недавних пор необходимый зазор между приемом спиртного и появлением видения исчез без следа. Ночную собаку видели и пьяные, и похмельные; поговаривали, что иные часы ее замечали и отпетые трезвенники, однако это такая трусливая, экзотическая и ненадежная публика, что полагаться на ее отчеты ни в коем случае не следовало.

Но мы увлеклись. Как же, каким же образом отреагировал Иван Павлович на сообщение Медовчина о кале, несоразмерном собаке из соседней палаты? Какой эмоцией он отозвался на это странное несоответствие?

Острым, скоропостижным охотничьим азартом. В глубинах души, давно поруганной и затравленной, запел рожок. Если хорошо присмотреться, то можно было разглядеть, что это трубит, взгромоздившись на мозжечковый намет и созывая охоту, Хомский, одетый в замшевую куртку и тирольскую шляпу с липовым фазаньим пером.

 

5

 

Дмитрий Дмитриевич Николаев, главный врач «Чеховки», не успел удержать Ватникова от неосмотрительного замечания. Лицо Медовчина даже переменилось, настолько сильны в нем сделались презрение и отвращение, и даже оспины не помешали, а как-то особенно обозначились-выделились: дескать, они уродливы, разумеется, и, в отличие от шрамов, не украшают мужчину, но состояние, позволяющее созерцать пятиногих собак, еще более прискорбно и неприлично; на его фоне померкнут не только оспины, но и чумные бубоны.

Ревизор испытал настойчивое желание выйти за тесные рамки санитарии и пристально воззрился на Николаева.

— Я удивлен, Дмитрий Дмитриевич, — сказал он размеренно. – Что происходит в вашем стационаре? По коридорам разбросано, простите, говно, а пациенты поголовно пьянствуют и активно галлюцинируют? Не мне решать такие вопросы, но в подобных случаях встает вопрос о служебном несоответствии…

В его словах отчетливо ощущалось пропущенное «пока» — «пока не ему решать». Черт его знает, почему, но Медовчину вдруг отчаянно захотелось остаться в «Чеховке». Оседлать ее и взять под контроль. Ему снова вспомнились предупреждения знающих людей о местных болотах и трясинах, но страхи эти все больше казались пришельцу надуманными. Обычное разгильдяйство…

— Проблема преувеличена, Сергей Борисович, — голос Николаева дрогнул. – Я покажу вам отчетность… мы проведем зачет среди среднего персонала на тему асептики и антисептики… создается впечатление, что кто-то сознательно стремится очернить руководство больницы.

Ба-бах!.. Голова Ватникова раскололась: это выстрелил внутренний Хомский. О Ватникове забыли и разговаривали при нем, а он внимательно слушал. Подстреленным вальдшнепом Иван Павлович повалился на койку и озабоченно замычал.

К нему метнулся д’Арсонваль, но Васильев опередил начмеда и принял череп Ватникова в заботливые, почти материнские руки:

— Иван Павлович! Что с вами, вам плохо?

Речь Николаева скомкалась и замерла сама по себе. Медовчин стоял и мрачно смотрел через плечо на суету вокруг Ватникова. Психиатр вяло взмахнул кистью, будто намеревался ударить по невидимым клавишам.

— Ничего особенного. Зауряднейшая головная боль, она сейчас пройдет.

Васильев выпрямился и крикнул:

— Оксана! Быстренько принеси анальгину!

Медовчин не сдержался:

— Каменный век, куда ни сунься! Анальгином давно не лечат, он запрещен в Европе, он дает опаснейшие осложнения…

Заведующий вызывающе развел руками:

— Чем богаты, тем и рады… — И не сдержался, осклабился: — Вы – терапевт? Фармаколог? Изволили заканчивать сангиг?

Медовчин покраснел. В медицинской среде доктора, обучавшиеся в санитарно-гигиенических институтах, в полушутку считались врачами второго сорта, хотя выучивались на тех же хирургов, неврологов и окулистов.

Примчалась сдобная, как будто только что из печи, Оксана; Ивану Павловичу сделали укол, но Хомский торжествовал победу. Через него Ватников уловил нечто, еще не понимая толком – что именно: сознательно очернить. Из этого вытекало наличие умысла – злого или благого, в этом еще предстояло разобраться. И вытекало еще одно странное соображение: собака! Иван Павлович, смирившийся со своим положением-состоянием, считал ее галлюцинацией, карой небес. Он где-то когда-то, очень давно, читал криминальный роман о чудовищной собаке, бездумно служившей черному замыслу – возможно, что и эта, что о пяти ногах, не плод разбуженного овсянкой воображения, но реальное существо; тем более, оно оставляет после себя экскременты. Тогда почему оно здесь, откуда приходит и куда уходит?

Хомский довольно посмеивался, над нацеленным в небеса ружейным стволом кружился сизый дымок. Приклад утопал в болотистой кочке.

Ватников проводил посетителей взглядом, но уже не думал о них. Он выстраивал версии, но его воображаемое ружьишко, в отличие от пристрелянной двустволки Хомского, лупило в «молоко» за неимением четких целей. Мысли путались: реальная галлюцинация или галлюцинаторная реальность?

Он пришел к единственному решению: придется хорошенько порасспросить Зобова, когда тот окажется достаточно вменяемым: на полпути из ниоткуда в никуда. Зобов приковылял уже изрядно поддатым, и только рычал и ворчал что-то нечленораздельное и неодобрительное. Он завалился спать, и Ватников вознамерился побеседовать с ним поутру. Он даже, скрепя сердце, отказался от вечернего флакона овсянки: оставил его Зобову на опохмелку, для разговорчивости.

Их разговор, к сожалению, не состоялся, потому что рано утром Зобов был найден лежащим на полу в отделении физиотерапии, мертвым.

 

6

 

Зобова нашла алкогольная бабушка, которая спозаранку забрела в физиотерапевтическое отделение, чтобы быть первой в очереди на процедуру горного воздуха. Чем дышали пациенты «Чеховки» на самом деле, никто не знал, но всем это мероприятие помогало, прямо пропорционально возрасту.

Это была та самая алкогольная бабушка, которую читатель, возможно, помнит из первой истории о Хомском и Ватникове, когда эта женщина выла и стонала в коридоре, пытаясь расчесать себе ногу и освободиться из аппарата Илизарова: перелом был сложный. Ее, как опять-таки помнит читатель, с большим трудом перевели в заведение, где ей по образу жизни и мыслей было самое место, но там произошло небольшое чудо: бабушка мобилизовалась, собралась с иммунными силами, синтезировала в себе необходимое количество белка и поправилась. Нога у нее зажила совершенно, но в заведение ее перевели и держали, конечно, не из-за ноги, а по другой причине. Режим соблюдали строгий, но не особенно, не вплотную приближенный к тюремному, а старики на самом склоне лет нередко обнаруживают склонность к бродяжничеству, для этого придумали даже специальное слово: дромомания. И бабушка просто сбежала из заведения, ушла, и никто не понимал – как. Оковы упали, темница рухнула, и возле самого входа сидела на ящике из-под картошки пригорюнившаяся свобода.

Бабушка немедленно восстановила былую житейскую активность и села в троллейбус. Там она пустилась в монолог:

— Я-то этого парня хорошо знаю, а его никто не знает, а я хорошо знаю. Прямо нечистый как прилип, так и не отцепится. Лицевой счет за электроэнергию пусть лично мне в руки приносят, а не присылают откуда-то. Что за баба такая взялась? Откуда она? Она-то у меня тряпки и ворует, Димка глупый был, но теперь поумнел, надо бы ему этими тряпками всю рожу…

Пассажиры темнели лицами и зажимали носы; бабушка беззаботно несла себе ерунду о вороватой женщине, сожительнице Димки – да ведь и с Генкой она жила, змеюжина, и еще к ней ходил майор, в пятидесятые годы…

Бабушка благополучно доехала до кольца и начала новый круг. Этого билетерша уже не стерпела; завязалась жестокая свара, ибо у бабушки не нашлось, ясное дело, ни денег, ни документов, ни даже проездной карточки, что вообще не лезло ни в какие ворота. Ее стали бережно выпроваживать; к сожалению, троллейбус еще не завершил торможение, когда она ступила на тротуар, и ее многострадальная нога немедленно переломилась во всех прежних местах, прямо по костным мозолям. О невозможности чего не раз напоминала отечественная и зарубежная травматологическая наука. А потому ее доставили в «Чеховку», где повторилось все, как встарь: острое отделение с операцией, реабилитационное отделение Васильева, физиотерапия… Бабуля, как и все, попивала тайком и в открытую, слыла активной свидетельницей пятиногой собаки, но шла на поправку быстрее, чем в прошлый раз, и вот уже не только лежала и выла – ковыляла в своем аппарате, посещала разнообразных специалистов, которые спешили назначить ей какие-нибудь безобидные и ни к чему не обязывающие процедуры.

И вот она наткнулась на старого Зобова, которого сразу признала и ни на секунду не усомнилась, что он попросту пьян. Она ударила его клюкой и толкнула ногой, заключенной в железные кольца со спицами.

— На завтрак пора! – заорала бабушка.

Зобов не шевельнулся, и она начала сомневаться в достоверности обстановки. Зобов ли это? Да нет же, это Димка! Димкина сука довела-таки мужика до цугундера! Но откуда же в «Чеховке» взяться Димке? Да оттуда же, откуда берутся все… Бабушка окрепла настолько, что управилась с мертвым телом, перевернула его на спину: нет, это все-таки Зобов – но почему же он так странно молчит?

Она заползла в первый попавшийся кабинет и нажаловалась на неподвижного, имея в душе тревогу и страх. Пустынное отделение вдруг забелело халатами, и кто-то могущественный властно распорядился: ничего не трогать! Командный голос д’Арсонваля узнали все.

Красавец-начмед склонился над трупом и медленно обошел его, потом приказал включить дополнительное освещение. Коридор еще не успели вымыть, и можно было рассчитывать на следы. Явился Николаев; он взялся за сердце, когда до него дошло, что случилось.

— Милицию надо, — сказал д’Арсонваль.

Но Дмитрий Дмитриевич резко воспротивился этому. Он хорошо помнил убийство, которое милиция уже расследовала в «Чеховке», и опыт общения с ней ему чрезвычайно не понравился. От тюрьмы да от сумы не зарекайся, но Николаев зарекся: пускай вся больница провалится в тартарары, но следственных действий на ее территории больше не будет.

— С какой же это радости? – зашипел он змеей. – Это не старинный зал, где развратные аристократы собрались, чтобы совершить убийство! Это больница, место смертное! Вы посмотрите на его синие губы, да и вообще… Столько пить, сколько он пил – я удивляюсь, как он вообще жил… В морг его, да немедленно вскрыть!

Д’Арсонваль почтительно поклонился и снял трубку местного телефона. Но прежде предупредил:

— Возможно, старик разбил себе голову, а это травма, тут без милиции не обойдемся…

— Возможно! – вспылил Николаев. – Потом мне скажут: полы плохо моешь, не вытирают их у тебя, люди бьются головами! Нет, пусть сначала найдут у него инфаркт или инсульт, а потому уж напишем: старику стало плохо, он упал и ударился головой… Такая последовательность, и никакая иначе. Вы разве ребенок, что мне учить вас приходится? Первый год в практической медицине? – На этих словах Дмитрий Дмитриевич почему-то осекся.

Начмед поклонился вторично.

 

7

 

Несчастье, приключившееся с Зобовым, переполошило больницу. Половина пациентов отчиталась в том, что видела пусть не собаку, но ее тень, и ощутила зловонное дуновение, вызванное вращением ее хвоста; действительно – обнаружился очередной кал, на сей раз в святая святых – аптеке, опять-таки на полу, и целая куча. Незамедлительно прозвучал очередной анонимный сигнал, и вот уже Николаев битый час заседал в своем кабинете с вновь прибывшим Медовчиным, плотно притворив двери, а секретарша не пускала к ним никого.

Дмитрий Дмитриевич виртуозно защищался и рассказывал разные случаи, намекая Медовчину, что за всем уследить нельзя, и что бывают обстоятельства… Не так давно он, Николаев, персонально явился в реанимацию и накинулся на санитарку: что за срач? Совсем потеряли совесть? Под окнами прокладки валяются в неимоверном количестве – позор!

Санитарка, по словам Дмитрия Дмитриевича, подбоченилась и начала орать:

— Да какие у нас прокладки? У нас все в памперсах лежат!

— Вы знаете, — втолковывал Николаев Медовчину, заговаривая ему зубы своими прокладками, — она-таки убедила меня, в реанимации нет ни одной женщины с исправным циклом. И что все эти прокладки нанесло ветром, с гинекологии, с пятого этажа.

Медовчин слушал, и на его выщербленно-вылущенном лице читалось глубокое отвращение. Между тем, Николаев рассказывал ему сущую правду. На ту сторону, куда нездоровыми голубями слетелись прокладки, выходило только одно реанимационное окно, и палата тоже была одна, и больная лежала — одна. Очередная старуха.

Она лежала в этой реанимации очень давно. За нее платили родственники, вот она и лежала. Расхаживала с папиросой и не знала горя.

— И срет, — взволнованно и проникновенно жаловался Дмитрий Дмитриевич, — непосредственно в мусорное ведро, которое возле дверей. Больше некому. Сначала многие удивлялись, когда туда заглядывали: откуда? и туалет же рядом. Но потом перестали и удивляться, и интересоваться…

Главный врач почему-то решил, что эти бытовые откровения помогут ему завоевать расположение ревизора. Однако он жестоко ошибся: Медовчин еще прочнее убедился в обоснованности своих намерений взять «Чеховку» в оборот.

Они просидели с Николаевым еще долго, а по «Чеховке» расползались новые лечебно-профилактические будни.

Когда утренние процедуры были в полном разгаре, вскрылась новая беда: исчезла собачонка – та самая, которую поначалу заподозрили в осквернении больничного коридора. Чтобы не слышать плача, стенаний и угроз ее хозяйки, Ватников улегся ничком, втиснул лицо в подушку, а другой подушкой, уже без наволочки, взятой с осиротевшей постели Зобова, накрыл себе голову. Ему было отчаянно душно и мерзко, но он терпел, да спасало еще и выработанное со временем равнодушие к себе и миру.

Из палаты доносились глухие удары: «мамочка» колотила загипсованной ногой по койке, и все уже понимали, что обычными «капельками», от которых она была без ума, беде не поможешь: Миша, засучив рукава, насасывал в процедурной аминазин, а Васильев отдал команду готовить операционную, потому что удары не прекращались и становились все более зловещими; от этих ритмичных, губительных звуков мужчина, лежавший через палату и неоднократно пересекавшийся с пятиногой собакой, неожиданно вывернул лампочку, сунул ее в рот и встал, широко разведя руки – для лучшего приема, как он объяснил, космических сигналов.

Работа отделения была наполовину парализована: оно, обычно довольно тихое, жужжало и шелестело, занимаясь поисками собачки, извлечением лампочки, обездвиживанием мамочки и прочими вещами, не входящими в перечень основных должностных обязанностей его сотрудников; не успела суматоха улечься, как грянула третья – и на сей раз по-настоящему жуткая новость – трагической, скоропостижной смертью скончался старейший врач больницы, живая легенда, полуживая история, именно – профессор Рауш-Дедушкин.

Смерть настигла его по пути в больничную библиотеку, располагавшуюся почему-то в подвале; туда ходили редко и неохотно, и только профессор, как будто повиновавшийся программе, встроенной в головы всем академикам и профессорам еще в материнской утробе, исправно таскался туда изо дня в день; Рауш-Дедушкина обнаружили лежащим на ступеньках, с задранными ногами и халатом, съехавшим вниз, до самой седой бороды. Честь этого открытия принадлежала на сей раз начмеду лично, и понятливый д’Арсонваль, памятуя о запрете Николаева вызывать в очевидных случаях милицию – а данный случай, по причине возраста покойного, тоже вполне подпадал под категорию очевидных, — направился прямо к главному врачу. Николаев только-только распрощался с Медовчиным, выдержав очередной бой за гигиену; ревизор ушел мрачнее тучи, грозя учреждению нешуточными санкциями.

Дмитрий Дмитриевич, снявши халат и пиджак, сидел за столом и наливал себе коньяку.

— Простите, Дмитрий Дмитриевич, — начмед прищелкнул каблуками.

«Он вроде бы из военных», — рассеянно подумал Николаев, удивляясь, каким-таким бесом начмеду удается сочетать атлетизм и угодливую подвижность фигуры.

— Что? – сердито спросил Николаев, опрокидывая рюмку. – Садитесь, присоединяйтесь… Надеюсь, у нас больше нигде не насрали? В горздраве считают, что я открыл здесь платный нужник… Купаюсь в золоте в прямом и переносном смысле.

— Все гораздо хуже, Дмитрий Дмитриевич. Мы лишились профессора. По-видимому, он поскользнулся на лестнице и сломал себе шею. Или, если вам будет угодно для отчетности, сначала сломал себе шею, и уж поэтому упал…

Главврач начал медленно подниматься из-за стола. Д’Арсонваль наблюдал за ним, не упуская ни одного движения. Он прикусил язык, сообразив, что наболтал лишнее.

Поднявшись, Николаев стал столь же медленно опускаться обратно. Начмед предупредительно взялся за бутылку, и Дмитрий Дмитриевич не нашел в себе сил согласно кивнуть, он только зыркнул глазами.

— Ему сейчас делают искусственное дыхание в рот и везут в реанимацию, но без толку, боюсь, — продолжил рассказывать д’Арсонваль. – Случай, по-видимому, снова не криминальный, я посмотрел вокруг, пошарил – чисто… Библиотекарша ничего не слышала…

— Она глухая, — прохрипел Николаев. – И как вы узнали? Я ее уволил. Библиотека уже давно не работает, она закрыта… чего его туда понесло?

— Вы не дали мне договорить, — обиделся д’Арсонваль. – Я и хотел сказать, что она не слышала, коли ее там не было, хотя я стучал и стучал… я новый здесь человек, откуда мне знать такие тонкости – открыто, закрыто…

Между тем несчастного и уже совершенно бездыханного Рауш-Дедушкина привезли в реанимацию и уложили в палату к хронической бабушке, на которую недавно сетовал Николаев, когда распинался перед Медовчиным. Привезли понапрасну, но этого требовал статус покойного, он должен был хотя бы немного, пусть полчаса, но полежать в реанимации.

 

8

 

Патологоанатом Величко широко отступил от секционного стола и барским жестом пригласил собравшихся к распоротому трупу, как приглашают к богатому столу. От плешивого, гололицего, карликового ростом Величко по долгу профессии разило спиртом – это было так естественно и по делу, что даже не чувствовалось и уж тем более не осуждалось.

Эта была жуткая фигура; он редко вылезал из своего флигеля, где упорно продолжал именовать своих подопечных пациентами и в диких, нескончаемых беседах с ними тет-а-тет, в которых – естественно – солировал, обращался к ним по имени-отчеству; иногда забывал его, тянул озадаченное «ээээээ….», отходил от стола, не выпуская ножа, справлялся в истории болезни и продолжал: «Ах, ну да, Анатолий Лазаревич, мы с вами остановились на состоянии вашей гортани…» Величко заводил руку в грудную клетку и быстрым движением вырывал гортань вместе с глоткой и языком, и его мастерству позавидовал бы сам шестикрылый серафим. Иногда он переодевался в чистый халат и обходил разнообразные отделения, рассеянно кивая и улыбаясь больным, которые, видя незнакомого доктора, почтительно здоровались с ним и не знали, кто он такой и зачем пришел, а пришел он единственно с тем, чтобы взять под ручку заведующего и прогуляться по палатам в поисках странных и безнадежных, интересных случаев, кандидатов. Это был леденящий душу аналог отборочной комиссии, которая проводилась в больнице еженедельно для плановых больных, которых ставили в очередь на госпитализацию. Величко рисовал себе в уме иную очередь, стоящим в которой нередко удается поменяться местами и не иметь при этом друг к другу никаких претензий.

Зобов, распростертый на столе, несколько изменился по сравнению со вчерашним днем, когда он еще живой и сравнительной здоровый шел подышать предположительно горным воздухом. Он выпрямился, вытянулся, одновременно умудрившись уменьшиться, и полностью раскрылся во внутреннем отношении, до самого позвоночника; между распахнутыми ребрами были напиханы тряпки. Лица у Зобова не было, оно, содранное в тряпочку и скомканное, спускалось на грудь, словно маленький фартук. На месте лица краснела оголенная, вишневого цвета лобная кость, побивавшая своей внушительностью другие лицевые кости, помельче.

— Причина смерти – инсульт, — бесцветным голосом объявил Величко. – Пациент – хронический алкоголик, сосуды девственно чисты. Вот очаг кровоизлияния…

Он придвинул поднос, где лежал мозг, аккуратно нарезанный ровными ломтями.

— Внешние повреждения? – спросил Васильев. – Травмы?… – Он помедлил. – Укусы?…

Николаев, никогда не ходивший на вскрытия, однако нынче явившийся, к столу не пошел, и всю беседу простоял в углу, дыша себе в кулак.

— Вы о собачке? – вздохнул Величко, теребя вафельное полотенце. – И вы туда же? Воистину – собака Раппопорта, как одноименная проба. Новый способ проверки на алкоголь. Видел собачку – дело ясное, пьешь… Нет, уважаемый коллега, я не нашел никаких следов животного насилия. Он умер от кровоизлияния в мозг, умер мгновенно. Нам всем можно пожелать такой смерти.

Глядя на Зобова, Васильев позволил себе не согласиться с пожеланием Величко.

— Дайте спирту, — попросил заведующий.

Величко охотно наполнил ему мензурку.

— Давно на вскрытии не были? – спросил он с некоторым удивлением. – На моей памяти – не далее, как третьего дня.

Васильев выпил спирт, утерся рукавом и сдавленно произнес:

— Сейчас к вам привезут нашего профессора… Рауш-Дедушкина. Его нашли мертвым на лестнице, которая ведет в библиотеку. Место пустынное, смерть внезапная…

Величко задумчиво кивнул:

— Я понимаю. Глядя на это, — он кинул на Зобова, уже не называя того по имени-отчеству, — вы представляете себе профессора. Но это жизнь, дорогой коллега. Это жизнь.

— Я хочу, — подал голос Дмитрий Дмитриевич, не отвечая на полуфилософские сентенции Величко, — чтобы вы исследовали профессора максимально тщательно. Все на тот же предмет: травмы, ссадины, ушибы… укусы.

Патологоанатом пожал сутулыми плечами:

— Ссадины весьма вероятны… ведь вы утверждаете, что его обнаружили на лестнице – старик упал и непременно расшибся…

— Вы прекрасно понимаете, что я имею в виду, — оборвал его Николаев. Не в его правилах было так резко разговаривать с патологоанатомом – милейшим и добрейшим человеком в миру, но он ничего не мог с собой поделать.

Величко мелко закивал:

— Да-да, коллега. Совпадения всегда настораживают. Я выложусь до конца, я прибегну к микроскопии, если угодно… впрочем – микроскопии чего? – Он уже не обращал внимания на Николаева и сосредоточенно беседовал сам с собой, периодически обращаясь к себе по имени-отчеству. Он обожал микроскопию.

 

9

 

Начмед д’Арсонваль любил заметить к слову и не к слову, что его фамилия не случайна, что он потомок «того самого» — и он подмигивал, намекая тем самым, что и сама его работа в медицине не случайна, что в нем орудуют особые гены, ответственные за наклонности к врачеванию, а потому начмед заведомо отмечен некой тайной печатью приобщенности, знания, мастерства; что он – лекарь от Бога. Он имел в виду, что по какой-то линии происходит от знаменитого французского физиолога Жака Арсена д’Арсонваля, работавшего в девятнадцатом и двадцатом столетиях и самую малость не дотянувшего до векового возраста; на исходе девятнадцатого века сей многомудрый муж исследовал воздействие на человеческий организм тока высокой частоты и предложил соответствующий метод лечения, который и получил в физиотерапии название «дарсонвализация».

Физиотерапевт Леонид Нилыч терпеть не мог д’Арсонваля, считая, что тот исподволь захватывает власть над всей физиотерапией, пользуясь выгодными родственными связями; ему не приходило в голову, что начмед и без того властен не только над физиотерапией, но и над всеми остальными отделениями. Леонид Нилыч доходил в своей неприязни до того, что старался не назначать процедуру дарсонвализации пациентам, но это, казалось, нисколько им не вредило: есть ли процедура дарсонвализации, нет ее – все едино, и с этим высокочастотным током еще предстоит хорошенько разобраться. Однако назначать все-таки приходилось, потому что процедура – по причине своей         полной безобидности – была включена в перечень реабилитационных мероприятий почти при любых заболеваниях. Докучливых и вредных клиентов, которым всегда было мало лекарств и внимания, всенепременно направляли к Леониду Нилычу, чтобы тот прописал им что-нибудь бесполезное и звучное. Дарсонвализация звучала отменно, и люди уходили довольными, поздоровевшими.

Д’Арсонваль разительно отличался от своего предшественника, покойного начмеда Кирилла Иваныча. Ему до всего было дело, он всюду носился, всюду совал свой нос – красивый, с горбинкой, и в самом деле какой-то французский. Собачья напасть и смерть двух столь непохожих людей – бесправного и всемогущего – заставили его развить невиданную активность. Он только и знал, что разговаривать о собаках, лестницах, горном воздухе, собачьем дерьме, добавочных ногах и овсянке.

— Я вижу во всем этом недобрый умысел, — многозначительно подытоживал он, заканчивая разговор с Николаевым, например, или с Голицыным, или с зачастившим в «Чеховку» Медовчиным, или даже Клавдией Ивановной Раззявиной, гастроэнтерологом, которая жила своей пресноводной жизнью и нисколько не сокрушалась по поводу того же дерьма, которое находили все чаще. Неуловимая собака успевала нагадить то в одном отделении, то в другом, то в приемном покое, то на пищеблоке, то в гнойной перевязочной, то даже в чистой. Над Николаевым всерьез начинали сгущаться тучи: Медовчин появлялся уже не один, а в сопровождении мрачных спутников с гигиеническими приборами для замеров, заборов и проб. Дмитрия Дмитриевича задергали постоянными вызовами в горздрав, и он уже схлопотал одно предупреждение. Предупредили, что накажут сразу за все – за пьянство с галлюцинациями, за разведение живности, особенно расположенной гадить; за плохое освещение на лестницах, за отсутствие медсестер на постах. Николаев пил мертвую и еле держался на ногах, силы его были на исходе.

Намереваясь довести задуманное до конца, д’Арсонваль припомнил легендарную историю двух сыщиков, не так еще давно учинивших странное следствие по поводу убийства скандального больного – там, помнится, тоже были какие-то блатные отношения, взятки; больной был здоров, и Николаев положил его к Васильеву, чтобы спрятать от военкомата… Лыко в строку, одно к одному! Один из сыщиков, полоумный пьяница Хомский погиб, сорвавшись с крыши, однако был жив его дипломированный коллега, и можно было если не заручиться его поддержкой, то хотя бы вытянуть из него, подружившись, какие-нибудь важные сведения. Д’Арсонваль вошел в палату Ватникова с глубоким участием на породистом, загорелом лице. Ватников ждал чего-то подобного; внутренний Хомский являлся ему регулярно и предупреждал, что об Иване Павловиче рано или поздно вспомнят, ибо творится темное, злое дело.

— Здравствуйте, Иван Павлович, — начмед присел не на стул, а на краешек кровати, обозначая предельную откровенность и неприятие официоза. – Вы уже давно у нас лежите – как вы себя чувствуете, какие появились сдвиги?

Ватников обреченно усмехнулся:

— Намекаете, что я залежался? На выписку готовите? Я готов…

Д’Арсонваль протестующе замахал руками:

— И думать не думайте! Вы наш человек, мы вас не бросим в беде – будете лежать, сколько понадобится.

— Это хорошо, — и Ватников снова усмехнулся, еще печальнее, чем в первый раз.

— Без соседа не скучаете? – Начмед кивнул на койку Зобова, где громоздился скатанный в рулон полосатый, в пятнах, матрас.

— Конченый человек, но дед был милый, не злой.

— Вот именно. Милые, добрые люди скоропостижно погибают… вы слышали о нашем профессоре?

— Разумеется, — кивнул Ватников, украдкой изучая д’Арсонваля.

— Это я его нашел, — признался начмед.

— Вот как? – Иван Павлович, казалось, не проявил к этому обстоятельству ни малейшего интереса.

— И Зобова тоже – ну, не первым, но осматривал место в числе первых.

— Вы расторопны.

— А вы будто бы и не любопытны, — д’Арсонваль шутливо погрозил ему пальцем. – Скажете, что вас и легенда о здешней Каштанке не интересует?

— Любителей сказок может заинтересовать, — Ватников демонстративно вытянулся на постели и заложил руки за голову. Он слышал уже и про цирк, и про кладбище.

Начмед помолчал. Потом, чуть передернувшись, глухо бросил:

— Я видел там следы. И в первый раз, и во второй.

— Вот как? – В глазах Ватникова сверкнул огонек. – И какие же – мужские или женские?

Д’Арсонваль придвинулся к нему вплотную:

— Иван Павлович, это были отпечатки лап пятиногой собаки.

 

10

 

Внутренний Хомский разрядил оба ствола, и у Ивана Павловича заложило в ушах.

— Вы сами их видели? – быстро спросил он начмеда.

Тот серьезно кивнул.

— Сам. Собака, по-видимому, побывала на улице – пришла оттуда, отпечатки были довольно грязные. Я разглядел и следы самого Зобова. У него были повреждены ноги, но расстояние между его следами вдруг резко увеличилось.

Ватников сел и взялся за виски.

— Так, — сказал он, не находя нужных слов. И обратился к Хомскому, который сидел себе на мозжечковом намете, свесив ноги в больничных тапках: «Почему ты не скажешь мне всего напрямую, Хомский? Ведь ты знаешь все?»

«Многое ведаю, — согласился Хомский, — но уста мои на замке.»

«Тогда намекни, — взмолился Иван Павлович, — дай подсказку!»

Д’Арсонваль, склонив голову на плечо, наблюдал за Ватниковым, понимая, что тот занимается серьезным и почетным умственным трудом.

Молчание длилось довольно долго, потом Хомский прохрипел:

«Сходи на задний двор и погляди там. Сходи, погляди. Покружись там, порыскай».

«И это все? А что дальше? Что мне искать на заднем дворе?»

«Пока это все. Терпи – скажу больше, если будет дозволено. На заднем дворе не искать ничего, тебя самого найдут».

«Но кто?»

Хомский замолчал окончательно; он даже встал и повернулся спиной, выказывая откровенное неуважение корковым структурам мозга, ответственным за интеллектуальную деятельность.

Доктор Ватников перевел дыхание и посмотрел на д’Арсонваля.

— Выпить не желаете? – осведомился начмед.

Психиатр лишился дара речи.

— Не кривляйтесь, — и начмед, в свою очередь, скривился сам. – Здесь пьют все, и вы тоже пьете. Я просто жалею вас, я знаю, что вы стеснены в средствах. Вы все равно будете пить – со мной или без меня. Я угощу вас приличным напитком, а не овсянкой и не боярышником, которыми вы выжигаете себе паренхиматозные органы. Сколько килограммов вы сбросили на этих пузырьках, Иван Павлович? Восьемь? – У начмеда неожиданно проявился французский акцент. — Двенадцать? Я не имел удовольствия знать вас прежде, но выглядите вы неважнецки.

Ватников, немного подумав, не стал возражать:

— Плесните, — разрешил он осторожно.

Д’Арсонваль достал из кармана халата плоскую фляжку с водкой настолько знаменитой, что делать ей здесь рекламу нет никакой нужды. Он налил Ватникову половину железной кружки, но сам наотрез отказался, ссылаясь на совещание.

— Не у нас совещание, не в «Чеховке», — уточнил он, так как Иван Павлович, конечно, не хуже других знал, что перед Николаевым с недавних пор дозволялось появляться в каком угодно виде и совещаться тоже о чем угодно. Главврач стремительно терял контакт с действительностью.

— Выездное? – Иван Павлович понюхал обломок печенья.

— Именно так. Слушайте дальше, Иван Павлович. Такие же следы – ну, не совсем, но похожие – я обнаружил на лестнице. Рауш-Дедушкин не шел в библиотеку, он стоял там, на ступенях, в полумраке, и ждал кого-то.

— Почему вы так думаете?

— Потому что пепел дважды упал с его сигареты.

«Именно такой помощник нам и нужен», — пробурчал Хомский, и эти слова эхом разнеслись по мозговым полушариям Ватникова, запрыгали шариками, заиграли весенними красками.

— А потом?

— Потом? Потом мне показалось, что он стал двигаться на цыпочках. Но это, — и здесь д’Арсонваль виновато вздохнул, — конечно же, было полнейшим идиотизмом с моей стороны – так считать.

— Конечно. Извините, — спохватился Ватников.

— Пустяки. Вы догадались?

— Конечно. Он бежал со всех ног, он спасался, и у него не выдержало сердце. На вскрытии нашли инфаркт? Или инсульт?

Начмед кивнул:

— Инфаркт. Обширный, с переходом на заднюю стенку. Бедняга много курил.

— А собачьи следы? Вы их видели?

— Видел, — мрачно ответил начмед. – Вы не находите, что этих следов слишком много – я имею в виду последствия природных отправлений? Больница перегружена собачьим дерьмом, комиссия следует за комиссией, но собаку не видит никто.

«Ба-бах!» — это выстрелил Хомский, и Ватникова осенило.

— Собаку не ловит никто потому, что каждый думает, будто она ему кажется. К чему же ее ловить?

 

11

 

Д’Арсонваль глубоко задумался.

— А ведь вы правы, — молвил он с неожиданной почтительностью. – Мне кажется, что лечение определенно идет на пользу вашему мозгу.

«Угу», — язвительно засмеялся Хомский, засевший где-то в задней черепной ямке.

— Буду с вами откровенен, — решился начмед. – Я разговариваю с вами лишь потому, что вы в свое время занимались расследованием убийства. Убили человека, которого положили в больницу по распоряжению Дмитрия Дмитриевича. С этой госпитализацией не все гладко. Этого человека искали – по словам Николаева, работники военкомата. А если нет? Если его искал – и нашел – кто-то другой? И Николаеву известно об этом деле намного больше, чем он говорит?

Иван Павлович уставился в пол.

— Дело давнее, — пробормотал он. – Не хочу его ворошить. И я не вижу связи между делом тем и делами нынешними.

— И я не вижу, — с готовностью подхватил д’Арсонваль. – Но она не исключена. Ведь правда? Вы не можете ее исключить?

Ватникову отчаянно хотелось сказать, что подобную связь можно исключить если не на сто, то на двести процентов, но он не хотел терять наладившейся связи с начмедом и так вот сразу разочаровывать его. Ему показалось, что правильнее будет выгадать время.

— У меня разболелась голова, — пожаловался он с напускной стеснительностью: негоже врачу сетовать на свои болячки. – Извините.

Начмед мгновенно оказался на ногах.

— Нет, Иван Павлович, это вы простите меня. Это я растревожил вас, напомнил о неприятных вещах. Отдыхайте, прошу вас.

— Я лучше пройдусь, — возразил ему Ватников. – Чуть погодя. Это освежает и укрепляет.

— Тоже дело! – одобрительно воскликнул д’Арсонваль. – Чем залеживаться, всегда лучше прогуляться. Погодка радует – спасибо Господу хотя бы за это… Ну, всего вам доброго. Мы ведь вернемся к нашему разговору, когда у вас возобновится такое желание, да?

— Непременно, — заверил его Ватников. – Кстати сказать – о следах моего соседа, Зобова. Между которыми, по вашим словам, увеличилось расстояние – он ведь тоже, хоть и с больными ногами, но пытался бежать, вы согласны?

Начмед прижал руки к груди, полуприкрыл веки и медленно кивнул.

…Отделения в «Чеховке» не закрывались днем (и ночью, как будет сказано ниже) – больница, как-никак, была многопрофильная, отнюдь не психиатрическая, и в ней не пользовались вагонными ключами. Любой, кто имел на то силы, мог выходить за ее пределы, так поступил и доктор Ватников, вооружившись тростью. Не то чтобы у него отказала нога или две, и не так уж ослаб он, однако с некоторых пор, для самого себя незаметно, он обзавелся этой тростью, прихватил ее где-то, бесхозно стоявшую – с ней почему-то он чувствовал себя спокойнее, с ней было надежнее и, может быть, даже возвышеннее, что ли. Вот идет человек; человек сей убог и слаб, но упрям, и в стремлении жить он берется за палку, как бралась за нее безымянная гиперобезьяна, прародительница Дарвина и Энгельса.

Выждав, пока с ухода начмеда пройдет пять минут, он снял фланелевый халат, переоделся в пиджак и брюки, но галстука повязывать не стал: с одной стороны, ему не хотелось окончательно опускаться до уровня местной публики, но с другой глупо было прикидываться, показывать, будто с ним все в порядке – галстук лишь подчеркнул бы недуг, напомнил о нем.

Врачам тяжело болеть, особенно психиатрам. Они многое понимают, предчувствуют и предвидят. Временами Иван Павлович начинал даже смутно догадываться, откуда берется внутренний Хомский, но мысль, уловленная недугом, обрывалась и ускользала.

Одинокий, всеми брошенный – именно так хотелось думать Ватникову – Иван Павлович побрел по отделению, с достоинством опираясь на трость. Ему встречались больные, которых он давно и хорошо знал – неразлучные братья Гавриловы, которые ложились в стационар уже третий раз, потому что им здесь ужасно понравилось; их ноги, некогда переломанные при вышибании на спор бутылки, зажатой в дверях электрички, восстановили былую ходкость; теперь братья свободно передвигались и наслаждались лечением. Поклонился и Каштанов, еще один постоянный клиент – дельтапланерист с хроническим переломом пяточных костей; этот тоже уже ковылял довольно прилично, и с видом знатока кивнул на ватниковскую трость. Алкогольные бабушки давно слились в представлении Ватникова в одну перекошенную харю, и он не делал между ними различий. Он ощущал себя посетителем босховского ада, наполненного презанятными, но всегда одними и теми же дьяволами.

Сейчас многие демоны шествовали мимо Ивана Павловича с гордым и надменным видом, безошибочно угадывая в недавнем лекаре ангела, упавшего с небес навсегда и не заслуживающего милости.

Что поделать! Неторопливо, с понуренной головой, доктор Ватников вышел из отделения, спустился по лестнице, однако сразу в вестибюль не пошел, а завернул в приемный покой. Там было шумно: искали зарубежный нос. Какой-то приезжий финн затеял дразнить собаку окурком. Отечественная собака возмутилась и откусила ему нос в аккурат по линии Маннергейма. Приехала скорая помощь, нос бросили в целлофановый пакетик и вместе с финном в качестве приложения повезли через весь город в «Чеховку». Там, понятно, оказалось невпроворот своих дел — суетились да прилаживались часа три. Потом нос потеряли.

«Охранник, — думал Иван Павлович, и мысли ворочались в его голове неохотно, откровенно намекая на безнадежность их перекатывания. – Собака. Нос. Собака? Да, она самая. Ведь есть же у нас охранник – куда он смотрит?»

Охранник, из ряженых казаков, переодетый в сапоги и плетку, засунутую в голенище, смотрел известно куда – туда же, куда и все. И Ватников прекрасно об этом знал, а потому не возлагал на интервью с ним никаких надежд.

Иван Павлович застал его сидящим на лавочке и погруженным в чтение памятки о ядовитых растениях. С картинки подмигивала ягода вороний глаз, и казак отвечал ей нахмуренным, удивленным взглядом. От него разило, как из преисподней для членов общества трезвости.

Да, конечно, казак неоднократно видел собачку, которая интересует доктора – именно пятиногую. И мало что видел – ночами он систематически гоняется за ней, размахивая плеткой. Одна беда: собачка все время разная – ну, не совсем разная, но не вполне одинаковая: она то побольше, то поменьше, то подожмет хвост, а то вдруг выматерится…

Догадка, подсказанная Хомским, обретала твердую почву. Не сочтя нужным углубляться в беседы о заслугах возрожденного казачества в поимке собаки, Иван Павлович откланялся и вышел на улицу. Казак тупо провожал его взглядом: вороний глаз, топорщась крестообразно растопыренными листьями, уплывал от него в распахнутую дверь и постукивал тросточкой.

 

12

 

Задний двор: указание Хомского прочно сидело в ватниковском мозгу. Задний двор не так уж и мал – и о каком же его участке напоминал напарник?

Было прохладно, и Ватников поднял воротник пиджака, укутался. Бездумно сшибая тростью разнообразный мусор, он обогнул здание и сразу же замер, уразумев, что он уже все нашел и больше искать ничего не нужно. Намек Хомского оказался прозрачнее некуда, и Ватников невольно попятился, вскинув и выставив трость, как шпагу.

Собаки.

Задний двор был полон собак.

Самых разных расцветок, самых причудливых пород: точнее сказать – все сплошь беспородные, ужасные помеси, безобразные гибриды. Иные лежали, другие бродили себе, вынюхивая добычу, третьи просто стояли и смотрели на Ивана Павловича. Он начал пересчитывать ноги («Лапы», — мысленно поправил себя аккуратный Ватников). Четыре. Снова четыре. Четыре. Три с половиной – одна подранена и поджата. Четыре. Четыре. Четыре. Три. Четыре. Иван Павлович перевел взгляд на окна первого этажа, забранные решетками: пищеблок.

Все было понятно: одичавшая, расплодившаяся стая все время хотела жрать и кучковалась поближе к раздаче. Их, несомненно, прикармливали, и занимались этим дуры-поварихи – категория, до крайности ненавистная Ватникову. Он не решился приблизиться, чтобы рассмотреть стаю получше, но и без того было заметно, что многие животные покрыты рубцами и шрамами – грубыми, но удивительно ровными.

«Они с оперативки, — осенило Ватникова. – Неподалеку – Военно-Медицинская Академия, там есть кафедра оперативной хирургии. На них там и тренируются, на этих собаках, а после выбрасывают, и те выживают – недаром ведь говорят: заживет, как на собаке. Я и сам, было дело, их потрошил, без всяких медицинских показаний – так было надо, чтобы руку набить, и к чему я ее набивал? Пригодилось мне оно в психиатрии? Понятно, всех готовили к войне, но к войне готовятся постоянно, а это значит, что и собак полагается резать ежедневно, дабы не утратить мастерства. А что у нас было? двухнедельный хирургический цикл, зачет, экзамен… Видно, в Академии плохи дела, если даже собакам не остается отбросов – вот они и переметнулись. А у нас? Неужели у нас лучше финансирование? Питательнее харчи?»

Кое-что прояснялось – например, стало вполне понятно, кто именно гадит в больнице: вот эти и гадят. Но кто их запускает и почему? И эта, с пятой ногой – такого не может быть, ее и нет.

Полный задумчивости, он побрел назад, в опротивевшую палату. Ему был нужен союзник, свой человек среди действующего персонала – сам он уже лишился многих полномочий. Теперь-то он отлично понимал Хомского, который в свое время осторожно и бережно вербовал в напарники самого Ватникова. Что может сделать больной, пусть даже не самый обычный, но заслуженный?

Выбор Ватникова естественным образом остановился на д’Арсонвале – к тому же и Хомский одобрил его кандидатуру. Начмеда переполняла энергия, и если направить ее в правильное русло…

Иван Павлович прошел в административное крыло. Дверь д’Арсонваля оказалась запертой, зато та, что вела в приемную главврача, была распахнута настежь. Секретарша, пышная сорокалетняя дама с длинным именем Бронеслава Виссарионовна Гоггенморг, стояла у двери, которая вела уже в сам кабинет Николаева – стояла, тесно приникнув к обивке ухом. Ивану Павловичу нечего было делать у Дмитрия Дмитриевича, и он решил не обнаруживать своего присутствия деликатным кашлем и прочими расхожими приемчиками.

Он уже кое-что знал: кто-то копает под руководство больницы.

Кто-то занимается сознательным вредительством и разводит антисанитарию, запуская ночами собак.

Любопытство секретарши подозрительно.

Поведение работников пищеблока подозрительно.

Сама деятельность кафедры оперативной хирургии при Академии – и та подозрительна.

Совершенно запутавшись в этих многочисленных подозрениях, Ватников случайно забрел на гастроэнтерологию, где и нашел д’Арсонваля, который соревновался с галантным и глупым Голицыным в наговаривании комплиментов Раззявиной, не понимавшей и половины из сказанного.

При виде Ватникова начмед немедленно оставил свое дурацкое занятие, отлепился от веселой компании и быстро подошел к Ивану Павловичу.

— Вижу, что вы явились не с пустыми руками. Выкладывайте, не томите.

Иван Павлович, волнуясь больше, чем сам того хотел, рассказал д’Арсонвалю о собачьем питомнике под окнами пищеблока.

Начмед ударил себя по лбу:

— Как же я не посмотрел там! Ведь это элементарно! Послушайте, коллега, вы ткнули меня носом в лужу, словно щенка. Я перед вами в неоплатном долгу.

Ватников пропустил эти слова мимо ушей.

— Нужно устроить засаду, — выпалил он. – Остаться на ночь, обосноваться неподалеку от кухни и посмотреть.

— Казак? – быстро предположил д’Арсонваль.

Иван Павлович покачал головой и коротко объяснил, почему содействие казака окажется бесполезным.

— Тогда мы с вами, — решительно заявил начмед. Сказав именно то, чего, собственно, и добивался Ватников.

 

13

 

Ватников испытывал неловкость, собираясь идти в засаду с начмедом – ну, как если бы он отправился с начальником в туалет или заказал истопить на двоих баньку; легкомысленный д’Арсонваль не видел в это ровно ничего особенного и весь светился от счастья.

День тянулся и тянулся, представляясь нескончаемым; происшествия были обычные: собачье дерьмо, комиссии, уголья на голову Николаева, освирепевший Медовчин, кричавший о саботаже и диверсиях. Многие, как и прежде, перешептывались о собаке. В ряде подробностей сходились все: собака довольно крупная, даже большая. Напоминает больше овчарку, чем дога. Нет, это не член, это настоящая нога, которая растет из середины живота и достигает пола. Участвует ли нога в передвижении: ответить трудно. Собака неопределенной масти, потому что ночами в больнице темно, да и лежат в ней люди подслеповатые, преимущественно в годах. Собака светится тусклым светом, и это создает дополнительные препятствия к установлению ее окраски. Она не лает и не скулит, в рычании не замечена тоже, но вроде бы периодически воет; дыхание хриплое. Никто не видел, чтобы собака испражнялась, хотя никто не может этого исключить. Другие собаки? Возможно, вполне вероятно. Но вспоминается только эта, одна.

— И вам не странно, что у вас у всех одна и та же галлюцинация? – не выдерживал Ватников в разговорах с пациентами. Он срывался на медицину, в которой те не смыслили ни хрена: одна ли галлюцинация, две – один хрен.

— Пьем-то одинаковое, — улыбались они.

— Вы бы попробовали ее изловить, что ли, или напугать…

— Она же нам кажется, — улыбались те еще шире. – Нам, было дело, тоже казалось, так мы за топоры – и что? Мигом на дурку… Теперь наше дело сторона.

В голове Ивана Павловича наступала все большая ясность. Он вдруг спросил, когда его собеседником оказался Каштанов:

— Послушай-ка, братец, а почему эту собаку ни разу не видел я? А только рассказы выслушивал, да передавал? Ведь и я не без греха? – Он щелкнул себя по горлу, и вышел глухой звук, приличествующий гусиному трупу.

Каштанов не мог ответить, и Ватников ответил сам:

— Потому что я не выхожу из палаты, сижу в четырех стенах. А вы бродите, шляетесь по этажам, в гинекологию… А галлюцинации наплевать, сидит человек на месте или бродит…

Для очистки совести Иван Павлович заглянул и к женщинам, куда ходили сыны человеческие, но быстро оттуда ушел, ибо разговоры, едва начавшись, сходили с рельсов и переключались на вещи, совершенно не интересовавшие Ватникова.

Огромная старуха поймала любопытного гостя в угол, нависла над ним и начала выговаривать:

— …кишки мне чистили, из кишок у меня полведра гноя выпустили. Я все ходила к нему, ходила, а он мне написал направление пирироваться. Я своим ходом взяла такси, приехала, а он мне там говорит: я вас не возьму, у меня чистое, а вы гнойная. Я ему говорю: как же так? вы же сами мне дали направление. А передо мной были мужчина и женщина, с сумками. Женщина осталась, а мужчина с сумками пошел. А он взял мое направление и порвал, вызвал скорую и говорит: только никому не говорите, что это я вас отправил. И вот мы едем, я все смотрю: куда же это меня везут? И привозят на Богатырский, ну да! в эту мерзость! в этот свинюшник! Наорали на меня, я говорю: чего вы орете? Сунули в палату, в морозильник, там бабулька лежала с этим, с рожистым воспалением, и нарыв у нее на ягодице. Селедка на окне замерзает, селедка! Булку ели. Обед холодный! Второго — никакого второго! За весь день никто не подошел, а на другой день только вечером, у них оказывается пирации с семи часов, во как. В кресло затолкнули, на стол. Там подошел, спросил только, чем болела; я сказала: воспалением легких, и все, дали наркоз, я час ничего не слышала. А вот на Березовой, когда вторую пирацию делали, я все слышала!

Почему-то она особенно негодовала на то, что не слышала.

Ватников прибегнул к последнему средству: он выставил трость и несколько погрузил ее в чудовищную старухину грудь. Та всплеснула руками и попятилась, освобождая путь, благодаря чему Иван Павлович бежал.

Когда наступил долгожданный вечер, он пришел в кабинет д’Арсонваля и в изнеможении опустился в кресло.

Начмед, нахмурившись, сунулся в сейф за бутылкой и рюмкой.

— Зачем же вы так, Иван Павлович, — сказал он с укором. – Поберегите себя. Нам предстоит серьезное дело, а вы уже на пределе. На что мне такой помощник?

— Я в полном порядке, — отвечал ему Ватников. Он сделал над собой неимоверное усилие и отказался от выпивки.

 

14

 

Засаду устроили в грузовом лифте. Лифтер уходил в одиннадцать вечера, приходил в пять утра. С одиннадцати до пяти лифт простаивал либо на первом этаже, либо в подвале. Д’Арсонваль принес Ватникову белый халат, откомментировав это так:

— Возьмите, доктор. Смело надевайте. Ощутите себя на службе, это вернет вам былые силы.

С последним Иван Павлович никогда бы не согласился и скорее заявил бы обратное, однако повиновался и облачился в халат. Оба теперь были прекрасно видны в темноте. Они распахнули двери лифта, вошли внутрь и осторожно прикрыли их за собой.

— В окошечки будем смотреть, — пояснил начмед, кивая на круглые дверные иллюминаторы.

Д’Арсонваль был довольно высок, а вот Ватникову приходилось вставать на цыпочки. Со стороны эти две напряженные рожи в круглых оконцах выглядели презабавно, но оценить было некому. Им был виден кусок коридора и запертая дверь пищеблока.

— Там почти всегда кто-нибудь есть, — прошептал начмед, посвящая Ватникова в тайны закулисного больничного быта – ведь тот, как-никак, был доктором приходящим и прежде сидел в диспансере, а потому мог не знать некоторых деталей. – Это очень короткий период – примерно с полуночи и до двух часов ночи. Потом начинается канитель: готовят завтрак, засыпают крупу, закладывают масло, нарезают сыр…

— Период, — прошептал Ватников. – Между собакой и волком…

Он вспомнил Зобова с его полуволком-полусобакой.

— Я вас не понял, — нахмурился д’Арсонваль. Он вспомнил разглагольствования дурака Голицына.

— Речь идет о сумерках, — отозвался Иван Павлович. – Помните, у Пушкина? В нашем случае время не совпадает, но все равно символично.

Ему становилось все тяжелее приподниматься на цыпочки, и начмед волевым приказом отослал его в дальний угол лифта – отдыхать. Ватников неохотно отошел и по-арестантски присел на корточки; так он и поступал в течение следующих полутора часов – смотрел в окошечко, уставал, отходил, отдыхал, возвращался к окошку. Ему повезло: последнее возвращение пришлось на достойный наблюдения факт. Щель под дверью на пищеблок неожиданно осветилась: кто-то зажег свет. Через секунду свет погас, затем зажегся вновь. История повторилась несколько раз, и Ватников взволнованно вцепился в рукав начмеда:

— Это сигналы! Кто-то включает и выключает свет и подает сигнал!

Лицо д’Арсонваля налилось кровью.

— А ну-ка, — прорычал он угрожающе, — сейчас мы выйдем и разберемся, кто там у нас развлекается…

Не заботясь о сохранении тишины, они вырвались из лифта и оба одновременно вцепились в дверную ручку: дверь была заперта. Тогда начмед затеял колотить в нее ногами:

— Откройте! Немедленно откройте, администрация! – Немного подумав, он добавил страшное: — Линейный контроль!

Из-за двери донеслись опасливые шаги, щелкнул замок. В образовавшуюся щель просунулась круглая, как блин, мертвенно-бледная физиономия до смерти перепуганной поварихи. Ватников не знал ее, однако начмед, похоже, знал достаточно хорошо, чтобы выпятить грудь колесом, шагнуть вперед и впихнуть сигнальщицу внутрь.

— Чем это вы тут занимаетесь? – сурово осведомился он. – Вы подаете знаки – кому?

— Я только пощелкала выключателем, — пробормотала та и покрылась испариной.

— Зачем? Почему вы им пощелкали? Почему вы вообще здесь находитесь?

Повариха хотела что-то сказать и уже распахнула рот, но в этот момент послышался скрежет, сменившийся царапаньем и поскуливанием.

— Ради Бога, не трогайте его! – вскричала повариха и растопырила руки, подобно вратарю в предвосхищении мяча. – Это мой непутевый брат. Он бомжует – лишился всего: квартиры, семьи, работы… Он роется по помойкам, и я, грешная женщина, подкармливаю его, как могу…

Д’Арсонваль оттолкнул ее и ринулся к зарешеченному окну. Там, за окном, он обнаружил страшную харю синего цвета: оскаливши кривые и гнилые зубы, харя прилипла к прутьям решетки и занималась некими мимическими поползновениями. При виде мужчин в белых халатах она испустила отчаянный вопль и отодвинулась в темноту. Под окном, возле батареи, стояла продуктовая передачка, которую сердобольная сестра собрала для непутевого братца: огромная авоська, битком набитая казенными яйцами, колбасой, брикетами масла, цельной куриной тушкой, буханками белого и черного хлеба, небольшим окороком и двумя пачками индийского чая со слоном.

Д’Арсонваль устало и разочарованно привалился к стене.

— Пустышка, — пробормотал он. – Пустышку вытянули.

Ватников, не имея возражений, стоял в стороне и молчал. Халат сделался ему тесен, отчаянно захотелось на койку, под капельницу или хотя бы под какой-нибудь простенький уход – только бы о нем позаботились, только бы сняли с его надломленных плеч груз тяжелой ответственности.

 

15

 

Мрачное утро принесло мрачноватые новости.

Собаку видели, но только те, кто мучился абстиненцией или просто не спал, искал чего выпить и бродил по этажам. Она явилась под утро – наверное, опасалась милиции, которую д’Арсонваль вызвал, чтобы составить акт на повариху, завести уголовное дело, изловить окаянного брата и выжечь распоясавшихся несунов каленым железом.

Так что часов до четырех утра внизу было шумно, а после воцарилась недовольная, непроспавшаяся тишина.

Главный врач недавно издал распоряжение номер один: возобновить практику запирания отделений на ночь, существовавшую еще при Хомском, но этот приказ откровенно саботировался; Николаеву было не усмотреть за всем, он вообще плохо соображал, ибо ежедневно Медовчин, которого за следственную активность повысили в санитарном чине, совал его носом в очередную кучу собачьего дерьма, после чего Дмитрий Дмитриевич немедленно напивался.

Никто не умер, зато у Каштанова пропал ботинок с левой ноги.

— Паскуды, — орал он на медбрата Мишу, совершенно выведенный из себя, потому что ботинок был особенный, ортопедический. Чтобы его получить, Каштанов должен был получить направление от врача за подписью главного и с круглой печатью, написать заявление, встать на очередь в собес, где не пускали даже в очередь без квитанций об оплате коммунальных услуг за полгода, а Каштанов одну, как назло, потерял, и теперь ее придется восстанавливать; очередь двигалась медленно, это была только очередь на запись в очередь очередников на ботинок, и полагалось написать еще одно заявление, а заодно принести форму девять из жилуправления, которое работало по два часа в день при большом наплыве желающих. Следующая очередь ожидала уже в центре протезирования, где снимали мерку и записывали в очередь на примерку.

— Ты сам паскуда! – уверенно объяснял Миша. – Теряешь обувь с пьяных глаз – небось и говно твое, ты его тоже теряешь, потому что сфинктер не держит, а валят все на собак, да на сотрудников!

— Одно и то же – ваши собаки да сотрудники! – огрызался Каштанов.

Для него особенно обидно было то, что перепалка происходила под песню «Мой дельтаплан», лившуюся из радиоприемника, который с утра орал в процедурке.

Больше всех волновались братья Гавриловы, для которых Каштанов был лучшим другом и собутыльником. Они всплескивали руками, цокали языками, забирались под койки, рылись в тумбочках – все было напрасно.

Ватников подловил убитого горем Каштанова в коридоре и расспросил о пропаже. Тот не мог сообщить ему ничего вразумительного. Вечером ботинок был – мало что имелся, еще и надет был, потому что Каштанов, страшась за ботинки, старался не разуваться и спал в них – либо сознательно, либо там, где застигал его сон. Накануне сон застиг его бессознательным в своей же палате.

— Не разувались, значит? – донимал его Иван Павлович.

Тот растерянно пожимал плечами:

— Не должен был – но разве знаешь наверняка? А, доктор?

Ватников ощутил, что его затягивают в гностическое болото.

— Это какая-то бессмыслица, — он постарался утешить Каштанова. – Вот увидите – ваша пропажа найдется.

Как ни странно, Ватников угадал: пропажа нашлась. Ботинок обнаружили к вечеру, обратив внимание на поведение охранника-казака, который стоял на свежем воздухе, под окнами, и забавлялся тем, что пинал какой-то предмет. Любопытству среднего медицинского персонала предела нет; Лена, случайно выглянувшая в окно, заинтересовалась действиями воина, не поленилась спуститься и вскоре вернулась с ботинком, весьма и весьма сырым – что было странно по причине сухой погоды.

— Ну вот, — сказал Иван Павлович, когда он об этом узнал – но сказал без удовольствия, так как по-прежнему было непонятно, каким вдруг образом ботинок очутился за пределами больницы.

Каштанова, застигнутого сном, заботливо обули и вышли из палаты на цыпочках, предвкушая утренние восторги по поводу сюрприза. Не нужно писать заявление, не нужно идти в собес!

И вообще этим вечером состоялось много хорошего: пришли Раззявина, Васильев и Голицын, пришел д’Арсонваль, пришли Вера Матвеевна и даже Величко (вызвавший, однако, неприятные подозрения), и даже Анастасия Анастасовна приползла – все прибыли навестить персонально Ватникова, принесли ему цветы, конфеты; принесли все это просто так, чтобы поддержать товарища, и Ватникову сделалось легко на душе, и даже Хомский не объявлялся, а ночь прошла безмятежно.

Утром же отделение огласилось диким и яростным воплем Каштанова, который снова проснулся обутым в один ботинок. На сей раз пропал второй; зная уже, где искать, кинулись на улицу, где и нашли очередную пропажу: казак стоял и увлеченно пинал ее, направляя по странной шахматной траектории.

— Какой-то абсурд, — Каштанов был так потрясен, что даже воспользовался непривычным для себя словом. Он недоверчиво ощупывал ботинок, мокрый насквозь.

— Понюхайте его, — предложил озабоченный Ватников. – Ничем особенным не пахнет?

— Понюхайте сами, — предложил ему Каштанов.

Еще в институте Ватникова учили, что врач не имеет права на брезгливость. Иван Павлович послушно склонился над ботинком, и у него сразу закружилась голова.

— Какой кошмар, — прошептал он, не умея удержаться от потрясения.

Тогда Каштанов понюхал сам и остался в недоумении: по его мнению, все было как прежде, как всегда.

Проходивший мимо Миша бросил ненавидящий взгляд на Каштанова и процедил:

— Сволочь такая.

 

16

 

Следующее утро принесло с собой новую неожиданность: явилась собачка ватниковской соседки, уже сильно беременная.

— Как так могло получиться? – Собрался целый консилиум: смешанный, из среднего персонала и пациентов.

От собачки ужасно несло помойкой, и старшая сестра Марта Марковна немедленно сообразила:

— Она же при пищеблоке крутилась, среди приблудных. У нее, небось, была течка, вот она и сбежала.

Хозяйка собачки тоскливо озиралась по сторонам. Ее состояние мало чем отличалось от названного Мартой Марковной – во всяком случае, психологически, однако бежать ей было некуда. Она не пользовалась популярностью среди больных, отличаясь предельной стервозностью, да и лицом не вышла, и оставалась с собачкой. В этом угадывалась своя логика – где же и быть даме с собачкой, как не в «Чеховке»?

— Но как же так? – вопрошала она, размазывая по лицу слезы, тени, румяна и помаду. От этого лицо приобретало цвет, характерный     для свежих травм, и Васильев, пробегавший мимо, решил впопыхах, что пациентка либо упала, либо кто-то начистил ей рыло, и что неплохо было бы перевести ее в острое отделение, избавившись сразу и от нее, и от собачки. – Почему она на сносях? Так быстро? Я никогда не допускала, я никогда не позволяла…

— Они мутанты, — Марта Марковна говорила исключительно убедительно. – Вся эта псарня под окнами – сплошные мутанты. Все время на солнышке – чего же еще надо? Они даже градусники жрут, когда выбрасываем битые, даже гепатитные шприцы. У них ускоренный обмен веществ, и они размножаются, как микробы. Сегодня иду и гляжу, что там их уж вдвое больше против вчерашнего! Скоро сожрут всю больницу! Бедный, несчастный Дмитрий Дмитриевич!… За что ему такая напасть?

Привычно утирая глаза платком, Марта Марковна затопотала прочь.

А Ватников, явившийся свидетелем всего разговора, переборол себя и отправился в гости к соседке, когда та осталась одна, в обществе любимицы.

Собачонка, живот которой был сильно раздут, лежала на коврике и смотрела посоловевшим взглядом. Иван Павлович решил, что Марта Марковна, пожалуй, права, но его интересовало другое.

— Лидия… — он запнулся, не зная отчества дамы.

— Лида просто, — прорыдала та, набрасывая на загипсованную ногу пеструю шаль.

— Я – Ваня, — глупо сказал Ватников. – Вы разрешите присесть?

Дама не возражала, но поглядела на Ватникова с несколько преувеличенной опаской.

— Вы психиатр? – спросила она. – Я знаю, вы психиатр. Вас попросили меня осмотреть, правильно?

Сама того не зная, она попала в самую точку. Правда, намерение Медовчина так и осталось невыполненным – и может быть, это было и к лучшему, ибо намерения выполняются далеко не всегда, а мир как стоял, так и продолжает стоять: не потому ли?

— Но я же на лечении, — развел руками Ватников. – Я и права-то не имею, да еще без вашего согласия.

— Я побаиваюсь психиатров, — призналась Лида. – Они так смотрят… — Она поежилась.

— Я могу отвернуться, — с готовностью предложил Иван Павлович.

— Нет-нет, — остановила его та, — не делайте этого. Окажите мне любезность.

Она соблазнительно улыбнулась, и Ватникова пробрала дрожь.

— Я, собственно, вот по какому вопросу, Лида, — вымученно молвил он. – Вы вот с собачкой тут. У меня тоже имеется собачка… дома, — соврал Иван Павлович. — Сейчас она у соседей, пока я лечусь. Мне бы тоже хотелось, чтобы меня рядом согревал… четвероногий друг, — при этих словах Ватников отчетливо ощутил, как противоестественная пятая нога стучит ему в сердце и требует скорректировать характеристику друга.

— Двуногий лучше, — изогнулась Лида, но тут Иван Павлович так посмотрел на шаль, прикрывавшую ногу гипсовую, что полностью обезоружил кокетку. – У вас-то какие могут быть сложности? – обиделась Лида. – Попросите, и вам разрешат. Вы же свой. Начмеда и попросите.

— Да-да, это верно, это мне надо обдумать… Мысли, знаете, собираются неважнецки. А вы у начмеда просили?

— Ну да, — кивнула дама с собачкой. – Мне, знаете ли, тоже нелегко отказать. Он разрешил охотно – не сразу, конечно, немного помялся, но я уже видела, что он мой… Я же знала, что верх одержит французская кровь… он галантен, он не может отказать даме. А у вас, часом, не было в роду французов?

— Нет-нет, — Ватников быстро поднялся.

— Ну, не французов – кавказцев? Итальянцев?

— Бабка была из финнов, — Иван Павлович уже стоял на пороге и прощально раскланивался.

 

17

 

Он вернулся к себе. Утро печально высвечивало остатки вчерашнего пиршества: тарелки с крошками, невымытые стаканы и чашки, жирные пятна. Ватников сдернул клеенку-скатерку, разрисованную грушами и яблоками, зашвырнул ее в угол.

Пиршество было дружеским, но строгим, безалкогольным; вчера Иван Павлович кое-как перетерпел; сегодня он испытывал острейшую потребность в выпивке.

Он вытащил истертый кошелечек, пересчитал мелкие мятые бумажки и мелочь – состояние было удовлетворительное. Овсянка и боярышник, мичуринская гибридизация с ошеломляющим эффектом. Иван Павлович выглянул в окно и сощурился на дождик: моросило всерьез, и он натянул плащ, надел шляпу.

— Куда вы, Иван Павлович? – с притворной почтительностью окликнул его медбрат Миша, высовываясь из процедурки.

— Прогуляюсь я, Миша. На волю хочется, тесно мне здесь.

— Ну, привычка – дело времени, — туманно успокоил его Миша и отступил.

Постукивая палкой, Ватников спустил вниз, раскланялся с работниками приемного покоя и вышел на улицу. Никто не посмотрел ему вслед, отлично зная конечный пункт сосредоточенного массового паломничества: аптека. В больнице была и своя, но Ватников стеснялся стоять туда в общей с больными очереди. Это был барьер, который ему никак не удавалось преодолеть, и он корил себя за неуместную гордыню.

Дождь усилился, Ватников заспешил. Аптека пустовала, Ивана Павловича моментально узнали, но виду постарались не подать, отчего неловкость усугубилась до предела, ибо все знали, что все знают, и так далее. Ватников взял четыре боярышника и пару овсянок. Ему хотелось хорошенько подумать, и он приманивал внутреннего Хомского.

Вернувшись в палату, Иван Павлович начал сортировать и раскладывать по полочкам факты. Сортировка шла плохо – сплошной нестандарт, как бывает при сборе моркови; полочки, слабо привинченные, прогибались и норовили обрушиться; факты были разного достоинства и, следовательно, разного веса, что сказывалось на полочках, и вообще для всей этой картотеки не хватало места.

Собака. Живая она или придуманная?

Виновата ли она в гибели Зобова и Рауш-Дедушкина? Оба скончались естественной смертью, как доложил Ватникову Васильев.

Почему никто не жалуется на других собак, которых кто-то злонамеренно запускает гадить на этажах?

И запускают ли их вообще? Он как-то быстро согласился с этим поспешным предположением.

К чему им гадить на этажах, когда они свободно могут заниматься этим на улице? Следует ли отсюда, что пятиногую собаку содержат взаперти? Способна ли одна эта собака завалить всю больницу дерьмом так, что приходится докладывать в санэпидемстанцию?

Что и зачем подслушивала секретарша у двери Николаева?

Зачем Рауш-Дедушкин пошел в библиотеку? Здесь Иван Павлович опустошил третий пузырек боярышника. И вопрос разбух и распух до колоссальных размеров: ЗАЧЕМ РАУШ-ДЕДУШКИН ПОШЕЛ В БИБЛИОТЕКУ, ЕСЛИ ТА УЖЕ МЕСЯЦ КАК НА ЗАМКЕ? РАБОТАТЬ НЕКОМУ! Иван Павлович вдруг уверенно вспомнил, что это именно так!

Это открытие настолько обескуражило Ватникова, что он сразу же выпил и четвертый пузырек.

Ботинки Каштанова – они пропали и нашлись. Непонятный, дьявольский эпизод.

Собачка и дама – собачка разрешена начмедом. И что? Ничего.

Вороватая повариха и ее дьявольский братец – имеют ли они отношение к происходящему?

Медовчин – что это за сволочь, откуда он к ним свалился? Не от него ли все беды?

О бедах отдельно: какие беды, для кого? Прежде всего – для Дмитрия Дмитриевича. Он главный врач, он отвечает за все, а у него люди мрут в коридорах и на лестницах, а грязь такая, что больницу впору закрыть. Кому же выгодно копать под Николаева? Кому?

Ответ уже вертелся в голове Ватникова; он и сам не заметил, как отвинтил пробку и рассеянно высосал овсянку. Прошелестел вздох – сквозняк?

На соседней койке, где еще недавно почивал Зобов, с довольным видом сидел внутренний Хомский, который в мгновение ока сделался внешним Холмским, ибо исполнилось время. Иван Павлович задним умом полагал, что это истинная зрительная галлюцинация, но оставался совершенно спокоен по этому поводу. Впрочем, не совершенно – его внезапно охватила радость.

Хомский, с желтоватым и продолговатым черепом, в вытянутой кофте и больничных шлепанцах, сидел неподвижно и благодушно взирал на Ватникова.

— Вы здесь, Хомский! – не в силах сдержать себя, вскричал Иван Павлович.

— А я никуда и не исчезал, — улыбнулся Хомский. – Я всегда оставался неподалеку.

— Но это означает, что все мои труды и отчеты…

— …были тщательно изучены и проанализированы, они имеют огромную ценность, — серьезно ответил Хомский. – Ваш вклад в решение нашей маленькой проблемы неоценим, мой друг. Я видел вашими глазами, я слышал вашими ушами, я говорил вашим ртом, а вашими… да стоит ли теперь говорить?

— Но вы и раньше будто бы утверждали, что многое знаете, да уста на замке? Почему вы молчали ? Вам что-то мешало, кто-то не позволял? Зачем вам понадобились мои уши – я был для вас медиумом, посредником — да?

— Не будем об этом, — поморщился Хомский. Тема была ему очевидным образом неприятна и причиняла малопонятные страдания потустороннего свойства. – Главное, что теперь мы снова вместе. Я и в самом деле многое знаю, и мы с вами засиделись, доктор. Пора переходить в наступление и остановить негодяя.

 

 

Часть вторая

 

 

1

 

Восторг, испытанный Иваном Павловичем при виде Хомского, усилился десятикратно.

Ватников не сумел удержаться и осторожно потрогал Хомского за кофту. Рука его прошла сквозь Хомского – вернее, исчезла в нем и ничего не почувствовала. Хомский скосил глаза:

— И что из того? – спросил он с откровенным непониманием.

— Абсолютно ничего, — согласился Ватников. – Но кто же он, Хомский, кто этот главный негодяй? У меня ничего не складывается, я теряюсь в догадках.

— А вам ничего не напоминает сюжет, по которому развиваются события? – осведомился Хомский.

— Немного напоминает, не скрою.

— Ну а как вам нравится старинная и благородная фамилия Баскервиль?

Иван Павлович пожал плечами.

— Она не вызывает во мне никаких эмоций. Скорее, тут уместнее Раппопорт.

— Кто такой Раппорт? – удивился Хомский.

— Это ученый, который придумал пробу для автолюбителей. Вы наверняка видели – надо подуть в трубочку. У нас на курсе еще бытовал стишок: «Жаль, что мамаша Раппопорта так и не сделала аборта». Извините, — Иван Павлович залился закатным румянцем. – У вас же нет машины.

— Ничего страшного. Нет, Раппопорт не годится, только Баскервиль.

— Эта фамилия для меня – пустой звук, если не считать литературных аллюзий, — виновато признался Ватников.

— А вы попробуйте произнести ее медленно, по слогам.

Ватников повиновался.

— Бас-кер-виль, — проговорил он, старательно пробуя на вкус каждый слог. – Бас-кер-виль. Постойте, погодите… что же это…

Хомский скрестил на груди руки.

— Попробуйте с расширением: Собака Бас-кер-ви-лей. Собака Бас-кер-ви-ля… — Он вдруг заперхал и захаркал, с него слетел литературный слог, и он на мгновение сделался тем Хомским, каким был знаком Ватникову еще до всяких расследований: отвратительным, убогим созданием без определенных занятий и мыслей, склонным к подглядыванию, доносительству и мелкому бытовому сутяжничеству.

Но Ватникову было не до призрачных видений. На лбу Ивана Павловича выступил овсяный пот.

— Силы небесные, — прошептал он. — Д’Арсонваль! Собака Дар-сон-ва-ля…

— Он самый, — значительно кивнул Хомский. – Он видит аналогию, и она ему нравится, она его забавляет. Мне это давно известно. Он тоже из крупных начальников и метит в крупные начальники. Вам понятно место, куда вы нанесете ваш следующий визит?

— Признаться, не очень…

— Вы отправитесь в отдел кадров и постараетесь взглянуть на его учетные записи. Нам надо выяснить, откуда он к нам пришел.

— А вы разве не знаете? Вы можете проникать… — Ватников прикусил язык, ибо Хомского скрутило судорогой.

— Не все подвластно мне, повторяю, — Хомский заговорил натужным басом, как будто вытягивал слова, подобные цепким сорнякам, из плодородной почвы. Опять начиналось что-то непонятное, навязанное загадочными правилами загробного мира.

— Но я… мне…

— Я буду с вами, — заверил его Хомский, и силы вернулись к Ивану Павловичу.

— Но какой же он мерзавец! Выходит, он и собачку разрешил этой дуре держать, чтобы подвести под монастырь Дмитрия Дмитриевича… Он и со мной когда разговаривал, намекал на то прошлое дело… когда убили того блатного бандюка… говорил о каких-то взятках, будто бы полученных Николаевым… что дело нечисто, надо бы перепроверить…

— Ну, так дама с собачкой это как бы побочная ветвь основной линии его действий. Его попросили – он разрешил, так как любое ЧП с участием собаки могло сыграть ему на руку. Он уже помешался на своих собаках. Ну, не сыграло – и черт с ним… Он и писал анонимки в горздрав и санэпидемстанцию – хорошо бы на них взглянуть, но это уже не так и важно. А что до наших с вами прошлых дел, то ему важна любая компрометирующая информация, ибо курочка клюет по зернышку… Уж мы-то с вами отлично знаем, в чем там было дело…

— Я думал, он скормил несчастное животное своему чудовищу…

— Вы слишком буквально воспринимаете художественные тексты, — Хомский начал вещать совершенно несвойственным ему металлическим и строгим голосом. – И машинально проецируете их на живую действительность. Зачем же, скажите на милость, ему это делать? Если повариха ворует сумками, то уж начмед найдет, чем прокормить своего питомца. Откуда, кстати, ему было знать, что возле трупов отпечатались лапы именно пятиногой собаки? Он что, кинолог? Следопыт? Эксперт-криминалист? И зачем он хотел вызывать милицию? Он выдал себя этим опрометчивым, безмозглым предложением, сорвался! Он заведомо знал, что дело, выглядящее натуральным, внутрибольничным, является уголовным преступлением! И на старуху бывает проруха…

Ватников встал и заходил по палате, ударяя себя кулаками в лоб.

— Где были мои глаза? Но как же пятая нога? Что это? Откуда это? Неужели – мутация на солнышке? Старшая говорила, что эти зверюги питаются градусниками, как крысы…

— Потерпите, друг мой, — покачал головой Хомский. – Всему свое время. Для начала нам надо заняться отделом кадров и, пожалуй, секретаршей Дмитрия Дмитриевича. Потом сфера нашей деятельности немного расширится…

Иван Павлович безропотно кивал и преданно, с обожанием глядел на Хомского. Тот стянул шлепанец и начал ковыряться между пальцами сквозь вязкий носок.

— А ботинок? Ботинки Каштанова? – спохватился Ватников. – Их давали понюхать собаке? Зачем? Каштанов – следующая жертва?

— Ботинки Каштанова – отдельная история, не имеющая отношения к нашей, — Хомский презрительно махнул рукой. – Обычное совпадение. Любая собака, если дать ей понюхать его ботинок, навеки потеряет обоняние. Это я могу вам сказать, ибо будучи духом во многое проникал и многому был свидетелем. Это мне позволено разгласить. Во всем виноваты его приятели-братовья…

— Гавриловы? – уточнил Ватников.

— Они. Шутили над ним, глумились над соседом и старым другом – шутки-то незатейливые, еще с армейских, детдомовских и детсадовских времен… Поочередно мочились в ботинок… это конченые люди, что с них взять – нассали, развлеклись… потом испугались, выбросили. Потом обо всем, естественно, позабыли… Спроси их сейчас – навряд ли вспомнят.

— Что-то они помнят, подлецы, — рассерженно пробормотал Ватников, припоминая бурную поисковую активность братьев.

— Да черт с ними, дорогой доктор. Поет охотничий рожок! Нас ждут дела поважнее. Возьмите с собой вашу трость… В ней нет ли свинца? Жаль – ну, берите такую…

Иван Павлович хотел было стронуться с места, да не смог: лицо побагровело, кулаки сжались от переполнявших его ненависти к д’Арсонвалю и чувства обожания к Хомскому; обожание брало верх, ибо любовь неизменно побеждает и торжествует, так что и д’Арсонвалю доставалась ее толика – Иван Павлович любил всех, и это сделалось для него сильнейшим психофизическим испытанием.

Рабочий день между тем катился к закату, гремя на манер бесполезной консервной банки.

Они вышли, держась друг к другу вплотную – только не под руку.

— В отдел кадров? – уточнил на всякий случай Иван Павлович.

— Нет, — загадочно ответствовал Хомский, — сначала мы спустимся к апартаментам Дмитрия Дмитриевича… Там тоже неладно!

— С кем это вы беседуете, Иван Павлович? – подозрительно и обеспокоенно спросила Марта Марковна, на беду проходившая мимо.

Ватников кашлянул в кулак.

— Мысли одолевают, концептуальные образы. Так, ни с кем, — сказал он нагло и беззаботно. – Сам с собой.

Марта Марковна смотрела им вслед и качала головой.

 

2

 

— Что теперь? – деловито осведомился Иван Павлович, предусмотрительно понижая голос до шепота, когда они достигли административного крыла.

— Будьте самостоятельны, мой друг, — мягко потребовал Хомский. – Все нити у вас в руках. Достаточно немного напрячься – ну же? Что вы видите перед собой, какую картину?

На миг остановившись, Ватников подумал и удовлетворенно хмыкнул.

Как ее звать, эту вертихвостку? При нем была другая…

«Наташа, небось, — неприязненно подумал Ватников. – Или Света. Называй Наташей или Светой – не ошибешься».

— Света, вы позволите? – спросил он искательно, заглядывая в приемную Николаева.

— Вообще-то Бронеслава Виссарионовна Гоггенморг, — секретарша капризно поджала губы и посмотрела на Ватникова сердито.

Тот в сердцах ударил тростью так, что едва не высек искру из линолеума. Присмотрелся: действительно – солидная, зрелая женщина.

— Конечно, конечно – я и хотел сказать: Бронеслава, — забормотал он, ощущая, как Хомский приставляется сзади и продолжается ему в мозг сострадательным протуберанцем, подсказывая правильные слова. «Надо было конфеток-то прикупить», — прошептало у него в голове, и было неясно, кто это произнес. От этого сладкого чувства, замешанного на звуке, по лицу Ивана Павловича поползла широчайшая и нелепая улыбка.

— Вы можете уделить мне несколько минут, Бронеслава Виссарионовна? — Ватников исторг из себя всю любезность, на какую он был способен, а это было немало, если оглядываться на его богатое профессиональное прошлое. Одновременно он изо всех сил напряг свою память, которая могла не управиться с роскошным именем.

Мед подействовал.

— Дмитрий Дмитриевич занят, — полувопросительно ответила та. Ей было трудно представить, что пациент может иметь какое-то дело к ней; она недавно устроилась на работу и не имела представления о Ватникове, его статусе и заслугах. Перед ней был пациент, каких много – возможно, с кляузой, но скорее всего – с прошением.

Иван Павлович, ведомый Хомским, присел на кожаный диван.

— Дело касается вас, Бронеслава Виссарионовна.

«Неплохо бы проверить и ее, — прожужжал Хомский, воспринимавшийся хребтом Ватникова наподобие электрической грелки. – В тех же кадрах…»

— Меня? – Секретарша натянуто улыбнулась. – Какие у вас могут быть дела ко мне? С какого вы отделения?

— С реабилитации, это на травме, — ответил Ватников, — но это как раз не имеет значения. – И он спросил, не таясь: — Недавно я застал вас у двери в кабинет Николаева – я местный сотрудник, знаете ли, я просто лечусь, и это временно. Вы явно подслушивали, и я не спрашиваю у вас, что именно – я спрашиваю: зачем? Почему вы этим занимались?

Лицо Гоггенморг пошло пятнами, как будто ей надавали хлестких пощечин.

— Выйдите вон и прикройте за собой дверь, — гневно приказала она.

Иван Павлович встал и заговорил Хомским:

— Я уйду, но знайте, что рано или поздно я все равно выясню, зачем и почему вы согласились слушаться Д’Арсонваля и шпионить за вашим начальником.

Это возымело известный эффект: кровь отхлынула от щек Бронеславы Виссарионовны, но она устояла и холодно молвила:

— Я не знаю, товарищ… вы даже не изволили представиться… о чем вы таком говорите. В любом случае вы ведете себя беспардонно, и я прошу вас немедленно уйти – иначе я позову охрану. Будь вы хоть кем угодно, я не стала бы доносить вам на руководство. Вон! – Она указала пальцем на дверь.

Ватников поклонился, и Хомский, беззвучно отлепившись и едва не рассыпавшись, тоже изобразил какой-то безобразный поклон.

Они вышли в коридор, где Ватников напустился на Хомского:

— И что же мы выяснили? Зачем вы поставили меня в дурацкое положение? Нам нечего предъявить этой женщине, а что до подслушивания, то все секретарши подслушивают.

— Пока, — зловеще поправил его Хомский. – Пока нечего предъявить. Но дело за этим не станет, мой дорогой и недалекий друг. Всему свое время, и оно уже при дверях. Нам надо успеть предотвратить очередное убийство.

Ивана Павловича прошиб пот.

— Неужели? – простонал он. – Бедный, несчастный Дмитрий Дмитриевич, добрейшая душа!.. – В своем заблаговременном поминальном плаче он чуть ли не дословно повторял Марту Марковну, доказывая тем самым извечное наличие в мужском организме женского начала.

Но у Хомского уже вообще не было никакого организма, а потому он только скривился:

— До чего вы наивны, доктор! И сентиментальны вдобавок. Сколько же вам еще придется выпить овсянки, чтобы научиться адекватно воспринимать действительность! Николаев – административный труп, его песенка почти спета. К чему убивать Николаева? Опасность грозит совсем другому лицу…

 

3

 

Тем временем Медовчин достаточно освоился в «Чеховке», чтобы каким-то диковинным маневром исхлопотать себе штатную должность неизвестно кого – смотрителя и надзирателя за всем, зубодробительного контрольного органа на полставочки. В этой роли он ухитрялся дублировать сразу всех – и главного врача, и начмеда, и многочисленных заведующих; его интересы перестали ограничиваться санитарией и вобрали в себя разнообразную документацию: не столько в содержательном отношении, сколько в рассуждении формы. Он пристрастился к разбору объяснительных и жалоб, составленных младшим медицинским персоналом.

«Мы купили бутылку вина, — читал Медовчин, — пришли домой и стали танцевать. Пришла его первая жена. Я открыла дверь, а она ударила меня туфлей по голове. Тогда он сказал мне одевайся и подал мне трусы. Я вышла во двор и бросила в окно камень, но это оказалось чужое окно, поэтому мне пришлось разбить второе. А теперь мы все помирились и претензий не имеем».

Но первая жена описывала события иначе. Получался совершеннейший расёмон Акиры Куросавы:

«Я пришла и застала их на диване. И она стала мне показывать разные позы».

Медовчин бродил по отделениям, торжественно и важно заходил в ординаторские, требовал себе все новых и новых историй болезней, которые тут же, при всех, усаживался просматривать.

Зашел он так и к Васильеву – человеку, вообще говоря, довольно немногословному, особенно в минуты занятости. В таких случаях еще никому не удавалось выжать из него длинное предложение. Он никогда не глядел на собеседника. Доктор Васильев всегда таращился куда-то себе под нос, обычно — в бесконечные бумаги, но доктором он слыл очень и очень хорошим.

— На что вы жалуетесь? – осведомлялся он тихо, уткнувшись в незатейливую писанину.

— У меня (взволнованно, краснея, возбуждаясь) ужасно, страшно болит голова!… Адская боль!..

— Головные боли… — равнодушно низводил жалобу доктор Васильев, карябая ручкой.

В итоге все и всем в листе назначений оказывалось, как обычно. Без особого вымысла. Васильев был похож на тюбик с пастой, в котором проделали очень маленькую дырочку. Мог и лопнуть немного, если сильнее надавить.

Медовчин — седой благообразный барин в белом халате и с львиной мордой, в десятый раз явился к нему ревизором с пренеприятным известием. Перед Васильевым высилась стопка историй болезни, подготовленных к заполнению. Ревизор глубоко и сыто вздохнул. Он начал что-то говорить, высказывать какие-то претензии. Он приволок свою собственную стопку, из архива

— М-м!… — полуудивленно мычал Васильев, не отрывая глаз от каракулей. — Да… Ага…

— Посмотрите, пожалуйста, сюда, — требовательно настаивал лев. — Где то-то? Где сё-то?

— Да… надо же… — посочувствовал Васильев, осваиваясь в роли собачки.

— Вы не очень-то любезны!

— Да? — не поднимая головы. — Ну, что ж… ммм… хорошо…

Лев злобно крякнул и вцепился в очередную историю. Преступление вскрылось мгновенно:

— Вот, уважаемый, где же тут заключительный диагноз? Это ваша история! Мне придется составить рапорт…

Медовчин сунул заведующему преступную историю, чтобы тот посмотрел и сам убедился воочию. Васильев молча взял ее и хмыкнул, не без радостного удивления:

— Действительно… нету!

Взял ручку и написал.

Лев окаменел. Это вам не набережная, хотелось ему напомнить. Лицо у Медовчина стало… здесь даже трудно подобрать сравнение. Представьте себе председателя центризбиркома, на глазах у которого в законную клеточку пишут «хер» и бросают бюллетень в урну: получится картина, которая будет похожа на нужную нам — в некотором приближении.

— Как же вы посмели? Немедленно… зачеркните!

— Ну, так уж вот… да… угу… (продолжая писать свое).

— Немедленно зачеркните запись! Вы мошенник!

— Да? А вы осел и негодяй!

Лев, передвигаясь крупными прыжками, выскочил из ординаторской. Встал и Васильев. Он побагровел и шваркнул историей о стол. Вышел следом, пригнувши голову. Тюбик лопнул, и теперь поперло.

…На лестнице, куда устремился рассвирепевший Медовчин, события трансформировались по сценарию не Льва и Собачки, но Слона и Моськи – по случаю протирания лестницы мокрой тряпкой. Слон, топоча, наследил, и на него завизжали из-под узорного плата. «Молчать!» — взревел Медовчин, не дотянувший до созерцательного слоновьего буддизма, и этим только повысил визг уборщицы на пару октав.

Ватников и Хомский, стоявшие на площадке этажом ниже, задрали головы. Красный, взмыленный Медовчин мчался прямо на них. Иван Павлович едва успел усесться на подоконник, а Хомский замешкался, и лев пролетел сквозь него, как сквозь обруч.

— Глуп и самоуверен, — отметил Хомский, когда львиный топот и рев затихли внизу, переместившись в дремавшее приемное отделение. – Эти качества многих сгубили. – Он поймал вопросительный взгляд Ивана Павловича. – Да, — подтвердил он, — Медовчин – следующая жертва. Д’Арсонваль сам, собственными руками, выпустил его из бутылки своими анонимками. Призвал, натравил и теперь не рад, ибо должность уплывает от него, плывет к сопернику, которого тот себе сам же и соорудил. Это досадно и обидно до слез. Мы вправе ждать решительных и жестоких телодвижений.

 

4

 

Эти слова Хомского прозвучали настолько зловеще и безнадежно, что перед Иваном Павловичем разверзлась пропасть.

— Он думает напустить на Медовчина свое чудовище? – прошептал он?

— Ну, я не знаю, — пожал кофтой Хомский. – Медовчин вон какой здоровяк, переломает эту гадину, как медведь… Мы вправе ожидать чего-то более подлого. И мы еще вернемся к этой женщине, Бронеславе, которой он безжалостно морочит голову! Но главное для нас сегодня – отдел кадров…

Считается, что врач в больнице ли, в поликлинике – всемогущ и пользуется правом проникать в любые заветные уголки. Он без стеснения посещает флюорографический кабинет, когда там толпятся обнаженные, раскрасневшиеся дамы. Никакой туалет для него не преграда, и он вылавливает оттуда наркоманов и доедающих овсянку лиц. Он вхож в кабинеты главного врача и начмеда, он запросто заруливает в святую святых – кабинку, где регистраторша ставит на очередь будущих пациентов. Он вхож в прозекторскую и может даже выпить там отобранную овсянку на пару с Величко, который, однако, приучен к спирту и предпочитает его. Ему никто не запрещает посещать пищеблок и бассейн, его пускают в грузовой лифт, ему разрешают заходить в любые места скопления очередников – и только одно помещение запретно для его любопытства: канцелярия, она же отдел кадров. Люди, засевшие там на годы и десятилетия, не имеют отношения к лекарскому искусству, они стоят – вернее, сидят – особняком. Там останавливается время, там замирают в полете мухи, там вечно греется чайник и вечная женщина средних лет, всегда одинаковая и в то же время разная, отличная именем-отчеством, неспешно цокает по пустынному коридору, держа в руках цветочный горшок, чайную чашку иль пресловутый чайник. Почитать свое личное дело – задача не из простых; почитать не свое дело – задача практически невыполнимая. Кадровиков – особенно, если коллектив сугубо женский – невозможно напоить, явившись со стороны; они напиваются сами, тайком, избранным кругом – как правило, за компанию с бухгалтерией. Здоровые тетки под пятьдесят и за пятьдесят нарезывают селедочку, раскладывают лучок, достают аккуратные стопочки, пьют коньячишку – и вот уж играют остывающие яичники, румянятся щеки, подвизгивают матрешечные голоса.

Эндокринолог Голицын со своей любимой идиотской шуточкой однажды едва не попал в беду: проходил по отделу кадров в минуту такого застолья, сунулся, излыбнулся: гормоны, дескать, играют! К нему потянулись пухлые, окольцованные пальцы с острыми ногтями, ему уже готовили рюмку… Увидев на лицах диагнозы, с которыми он проработал всю жизнь, Голицын отшатнулся и пустился бежать, и долго еще слышал за собой неукротимый самоварный хохот…

…Поднялись в палату: Ватникову пришлось переодеться в белый халат и даже маску, оставшиеся при нем после недавней засады; он предложил раздобыть аналогичные предметы для Хомского, но тот остановил его и смутил насмешливой улыбкой.

— Хомский, а вы не можете проникнуть туда без меня? – жалобно спросил Ватников. – Ведь это же в ваших силах. Вы бесплотны…

— Мне и это запрещено, — понурился Хомский. – Только через вас, дорогой доктор. Но я подскажу вам одну неплохую идею…

Иван Павлович не стал прикрываться маской, он только повязал ее, спустивши на грудь. И нахлобучил колпак, как будто он – завсегдатай операционной, а пару резиновых перчаток, обнаружившихся в кармане, он там и оставил и даже немножко подвысунул.

— Откройте тумбочку, — распорядился Хомский, кутаясь в кофту.

Ватников повиновался и вынул большую коробку, обитую бархатом.

— Что здесь? – властно поинтересовался Хомский.

— Все мои документы. Я надолго покинул квартиру… было боязно оставлять, вот я и храню все при себе.

— И диплом тоже храните.

— Конечно, — расцвел Иван Павлович и предъявил Хомскому врачебный диплом: предмет своей неподдельной гордости на протяжении многих лет.

— Отлично, — похвалил его Хомский. – Берите диплом и отправляйтесь в кадры. Я буду с вами. Они вас не знают, они не пересекаются с диспансером – так что ведите себя понахальнее. Вам нужно выставиться безумным, но только в финале…

Ватников предупредил того, что это очень нелегко сделать: он вежливый, миролюбивый человек.

— Хана тебе тогда, лепила, — сменил тон Хомский. – Вот увидишь – зачехлят тебя здесь. Или спровадят на такие дурки, откуда не выберешься, и попалят тебе мозги… Ты уже засветился со своим интересом, и д’Арсонваль избавится от тебя при первой возможности. Поедешь переводом…

— Тогда я для храбрости выпью, — взмолился Ватников. – Все-таки в кадры идем!

— Немножко выпейте, — согласился Хомский. – Это еще никому и никогда не повредило.

 

5

 

Казалось, что события понеслись вскачь, хотя со стороны все выглядело покойно. Стояла больница, обдуваемая равнодушным ветром; дымилась кухня, бродили немощные, бодрым шагом маршировали здоровые. Жизнь продолжалась, не обращая внимания ни на кончину скончавшихся, ни на расцвет антисанитарии, ни даже на Медовчина. Больница стояла бы так же, пока не пришла бы в окончательную негодность, не стань в ней даже Дмитрия Дмитриевича, и д’Арсонваля, и прочих; и не было бы ничего, где не осталось бы нас – двусмысленная фраза для философов из породы Хомского, который некогда блистал и увлекался светом духовности, но соблазнился материей. Возможно, впрочем, что было и наоборот – он вышел на свет и на свет зашагал же, и продолжал идти.

Буря неистовствовала в душе Ивана Павловича.

Теперь он отважно взял Хомского под руку, и на них озирались.

Отдел кадров располагался особняком – то был особняк едва ли не в буквальном понимании: отдельное трехэтажное строение, на уровне второго этажа соединенное с основным лечмассивом прозрачным мостиком, где круглый год зеленели карликовые пальмы, ершились кактусы и распиналось радио, предусмотрительно спрятавшееся в кустах.

— Старайтесь не выдавать моего присутствия, — посоветовал Хомский. – Хотя бы на первых порах, иначе положение осложнится. Под конец делайте, что хотите – неплохо будет, если немножко побуяните…

Иван Павлович призвал на помощь все свое самообладание. Походка его стала, как ему мнилось, небрежной, на деле же – клоунской. Трость при врачебном халате смотрелась лишней, маска болталась туда-сюда, колпак съезжал на уши. Из кармана помимо перчаток высовывался краешек красного диплома.

— Ступайте сразу к начальству, — шепнул Хомский. – Не разменивайтесь на второстепенное. Бабы глупы, а уж когда во власти…

Начальница отдела кадров – Лариса какая-то, Иван Павлович сразу же позабыл ее отчество, едва прочитал табличку – сама отворила им дверь, отозвавшись на вкрадчивый стук.

— Входите, садитесь, — она отвернулась, направляясь к себе за стол и не особенно заботясь идентификацией гостей. Ватников сразу же озадачился: что означало это множественное число? Знак вежливости или…

— Знак вежливости, — прошипел в ухо Хомский. – Она меня не видит. Не любит, понимаешь, овсянку…

— Здравствуйте, — сдавленно каркнул Ватников. – Тут у нас вышло недоразумение. Ваш начмед… я психиатр ваш, приходящий, меня зовут Иван Павлович… Так вот у вашего начмеда – фальшивый диплом. У него цифры и буквы те же, что у меня, я видел сам. И серия, и печать, — трясущимися руками Иван Павлович выложил на стол документ.

Глаза у Ларисы, на время лишившейся отчества, недоверчиво округлились, сливаясь с оправой круглых очков.

— У д’Арсонваля – фальшивый диплом?…

В голосе ее звучало такое удивление, что визитеры не удивились дальнейшему: не задавая вопросов, не уточняя личности незнакомца, начальница вышла и вскоре вернулась, неся с собой личное дело д’Арсонваля. Иван Павлович задохнулся от возбуждения.

— Читайте все, что успеете прочесть… — завыл Хомский.

Двигаясь очень ловко, Ватников очутился по ту сторону стола, склонился над делом, тогда как начальница послушно, как первоклассница, читала по складам титульный лист.

— Смотрите прежнее место работы, — прошипел Хомский.

Тем временем начальница сравнивала дипломы Ватникова и д’Арсонваля, не находя между ними ни малейшего сходства.

«Академия, — быстро читал Иван Павлович. – Кафедра оперативной хирургии… заведующий… согласно статье…»

Дело захлопнулось, но Ватников успел увидеть все, что хотел.

— Что за шутки? – грозно спросила осиротевшая Лариса. – Что вам здесь нужно?

Она вдруг увидела пижамные штаны, торчавшие из-под халата Ватникова. Иван Павлович надул щеки и вытаращил глаза. Он чуть приподнял трость, и начальница в ужасе вжалась в кресло.

— Накладочка, недоразумение – а я гляжу, что буковки похожие вроде – а, бэ, вэ, глагол и добро, ибо какие у нас права? Лежим тут и ждем, пока отнимут квартиру и пустят на органы…

Он понес дикую околесицу, медленно отступая к дверям. Лариса Батьковна взялась за телефонную трубку; Ватников и без того знал, что их с Хомским карты раскрыты, а перчатки брошены. Они уходили, наверное зная, что ни одно убежище не будет теперь для них достаточно надежным.

Кадровичка следила за их уходом не бешеным – потрясенным взглядом.

Начмеду будет доложено через секунду, и д’Арсонваль, покамест не особенно потревоженный, почувствует жаркое дыхание в свою спортивную спину. Он подпрыгнет, будто ужаленный аспидом в пяту, либо как укушенный в зад своей же мерзкой собакой. Ватников, которого он опрометчиво прочил себе в союзники, отныне сделается опасным врагом, и всех придется зачищать, и в главном деле торопиться тоже.

— Нам предстоит еще один визит, — шепнул Хомский на ухо Ивану Павловичу. – Не столь уж и обязательный, но желательный. Хвала Создателю – пока вас еще выпускают отсюда…

Ватников шагал рядом с ним, сердце его бешено колотилось, трость была выставлена и вертелась пропеллером. Он хвалил Создателя, но не был уверен, что Тот изготовил все правильно и без изъяна, в том числе Хомского.

Едва он дошел до палаты, как обозначились перемены. Секундой позже явился Миша: он нес при себе стойку для капельницы; за ним поспешала Лена, которая несла две большие прозрачные банки.

— Что это? – слабо спросил Ватников, садясь на постель.

— Начальство распорядилось прокапать вас. Плохо лечим, долго держим, — и Миша недобро подмигнул.

— Начмед назначил? – убитым голосом спросил Иван Павлович.

— Если бы. Проверяющий распорядился!

Послышался слабый стон, услышанный только Ватниковым: стонал Хомский, ругая глупого Медовчина на чем свет стоит.

Ватников не сопротивлялся, игла впилась ему в руку. Он вскоре провалился в далекий космос, но перед сном слышал, как милый голос твердил ему, повторяя:

«Оперативная хирургия… заведующий… по статье… по собственному желанию… семейное положение – женат…»

Голос звучал недолго: сначала внутрь убрался внешний Хомский, а потом он и изнутри куда-то ушел.

 

6

 

Хомский объявился посреди ночи, помятый и злой, от него несло могильным холодом.

— Меня словно черти драли… там, — пояснил он неопределенно. – Живите, доктор, покуда живется. Живите… Там – льды, и они обжигают…

Иван Павлович лежал после капельницы вконец одурелый и ослабленный. Голова работала отвратительно, однако он помнил последние слова, услышанные прежде, чем он удалился в небытие.

— Вы говорили, — слабо пробормотал он, — о статье и семейном положении…

Хомский одобрительно улыбнулся:

— Молодчина, доктор! Пошарьте – не завалялся ли где-нибудь пузырек с боярышником… Вам надо восстановить силы.

Оглашая палату слабыми стонами, Ватников свесился с постели, запустил руку под кровать – пока полностью не перевалился на пол. Там он уже залез под нее совсем и отодрал специально пригнанный кусок плинтуса: да! Пузырек нашелся, он ждал Ивана Павловича…

Внутри Ивана Павловича зарокотал и заработал давным-давно убитый рвотный рефлекс, переработанный в кашлевой. И кашлял он до того, как выглотал пузырек, а не после, и слезы катились градом по его одутловатому лицу.

Хомский же восседал на пустующей койке совсем повеселевший и оживленный. Он ткнул кривым пальцем в пружинную сетку:

— Разгильдяйство у вас, бесхозяйственность! Платная палата, люкс – а место пустует. А другое по несовременной милости оставили за вами…

— Николаев блатного готовит, — предположил Ватников, утирая слезы.

— Да? А и верно. Подготовит, если усидит на месте – а мы и втроем заживем преотлично, правильно я говорю? – Сыщик посерьезнел. – Статья и семейное положение: спляшем от этого. Наш подопечный заведовал солидным, авторитетным отделением в Академии – и вдруг уволился по собственному желанию. Вы же уже не первый год варитесь в этом котле, дорогой доктор. Вы знаете, что так не бывает. Что-то произошло, и ему указали на дверь – по-хорошему. Униженный, разжалованный начальник – жуткая личность. Имейте это в виду. Он затаил камень за пазухой, он вынашивает месть и надеется возвыситься заново, но уже здесь. Женат? Конечно, мерзавец женат! Ставлю тысячу против одного – нет, против нуля – что он наплел вашей бронеславной секретарше сказочных небылиц. О его семье она, ручаюсь, не имеет ни малейшего представления. Она – увядающая дама, одинокая, она пойдет за ним на край света: шпионить за шефом, заманивать в ловушки почтенных и заслуженных стариков, деятелей науки… разбрасывать собачье дерьмо, собранное во дворе… Что вы на меня так смотрите? – Иван Павлович и впрямь слушал Хомского, как завороженный: откуда тот набрался такой риторики? — Все гадаете, кто запускает собак? Их никто не запускает – их никто и не видит! Это ложный след, отвлекающий маневр! Видят только одну… А остальных – к чему они здесь? Они бы и днем здесь вертелись, и тайна перестала бы оставаться тайной… Напрягите мозги, Иван Павлович! – здесь Хомский возвысил голос и затрубил: – Напрягите!

Воцарилось безмолвие как бы на полчаса. И Хомскому, набравшемуся паранормальных способностей, отчетливо было слышно, как скрипят у Ватникова мозги, а отдельные извилины, даже цельные мозговые тяжи прямо лопаются от избыточного натяжения.

— И что теперь? – прогремел Хомский, подобный второстепенному греческому богу. – Что теперь?

— Теперь… — мучительно соображал Иван Павлович. – Теперь… наш путь лежит…

— Так, — кивал Хомский. – Ну?

— В Академию! – осенило Ватникова.

— Правильно, — облегчение, испытанное Хомским было велико и откровенно, он вдруг утратил над собой власть и немного расплылся, поредел, заполнил пространства больше, чем требовалось заурядному индивиду. Но Иван Павлович отнесся к этой незадаче снисходительно: он был воспитанный человек и не дергался, когда в его присутствии рыгали, например, или выпускали газы – а здесь, как он догадывался, случилось нечто подобное, столь же непроизвольное и конфузное.

— Пойдемте сейчас! – Иван Павлович вскочил на ноги, но его зашатало, он повалился обратно.

— Куда, куда, — засуетился Хомский, плотнея с каждым слогом. – Еще ночь на дворе, какая может быть Академия!

— Тогда собаку… она разгуливает как раз сию минуту… вы слышите, как она воет?

Действительно: издалека донесся леденящий душу вой.

— Может быть, это вовсе не она, — поспешил возразить Хомский. – Может быть, это милиция или скорая помощь. Поехали кого-нибудь спасать. Возможно, они привезли кого-то спасенного…

Спор затянулся; вой длился себе, меняясь тональностью и временами действительно напоминая не то сирену, не то автосигнализацию; иногда он смолкал.

Было пять утра, когда Хомский и Ватников на свой страх и риск решили спуститься хотя бы в приемное – куда уж там ехать до Академии – и посмотреть.

Прав оказался Хомский: приехала скорая.

По коридору разгуливал ее сотрудник, старичок лет восьмидесяти, в фирменном облачении. Он посмеивался, чесал себе промежность, показывал гениталии.

Старичок интересовался сквозь смех:

— Где у вас тут пописать?

— Вот, — ему указали на ведро, он помочился.

Сыщики стояли в сторонке и сумрачно наблюдали за ним.

Вскоре вышел Васильев: сегодня выдалось его дежурство. Он сослепу не признал коллегу, задал вопрос:

— И что это дедок такой веселый? Ходит везде, членом трясет…

— Да он не веселый, он пьяный.

Доктор со скорой был до того стар, что позабыл не то умереть, не то уволиться. Хомский поводил за ним Ивана Павловича; со старичком за компанию они заглянули во все закоулки, осмотрели подсобные помещения – мерно стрекочущая тишина, рабочая обстановка. Разве только в одной смотровой Раззявина принимала инфаркт, который двумя часами раньше привез доктор Кузовлев. Доносился неприятный диалог:

— Ну, где у вас инфаркт?

— Да вот же он. Кашляю, горло болит, сопли из носа…

— Но почему же инфаркт?

Снисходительно:

— Сердце ведь слева?

Напряженная тишина.

— Ну, допустим.

— Так вот из левой ноздри сопля длиннее раза в два. Все тянется и тянется – это инфаркт!

 

7

 

— Вам надо остерегаться процедур, — посоветовал Ватникову Хомский. – Особенно капельниц. Я не думаю, что вас собираются убить, но вывести из строя могут. Вы будете лежать пластом до самого конца – Николаева или Медовчина. Медовчин, повторяю, вероятнее, потому что Дмитрию Дмитриевичу и без того конец. Его выпроваживают на пенсию. Я слышал, как разговаривали в узельной… в бельевой то бишь. Санитарки. Они говорили совершенно недвусмысленно.

Иван Павлович лежал неподвижно и смотрел в потолок.

— Надо прокатиться в Академию, — сказал он твердо. – Пока я еще полон… наполовину полон сил.

— Ну и поехали прямо сейчас! – воскликнул Хомский.

— И хорошо бы еще завернуть в аптеку…

— Не возражаю. Правда, это создаст помехи – в Академии вас унюхают, доктор.

Ватников отмахнулся:

— Это же вояки. Они и носом не поведут…

— Это верно, — согласился Хомский. – Вы выплюнули таблетки?

— Разумеется, — Иван Павлович даже позволил себе шутливо козырнуть Хомскому. К сожалению, это заметил Миша, и Ватникова смутило понимающее выражение его лица.

— Надо спешить, — проскрипел сыщик. – Держите себя в рамках, мой дорогой друг. Не надо этой бездумной удали, этого шапкозакидательства… И очень прошу вас: когда разговариваете со мной – не раскрывайте рот. Вы влипнете в какую-нибудь историю.

Иван Павлович, которого еще изрядно пошатывало после вчерашней капельницы, переоделся в выходное платье, взял трость. Он обратил внимание, что Хомский, вечно державший руки в карманах кофты, вытянул ее уже до пят и этим в какой-то мере уподобился настоящему призраку, каких рисуют.

— Академия – крепкий орешек, — рассуждал Хомский. – Это тебе не отдел кадров в сонном королевстве. Там нужен подход и маневр, то есть хитрость.

— Рыться в делах меня точно не пустят, — убежденно отозвался Ватников, спускаясь по лестнице и обессиленно держась за перила.

— Обойдемся без дел. Мы побеседуем с униженными и оскорбленными – такие всегда найдутся.

Вышли не сразу, предварительно заглянув к Бронеславе Виссарионовне. При виде их она встала из-за стола и повернулась спиной. Она глядела в окно, а Ватников, науськиваемый Хомским, безжалостно добивал ее, вколачивал гвозди куда придется:

— Вы поддались ему, но негодяй женат. Можете не отвечать нам… мне. Он обманул вас. Вы служили ему верой и правдой, и даже неправдой. Вы собирали по его указке собачье дерьмо, оставались в администрации на ночь и подло, подло разбрасывали… Женюсь! Вот что сказал вам этот мерзавец. Женюсь, когда усядусь в николаевское кресло. И вы, вы… Вы заманили заслуженного человека, по склеротичности своей падкого на сладкое, на лестницу, к запертой библиотеке… вы наплевали на его труды и доброе сердце… или было иначе? Вы попросили его о помощи, и старый добряк не мог отказать вам в пустяковой операции?…

Гоггенморг не сказала ни слова. При последних обвинениях она взялась за сердце и стала медленно оседать. Иван Павлович проворно подхватил ее, пересадил в кресло и щедро облил водой из графина. Он вышел молча, не требуя признаний – вид этой женщины был красноречивее любых слов.

— Молчит – значит, ответить нечего, — суетился рядом и приговаривал Хомский. – Соглашается…

До Академии было три остановки трамваем; денек выдался неплохой, и сыщики решили прогуляться пешком. Побывали в аптеке. Пока они шли, Хомский снисходительно посвящал Ивана Павловича в тонкости следствия.

— Начальник всегда остается начальником, особенно армейский. Ведь он заведовал кафедрой! Студентки стайками, вы представляете?…

— Это же Военно-Медицинская Академия, — смущенно напомнил ему Ватников.

— Хорошо – курсанты стайками… Тем острее потеря… Это же понижение – не иначе, как за какой-то проступок! Д’Арсонваль молод, честолюбив и абсолютно аморален. Посмотрите, как он использует людей!

— Я вижу, — медленно молвил Ватников, помахивая на ходу тростью и сладостно раздувая ноздри, обоняя ветер, и небо, и землю с водой. – Однако почему так мудрено и хитроумно? Нельзя ли было подловить Николаева на чем-то реальном? Зачем городить огород с санитарной службой… да и собака – что это за собака?

Хомский воздел обвиняющий перст:

— Собака чрезвычайно важна, мой друг! Она обнажает беспробудное пьянство, царящее в вашей богадельне… Она привлекает внимание… В ее реальности возникают сомнения – и хорошо! Смотрите, до чего допился наш контингент, господа проверяющие!

— А смерти? Зобов и Рауш-Дедушкин – к чему это?

— Лишняя смерть никогда не помешает… Что это за больница, где люди мрут на лестницах и в коридорах? Неважно, от чего… Здесь нужен новый руководитель, желательно из служивых, суровый пастырь с железным жезлом! Я даже, любезный, могу порассказать вам о Зобове, — Хомский перешел на таинственный шепот. – Недавно мне удалось побеседовать с ним лично…

— С Зобовым? – у Ватникова упало сердце.

— С ним. Контакт еще слаб, он желает лучшего – контакт желает, не Зобов… но кое-что мне старик успел нашептать… Вы знаете, зачем он поперся на физиотерапию в такую рань? Ему дали талончик! Начмед своей собственной рукой выписал ему талон на совершенно немыслимое время. Несчастный исправно потащился… Скажу еще страшное: от Зобова негодяй и узнал о собаке-волке… Зобов лечился очень давно, времени реализовать сатанинский замысел у начмеда было достаточно. Ему понравилась легенда о Каштанке…

— И где же талончик?

— Пропал, конечно! – с издевкой крикнул Хомский. – Потом, когда вокруг началась суета. И мне понятно, в чьем кармане он пропал. Зобов пришел в пустынный коридор, и там…

Они не заметили за беседой, как добрались до места. Академия молча раскинулась перед ними, неприступная и негостеприимная.

— И там… — в ужасе прошептал впечатлительный Иван Павлович.

— Да, там… — задумчиво проговорил Хомский. – Он умер, уверенный, что видит свою собаку-волка. Он бежал от нее… Что там было такое – именно это нам сейчас и предстоит выяснить. Вы уже слышите этот странный лай собак? Не слышите? Вот это и странно: они не лают… Их нету здесь…

 

8

 

Да, было на что посмотреть в холодном и величественном вестибюле Академии. В нем не было ни малейшего сходства ни с самой «Чеховкой» — невзирая даже на памятник-фонтан собаке Каштанке, который там подумывали установить в память о легенде на федеральные деньги – ни с ее отделом кадров. Огромное, пустынное, каменное пространство-мешок, где эхо караулит повсюду; входные ворота ада, куда не заходят, имея в сердце надежду. Широкая лестница уходила вверх, и только там, на крохотном пятачке, теплилась жизнь: стояла будка привратника-ключника, и тот склонился над чаем и журналом посещений, вооруженный пистолетом, свистком и бронированным стеклом.

Ватников и Хомский стояли внизу, ощущая себя ничтожными астероидами в глубинах недружественной вселенной – не сюда ли проваливались они после капельницы, не здесь ли скитались их неприкаянные души?

Давила лестница, давил потолок, давили в спину дубовые двери в полтора человеческих роста, а плиточно-мозаичный пол не принимал и отталкивал, гнал, понуждая скользить под взглядами маслянисто-черных людей с восковыми лицами – с исполинских портретов, среди которых все были одинаковы и едва ли не святы: Сеченов, Бехтерев, Павлов, Мудров, Пирогов и Луи Пастер. Это была страшная, препарирующая святость, наводившая на мысли об ужасных саквояжах и чемоданчиках со щипцами и крючьями, о скорбных тазах с нагретой водой, клистирах, полотенцах и почему-то – об усатых дореволюционных акробатах в полосатых трико, которые демонстрировали мускулы с афиш и последних страниц газет.

Иван Павлович устал от путешествия, но негде было присесть; Хомский шнырял по вестибюлю и хмурился.

— Мы не пойдем к вахтеру, — постановил он наконец. – Я говорил, что здесь нету собак – я ошибся… такая собака сидит, и это не просто пес, это цербер…

По опыту Ватников знал, что всякая напыщенность имеет свою изнанку.

— Надо искать, — сказал он просто. – Черный ход, заднюю дверь… Не ходят же здесь санитары, а ведь как-то они проникают в стационар…

Поскольку он был абсолютно разумен в своем рассуждении, такой ход нашли уже через десять минут. Отвратительная, будто измазанная вековой сажей лестница, вывела их сначала в один коридор, потом – в другой. Навстречу стали попадаться люди: в халатах и без халатов, в пижамах, костюмах, с бумагами, с костылями…

— Нам надо найти кого-нибудь мелкого и злого, но информированного, — посоветовал Хомский. – Спросите, дорогой доктор, где тут у них оперативная хирургия, а там поглядим.

Кафедра оперативной хирургии, что выяснилось довольно скоро, располагалась в другом корпусе за номером восемнадцать. Он, к счастью, стоял во дворе напротив, и не было надобности в его поисках миновать пятый, десятый, двенадцатый и так далее. Внутри товарищам продолжало везти: они наткнулись на словоохотливую уборщицу, которую покорили тем, что Ватников аккуратно перешагнул через свежую расстеленную тряпку и попросил тапочки.

Старуха расцвела, хотя и напустила на себя грозный вид.

Она буркнула, что тапочки в гардеробе, но можно пройти и так, потому что все едино насрут.

— Вы дамский угодник, доктор, — игриво заметил Хомский. – Не подумать ли вам о женитьбе? Шучу, мой друг – я не переношу женщин. Они вздорны и мешают воспринимать логику боярышника и овсянки…

— Мы, собственно, и не на саму оперативную, — приветливо молвил Ватников, — мы ищем одного человека, он тут заведует. Его фамилия — д’Арсонваль.

— Ну и ищите себе, — проворчала старуха, разглаживая складки на тряпке. – Сто лет будете искать. Его здесь давно нет, уволился. Его уволили – ушли, вы понимаете?

Иван Павлович изобразил несказанное изумление:

— Ушли? Но за что же? Как такое возможно?

— Да за то же, за что и всех. Оргии устраивал с девками, а с виду приличный человек. И опыты ставил зверские… тошнило даже наших докторов. Приманивал собак, развел их целое стадо, тренировался на них – и не только со студентами, а и в одиночку. Ему, видите ли, нравилось скотину истязать… От него остался музей – страх берет, какие уроды… Но собаки его любили – за ним и сбежали, небось, где он там сейчас обретается…

— Музей? – Ватников вцепился в это слово мертвой хваткой. – А можно нам посмотреть хоть на музей?

— Кому это – нам? – впервые удивилась уборщица. – Кто это – мы?

— Это я ради шутки, — Иван Павлович выстроил реверанс. – Я один. Посмотрите – со мной никого нет.

— Я и вижу, что никого – слепая, что ли? Пойдемте, — она загремела ведром и пошла прочь. Ватников тигром последовал за ней. Хомский бесшумно шел рядом, кутаясь в кофту.

Старуха привела их в кабинет, каких миллионы: во всех институтах, в любом университете существует такой кабинет с дверью без ручки, с дырой на месте замочной скважины, но странным образом запертый и никогда не используемый. Проводница, однако, завела в отверстие некий предмет, напоминающий фомку, и дверь отворилась. Внутри царил удушливый полумрак; шторы были задернуты, воняло формалином и какими-то другими лекарствами. Это был склеп, тихое место, но визги и вой как будто последовали сюда с операционного стола, впитались в стены, замерли на потолке, запутались в паутине.

— Лампочка перегорела, — посетовала уборщица. – Но и без нее видно. Ишь, душегуб, нехристь…

Она вышла. Ватников и Хомский медленно двинулись к застекленным шкафам красного дерева. На полках стояли старые, мутные банки, жидкое содержимое которых имело оттенки от ядовито-оранжевого до грязно-коричневого; иногда попадалось угольно-черное и мертвенно-бледное.

 

9

 

— Это какая-то дьявольщина, Ватников, — Хомский вцепился в руку Ивана Павловича, и тот на мгновение почувствовал стороннее прикосновение.

В отличие от Хомского, Ватников бывал в анатомических музеях, где видел анатомию нормальную и анатомию патологическую: людей. Сросшихся уродцев, скрюченных анацефалов – с выпученными глазами и лишенных лба; попадались ему и совершенные зародыши на стадии млекопитающих, рыб и просто какой-то плесени, биомассы; не привыкать ему было и к пуповинам, свернутым на манер пожарного шланга – но то были все-таки люди, печальные и наглядные примеры для обучения жизни вообще, плоды разгульной и неправедной жизни, жертвы досадного стечения обстоятельств – химических факторов, влияний лучевых и паразитарных, добыча инфекции, дань естественному отбору.

В этих же банках содержались собаки. Изредка попадались здоровенные баки с цельными экземплярами, чаще – сосуды поменьше, с фрагментами тел, и всякий фрагмент отличался каким-то привнесенным уродством, противным природе. Утроенные хвосты, расщепленные морды, понашитые добавочные уши, усеченные лапы, фигурные, лобзиком обработанные, черепа. Эти безмолвные монстры, забытые и ненужные никому, являлись образцовой историей болезни, составленной не на бумаге, а из одних вопиющих фактов безумия и садизма.

— Теперь, доктор, вас больше не удивляет существование пятой ноги? – негромко осведомился Хомский.

Ватников покачал головой.

Д’Арсонваль представился ему вурдалаком, отменным хамелеоном, оборотнем.

«Он сам вервольф – он, а вовсе не его собака», — подумал Иван Павлович.

— Уже неважно, за что его турнули, — снова заговорил Хомский. – По-моему, доктор, мы увидели достаточно. Но собаки любили его. Он кормил их, приваживал их, и они отправились туда же, куда и он.

Иван Павлович отошел и привалился к косяку. Его ноги мелко дрожали. Элегантный, улыбчивый, неизменно бодрый начмед отныне и навсегда превратился в помешавшееся кровожадное чудовище.

— Пойдемте отсюда, Ватников, — негромко позвал Хомский. – Пойдемте из этого скромного храма.

Уборщицы уже не было, и без нее им сделалось немного лучше. Они вышли во двор, но не воспользовались калиткой: Хомский потянул Ватникова обратно в вестибюль, в главный корпус.

— Я хочу вам кое-что показать, — пообещал он с сухой усмешкой.

Шаги Ивана Павловича отдавались гулким эхом, когда они с Хомским остановились посреди вестибюля. Кабинка вахтера по-прежнему светилась казенным светом, безразличная ко всему, что не пересекало невидимую черту.

— Посмотрите сюда, — церемонно пригласил Хомский, простирая руку к портрету Луи Пастера. – Вы ничего не замечаете?

Ватников с сомнением покачал головой.

— Напрасно, — осудил его Хомский. – Постарайтесь сгустить меня в умозрении, а я поднимусь повыше…

Он оттолкнулся от пола, взлетел, завис у портрета и перегородил его на уровне переносицы. Ватников присмотрелся и схватился за грудь. Второй раз за последние дни его вынудили припомнить небесные силы. Да, так он снова и сказал: силы небесные!

С портрета на него внимательно и кротко смотрел д’Арсонваль.

— Эти французы – великие шалуны, — заметил Хомский, приземляясь рядом. – Ну что же, пойдемте домой. Мы увидели все, что хотели.

Они уже приблизились к дверям, когда Иван Павлович на миг задержался.

— Постойте, — произнес он нерешительно. – Вот что, собственно говоря…

Хомский недоуменно ждал продолжения.

— Вы не могли бы… не могли бы прикрыть еще и Павлова?

Пожав плечами, Хомский воспарил и выполнил просьбу Ватникова. Тот долго, не отрываясь, смотрел на портрет, стараясь проникнуть за стеклышки нарисованного пенсне.

Хомский не спрашивал, а Ватников не стал объяснять. Но по пути к больнице он скорбно твердил про себя: «Бедный, бедный Дмитрий Дмитриевич!…» Иногда он, впрочем, сбивался и начинал жалеть Медовчина и почему-то – намного реже – Каштанова.

 

10

 

Хомский видел, как тяжело Ивану Павловичу, и не тревожил его понапрасну.

Он только со значением предупредил Ватникова:

— До первого ЧП…

И тот отлично понял, на что намекает сыщик. Вернее, приблизительно догадался, потому что ЧП могло касаться самого Ватникова и закончиться его выпиской или переводом, но также оно могло касаться больничной жизни: что-то произойдет, поднимется шум, и преступник, уже почти разоблаченный, не замедлит выпустить на тропу войны своего пса. Многие злодеяния совершаются под шумок и выдаются, к примеру, за несчастные случаи.

Иван Павлович сделался крайне внимательным и присматривался ко всему, что видел. Пощупал кружку для сбора пожертвований на будущий памятник Каштанке. Кружка была привинчена к закладному шесту, ибо не ставить же при гардеробе закладной камень, и Ватникова отогнал насупившийся охранник-казак. Он очень не любил, когда трогали кружку, и полагал, что долг его, главным образом, и заключается в ее охране.

«Где же кружка?» — он неизменно просыпался в поту с этой мыслью и звал няню – какая поближе случится, санитарку.

Кружка оказывалась на месте, и казак шел умываться.

Иван Павлович поднялся к себе на этаж и затеял всюду ходить и вникать. Заглянул в процедурную к Мише, где тот подмигнул ему и показал шприц; навестил узельную, сунулся в ординаторскую. Васильев поднял на него глаза – «Я ничего, я просто так гуляю, работайте, простите», — залепетал Иван Павлович, пятясь.

Где же собака?

Его прошибла дрожь: конечно, она в библиотеке! Это наверняка д’Арсонваль специально запер библиотеку, чтобы держать там свою тварь… Что значит – некому работать? Ватников специально наводил справки, расспрашивал Оксану и Лену, да и Марту Марковну беспокоил: все они пребывали в полной уверенности, что дело в нехватке кадров. Нелепая отговорка… Прежняя библиотекарша страдала старческой тугоухостью – и Бог с ней! Многая лета… Любая санитарка на ее место, да на полставки, да за формуляры… плевать в потолок…

Ватников заметался по коридору, раздираемый острым желанием немедленно выломать к черту библиотечную дверь и расправиться с животиной. А заодно и с ее холеным хозяином…

— У вас нет револьвера, доктор, — глухо и скорбно напомнил ему Хомский, сочувственно плывший рядом.

…Из палаты, где лечили Лиду, доносился плач: она тоже оплакивала собаку, но уже не какую-нибудь прооперированную начмедом, а свою, готовую ощениться не сегодня завтра.

Ватников заглянул к ней и попытался утешить – старыми психиатрическими приемами, которых не мог забыть, ибо они въедаются в плоть и кровь и не страдают даже при болезни Альцгеймера. Но Лида нынче выглядела наглее и презрительнее. Помощь Ивана Павловича она бесцеремонно отвергла.

— Вы, доктора, не можете сделать простейшего дела!

Как пример неудачной психотерапии она нехотя, сквозь зубы рассказала ему историю своего детства, когда была еще девочкой- подростком.

Давным-давно ей снился слон — как он ее настигает и насилует, а она сначала ломается для виду, а потом уступает.

Девочка зачахла. Хотела яйцо вкрутую и всмятку, ей подавали, но она не кушала, а только думала о таких яйцах, желая из первых сделать вторые. Иссохла, изнемогла и перестала выходить на прогулки. И даже не ходила на каток резвиться со сверстниками. Тогда-то ее папа, известный в городе толстосум, договорился в зоопарке, и ночью девочке привели в комнату большого слона, устроив специальный настил. Этим доктор думал устранить причину симптома.

Но слон был безучастен. Он съел морковь, выпил воды, насрал кучу и задремал. Девочка пролежала всю ночь без сна. Утром она презрительно сказала:

— Все вы, даже самые большие – такие!

И поправилась за пару дней посредством мелких пиявок. А заодно приказала папаше уволить шофера и еще пару широкоплечих бодигардов.

— Вот и вся ваша психиатрия! – закончила Лида торжественно и безжалостно.

Иван Павлович не нашелся с ответом. «Сколько же ей лет?» Ему казалось, что он когда-то и где-то читал нечто подобное, но память капризничала и, словно леший в дремучем лесу, выводила его то на Маршака, то на Бианки.

Он симулировал приступ кашля и вышел от Лиды расстроенным, но не обиженным – еще один психиатрический навык, впитавшийся намертво: не обижаться на умалишенных.

Делать было решительно нечего, и он по уже укоренившейся привычке побрел в приемный покой караулить какой-нибудь интересный случай. Там он утешился возле незнакомой бабушки, мирной и мягкой, с сердечным приступом, которая ожидала кардиолога – второй час.

Она встретила Ватникова как родного и сразу пустилась рассказывать про врачей: «И сказал мне ушной: у тебе, Кудряшова, вся перепёнка хрящой затянувши. А камень обцапал желчный проток, и в кровь пошел белый рубин».

— А здесь меня приложили к стеночке. Я сознание потеряла, а народу было много, и вот соседка-то моя меня толкает локтем и булку в рот сует: на, на.

Иван Павлович вдруг осерчал:

— Зачем человеку с сердечным приступом совать в рот булку?

— А потому что булка — это Хорошо, — просто сказала бабушка. — Это Благо. Если ближний попал в беду, то ему надо чистосердечно помочь.

Ватников попробовал на вкус слово «Благо» и выплюнул. Ему было нужно «ЧП».

 

11

 

Не зная, чем заняться, Иван Павлович включил телевизор. В его палате-люкс такой стоял, но не работал по причине заползания таракана, который всегда создает проблемы – примерно одинакового порядка – для техники и для людей.

Но кстати вернувшийся Хомский, стараясь услужить приунывшему товарищу, повертел какие-то ручки, навел антенну на вентиляционное отверстие, и передача пошла.

Сначала Ватников, прихлебывая из пузырька, не следил за происходящим на экране. Он продолжал раздумывать о ЧП. Проникнуть в библиотеку? У него нет ключа, придется ломать. Поднимется шум, а от него будет пахнуть овсянкой… Нет, это слабое решение. В голове у него сверкнула идея: вот что ему надо сделать! Нужно пойти и предупредить Медовчина, и заручиться его поддержкой – как Хомский заручился поддержкой самого Ватникова в незапамятные времена. Наверняка д’Арсонваль отчаянно боится такого поворота событий – вот уже и Гоггенморг разоблачена, и в кадрах побывал этот въедливый мозговик: что дальше? Когти следствия подбираются к самому горлу злодея… Его могут опередить.

А если Медовчин послушает Ивана Павловича и насторожится всерьез, то д’Арсонваль, видя изменившееся к себе отношение, ударится в панику и поспешит нанести удар. Он выпустит чудовище и натравит на ревизора…

Постепенно успокаиваясь овсянкой, приправленной, будто специями, здравыми мыслями, Иван Павлович обратил внимание на телеэкран. Во всех больницах принято смотреть разные передачи – «Комната смеха», «Аншлаг», и еще сериалы. Это считается хорошим тоном и признаком скорого выздоровления. Он не особенно удивился, увидев там себя самого в роли Фокусника с аттракционом «Пестрая лента». Иван Павлович стоял на эстраде и выбалтывал врачебные тайны, и публика выла. Фокусник прохаживался и самозабвенно рассказывал:

— Была, значит, у одного, здоровая такая гуля под ухом…

Переполненный зал умирал от хохота.

А Фокусник ходил и гнул свое:

— Так вот у одного бомжа при вскрытии нашли поросячий хвост на заду, финский ножик и женскую грудь. Он из нее молоко доил и кашу себе варил, от каши и загнулся…

Визг и судороги. В зале дрожал потолок, а люстра тоже, конечно, подрагивала.

— А еще к одной у которой муж в командировке, явился этот… ну, вы его знаете, в первом ряду… мистер Мускул! с Проппером… и Триппером….

Дрожательный паралич.

— И теперь, под конец… знаменитый номер: «Пестрая Лента»!

Ватников вывел бабушку, недавно жевавшую булку. Он распилил ее в ящике пилой и вынул изнутри кроликов, голубей, воздушные шары и розовые букеты. А потом поднырнул рукой, завел ее по локоть в самое сокровенное и с проктологической сноровкой начал тянуть, тянуть и тянуть из бабушки бесконечную пеструю ленту….

Внезапно на сцене откуда-то появился д’Арсонваль. Начмед был красен от ярости:

— Вам никогда не снятся вещие сны? – закричал д’Арсонваль. — Мне вот сегодня приснилось, как вы на сцене фокусничали… вскрывали престарелую женщину и вынимали из нее ленту… Вот! – Начмед метнул в Ивана Павловича бумажный лист, исписанный мелким и противным почерком. – Жалоба на вас! Вы оперировали пожилую особу, которая в годы войны проглотила знамя полка, чтобы оно не досталось врагу. И с тех пор оно так и лежало внутри для чувства объемного насыщения. Вы знамя вынули, и без этой реликвии она теперь жрет в три горла. Она пишет здесь, что отныне это уже – переходящее знамя, и она передает его вам… в пожизненное пользование тем же макаром… Извольте войти в коленно-локтевое положение!

Начмед превратился в Медовчина, засунул руку в карман и начал разматывать бесконечную пеструю ленту, которая складывалась у его ног в кишечные краснознаменные петли…

Оказалось, что Иван Павлович уже давно спит перед заснеженным экраном, а Хомский нашептывает ему утешительные слова, от которых снится уже другое, не столь отталкивающее… Ватников сидит на приеме, в родном диспансере. Он не бесправен, он наделен полномочиями, на него не пишут жалобы и не кричит начмед. К нему явилась на консультацию женщина лет пятидесяти, сиамский близнец, хотя все у нее было одно, в единственном экземпляре. Однако стоило ей заорать на Ивана Павловича, как это самое все удвоилось: и рыло, и его выражение. Она вручила ему слепочек, макет своего рыла, размером с яйцо, и Ватников зачем-то откусил от него, оно было булочкой. Возможно, сей сон был отголоском чего-то реально пережитого…

 

12

 

Он проснулся вконец разбитым, и рот был шершав изнутри. Стеная, полез под кровать, за плинтус – боярышника не было. Телевизор был выключен – должно быть, позаботился Хомский.

В голове проигрывались недавние события, которые то ли были, то ли их не было вовсе. В иное время, давно, Иван Павлович назвал бы их конфабуляциями – возможно, ошибочно. Ему явилась плачущая Бронеслава Гоггенморг: «Я проклята, — рыдала она. – Негодяй подучил меня.. Я обещала отдаться этому доброму, святому человеку…» «Кому? – допытывался Ватников. – Рауш-Дедушкину?» «Нет, не ему… Зобову…»

— Хомский, — позвал Иван Павлович жалобно.

Но не было и сыщика. Был только Васильев, который стоял в дверях и мрачно смотрел на Ватникова, притоптывая ногой.

Глядя в сторону, заведующий осведомился о самочувствии Ивана Павловича, хотя ответ был очевиден. Ватников мужественно отвечал, что ему лучше, значительно лучше.

— Славно, — Васильев слегка подобрел. – Боюсь, Иван Павлович, что в самом скором времени нам с вами придется что-то решать. Вы лежите очень давно… мы не можем держать вас вечно. Вы сами понимаете. Может быть, мы выпишем вас, вы месяцок побудете дома, а потом мы устроим вас обратно…

— Сюда же? – хрипло спросил Ватников.

Подневольный Васильев отвел глаза.

— Вполне возможно. А может быть, и не сюда… Все зависит от показаний.

— Я понимаю, — сказал Иван Павлович.

Васильев было обрадовался достигнутому пониманию и повернулся, чтобы уйти, но ватниковский вопрос настиг его каленой стрелой:

— Это распоряжение начмеда, не так ли?

Заведующий остановился и вынужденно кивнул.

— Да, Иван Павлович. Но и не только его… Вы знаете, что Медовчин сейчас практически у руля… Боюсь, что его переведут к нам главным. Он просматривает истории болезни, высчитывает койко-дни, вникает во все… — В голосе Васильева проступило уже привычное в последние недели бешенство.

— Хорошо, — покорно сказал Ватников, щадя старого товарища, ибо что тот мог сделать, крепостной холоп? – Мне прямо сейчас собираться?

— Нет-нет, — запротестовал Васильев. – Не торопитесь. Это еще не сегодня, это на днях. Я просто по-дружески, по старой памяти предупредил вас.

— Спасибо, — искренне поблагодарил его доктор.

Когда заведующий ушел, Иван Павлович быстро оделся. Медовчин! Какая дикая, ужасная недальновидность, вопиющая слепота! Пока не поздно, надо идти к нему и выкладывать начистоту голые факты.

Ватников выбрал для этого не самый удачный день, потому что с утра пораньше вся больница стояла на ушах. Прошлым вечером, пока Иван Павлович смотрел телевизор в обществе Хомского, состоялось ЧП, которое он так старательно призывал.

Пьяная санитарка сослепу накормила пшенной кашей труп, и с утра в отделение – да и во всю больницу – полетели молнии, которые метал из морга доктор Величко.

Возмущение патологоанатома не имело границ. Всем и каждому, до кого он дозванивался – Медовчину в том числе – он исступленно орал:

— Весь рот забит под завязку! Но я же обязан разобраться, что там у него — может быть, рвотные массы или каловые! И мне пришлось микроскопировать пшенную кашу! Вы и понятия не имеете, какие я микроскопировал массы! У меня стаж сорок лет! Однажды забыли, зашили ножницы в слепую кишку, а клиент отрыгнул — я их тоже, сука, микроскопировал!

Многовековые традиции слетели с Величко подобно луковой шелухе; гипотетические портреты все тех же обязательных Пирогова, Мудрова, Сеченова и Бехтерева покачивались и озабоченно стягивались в консилиум-хоровод.

Величко визжал так, что у Медовчина заболели уши, и он пошел выяснить, что за притча.

К несчастью, на пути его оказался Иван Павлович – в полном облачении, то есть в костюме, в плаще и с тростью.

 

13

 

О трупе, накормленном кашей, имеет смысл рассказать особо, так как история эта поучительна и не так уж невероятна.

Некий мужчина пил и пил себе месяца два – не в одиночку, конечно, а с верным товарищем. И было это, разумеется, не в «Чеховке», ибо всему положен предел, а в быту, в какой-то квартире. Белая горячка проносилась мимо мужчины полуночным экспрессом, и он успел заскочить. Ему начали мерещиться необычные вещи, которые суть явления, ибо все, что явлено, есть вещь в себе.

Но эти явления отступили на второй план перед лицом события более грозного и неотложного. Что-то заподозрив, мужчина имел в себе силы позвонить в Скорую Помощь и пожаловаться на то, что его другу нехорошо.

Когда бригада приехала, выяснилось, что друг его умер два месяца назад. Примерно на первой неделе их возлияний, они только успели начать. Теперь он лежал на диванчике и медленно разлагался, пока не вызвал у напарника тревогу неадекватностью контакта. Ведь они же общались как-то все эти месяцы, беседовали, ссорились, чокались, братались. Ладили как-то, не вызывая друг у друга сомнений.

В чем-то они даже смахивали на братьев Гавриловых – с иной, конечно, судьбой, из другого пространства-времени.

Оставшегося в живых стали выносить и, как водится в анекдотах, уронили. Он приложился очень крепко, черепом, и пришлось отвозить его не в наркологию, как думалось поначалу, а в острую травму, в «Чеховку», где его продержали положенные пять дней и перевели к Васильеву реабилитироваться. Потому что можно было и выписать к дьяволу, но пациент был неприятный: сонный, неразговорчивый, без той задорной чертовщинки в глазах, которая именуется жизнью.

Вероятно, у него образовалась внутричерепная гематома, которую прозевала Вера Матвеевна. Ее, как положено, пригласили, и она прикатила тележку: прибор для ультразвукового исследования головы, на колесиках. Вера Матвеевна, когда занималась таким исследованием, подавала процедуру как некое священнодействие. Она торжественно восседала на крутящемся табурете и держала датчики прижатыми к тому или иному невезучему черепу, строго поглядывая на экран осциллографа, ответно посверкивая ему очками. Вера Матвеевна была уже в возрасте и не очень хорошо разбиралась в ультразвуковой диагностике, но это никому не мешало. Посидев какое-то время, она вставала и с чопорным видом удалялась, а на взволнованные вопросы чаще всего отвечала молчаливым показом большого пальца: во! Лучше и не бывает.

Итак, кровь подтекала, синяк разбухал, и клиент неуклонно загружался. Пока не умер, лежа на койке навзничь, с запрокинутой головой, выпирающим кадыком и разинутым ртом.

Как раз развозили кашу.

Миша и Лена не глядя поставили миску на прикроватный столик. Так было заведено: ходячие выходили с мисками сами, лежачим подавали ужин в постель. Равно как обед, завтрак и полдник.

— Каша! – громко сказал Миша трупу и покатил тележку дальше.

Живительное слово запоздало: клиент не шелохнулся.

Получасом позднее ковылявшая мимо палаты санитарка обнаружила непорядок. Она уже прилично выпила у Марты Марковны, которая была вынуждена поддерживать в ней алкогольную жизнь, иначе санитарка могла уволиться, а рук не хватало.

В палате было темно, половина личного состава отсутствовала, другая половина спала. Один же из спящих лежал запрокинутый и почему-то не ел, хотя стояла каша. Наверно, он просто не мог поесть – и санитарка не ошиблась в этом рассуждении. Люди вообще ошибаются очень редко, они просто не учитывают некоторые обстоятельства, и это приводит к роковым последствиям, но ведь нельзя же охватить все, выпить море, воздвигнуть башню до неба и уподобиться богам – человек ограничен и слаб, он видит только милостиво явленную часть бытия.

— Жрать хочешь, сука? – осведомилась санитарка, задерживаясь у палаты.

Не говоря больше лишнего, она подсела к постели и ловко, проворно заправила кашей разинутый рот. Алюминиевая ложка сноровисто порхала у нее в руке.

Санитарное дело было сделано, кормилица довольная отправилась восвояси и затерялась в коридорах и переходах, среди людей и теней.

Через час Марта Марковна, женщина опытная, зашла в палату и безошибочно констатировала смерть. Вызвали Мишу, и тот поднапрягся, перебросил перекормленное тело на каталку и накрыл простыней.

Он позвонил в покойницкую:

— Забирайте.

— Холодный? – уточнили там, потому что бывали накладки.

— Холоднее некуда.

Холодного отвезли, и вскоре разразилась гроза.

Медовчину, спешившему разбираться, Иван Павлович Ватников был нужен, как собаке пятая нога.

 

14

 

Сам Иван Павлович, абсолютно трезвый и хладнокровный, бродил по больнице, поигрывая тростью. Трость, если успеть вдуматься, неплохое оружие – запропастившийся где-то Хомский рассказывал как-то, что не однажды отделывал тростью разнообразных негодяев.

С третьего этажа Ватников перешел на пятый, с пятого – на второй, со второго – на четвертый, с четвертого – на первый. Лифтом он пренебрегал.

Пациенты, встречавшиеся по пути, жались к стеночке, а доктора здоровались подчеркнуто вежливо – ну, в шляпе, и ничего особенного.

Голицын при виде шляпы даже каркнул, что «играют гормоны», и пролетел мимо.

Вера Матвеевна, вооруженная молоточком, уступила перед тростью и посторонилась, хотя вполне могла постоять за себя. Молоточки бывают разные. Есть обычные, массового производства — палка да резиновая колотушка; есть и посложнее: со встроенными иголочками и кисточками, которые вывинчиваются — для проверки разной чувствительности. Эти инструменты делают на заказ. И Вера Матвеевна отчаянно хотела себе именно такой многофункциональный молоточек. Дело неожиданно решилось легко, так как зять Веры Матвеевны много лет проработал тюремным надзирателем. Радуясь редкому случаю удружить, он дружелюбно сказал ей: «Какие вообще проблемы, мама? Сделают вам молоточек прямо завтра. Задаром. Пара листов нембутала — не деньги. Только нужен подробный чертеж…»

Чертеж Вера Матвеевна выполнила сама под руководством покойного начмеда Кирилла Ивановича. Чертеж умельцы внимательно посмотрели, но не очень поняли, зачем это нужно. И сделали так, как видели этот предмет сами, так что изделие получилось добротное. Во-первых, молоточек был очень тяжелый. Им можно было по-настоящему убить. Во-вторых, у него была очень красивая рукоятка, фирменная, наборная. Ну, и наконец — иголка. Тюремные мастера сочли иголку предметом непрестижным, несоответствующим почетному статусу доктора. И встроили в молоточек нож.

Доктор Ватников, злоупотребивший тростью перед Верой Матвеевной, так никогда и не узнал, какой опасности он подвергался.

На первом этаже Ивана Павловича, как всегда, невидимым водоворотом затянуло в приемный покой. Он вспомнил о бабушке, которая ела булку и вполне могла еще лежать или сидеть там со вчерашнего? или позавчерашнего? дня. В приемном покое четыре минуты тому назад установился ад.

Доктор Кузовлев, одетый в свой неизменный рабочий комбинезон на голое тело, привез в своей знаменитой карете скорой помощи неприятную пациентку. Это была уже пожилая, подшитая женщина, которая выпила – о том, что ее подшивали, доктору Кузовлеву стало известно не сразу, и только потом ему подсказал это сын женщины, который пришел сильно пьяный и увидел, что мама выпила уже все; он бросил ее с пятого этажа в лестничный пролет. Дом их, надо отдать должное, оказался дружным, все знали друг друга, и соседи с первого этажа вызвали Кузовлева.

Мама вмонтировалась в решетку, которая перекрывала вход в подвал. (Никто никогда не задумывался, как именно летают хармсовские старухи и чем это для них заканчивается).

На третьем этаже она потеряла ногу на уровне колена.

Руку она потеряла на втором.

Винтом вошла в решетку.

Таз был разрезан на куски.

Но осталась жива.

Доктор Кузовлев, увидев живой еще обрубок, немедленно его вырубил сильнодействующим лекарством. Кисть второй руки торчала из плеча. Доктор собрал в мешок все детали от мамы, какие нашел поблизости. И надо было отрезать вторую ногу, она болталась на лоскуте. Спустившийся сверху сын попросил:

— Ой, только не при мне!

Кузовлев утерся рукавом:

— Ну, тогда неси еще один пакет, — приказал он.

Вдруг пострадавшая начала шарить по себе оставшейся рукой, и ее пришлось дополнительно выключать… в общем, очень сложное и нехорошее происшествие.

Достаточно было того, что Кузовлев, когда приехал в «Чеховку», лично связался по телефону с острой травмой и не показывал никаких акробатических номеров, до которых был великий охотник: не ходил на руках, не развлекал сестер карточными фокусами…

Правда, доехали не без песен. Доктор Кузовлев и фельдшер, чтобы не было скучно в пути, всегда сочиняли стихи и песни сами, так что у них в некотором роде складывалось веселое буриме: строчку один, строчку второй. Кому-то где-то плохо, и вот уже мчится спасение; фельдшер:

— На углу стоит аптека!

Доктор:

— У аптеки — два окна!

Фельдшер:

— Задавило человека!

Доктор:

— Много вылилось говна!

Дальше все повторялось хором, два раза.

…Теперь, глядя на маму, уложенную на каталку, Кузовлев сосредоточенно жевал морковку – такую же неизменную, как и его комбинезон. Он всегда носил при себе в кармане морковку, потому что жена выдавала ему ее на дежурство как завтрак: по мощам и елей, по зарплате и пища.

Иван Павлович остановился рядом с каталкой и мрачно воззрился на маму.

— Где же все остальное? – спросил он тихо. Неслышно приблизился Хомский и встал за спиной.

— Собаке скормили, — ответил доктор Кузовлев, пожимая плечами и похрустывая овощем.

— Ага, — понимающе кивнул доктор Ватников. – Началось…

— Что – началось? – с интересом осведомился Кузовлев.

— Сколько у нее было ног? – деловито спросил Иван Павлович вместо ответа.

— Пять, — беззаботно сказал Кузовлев. – Куда вы? Она бешеная, осторожнее с ней…

Но Ватников и Хомский уже позабыли про него. Они перешли на бег.

— В библиотеку, — задыхаясь, приказал Ватников.

— Зачем, Ватников? – спросил Хомский, не сбивая дыхания. – Ее выпустили, она бегает по больнице… Надо искать на этажах…

Но переубедить Ивана Павловича было нелегко.

— В библиотеку! – Впервые в жизни он повышал голос на Хомского.

Тот уступил довольно охотно, и доктор Ватников на полном ходу врезался в Медовчина.

 

15

 

Санитарный инспектор пошатнулся и возмущенно охнул.

— В чем дело, гражданин? Почему вы носитесь, как угорелый, по лечебному учреждению?

Ватников молча смотрел на него ясными, полными сострадания глазами.

Тощий хохолок на темени карьериста Медовчина встал дыбом, но этого никто не увидел вследствие колпака.

— Я знаю вас, помню вас, — проскрежетал ревизор. – Постойте, погодите… Вы лежите на реабилитации… отставной психиатр… куда это вы собрались, позвольте спросить? От чего же вас лечат, если вы уже носитесь, как бешеный конь? Не зря я распорядился подать вас на выписку!

Таким же тоном он мог бы распорядиться подать несчастного к столу.

Хомский вознамерился запальчиво возразить, но Ватников придержал его.

— Сергей… кажется, Борисович?

Медовчин медленно раздувался и ничего не говорил. То, что кому-то прославленное отчество «Борисович» может только казаться, явилось для него открытием и лишило его языка.

— Сергей Борисович – пожалуйста, выслушайте меня и не перебивайте. Вам угрожает серьезнейшая опасность. Смертельная. На вас готовится покушение, потому что вы, к несчастью, успели приобрести в нашей больнице приличный вес.

Вконец обескураженный ревизор понял Ватникова буквально и решил, что тот намекает на его брюхо, якобы разросшееся на казенных харчах.

— Как вы смеете… — простонал он, сжимая кулаки. – Кто дал вам право…

— Покушение, — упрямо повторил Иван Павлович. – Имейте в виду — д’Арсонваль не позволит вам перебраться в кресло Дмитрия Дмитриевича. Он специально развел здесь антисанитарию… он соблазнил секретаршу, чтобы та разбрасывала дерьмо… Это страшный человек, достаточно вам будет взглянуть на Луи Пастера. Он пришил собаке пятую ногу и выпускает ее по ночам пугать больных и сеять панику. У вас ничего не пропадало? Ботинки, носки, нижнее белье? Начмед мог украсть их и дать ей понюхать.. Он, знаете ли, безнравственный тип…

В этом пункте предостережения Медовчин затопотал ногами и заорал:

— В палату! Немедленно в палату! Охрана! Сюда, держите его!…

Имея сугубо санитарное образование, Медовчин, как мы уже знаем, совершенно не умел разговаривать с психически больными людьми, к которым он, естественно, причислил Ивана Павловича – и это простительно, ведь он ничего не знал даже о Хомском. Он воображал, будто на них, помешанных, можно кричать, тогда как правилами предписывается обратное: говорить мягко, успокаивать, убаюкивать, затягивать в паутину…

Трость Ивана Павловича опустилась на череп Медовчина. Тот зашатался, и начал оседать, лицо его исказилось от боли. Ватников схватил его за руку и рывком выпрямил.

— Простите, Сергей Борисович, — сказал он участливо. – Но это вынужденная мера. Я спрячу вас в библиотеке, сейчас это единственное безопасное место, потому что собака выпущена на свободу. Зло гуляет на воле… Вы побудете там, пока я с ней разберусь…

Он увлек Медовчина к лестнице и потащил вниз, к библиотеке. Тот слабо сопротивлялся, но Ватников, следуя совету Хомского, пригрозил ему тростью, и ревизор повиновался. Дверь в библиотеку была, как и ожидалось, заперта, но это только умножило силы Ивана Павловича. Он высадил ее одним ударом ноги – ну, не совсем высадил, а просто сломал замок, а дверь устояла.

Внутри подтвердились его худшие предположения.

— Срач-то какой, — прошептал доктор Ватников и толкнул Медовчина на кипы книг, зачем-то перевязанных. Воздух в библиотеке был действительно застоявшийся, удушливый; повсюду царило разорение. Иван Павлович потянул носом, пытаясь выделить запах псины, но не сумел сориентироваться в богатстве некогда полиграфических ароматов. – Побудьте здесь и никуда не выходите, а мы очень скоро вернемся, — пообещал Ватников, выходя за дверь, которую не стал запирать: он и не смог бы это сделать, потому что замок был безнадежно испорчен.

Уходя, он оглянулся: Медовчин сидел на книгах, потирал голову и провожал его благодарным, как почудилось Ивану Павловичу, взглядом.

Проводив Ивана Павловича признательным взглядом, Медовчин вынул мобильный телефон и набрал номер кабинета Васильева. Но тут же передумал, сбросил, и набрал новый.

— Алло, — произнес Медовчин сдавленным голосом. – Это Медовчин. Вас ожидают крупные неприятности, доктор д’Арсонваль. У вас по больнице разгуливает опаснейший псих… вы в курсе? ах, нет? тогда послушайте меня…

 

16

 

Иван Павлович быстрыми шагами шел по коридору первого этажа. Хомский едва за ним поспевал.

Они миновали приемный покой, где доктор Кузовлев сидел на каталке и бессмысленно разминал в пальцах зеленый морковный хвостик, как некоторые разминают папиросу.

Беготня вокруг не утихала, и на Ватникова не обратили внимания. Его заметил один лишь казак и неожиданно резво отскочил, освобождая дорогу.

Хомский и Ватников миновали притихший вестибюль. Суматоха осталась позади, впереди лежало мертвенно пустое пространство. Над дверью рентгенологического кабинета полыхал красный фонарь.

И тут Иван Павлович впервые увидел собаку.

Она бежала прямо перед ними, бодро перебирая лапами. Пятая торчала у нее из живота и царапала пол. Собака была не то что огромная, но довольно крупная – по субъективному мнению Ватникова. Не такса и не болонка, но и не волкодав. Она периодически оглядывалась на преследователей, и Ватников имел возможность увидеть вываленный лопатой язык. Вокруг не было ни души, и оба – Хомский и Ватников – вновь побежали.

Собака, словно того и ждала, припустила во всю прыть. Она немного светилась не пойми чем – во всяком случае, Иван Павлович отчетливо различал окутавший ее зеленоватый ореол.

— Стоять! – шепотом закричал Иван Павлович.

Собака бежала. Она направлялась к дверям пищеблока.

Не оставался в стороне и Хомский:

— Тоби! – крикнул он строго. – Тоби, к ноге!

Продолжая бежать, он полуобернулся к Ватникову:

— Она бежит по следу. Эта собака отправится на край света по запаху креозота…

Он говорил что-то лишнее, и Ватников знаком приказал ему замолчать.

Сзади послышалось:

— Иван Павлович! А Иван Павлович! Остановитесь на минутку, куда вы спешите? Нам нужно поговорить…

Ватников обернулся.

Вдали, на границе вестибюля и коридора, на грани света и полумрака, между собакой и волком, в сумерках стоял д’Арсонваль. Стоял там с широко расставленными ногами, со сцепленными за спиной руками. Безупречно одетый, в чистейшем халате с вышитой буквой «Д» и низеньком колпаке, похожем на тюбетейку.

Времени не оставалось, и Ватников побежал быстрее.

— Остановитесь, Ватников! – загремел д’Арсонваль. Из его лицемерного голоса улетучилось всякое дружелюбие.

Иван Павлович настигал собаку. «Я ее вижу. Я ее вижу!» — восторженно твердил он себе, подобно слепому, внезапно прооперированному по поводу катаракты.

— Конечно, видите, — приговаривал рядом Хомский. – Надо просто очень захотеть и набраться терпения. Я знал, что ваше время придет… Но чу! куда это она?

Собака налетела на двери пищеблока, остановилась и стала скрести лапой.

Эта псина оказалась чрезвычайно, удивительно сильной. Тяжелая створка подалась, и уродина скрылась внутри.

Ватников, до слуха которого долетал топот ног настигавшего его д’Арсонваля, издал победный клич и вскинул трость. Хомский ненамного обогнал его и задержался у двери, чтобы подождать и помочь.

 

17

 

Как ни странно, на пищеблоке было безлюдно.

Пылали жаром плиты, шипели огромные сковороды, гигантские котлы дымились паром: варился обед.

Очевидно, повара уже снимали пробу и заперлись в своей каморке, куда никто не смел заходить. Пробу снимало сразу много народа: поваров было человек пять, да две судомойки, а еще – водитель похоронного автобуса, лифтер и время от времени – казак.

Собака забегала между плитами, ожесточенно виляя хвостом.

Ватников пригнулся и побежал в этом неудобном положении, намереваясь ее изловить. Теперь у него в руках окажется живое доказательство, которое он предъявит легкомысленному Медовчину.

Предчувствуя недоброе, собака поджала хвост и теперь заметалась.

Позади распахнулись двери, сразу обе створки. Д’Арсонваль высился на пороге и встревоженно смотрел на Ивана Павловича.

— Ни шагу дальше, — приказал ему Ватников.

Начмед вскинул руки, показывая, что безоружен. И широко, очень нехорошо улыбнулся.

Иван Павлович пришел в отчаяние. Хомский? Но мог ли помочь ему Хомский? Тот и не думал помогать, стоял в стороне и молчал. Ивану Павловичу не справиться с молодым, крепким д’Арсонвалем. В любом случае начмед не выпустит его отсюда с собакой под мышкой.

А потому…

Собака, ощутив присутствие заступника, остановилась, села и торжествующе воззрилась на Ватникова. Нога торчала из брюха, словно костыль.

Сияние усиливалось, переходя в ауру.

«Ослепну», — подумал Ватников, щуря глаза.

Начмед сделал шаг вперед, и Ватников отступил, натолкнувшись на горячую плиту, но даже не почувствовал жара. Его загнали в угол, но он не собирался сдаваться без боя и ответил д’Арсонвалю такой же широкой улыбкой. А потом отставил трость, нагнулся и быстро схватил собаку за задние и передние лапы. Та бешено забилась, и Ватникову пришлось приложить немалые усилия, чтобы ее удержать.

— И дальше что? — Д’Арсонваль не скрывал издевки. Он сделал еще один шаг навстречу, после чего Иван Павлович единым резким движением разорвал собаку надвое. Начмед застыл, не веря своим глазам. Ватников стоял перед ним, триумфально держа в каждой руке по лохматой половине собаки; пятая нога шлепнулась на пол и стала напоминать некий утерянный по ходу кулинарии полуфабрикат.

Улыбка на лице Ивана Павловича стала еще шире и лучезарнее.

— Вы не посмеете… — начал начмед, но Ватников громко расхохотался ему в лицо и бросил обе половины в котел с кипящим супом.

Д’Арсонваля перекосило от ярости; он бросился на Ватникова, но тот уже успел вернуть себе трость. Первым – колющим – ударом он утопил ее в начмедовом плече, и тот отпрянул; вторым — изящным маховым – движением Иван Павлович смахнул с головы д’Арсонваля колпак, и тот оказался на сковороде, где в озере масла шипело и жарилось что-то малопонятное, похожее на гигантский кабачок. Потом он опрокинул два котла, не тронув того, где очутилось исчадие ада, и перевернул какой-то бак; пищеблок заволокло паром.

Под его прикрытием Иван Павлович, сопровождаемый Хомским, добрался до выхода; д’Арсонваль метался в молочно-белых клубах, как в тумане, как будто он заблудился на болоте и угодил в трясину; на это Ватников расхохотался в третий и последний раз и отправился к себе на этаж.

 

18

 

Придя в палату, доктор Ватников снял плащ и шляпу, повесил на вешалку, переоделся в больничное белье и сел на постель.

Он сидел очень прямо, с бесстрастным лицом. Руки его были чинно возложены на колени. Он просидел так не один час, и Хомский сидел на противоположной, о сих пор пустовавшей койке Зобова, на половине покойника. Они смотрели друг на друга и не видели надобности в словесном общении. Их окутывал мир, убаюкивала тишина.

Подобно дровам в камине, потрескивала неисправная лампа дневного накаливания.

Вскоре к ним заглянул Миша:

— Иван Павлович! Обедать пора.

Ватников, на лице которого написалось хитрое выражение всезнайки, церемонно склонил голову, но не сдвинулся с места. В другое время Мише было бы наплевать, но сейчас его что-то насторожило. Он постоял, с минуту посмотрел на Ивана Павловича и молча ушел. Прошло еще немного времени, и Ватникова навестила Марта Марковна.

— Иван Павлович! Вам нездоровится? Может быть, принести вам сюда?

— Нет, я не буду сегодня обедать, — вежливо отказался Ватников.

— И почему же? – Марта Марковна, повидавшая виды, тоже зачем-то навострила уши. Она посуровела, повинуясь инстинкту; она сделала стойку на дичь.

За ее спиной вырос Медовчин, еще не остывший от гнева.

— Вот, Сергей Борисович, — Марта Марковна указала на Ватникова, сидевшего кротко и гордо. – Отказывается обедать.

— Почему вы отказываетесь от приема пищи? – строго осведомился Медовчин. И, обращаясь уже к Марте Марковне, заметил: — Таким больным у нас не место, он не по нашему профилю. Я сотню раз говорил – и хоть бы один почесался… Мы не приучены кормить через зонд… и насильственного клизмления тоже не делаем, его нет даже в перечне платных услуг…

Иван Павлович снизошел до объяснений:

— Сергей Борисович, в сегодняшнем супе – собака. Я вас предупреждал, но вы не слушали, и мне пришлось разбираться в одиночку…

К Медовчину и Марте Марковне присоединился д’Арсонваль. Он был без колпака.

— Сорвало колпак! – ядовито напомнил ему Ватников.

— Это признание? — Д’Арсонваль изогнул бровь.

Марта Марковна, ни слова больше не говоря, быстро прошла в палату, распахнула тумбочку. Оттуда выкатилась целая куча пустых пузырьков из-под овсянки и боярышника, их было штук тридцать или даже тридцать пять.

Иван Павлович, не обращая более ни на кого внимания, в открытую обратился к Хомскому:

— Похоже, Хомский, что мне придется покинуть насиженное гнездо.

— Не бойтесь, доктор, — откликнулся Хомский, и от его слов на сердце у Ватникова запели скрипки. – Ведь я остаюсь с вами, я никогда вас не покину, мой дорогой друг.

Сердце Ивана Павловича растаяло. Он готов был перетерпеть любые лишения и невзгоды, снести насмешки и унижения ради одной такой минуты, когда бесчувственный, несуществующий призрак вдруг оборачивался на миг, на долю секунды заботливым, горячо любящим другом.

…Прошло еще полчаса, и Васильев, заведующий травмой-реабилитацией, стучался в кабинет Николаева. Бронеславы Виссарионовны Гоггенморг нигде не было видно, приемная пустовала.

Дмитрий Дмитриевич, осунувшийся и постаревший, сидел за столом. Тень Медовчина уже хозяйничала в кабинете, запах Медовчина пропитал пол, стены и потолок. Казалось, что все убранство кабинета, сам кабинет и его обитатель повисли на волоске, водрузились на глиняные ноги, готовы сняться и отправиться с плавание к берегам, откуда не возвращаются.

— У нас… — начал Васильев с очевидным усилием. – У нас, Дмитрий Дмитриевич… неприятность. Нам надо переводить Ивана Павловича, и делать это срочно. Он говорит, что в супе – собака, которую он отобрал у начмеда. И отказывается кушать.

Николаев помолчал, и было непонятно, расслышал ли он сказанное. Но оказалось, что да, расслышал.

— Собака, правильно, — проговорил он безнадежно. – Ведь этого следовало ожидать, разве не так?

Васильев не ответил. Глядя в окно и отчаянно желая хотя бы ненадолго переменить тему, он произнес:

— Что-то Бронеславы Виссарионовны не видно. Не заболела, случайно?

— Я ее рассчитал, — отозвался Николаев. – Уволил по собственному желанию.

— Не понимаю, — сказал Васильев.

Он хотел этим сказать, что недопонял, чьим было это собственное желание – самой Бронеславы Виссарионовны или же Николаева.

— Так вот и уволил, — с ожесточением огрызнулся Дмитрий Дмитриевич. – Вот вы у меня где все… — Он переломился. Внутренние заградительные сооружения рухнули под напором всесокрушающего потока эмоций. — Вы не люди… а какие-то… честное слово, какие-то… пляшущие человечки.

В исполнении Николаева это прозвучало как приговор, презрительный в высшей степени. Васильев стоял и обеспокоенно всматривался в его Желтое Лицо.

 

(с) 2005-2006

 

Книга третья

 

Белый Танец

 

«Если какие-то часы показывают без двадцати пяти десять,

а через некоторое время без двадцати пяти десять покажут другие часы,

глупо делать вывод, что вторые часы подражают первым».

 

О. Памук. «Черная книга».

 

 

Часть первая

 

 

1

 

— Ваш энтузиазм достоин похвалы, — Мортенсон говорил учтиво, с чрезвычайной осторожностью. Многолетняя работа с душевнобольными приучила его к преувеличенной вежливости. В любом собеседнике он видел возможного сумасшедшего: если не спятил сейчас, то никто не поручится, что не спятит через пару минут. – Но вы, голубушка, не вполне понимаете нашу специфику. Бога ради, не подумайте, я ни секунды не сомневаюсь в вашей квалификации. Однако опыта у вас немного; вы молоды, горячи, романтичны…

Главврач состроил жалобную гримасу, исподлобья взглянул на рослую, румяную красавицу, расположившуюся напротив. Анна Тарасовна была живописна. Она прямо-таки дышала обманчивым душевным здоровьем, и несомненным физическим – тоже, она распространяла оба вида здоровья, как это принято, скажем, в мире зеленых насаждений, где с удовольствием усваивается вредный углекислый газ и бескорыстно выделяется животворящий кислород. Анне Тарасовне было лет тридцать. Неполных, скорее всего. Мощные руки-ноги, пышные брови, короткая стрижка, волосы высветлены. На груди лопался твердый импортный халат.

— Прекрасно представляю! – Анна Тарасовна возразила пылко, внутренне уподобившись призовой лошади, берущей барьер за барьером. – Ваша специфика… наша специфика, — поправилась она, — мне хорошо известна. У меня же, Наум Борисович, ординатура за плечами.

— Я знаю, — Мортенсон закивал, прижал руку к груди, широко распахнул глаза. – Ординатура – это замечательно. Но вряд ли вы имели возможность практиковать там то, что предполагаете устроить в наших убогих стенах. В кино и книжках это, возможно, и срабатывает. Гнездо кукушки, гуманизм, победа разума и так далее. Но суровая психиатрическая реальность… как бы выразиться помягче… не оставляет больших надежд.

Красавица снисходительно улыбнулась:

— Но в принципе вы же не против, Наум Борисович?

Главврач вздохнул. Снисходительность Анны Тарасовны объяснялась легко. Ставка — есть, психотерапии – быть. Отчего бы не в том виде, в каком она предлагает? Ему и в самом деле нет никакого смысла противиться.

— На Западе без этого ни шагу, — Анна Тарасовна пожала плечами.

— Ну конечно, вы считаете меня ретроградом, — усмехнулся Мортенсон. – Старая история. Конфликт поколений. Галоперидол устарел. Молодой максимализм против…

Он замолчал, пытаясь сообразить, против чего направлен молодой максимализм.

— Максимализм у меня, — улыбнулась Анна Тарасовна. – А черно-белые краски – у вас. Разве не странно?

Мортенсон поморщился:

— Вот только этого не надо, убедительно прошу. Хотя бы на мне не отрабатывайте ваши методы.

— Техники, — поправила его та.

— Да, виноват. Техники. Не отрабатывайте их на мне. Иначе я оглянуться не успею, как запляшу, запою… и что там у вас еще предусмотрено?

Наглая девка принялась загибать пальцы:

— Танцевальная двигательная терапия. Арт-терапия. Работа с голосом. Психосинтез. Феноменологическая мультимедийная терапия. Первичная интеграция. Астрологическое консультирование…

Мортенсон выставил ладонь:

— Помилосердствуйте – хватит. Более чем. Значит, будете лечить песнями и криками? Мало нам здесь дурдома…

— Именно что много, — подхватила Анна Тарасовна. – Мы канализируем энергию в социально приемлемое русло.

И замолчала. Стало тихо.

— Канализируем, — задумчиво повторил главврач.

Он тупо смотрел перед собой, пока не осознал, что упирается взглядом в коленку Анны Тарасовны. Халат был короток, а коленка расположилась поверх другой. Мортенсон был не настолько стар, как позволяла подозревать его манера вести разговор. Не того поколения, которому только и остается, что конфликтовать. Он не ссорился с молодежью, он даже дружил с ней при удобном случае, особенно если молодежь числилась в среднем медицинском составе. Добрый, чуть огорченный спаниель в лице Наума Борисовича на миг превратился в слюнявого бульдога.

— Я думаю организовать лечебную театральную труппу, — продолжила Анна Тарасовна, не меняя позы. – Творческий коллектив под названием «Белый танец».

— Почему – «Белый танец»? – машинально спросил главврач. – В честь белой горячки?

— Это аллегория, метафора – как хотите. Во-первых, я женщина, и я приглашаю танцевать. Во-вторых, на мне белый халат.

— Выступать собираетесь? – осведомился Мортенсон.

— Почему бы и нет? Даже дауны выступают.

— Да кроме них и не выступает никто…

— Танцуют все. Даже люди с ограниченными возможностями.

Наум Борисович испытал раздражение. Красавица подавляла его, унижала, умаляла, и он ощущал себя мелким в собственном кабинете, а такое случалось нечасто. Он был жалок в своем хирургическом халате, которому почему-то отдавал предпочтение – глухому и вспученному пузырем спереди, с тесемочками-бантиками сзади; раньше-то такое одеяние считалось в порядке вещей, но в дальнейшем вытеснилось другими моделями, а Мортенсон остался как был, умышленно подчеркивая свою реликтовость и, следовательно, авторитетность. Из нового, модного он позволял себе лишь опознавательную табличку-бейджик на груди, предмет неизменного интереса со стороны пациентов, которые всякий раз, как будто впервые, усматривали в этой штуковине некий скрытый смысл, личный для каждого – норовили изогнуться, заглянуть с тыла, подцепить, качнуть… сейчас Мортенсон понимал, насколько нелепо он выглядит в древнем халате, занятый пустопорожними разговорами о неизбежном.

Да и пусть пляшут, подумал он. Все равно этой лавочке крышка. И очень скоро. Тогда и выяснится, кто тут авторитет – кто выплывет, а кто пойдет ко дну.

 

2

 

Сумасшедший дом, куда заточили Ивана Павловича Ватникова, сильно отличался от родной «Чеховки». В нехорошем смысле. Иван Павлович уже не мог рассчитывать на отдельную палату – таких здесь не было вообще. Он оказался в общей, очень большой по «чеховским» меркам, камере без двери; все оставалось на виду, и грустные мелочи бытового существования отслеживались сестрами и санитарами, врожденная грубость которых не встречала здесь никаких препятствий.

В этом дурдоме уже никто не разрешил бы Ивану Павловичу разгуливать по этажам и заниматься расследованиями в их классическом виде. Отсутствие дверей в палатах уравновешивалось вагонными ключами-замками, которые перекрывали все входы и выходы из отделения. Все это было отлично знакомо Ватникову, он и сам не однажды ходил с подобным ключом в кармане, и даже иной раз стыдился глупого чувства собственного превосходства, невольно сопоставляясь с узниками разного рода лечебных цитаделей.

Общество, правда, не так уж разительно отличалось от прежнего. Иногда казалось, что разницы вовсе нет. Преобладали все те же любители боярышника и овсянки, они просто переселились на другую планету в своем опасном космическом путешествии. Главной бедой было то, что ни овсянки, ни боярышника достать здесь было нельзя ни за какие деньги. То, что большинство заключенных уже не нуждалось в них, благо те успели сделать с собой все, что умели, не утешало.

Еще одной неприятной особенностью было постоянство состава. Публика оседала здесь всерьез и надолго, а если кто и просился на выписку, то делал это по причине простительной невменяемости, из-за которой он, собственно говоря, сюда и попадал. Казалось, что в таком замкнутом мужском коллективе неизбежно должны появиться традиции, правила и обычаи. Что это за обычаи – представить нетрудно любому, кто хотя бы понаслышке знаком с нравами тюремной среды, в лучшем случае – казарменной. Но их-то и не было, традиций, потому что о них, даже негласных, приходится договариваться, а договориться здесь можно было далеко не со всеми. Некоторые не то что не договаривались, но и вообще не разговаривали; иные, напротив, были весьма словоохотливыми, но содержание их речей исключало всякую возможность диалога. Незыблемым оставалось лишь одно правило: каждый сам за себя, причем не в силу сознательного выбора, а за отсутствием иных возможностей. Так называемый экзистенциализм с его космическим одиночеством был налицо, проявляясь не на каком-то мутном метафизическом уровне, но на самом что ни на есть бытовом. Иван Павлович понял это мгновенно, когда сосед молча взял его зубную щетку и пошел с ней куда-то, не имея ни цели, ни смысла.

Как психиатр Ватников не раз соприкасался с этим миром, но это не прибавляло ему знания, благо он всегда находился по другую сторону стекла. Истинное познание возможно лишь с превращением субъекта в объект – и наоборот. Оказавшись, таким образом, вещью в себе, Иван Павлович быстро понял, почем фунт лиха.

— Что это? – поинтересовался Иван Павлович в процедурной, при виде шприца, сразу по прибытии в отделение.

— Лекарство, — объяснила сестра.

И вколола лекарство.

Иван Павлович не помнил, как оказался на койке. Кроме того, он прочно позабыл некоторые важные автобиографические подробности.

К тому же не понимал, сидит он или лежит.

Койка была сиротская, модели времен строительства социализма. Тощее серое одеялко, украшенное поперечной синей полосой; подушка, сильно похожая на блин. Таких кроватей насчитывалось восемь штук; обитатели палаты бродили в проходах.

Буйных и опасных в этом отделении не держали. Только безопасных. То есть поначалу все они если и не были опасными, то могли сделаться таковыми в любой момент, но для таких существовало особое крыло, откуда буянов постепенно высаживали на здешнюю грядку. Так было, например, с Императором Советского Союза, который при поступлении держался очень грозно, а взят был за то, что расколотил в своем дворе молотком какие-то трубы, утверждая, что живых закапывать в землю нельзя. Короновался он уже в ходе лечения. Он носил корону из фольги, называя ее планетой Луной, а себя – фиалкой, и утверждал, что обладает золотым императорским радиоприемником.

Император обосновался в углу; рядом с ним жил Октябрь Брежнев. Это был обычный дебил, допившийся до полного слабоумия, благодаря которому придумал, как ему казалось, удачный псевдоним.

— Вы знаете, как меня зовут? – спросил он у Ватникова, едва тот вошел в палату.

Иван Павлович не знал. Октябрь Брежнев назвался. Простоватый и разговорчивый, он несколько переразвился в этих качествах.

Ивану Павловичу захотелось умереть.

…Толя Горкин, пожилой мужчина с хроническим изумлением на лице, занимался изданием приказов по армии, подписываясь попеременно Ворошиловым и Сталиным. Эти фамилии он, в отличие от Октября, не считал псевдонимами. Содержание приказов оставалось тайной, потому что в них не было ничего, кроме номера (один и два) и подписи.

У Михаила Михайловича Михайлова не было лба. Подбородка тоже недоставало. Он родился таким, так и не уяснив, что же с ним приключилось. Он ничего не писал. Разговаривал он так себе, не слишком утруждаясь артикуляцией, и выводил невразумительные жалостные трели, похожие на птичьи, и сам напоминал птицу-выпь, ибо нехватка некоторых частей лицевого черепа компенсировалась огромным носом и гипертрофированной верхней губой, нависавшей над тоненькой нижней.

Чреков, невысокий тип сантехнической наружности, страдал мутизмом. Он молчал. Никто не знал, с чем это связано, и выяснение обстоятельств тянулось уже несколько лет.

По соседству с Ватниковым жил Неизвестный, поступивший в больницу сравнительно недавно. Это был очень общительный, словоохотливый человек, никогда не отказывавшийся помочь персоналу в установлении собственной личности. Затруднение заключалось в том, что он всякий раз назывался новым именем, порой весьма диковинным, но всегда – с искренней убежденностью; столь же разнились его сообщения о месте и времени рождения, роде деятельности, перенесенных болезнях и вредных привычках; насчет всего перечисленного он иногда сообщал совершенно фантастические вещи. От сказанного, когда ему деликатно указывали на некоторую бредовость оного, отказывался легко и быстро предлагал новую версию, не только насчет себя, но и всего на свете.

Самым благодарным слушателем Неизвестного был Габидулин. С ним самим, с Габидулиным, дело вообще обстояло странно. У многих складывалось впечатление, что это вполне нормальный человек, и настораживало лишь то, что сам он нисколько не возражал против своего содержания под стражей. Он кое-что писал, да, и это были тексты, как две капли воды похожие на передовицы советских газет. Габидулин тиражировал простые и всем понятные, ни в ком не вызывающие протеста бюллетени под заголовками : «КПСС – направляющая сила развития советского общества», «Ленинским курсом» и «Партия – наш рулевой». Писал он все это сосредоточенно, высунув язык. В старые времена его записки вполне могли бы сойти за рукописные статьи, ожидающие публикации на столе какого-нибудь редактора, и только косая надпись, начертанная на титульном листе чужим почерком, выдавала неладное. Надпись гласила: «В историю болезни». Ниже стояла подпись дежурного врача.

Оставались еще трое. Это были алкоголики Лавров, Демушкин и Никитин. Лавров был отставным пилотом-вертолетчиком, его взяли в тот момент, когда он сетовал на пропеллер, который рос у него на спине и очень некстати отказал, так что Лавров не дотянул до Смоленска и вынужден был садиться в Саратове. Демушкин прикармливал воображаемых крыс и больше лежал. Никитин просто не понимал, где и зачем находится, и, когда не спал, всем надоедал одними и теми же вопросами.

Короче говоря, Ивану Павловичу Ватникову было с кем перекинуться словом, но это его не радовало.

 

3

 

Внутренний Хомский после укола притих.

И внешний тоже.

В этом заключалась главная печальная новость. Лишившись сопровождения, Иван Павлович окончательно пал духом.

Поэтому допрос, который устроил ему лечащий доктор, не столько огорчил его, сколько удивил. Ватников не понимал, как можно делать столь дикие выводы из их с Хомским стройных следственных умозаключений.

В докторах у Ватникова оказался Тихон Лазаревич Метс.

Это был, как заключил Иван Павлович, безжалостный человек, умело скрывавший свою лютую сущность под обманчивой личиной участливого балагура. Расположив к себе собеседника, опытный Метс, проработавший в больнице без малого тридцать лет, умолкал и предоставлял несчастному самостоятельно вырыть себе могилу. Лучшего инструмента чем искренний и подробный рассказ нельзя было и придумать.

Тихон Лазаревич выждал, пока оглушающее действие укола сойдет на нет, и привел Ватникова в ординаторскую. Уселся за стол, развернул историю болезни. Озабоченно поднял брови:

— Так что там стряслось с этой собакой, Иван Павлович? Расскажите мне скоренько…

Он говорил небрежно, показывая, что дело не стоит выеденного яйца. Какой-то досадный пустяк, путаница, в которой такие стреляные воробьи, как они двое, разберутся легко и быстро.

Ватников не стал ничего скрывать.

— Эту собаку создал наш начмед. Он провоцировал антисанитарию и беспорядки, пришил ей пятую ногу, потому что раньше занимался оперативной хирургией в Академии. Его зовут Д’Арсонваль. Он потомок. Он метил на место нашего главного врача. Чтобы остановить его, я изловил собаку, разорвал пополам и бросил в котел с супом.

— Понятно, — понимающе кивнул Тихон Лазаревич и начал рыться в ящике стола. Достал силомер, вручил Ватникову: — Прошу, Иван Павлович. Жмите изо всех сил.

— Я догадываюсь, к чему вы клоните. Считаете, что черта с два я разорву собаку?

Иван Павлович стиснул устройство в кулаке. Результат удручал.

Не дожидаясь комментариев, Иван Павлович пожал плечами:

— На больничной каше силачом не станешь. Но у меня был аффект. Вы же прекрасно знаете, что в состоянии аффекта силы удесятеряются. Человек способен творить невероятные вещи.

— Вы совершенно правы, — подхватил Метс. – Отрадно слышать, что вы признаете аффект. Итак, он был, этот аффект, не правда ли? Вы этого не отрицаете? Вы же сами это сказали.

Ватников поморщился:

— Ну да, я сам сказал – что с того? Если бы вы были там, вы разорвали бы не собаку, а начмеда. Но на него мне никакого аффекта не хватило бы… Правда, я был не один, но мой напарник тоже не боец.

— Не один? – Тихон Лазаревич так обрадовался, что даже выкрикнул этот вопрос и прихлопнул ладонью по столу. – Ну так все разрешится, если у вас есть свидетель! Кто же с вами был?

Иван Павлович прикусил язык.

— Да так, — ответил он нехотя. – Один знакомый…

— Кто он такой? – нетерпеливо спросил Метс. – Почему не вступился за вас?

Тихон Лазаревич подался вперед. Добавочный подбородок сгладился, пегая прядь наискось пересекала лоб, верхняя губа, чуть вздернутая, обнажила мощные резцы.

Ватников решил говорить правду, потому что, как-никак, общался с коллегой. Но излагать вознамерился по возможности обтекаемо, в общих чертах.

— Видите ли, этого знакомого нет в живых. Он был со мной в переносном смысле, в виде дополнительной душевной сущности… Это не человек в полном смысле этого слова, а как бы выразиться… это автономный эмоционально-когнитивный комплекс. Его фамилия Хомский. Он помогал мне разоблачить врача-убийцу Прятова.

Тихон Лазаревич взялся за ручку и начал писать.

— Как, вы сказали, фамилия автономного комплекса?

— Хомский, — повторил Иван Павлович.

— И вы, значит, разрывали собаку вдвоем?

— Отчасти – да. Он расконсервировал мой внутренний резерв, действуя изнутри же.

Метс отложил ручку.

— Меня вот что удивляет, — сообщил он деловым тоном, словно забыв уже о существовании свидетеля и потеряв к нему интерес. – Почему никто из больных не пожаловался на собаку в супе?

Ватников усмехнулся и махнул рукой:

— А то вы не знаете, чем нас кормят. Никто не удивляется.

— Верно, — согласился Метс, и это было сказано от души. – Там сам дьявол не поймет, что положено. Однако – шерсть! Шкура. Это вопиющий факт. Шкуру ни с чем не спутаешь.

— Куриные ноги подают невыщипанные, — отозвался Ватников.

— Это так, — с чувством откликнулся Тихон Лазаревич.

— Ну и все тогда, — Иван Павлович сердито замолчал. Он сидел, обхватив себя руками, словно озяб.

Метс покачал головой. Кулинарная солидарность исчерпала себя.

— Не совсем все, Иван Павлович. Расскажите мне об этом убийце, Прятове.

— А что о нем рассказывать? – горько произнес Ватников. – Гуляет где-то, на свободе. Один пациент собрался написать на него жалобу, и Прятов убил его в туалете. Выманил туда, якобы спрятаться от военного комиссара, а сам улегся на его место, не снимая ботинок. Но Хомский догадался.

— Хорошо, с этим понятно. А зачем же вы пили овсянку и боярышник?

Ватников запнулся.

— Как вам сказать… Гениальность всегда сочетается с некой зависимостью. Достоевский увлекался рулеткой. Шерлок Холмс – кокаином. Всегда имеется внешний фактор, который стимулирует озарение. К сожалению, общественное мнение не видит в этих факторах ничего помимо порока.

— То есть боярышник делает вас гениальным, не так ли?

Иван Павлович досадливо скривился:

— Да Господь с вами. Какой из меня гений? Вот Хомский – он да, он гениален.

— Так кто же тогда пил боярышник, вы или Хомский?

— Боярышник – обязательное условие появления Хомского. С тех пор, как он погиб. Поэтому я был вынужден участвовать.

Тихон Лазаревич немного отъехал на стуле из-за стола и оценил Ивана Павловича в перспективе.

— Мне бы очень хотелось побеседовать с Хомским, — заметил он вкрадчиво. Это была нехорошая вкрадчивость, отлично знакомая Ватникову. Когда-то он и сам поступал не лучше, ощущая себя котом, который замер перед последним прыжком в направлении зазевавшейся мыши, и когти уже выпущены.

— Вряд ли это возможно, — сказал Ватников. – Без внешнего фактора.

— Я подожду, — заверил его Метс. – Мне кажется, что внешний фактор воздействовал на вас столь долго и основательно, что Хомский появится без приглашения и без заклинаний. Рано или поздно. Вы же никуда не торопитесь? Выписываться не думаете?

Иван Павлович обреченно вздохнул.

— Куда я пойду такой? Но здесь гнусно. Пахнет капустой и гречневой кашей, круглые сутки, даже когда их нет, и меня тошнит. Если только погулять?

— Об этом не может быть и речи, — с неоправданной жесткостью возразил Тихон Лазаревич. – Сначала я должен переговорить с Хомским. Вот когда он пожалует и мы с ним все обсудим, тогда потолкуем и о видах на будущее.

 

4

 

Иван Павловича не покидало подозрение, что если Хомский объявится, то это событие не облегчит выписку, а вовсе даже наоборот. Почему это было так, он не знал, но принял решение повременить с откровениями, случись такая история.

Пристрастившись к Хомскому, он не переставал его ждать. Очень скоро Ватников перенял манеру своих соседей бродить по палате, присоединился к ним и время от времени заглядывал в глаза то Императору, то Михайлову, то Неизвестному, а то и кому-то еще – в надежде открыть в них Хомского, который, как полагал Иван Павлович, обладал способностью к перевоплощению и мог скрываться под чужой личиной. Однажды он по-новому взглянул и на Тихона Лазаревича, гадая, не спрятался ли в том Хомский. Метс по-своему понял этот пытливый взгляд, и число таблеток, которые выдавали Ватникову, удвоилось.

— Ваня, куда пошел? Рот открой, — придержала его Кира Кимовна, медсестра, женщина проницательная.

Иван Павлович, униженный таким обращением, разинул рот, и Кира Кимовна заглянула туда.

— Высуни язык, — не унималась она.

Убедившись, что таблетки проглочены по-настоящему, надсмотрщица отвернулась. Ватников расстраивался. Он догадывался, что Хомский несовместим с таблетками. Но его неожиданно успокоил Император, непостижимым образом угадавший причину расстройства Ивана Павловича. Император в сотый раз проходил мимо, сам себе увлеченно рассказывая про какую-то императрицу, и вдруг, не останавливаясь, ухватил Ватникова за рукав, повернулся к нему и серьезно улыбнулся:

— Они на нас действуют иначе, — сказал Император. – Их надо пить с закрытыми глазами. Вот так, — он присел на корточки и пошел гусиным шагом. Правда, глаза у него оставались открытыми и даже вытаращенными. Но Иван Павлович моментально понял, что тот имел в виду.

Немного успокоенный, он сел на кровать, положил руки на колени и уставился в зарешеченное окно, за которым маячил ненастный день – не то осенний, не то весенний, но очень похожий на Октября Брежнева.

Рядом с Иваном Павловичем значительно молчал Чреков.

Ватников ощущал с ним родство. Известно, что существуют люди, с которыми хорошо просто молчать, ибо все сказано. С Чрековым не было сказано ничего, но это и не требовалось, все было ясно. Молчалось с ним замечательно. Ватников подумал, что хорошо бы так промолчать всю оставшуюся жизнь, каковой мысли в немалой степени способствовали таблетки, уже рассосавшиеся в желудке, но тут пустота задрожала, напряглась и родила Анну Тарасовну. Пишут, что так же примерно произошло сотворение мира: не было ничего – и вдруг все появилось.

Анна Тарасовна дотронулась до Ивана Павловича.

— Пойдемте, — позвала она мягко. – Просыпайтесь, Иван Павлович. Вы один уже остались, задерживаете нас.

Тут Ватников увидел, что и в самом деле сидит в палате один, и рядом с ним нет даже Чрекова. Соседи столпились в коридоре, глазея кто куда и на что, а на них, в свою очередь, с неодобрением глазела Кира Кимовна, очень похожая на собаку из сказки «Огниво», с такими же караульными глазами-блюдцами, так что Ватников на долю секунды забеспокоился – не удалось ли собаке каким-то чудом спастись из супа, не последовала ли она за ним, в эти стены. Но присмотрелся и понял, что нет, у Киры Кимовны не было пятой ноги, всего четыре.

Анна Тарасовна поигрывала вагонным ключом. Ватников впился в него взглядом.

Подошел Мортенсон, занимавшийся обходом больницы, остановился.

— Приступаете, Анна Тарасовна? – осведомился он не без ядовитого скепсиса.

— Ознакомительное занятие, — кивнула та.

— Вы отвечаете за конференц-зал. Если они что-нибудь сломают, чинить будете сами.

Иван Павлович внимательно изучал Мортенсона. Он видел его впервые, и что-то сразу кольнуло его. Нехорошее предчувствие, вот что это было за чувство. Этому опытному доктору, явному администратору, угрожала какая-то опасность. Мортенсон ассоциировался с Медовчиным, которого Ватников спас от гибели в самый последний момент.

— Рояль совершенно расстроен, — заметила Анна Тарасовна, вызывающе глядя на главврача.

Тот пожал плечами:

— Нашли консерваторию. Знаете, сколько ему лет?

Мортенсон обошел будущую труппу, почесал в затылке. Колпак при этом съехал на брови, намекнув на свою ненужность.

— Нечего сказать, перспективных актеров вы подобрали, — изрек он вполголоса, чтобы труппа не услышала. – На что вам Михайлов, Анна Тарасовна? Он инвалид детства. У него нет не то что мозга, но даже череп не весь. Он страдает сложными припадками. Зачем ему танцевать и петь, что изменится?

— Он ощутит себя человеком, — твердо ответила та. – Что с того, что без мозга?

Внезапно Ватников понял, что ему предстоит. И понимание странным образом усилило его сострадательную симпатию к Мортенсону, а вот к Анне Тарасовне, которая желала ему большего добра, он испытал неприязнь. Сам будучи психотерапевтом, Иван Павлович знал о существовании модных способов воздействия на психику, которые называли дурным словом «инновации», но никогда не практиковал их, предпочитая обычные задушевные беседы, разъяснения, убеждения, в крайнем случае – легчайший гипноз, по просьбе пациентов, чаще – женского пола. Он видел, что Мортенсон не одобряет намерений Анны Тарасовны, и соглашался с ним. Откровенно говоря, Иван Павлович мог отказаться от участия в инновации. Но он не стал этого делать. Он сам не знал, почему. Может быть, все дело было в желании разнообразить быт, хотя Ватников не так уж страдал – несмотря на общие замечания, предъявленные Метсу. А возможно – в чем-то другом. Так или иначе, но Иван Павлович решил не отрываться от общества и разделить его участь.

Что до общества, то оно слегка возбудилось, когда его повели по коридору к выходу. Это уже представлялось событием. И Анна Тарасовна это понимала. Подмечая в ведомых темное, неуверенное возбуждение, она видела в нем первые признаки оживления здорового начала, которое, конечно, никогда не исчезало, оно просто пряталось, ослабевало в неудачных попытках проявиться и томилось в ожидании правильного вмешательства извне.

-…Танец позволяет ощутить и осмыслить потаенные аспекты собственной личности, — рассказывала Анна Тарасовна в ординаторской. За чаепитием. В отношении чаепития здешняя обстановка нисколько не отличалась от «чеховской».

— Это-то и внушает тревогу, — ответствовал Метс, прихлебывая с блюдечка. Он единственный пользовался блюдечком, ссылаясь на купечество в исполнении далеких предков. Купцы, давно почившие с миром, иногда превращались у него в присловье, уравниваясь в осмысленности с гормонами «чеховского» Голицына.

Анна Тарасовна театрально вздыхала. Она делала это искренне, однако вся ее жизнь была пропитана любовью к лечебной драматургии, и поделать с этим было нечего.

— В процессе самобытного и самопроизвольного, ничем не нормированного танца, человек впервые знакомится с тайнами своего «я». Каждое телодвижение несет в себе некий смысл, и субъект приступает к анализу. Почему он двинулся именно так, а не иначе? Что он хотел этим сказать? Постепенно он усваивает свои тайные грани…

Тимошук, еще один доктор-психиатр, человек весьма ядовитый и злой на язык, поперхнулся вафельным тортом.

— Как вы сказали? Усваивает грани?… Анна Тарасовна, это новое слово в гастроэнтерологии.

— Не вижу ничего доброго в том, что Габидулин, скажем, усвоит еще какие-то свои грани, — подхватил Метс. – Тех, что есть, вполне достаточно. Вы рискуете обострить психоз, уважаемая коллега. Впрочем, мы постараемся этого не допустить. Лекарственную терапию пока никто не отменял.

— Вы еще будете выпрашивать у меня контрамарки, — усмехнулась Анна Тарасовна. – На наши премьеры.

 

5

 

Кабинет Мортенсона был обставлен куда приличнее ординаторских и прочих больничных помещений, но даже здесь его представительный гость со скромной фамилией Богданов казался посланцем далекой звезды в пещере неандертальца. Борисов был высок, дороден и даже мясист, носил очки с дымчатыми стеклами, сверкал неброской костюмной искрой. Справа и слева от Борисова стояли его безымянные ординарцы под номерами Первый и Второй. Это были чиновного вида молодые люди, годившиеся Богданову если не в сыновья, то в любимые племянники. Ординарцы держали папки, руки Богданова были свободны. Они, его руки, ничего не делали и в то же время казались постоянно занятыми неспешным делом. Время от времени он выполнял то одной, то другой ладонью доверительное и немного скучающее движение, словно показывал, что участвует в круговращении жизни, играя в нем не последнюю роль. В мире ему было удобно, уютно и вообще хорошо. Как и миру вокруг него.

Когда Богданов-Богдыханов вошел в кабинет, Мортенсон поднялся ему навстречу. Он встретил власть с учтивым достоинством. Но эта спокойная царственность была лишь внешней, внутри Наум Борисович испытывал беспокойство.

Крепость рукопожатия, тонко рассчитанная, в смутном понимании гостя означала готовность легко и беспечно расточать небесные дары, к которым это рукопожатие и причислялось. Но только при условии полного взаимопонимания и беспрекословного сотрудничества.

— Наум Борисович, — без предисловий заговорил Богданов, — пойдемте осматривать помещение. Мы проводим эту инспекцию по личному распоряжению Губернатора. На нас с вами лежит большая ответственность.

— Милости прошу, — чуть поклонившись, Мортенсон направился к двери. Полуобернувшись, предупредил: — Здание находится в аварийном состоянии.

— Мы знаем, — кивнул Богданов. – Но у проекта есть противники. Что до общественного мнения, то оно колеблется. Откровенно говоря, его пока вовсе нет, этого мнения. Но когда оно появится – а это непременно случится, то я не поручусь… вы меня поняли, я надеюсь.

— Прекрасно понял, — Наум Борисович распахнул дверь и пропустил троицу вперед себя. – Вопрос болезненный и касается всех. Это психиатрическая лечебница.

Богданов изогнул бровь:

— Мне всегда нравился медицинский юмор.

Мортенсон развел руками:

— Смешнее жизни как таковой нет ничего. Мне нет никакой надобности умышленно острить.

Они покинули приемную и вышли на лестничную площадку. Пролет был затянут сеткой-решеткой; мирная тишина напоминала вакуум, который в действительности никогда не бывает абсолютно пустым. Что-то в нем да имеется. Так было и здесь: тишина нарушалась разрозненными, нестройными звуками – не то механическими, не то живыми. Капустно-гречневые миазмы, на которые жаловался Метсу Ватников, заменяли собой мировой эфир.

Мортенсон положил руку на перила, толкнул.

— Видите? Шатаются.

Номера Первый и Второй сделали пометки. Богданов покосился на перила и пошел слева, ближе к стене. Он начал спускаться, глядя в бантики на спине Мортенсона. Хирургический халат пузырился, так что главврач напоминал бородавчатого бегемота, играющего массивными жировиками.

— Все дышит на ладан, — ровным голосом сообщил Наум Борисович, подчеркивая отчаяние, оттеняя его бесстрастием.

— Краска свежая, — Богданов поход провел по стене пальцем.

— А толку? Осваивали средства. Нам же не разрешают их оставлять… не израсходовать – так вообще не дадут… Хотите осмотреть палаты?

Богданов снисходительно поморщился и покачал головой:

— Отведите меня в подвал.

Главврач остановился, обернулся.

— Вы уверены? – спросил он не без тревоги. – Это… — Мортенсон щелкнул пальцами. – Это, что называется, экстрим.

— Уверен, — нетерпеливо ответил тот. – Я с тем и прибыл, чтобы увидеть этот экстрим.

Наум Борисович задрал полу халата, вытащил из кармана телефон, вызвал заместителя по АХЧ – завхоза, проще выражаясь.

— Отоприте подвал, — распорядился он. – Побыстрее. И оставайтесь рядом.

…Комиссия покинула подвал в раздумчивом молчании. Богданов шел, чуть вытянув правую руку перед собой, как будто отчуждался от нее, отказывался иметь с нею что-либо общее.

— Сейчас обработаем спиртом, перекисью, — успокаивал его Мортенсон.

Завхоз остался позади. Дверь в подвал осталась распахнутой, изнутри доносился топот, чередовавшийся с глухими ударами.

Знакомясь с подвалом, Богданов захотел пощупать войлок на трубе, но войлок ожил и обернулся большой рыжей крысой. Почувствовав на себе большую мужскую ладонь, в которую спокойно и размеренно гнало кровь еще большее, государственное, сердце, крыса притихла и нечем не проявлялась, пока Богданову не вздумалось проверить войлок на прочность. Он дернул, и войлок коротко хрюкнул, после чего, отброшенный в угол, побежал. Теперь за войлоком охотился завхоз, именовавший свои действия дератизацией.

— Что и требовалось доказать, — Мортенсон философски комментировал этот случай.

— Лучше бы вы показали мне несущие стены, — раздраженно отозвался Богданов. – Там есть трещины?

— Обработаем руку и сходим в конференц-зал, — уверенности в тоне Наума Борисовича поубавилось. – Беда в том, что в зале тоже покрасили… и еще обшили рейками, для интерьера. То есть для экстерьера. А интерьер, так сказать, оказался вне видимости. Но трещина там точно была.

— На что же смотреть? – Богданов теперь говорил отрывисто, будучи явно не в духе, и крыса, похоже, была не единственной причиной скверного настроения.

— Да все, решительно все прогнило! – настаивал Мортенсон.

— Надеюсь, что вы представите нам убедительные доказательства. Без них проект окажется под ударом.

Комиссия достигла третьего этажа, миновала коридор и повелась на звуки рояля. Мортенсон привычным движением полез за вагонным ключом, но вспомнил, что в данном случае он ни к чему, и распахнул дверь. В конференц-зале горела люстра; Анна Тарасовна сидела за роялем и наигрывала попурри из маршей народов мира. В первом ряду сидели и слушали участники будущего лечебного концерта. Заметив вошедших, Анна Тарасовна перестала играть и привстала, но Мортенсон махнул ей рукой: продолжайте. Несколько голов повернулись, изучили гостей. Взгляды Богданова и Ватникова встретились.

 

6

 

Конечно, Иван Павлович не понял, кто пришел. И не мог понять.

Но значительность этой фигуры он осознал сразу.

Это была не значительность сама по себе, дарованная свыше по факту рождения. Неустановленная личность внушительного незнакомца тесно переплелась с личностью Ивана Павловича невидимыми нитями. В этом содержался намек на некие важные последствия. Переплетение показалось настолько тесным, что Иван Павлович попытался отшнуроваться, но не смог отвести глаз. Он читал когда-то, что мир субъективен, так как наблюдатель воздействует на объект, изменяет его своим пристальным вниманием. Богданов об этом не знал и даже не подозревал, что угодил в поле умопостроений Ивана Павловича и зажил там параллельной жизнью.

Мортенсон крикнул через весь зал:

— Анна Тарасовна, продолжайте! Мы вам не помешаем.

— Спасибо! – крикнула та в ответ. И уже тише обратилась к первому ряду: — Идите сюда, Иван Павлович. Покажите остальным, что нужно делать. Мы же с вами коллеги, вы мне поможете.

Ватников неуверенно поднялся, оглянулся на товарищей. Неизвестный, Габидулин и Михаил Михайлович Михайлов смотрели на сцену с восторженным любопытством. Нижняя часть лица у Михайлова исчезла вовсе: это он открыл рот. Император тоже смотрел на сцену, но никакой заинтересованности не выказывал. Он улыбался, хмурился, саркастически прищуривал глаз, кивал, шарил по себе руками. Чреков не реагировал ни на что, сидел неподвижно и смотрел в пол. Толе Горкину и Октябрю Брежневу происходящее казалось не особенно интересным, но ничем другим заняться они не могли и развлекались тихим обдумыванием своих звучных псевдонимов. Лавров, Демушкин и Никитин остались в палате. Дела у них шли на лад; Лавров, наконец, приземлился где хотел, Демушкин досыта накормил всех животных, какие ему являлись, и они ушли благодарными; Никитин просто спал с утра до утра, мертвецким сном, и нога его во сне подрагивала, как метроном. Но все трое казались Метсу слишком немощными, чтобы отпустить их с Анной Тарасовной.

В том, что ей досталась палата Метса в полном составе, ничего странного не было. Могла достаться другая, ничем не лучше и не хуже. Вернее, могло быть хуже в смысле подвижности. В других палатах было меньше императоров и октябрей, зато лежало больше лавровых и демушкиных, и все под капельницами. Анна Тарасовна сама сочла преждевременным заниматься с ними музыкой и танцами.

Ватников перевел взгляд на комиссию. Инспекторы не обращали на труппу внимания, брели по периметру зала и пристально всматривались то в пол, то в потолок. Они там что-то видели. Это не удивило Ивана Павловича – напротив, породнило гостей с его окружением. Товарищи по палате тоже что-то видели, каждый свое, тоже всматривались в пустые, казалось бы, места и пространства. Ничего удивительного. Каждый видит, что ему положено.

Ватников поднялся на сцену. Ступеньки поскрипывали. Паркет рассохся, пошел горбами, похожими на матерчатые пузыри уродовавшие халат Мортенсона; приметы неумолимого времени лезли отовсюду. Аналоговое мышление без труда устанавливало параллели.

— Вы танцуете, Иван Павлович? – Анна Тарасовна приветливо улыбалась и пощипывала пуговку на халате. Ватников зарделся. В последний раз он танцевал очень давно. А белых танцев боялся еще в юности, когда ему и хотелось, и кололось быть приглашенным.

Он молча помотал головой.

— Тем лучше, — одобрительно заметила Анна Тарасовна. – Никакие рамки не помешают вам самовыразиться. Давайте попробуем. Я буду играть, а вы танцуйте, как хотите.

— Я никак не хочу, — осторожно возразил Иван Павлович.

— Погодите, еще войдете во вкус. В первый раз всем страшно. Не стесняйтесь, здесь все свои. Мы же учимся! У других получается еще хуже. Я и сама не умею танцевать.

Ватников уставился на нее с сомнением. Только что Анна Тарасовна показала обратное. Танцем ее кривляния назвать, конечно, было нельзя, зато раскрепощенности ей было не занимать.

Первый ряд частично следил за представлением, частично занимался своими делами. Далекий гость в дымчатых очках мельком глянул на сцену и вернулся к обзорной, одному ему понятной экскурсии.

Анна Тарасовна повернулась к роялю и ударила по клавишам. По конференц-залу растекся грибоедовский вальс. Иван Павлович стоял в замешательстве, не трогаясь с места. Не переставая играть, Анна Тарасовна воззрилась на него:

— Начинайте, начинайте, Иван Павлович! Двигайтесь! Это лечебная физкультура! Шевелитесь, вам полезно! И раз-два три, раз-два-три…

Ватников неуклюже закружился по сцене. Пластика у него хромала. Диета, ограниченная овсянкой и боярышником, не способствует балетному искусству. Она помогает высидеть балет в роли зрителя, но не рассчитана на личное участие в спектакле.

Анна Тарасовна остановилась.

— Отлично, Иван Павлович! Просто отлично.

Габидулин зааплодировал, Неизвестный присоединился.

— Нет, друзья, аплодировать ни к чему. Мы не затем здесь собрались, чтобы развлекать друг друга. Мы выздоравливаем, и танец – лечебная процедура. Иван Павлович! Вы очень смелый человек.

Ватников, безбожно краснея, поклонился.

— Очень смелый, — повторила Анна Тарасовна. – Одно небольшое замечание. Вы танцевали что-то классическое. Вы именно танцевали, как вас когда-то учили. А нужно совсем другое. Вам ни к чему классически танцевать – вы должны двигаться, как вам хочется. Абсолютно свободно, не думая о правилах. Ломайтесь, кривляйтесь, прыгайте и не бойтесь показаться смешным.

— Так музыка же, — пожаловался Ватников. – Она отвлекает, ведет.

— А мы поставим другую музыку, — бодро ответила Анна Тарасовна. – Ну-ка, попробуем.

Она вновь навалилась на клавиши. Теперь из под ее пальцев распространился полный сумбур, устрашающий акустический хаос. Император вдруг возбудился, взбежал на сцену и принялся кружить по ней, как только что кружил Иван Павлович. Рот Императора был приоткрыт, глаза сверкали.

— Вот! Вот! – восхищенно кричала Анна Тарасовна. – Подключайтесь, Ватников! Остальные, вас тоже касается! Давайте, кто во что горазд!

Габидулин, Толя Горкин, Октябрь Брежнев и Неизвестный потянулись на сцену. О Ватникове забыли; он отошел в сторонку и наблюдал за труппой, так как считал, что заслужил такое право, показав пример. Хаос нарастал. Горкин вращался вокруг своей оси, помогая себе руками; Габидулин довольно грамотно, хотя и в замедленном режиме, плясал вприсядку. Брежнев двигался в манере пожилого посетителя дискотеки, а Неизвестный подпрыгивал на месте и время от времени взрыкивал.

Чреков сосредоточенно смотрел из первого ряда. Это не укрылось от внимания Анны Тарасовны, и она торжествовала. Чрекова было трудно заинтересовать.

Михайлов тоже смотрел, но вряд ли понимал, на что и зачем.

Что до Ивана Павловича, то его внимание вернулось к Богданову и полностью на том сосредоточилось. Богданов с недовольным видом слушал Мортенсона, который суетился все больше. Предельно серьезные люди из свиты Богданова, как сразу определил их Ватников, никак себя не вели. Богданов уже почти дошел до сцены и все чаще поглядывал на танец. Он перестал изучать помещение, позволял себе пренебрежительные гримасы в адрес Наума Борисовича. Ватников, будто невзначай, спустился на пару ступенек, чтобы лучше слышать. Богданов, в свою очередь, приблизился к нему. И решительно прервал пояснения Мортенсона. Иван Павлович услышал, напрягая слух:

— Я разочарован, Наум Борисович. Где резонанс? С чем резонировать? Тихой сапой выбиваете средства? Нам известно, как вы осваиваете федеральные гранты.

Мортенсон, подрагивая лицом, невольно взглянул на злополучные декоративные рейки.

— В администрации, наверное, думают, что я тут пилю бабло… — Голос Мортенсона тоже дрожал, от негодования. Или от огорчения.

Богданов предупредительно поднял палец:

— Как говорится – заметьте, не я это сказал. Мне кажется, вы надеетесь усидеть на двух стульях. Не получится, Наум Борисович. Надо выбирать. Я навещу вас еще раз, но это – все. Имейте в виду.

Мортенсон захлопнул рот. Он стоял спиной к эстраде, и позади него шумел-грохотал Белый Танец. Богданов, не прощаясь, развернулся и пошел прочь, сопровождаемый Первым и Вторым номерами.

Ватникову почудилось, что меж лопаток Богданова, поверх дорогого двубортного пиджака – расстегнутого спереди на нижнюю пуговицу – проступила мишень. И воображемый луч целеуказателя остановился на цифре «10».

 

7

 

Чрекова не удалось увлечь танцами, и к нему применили другую арт-терапию: выдали бумагу и цветные мелки. Это было сделано к большому неудовольствию Киры Кимовны, которая теперь только и следила, чтобы кто-нибудь не съел эти мелки – Император, Брежнев или сам автор.

Рисование неожиданно пришлось Чрекову по душе. Молчать он не перестал, но делом занялся, и даже Метс усмотрел в этом несомненную победу Анны Тарасовны. Еще и в том усмотрел, что Анна Тарасовна забрала его собственную бумагу, опустошив стол. И он, в свою очередь, обокрал Тимошука.

Чреков приступил к делу без огонька, но раз начав, остановиться уже не смог.

Он творил не спеша, не поддаваясь приступам художественного воспламенения. Никто в палате не обращал на него внимания – кроме Ивана Павловича. Тот заинтересовался профессионально. Остановился за спиной Чрекова и стал наблюдать.

Материала для психологического анализа в том, что тот рисовал, было маловато. Ватников, когда был еще молодым и любознательным врачом, изучал рисунки, толковал их, вдавался в тонкости. Потом, конечно, когда он осел в «Чеховке», эти познания оказались невостребованными. Но кое-что Ватников помнил.

Прорисованные руки, к примеру, свидетельствуют о склонности к онанизму. Или, наоборот, отсутствие рук? И ног? Иван Павлович забыл. Расстраиваться тут не было повода: вывести онанизм из графики Чрекова не взялся бы ни один специалист. Из нее нельзя было вывести вообще ничего.

Это немного раздражало. Ватников решил помочь Анне Тарасовне и показать, как нужно рисовать. Взял мелок, изобразил домик с трубой и дымом из трубы. Автоматически отметил, что труба, тем более с дымом – яркий фаллический символ. Если прорисована, да еще распахнута входная дверь – пациент откровенен, доступен, доверчив к миру. А если окошки крест-накрест перечеркнуты рамами, то доступ закрыт.

Образец домика, предложенный Ватниковым, не вызвал в Чрекове никакого отклика. Мастер даже не взглянул на домик. Отодвинул лист и продолжил рисовать каракули.

«Так мне и надо», — подумал Иван Павлович, выдаивая из отчаяния капли сладости.

Его познания никому не нужны и никогда не были нужны. Польза, которую он старался принести обществу, обернулась бессмыслицей. Люди гибли, людей увольняли; он собственными руками уничтожил чудовище – и что получил?

Досада Ватникова была настолько сильна, что полностью заглушить ее не могли ни таблетки, ни капельницы. И чем активнее лечил его Метс, тем явственнее делалась горечь. Скрыть ее Ивану Павловичу становилось все труднее. И в один прекрасный день, на очередной репетиции в конференц-зале, он изменил своим уже вошедшим в привычку вальсирующим движениям, выдал нечто похожее на гопак.

В этой короткой пляске отразилось все: обида, печаль, возмущение, протест.

На излете танца он вдруг заметил, что музыки уже нет. Анна Тарасовна, как и до того, сидела за роялем, но не играла, а восхищенно смотрела на Ивана Павловича.

— Вы потрясли меня, Иван Павлович, — вымолвила она намного тише, чем имела обыкновение разговаривать. – Вы поняли меня. Вы самовыразились. Как вы себя чувствуете? Вам стало легче?

Ватников стоял, опустошенный взрывом чувств.

Он пожал плечами.

— Немножко получше, — сказал он застенчиво. Ему не хотелось расстраивать Анну Тарасовну. Та уже была сильно огорчена выступлениями остальных актеров. Ватников был последним в очереди, до него сплясали Михайлов и Неизвестный, Габидулин, Горкин и Брежнев; сплясали даже Демушкин, Никитин и Лавров, которые присоединились к труппе по разрешению Метса. Император просто погулял по сцене, будучи туда выведен.

Наградой им было обвинение в формализме.

— Это халтура, отписка, — выговаривала Анна Тарасовна. – Отпляска. Формализм в искусстве. Вы танцуете, чтобы отделаться от меня, а сами думаете о чем-то своем, вредном.

Примерно так, надо думать, когда-то клеймил формализм товарищ Жданов.

Шостаковичи внимали Анне Тарасовны с различной степени виноватостью на лицах.

И вот Ивану Павловичу удалось показать искусство, которого от него ждали. Правдоподобный танец, отражающий правду внутренней жизни.

Ватников прекрасно понимал, о каком формализме толкует Анна Тарасовна. «Критика формальная» — когда-то эти два слова были его любимой формулировкой. Ими он часто открывал запись, покончив с допросом больного. Лежит, например, особа. Отчасти неухоженная, но в пределах простительного. Уставилась в угол. На все вопросы отвечает по существу, но подозрительно быстро, отрывисто, как будто хочет, чтобы от нее отстали. Она, казалось бы, вполне правильно понимает действительность, но чувствуется, что правильно она отвечает лишь потому, что это ей совершенно не важно. Имеется нечто скрытое, куда значительнее, но о том – молчок. А доктор только мешает ей думать своими расспросами о дурацких вещах. Скорее бы он ушел.

И вот эта женщина-загадка ни с того, ни с сего вдруг высовывает фантастически длинный язык и быстро облизывает себе лицо, доставая до кончика носа, а то и до бровей.

Это и есть формальная критика. Два этих слова означают: за сей фигурой нужен глаз да глаз. Не верьте ей, не оставляйте ее без присмотра. Шостакович вел себя так же, считал Ватников. Язык он высовывал метафорически, но Жданов был опытным доктором.

И Ватников, прикинув в уме, решил не быть слишком уж откровенным с Анной Тарасовной.

Кое-что осталось невысказанным.

Всего одна вещь.

Ему действительно стало лучше, в некотором смысле. Искренний танец раскрепощения, исполненный Иваном Павловичем, вступил в волшебную реакцию с таблетками Метса. Наверное, те продолжали как-то действовать, но Ватников перестал это замечать.

 

8

 

Чрекову принесли передачу, и в ней среди прочего – апельсин.

Режим молчания не мешал Чрекову принимать пищу. Апельсин был бесстрастно ободран и съеден, а подкрепившийся Чреков углубился в прерванную графику. Толя Горкин претендовал на кожуру: вертелся рядом и подбирал ее. Собравши всю – красиво разложил на койке, и зернышкам тоже нашлось место.

Орнамент заинтересовал Императора.

— Вот кит, — Император притянул за рукав Ивана Павловича и пустился в объяснения. – А это его лучи.

Ватников не возражал. Он уже собирался отойти, но замер на полушаге. Что-то встревожило его воображение, какая-то мелочь. Он смотрел на узор, напрягался и никак не мог понять, в чем дело. Император продолжал рассказывать про кита, сообщая о нем удивительные вещи. Ватников глядел на Императора с мольбой. В императорской истории начала проступать логика. Во всяком случае, Иван Павлович почувствовал, что еще немного – и он поймет. Раньше бы такой оборот насторожил Ивана Павловича, но сейчас он ловил себя на желании прищемить Императору что-нибудь нежное и тем ускорить выводы..

Его выручил Горкин.

В очередной раз проходя мимо, тот раздраженно обронил:

— Да все понятно. Пять зернышек, чего еще.

Иван Павлович окаменел. Яснее не стало, но тревожная мелочь была обозначена. Пять апельсиновых зернышек – он что-то припоминал на их счет, знал о них что-то важное. Оставалось вспомнить, что именно.

Ватников еле дождался очередного сеанса танцевально-двигательной терапии. Сессии, как выражалась на западный лад Анна Тарасовна. Таблетки он проглотил с таким пренебрежительным безразличием, что Кира Кимовна не полезла к нему в рот проверять. Ажиотаж немного понизился, однако Иван Павлович пребывал в уверенности, что энергетика танца полностью нейтрализует действие метсовой химии.

Он даже сделал попытку сплясать свой гопак прямо в палате, но Демушкин предостерег его от этой опрометчивой вольности.

— Тихо, придурок, — Демушкин не ругался, только журил. – На цепь посадят. Ко мне вот крыса так и ходит, но я теперь молчу.

Ватников был вынужден согласиться. Глядя на Демушкина, который отлежался и теперь наполнял каждый свой жест деловитостью и сметливостью, Иван Павлович задавал себе вопрос: как часто случалось ему выписывать таких, как тот, притворившихся, что больше не видят крысу. На что были направлены сметливость и деловитость Демушкина, оставалось только догадываться. Ватников, благодаря боярышнику потерявший квалификацию, сознавал, что ему не хватит фантазии для догадок.

Правда, стоило ему станцевать, как фантазия расправила крылья.

Анна Тарасовна не скупилась на похвалы, и Ватников скромно кивал: да, он делает успехи. Правда, он хвалил себя совсем за другое, о чем Анна Тарасовна не подозревала.

В частности, за то, что вовремя связал зернышки с опасностью.

Чем они были опасны – оставалось загадкой, но всему свой срок. Единственная опасная ситуация, о которой Иван Павлович успел получить интуитивное представление, касалась важного гостя, ходившего с Мортенсоном. Может быть, апельсин предназначался ему? Чтобы гость подавился косточкой? Но как он в таком случае попал к Чрекову?

Ватников отвлекся от размышлений: Октябрь Брежнев заглядывал Чрекову через плечо и комментировал рисунок.

— Это доктор Гонон-Доил, — уверенно говорил Брежнев. – Он скачет на коне с мечом.

Иван Павлович не мог отказать себе в удовольствии поправить его:

— С мечом скачет варвар по имени Конан.

— Нет, доктор, — Октябрь обиделся. Он перестал быть унылым очарованием очей и больше напоминал следующий месяц, самые последние числа.

Имя доктора, оказавшего умозрительное покровительство Чрекову и Октябрю, неожиданно продвинуло Ивана Павловича в его построениях. Гость, явившийся с Мортенсоном на репетицию, допустил какую-то оплошность. Обнаружил некий недочет и позволил себе глупость открыто выразить неудовольствие. После этого кто-то прислал фрукт с предупреждением. Зернышки не связаны с опасностью напрямую, они предупреждают о ней.

Получивший зернышки погибает. Но почему должен погибнуть Чреков? Чем он провинился, если оплошность допустил гость?

— Да хотя бы своими рисунками, — послышался голос. – Вы приглядитесь к тому, что он рисует. Но вообще-то зернышки посланы вам, Иван Павлович.

Ватников скосил глаза, не поворачивая головы. Хомский сидел на койке, не выделяясь ничем и видом своим полностью соответствуя окружающей действительности.

По щеке Ватникова потекла слеза.

— Вы все-таки вернулись, Хомский, — пробормотал он. – Я думал, что мы больше никогда не увидимся.

— Но я же обещал, что не покину вас, дорогой друг, — утешил его тот.

Ватников продолжал умиляться:

— Надо же, внешний. Я и на внутреннего не надеялся.

— Мы обсудим это, — ответил Хомский уклончиво и не вполне понятно. – Опасность, Иван Павлович, грозит в первую очередь вам. Зернышки адресованы вам же.

— Но апельсин-то прислали Чрекову?

— Разумеется. Вам же никто не носит передачи.

— Чем же я провинился?

— Противник боится расследования, — внушительно сообщил Хомский.

— Расследование? Будет еще одно расследование?

— Обязательно, — Хомский кивнул. – Я же здесь. Поэтому без расследования никак не обойдется.

— Но что же мы будем расследовать?

— Злодеяние. Оно скоро произойдет.

 

9

 

Иван Павлович покрылся мурашками. Это было знакомое ощущение, жуткое и лакомое сразу. Оно не раз возникало в присутствии Хомского, предваренное негодованием по поводу той или иной несправедливости.

— Вы уверены, Хомский? Что такое рисует Чреков?

— Сами посмотрите, — Хомский пригласил его широким жестом.

Ватников почему-то подкрался к Чрекову, на цыпочках. Тот выводил нечто, похожее на арабскую вязь. Хомский остановился рядом и забрал подбородок в горсть. Иван Павлович снова взглянул на него украдкой. С последней встречи череп Хомского вытянулся раза в полтора, все больше уподобляясь надломленному батону.

— Что же это? – Иван Павлович терялся в домыслах.

— Да это же вы.

— Я? – поразился Ватников. – Почему – я?

— Ну, не вы один. Я имею в виду все ваше окружение. Вы танцуете. Это ваш Белый Танец – кажется, так он у вас называется?

Иван Павлович прищурился, присмотрелся внимательнее.

— А ведь и правда! Что-то есть. Действительно, человечки.

— Пляшущие, — со значением уточнил Хомский.

— И что они означают?

— Мы попробуем в этом разобраться, — пообещал Хомский. – Наш друг погружен в безмолвие, уста его замкнуты. Но у него есть для нас послание.

— Эти человечки?

— Конечно. Это шифр. Не зря ему прислали апельсин с косточками. Ангел-хранитель не дал ему подавиться.

— Но вы же сказали, что косточки предназначены мне, — деликатно напомнил Ватников.

— В самом деле? Ну, это неважно. Вам, ему – разницы никакой. Будем считать, что вам обоим. Вы ведь не против, вам не жалко?

— Ни капли, — покачал головой Иван Павлович. – Я – за справедливость и на чужое не зарюсь. Вот только… — Он замолчал.

— Продолжайте, — Хомский доброжелательно кивнул.

— Тогда, если делить по справедливости, наша компания увеличится. Ведь мое внимание привлек узор из корок и зернышек, а его сложил Горкин. А их величество – истолковал. А Демушкин удержал от несвоевременного анализа.

— Приятно слышать столь разумные речи, — одобрил его слова Хомский.

— А Брежнев припомнил доктора с мечом на коне, — продолжил Ватников, окрыляясь. – Немного, по-моему, фамилию переврал, но намек очевиден.

-Так, отлично, — Хомский загибал пальцы.

Иван Павлович осекся.

— Это все, — признал он, подумав еще немного. – Остальные не участвовали. Им ничто не грозит.

— Напрасно вы так считаете, — Хомский сделал ему замечание. – Грозит.

— Почему? За что?

— Они не мешали. И этим способствовали.

— Верно, — Ватников облегченно вздохнул. – А я уж было решил, что взял ложный след.

— Ни в коем случае.

— Получается, любой из нас может вот-вот погибнуть. Или все сразу…

— Боюсь, что так, — голос Хомского был полон сочувствия и печали.

— Но кто будет первым? И почему? И главное – кто за этим стоит?

— Мы все скоро узнаем, — Хомский был сама уверенность. – Но прежде нам, как я уже намекнул, следует разобраться с моим внутренним и внешним существованием.

Они оживленно беседовали, и никто не обращал внимания на этот диалог. Кира Кимовна с поджатыми губами сидела на стуле у входа. Сиденье терялось в межполушарном пространстве, и Кира Кимовна симметрично свисала с него заслуженными напластованиями.

— Мне приятнее наблюдать вас снаружи, друг мой, — с чувством признался Ватников.

— А мне это неудобно, — парировал Хомский с некоторой, как показалось Ивану Павловичу, бесцеремонностью. Ватников решил не обострять отношения.

— Я не настаиваю, — сказал он поспешно. – Как вам удобнее, дорогой Хомский. Можете оставаться внутри.

— Но меня и это не устраивает, — вздохнул тот.

Иван Павлович растерянно развел руками.

— Чем же я могу вам помочь? Третьего не дано.

— Ну, как это не дано. Дело в том, Иван Павлович, что вы мне мешаете. Я пришел к такому выводу.

Ватников не нашелся с ответом. Возникла неловкая пауза. Хомский стоял с независимым видом, великодушно позволяя Ивану Павловичу осмыслить услышанное.

— Могу я узнать, как и чем я мешаю?

— Вы только себя не вините, — дружески ответил Хомский. – Но двоим в одной голове тесно. А существование в эзотерической форме, одному вам и видное, надоедает и обременяет. Возникает иллюзия ущербности, она тормозит сыск.

— Сыск? Вы кого-то разыскиваете?

— Да есть тут некоторые, — нехотя поделился Хомский. – Вам это не нужно. Преждевременно. К нашему общему дельцу это не имеет отношения.

— Ну, допустим, — согласился Ватников. – Но мне-то как быть?

— А вовсе не быть. Ну, временами. Мы установим график телесных дежурств. И вам отдых, и мне солиднее. Вы будете то мной, то собой. Пересекаться нам незачем. Если честно, мне несколько наскучило растолковывать вам очевидные следственные мероприятия. Беда уже на пороге, и медлить нельзя.

Хомский был настолько дорог Ватникову, что Иван Павлович, не раздумывая, простил ему недостаток учтивости. Вошел в положение и простил. Правда, это не означало заведомого согласия на предложенный вахтовый режим.

— Милый Хомский, вы хотите невозможного. Как, помилосердствуйте, вы собираетесь это проделать?

— Элементарно, дружище. Вот так. Смотрите. Раз, два, три – и вас не стало.

Иван Павлович открыл рот, желая что-то сказать, и в ту же секунду исчез. Мыслю – значит, существую. Так выразился Декарт. И Хомский выразился точно так же, полностью разделяя мнение Декарта.

Он похлопал себя по бокам, сунул руки в карманы.

— Ватников, на укол, — на пороге палаты выросла Кира Кимовна. Она отлучалась, но этого никто не заметил.

Покорно кивнув, Хомский побрел в процедурный кабинет.

 

10

 

На следующий день отделение обезглавилось. Ненадолго. Было назначено собрание, куда и ушли Тимошук, Метс и Анна Тарасовна. Власть перешла в руки Киры Кимовны, чуть тронутые экземой, а та уже поделилась полномочиями с остальным сестринским, братским и санитарным персоналом. Обезглавленность ни в малейшей степени не повлияла на внутренний быт, за многие годы отлаженный до точности хронометра. Мелкие несуразности были заранее учтены по принципу «все включено».

Метс и Тимошук в самых общих чертах представляли, о чем пойдет речь. Для Анны Тарасовны повестка дня оказалась новостью. Когда она устраивалась на работу, никто и не подумал предупредить ее, что скоро, может статься, ей придется искать новое место.

То, что перед ней маячит такая перспектива, открылось не сразу.

Сначала тянулись привычные разглагольствования на мутные темы. Конференц-зал скучал. Мортенсон всем давно опостылел, и выступи вместо него художественный коллектив Анны Тарасовны, обстановка могла бы оживиться. Наум Борисович стоя бубнил что-то возмущенное, одесную с непроницаемым лицом восседал завхоз – к медицине отношения не имевший, но воображавший себя академиком среди доярок.

Врачи не слушали Мортенсона, переговаривались.

— Ну, что у тебя веселого?

— Да что веселого… Десять человек лежат, и все веселые. Один с домофоном разговаривает. Это у него выключатель — домофон… Колем ему пять галоперидола и пять феназепама. Не знаем, как называется…

— Что называется?

— Укол… Два и два – это квадратик. Три и три – пирамидка. Четыре и четыре – кубик. А пять – не знаем…

Тоска чуть сошла на нет, когда Мортенсон приступил к разбору жалобы, поступившей на десяти листах, аккуратно отпечатанной через один интервал, с пронумерованными страницами. Времена изменились. Если раньше люди жаловались на то, что их сажали в сумасшедший дом за передовые убеждения, то теперь им не нравилось обратное: когда их по той же причине выписывали.

Все присутствующие безоговорочно поддерживали жалобщика. Сочувствовал ему и Мортенсон. Стиль изложения, аргументация и общая связность сделали бы честь любому здешнему постояльцу. Выписка автора не имела ничего общего с медицинскими показаниями. Она объяснялась тяжелой ситуацией в стране; не помогло даже то, что транспортная торговля – по мнению жалобщика – завербовала его в ручки-шпионы. И письмо позволило Мортенсону грациозно перейти к главному, чего все давно ждали.

— Уважаемые коллеги, — главврач откашлялся. Он уже много раз повторил это обращение, превратив его в мантру, но сейчас оно окрасилось в новый цвет. Аудитория, хорошо знакомая с интонациями Наума Борисовича, примолкла. – Уважаемые коллеги, — Мортенсон сунул в рот дужку очков. – Имейте в виду, что в обозримом будущем ситуация повторится. И дело не обойдется одним выписанным, затронуты будут все. И вы в том числе.

— Нас тоже выпишут? — крикнули из последнего ряда.

— На все четыре стороны, — Мортенсон сгорбился, нагнетая трагизм.

— Сначала пусть положат, — Тимошук бодрился. Сказав это, он огляделся по сторонам, молчаливо призывая всех держать голову выше пистолета и обязательно по ветру. Шутки его надоели, никто не откликнулся.

— Завтра я иду на прием к Губернатору, — Мортенсон произнес это так, что сразу увиделся многим плачущим виде, поливающим сернокислой слезой бесчувственный камень. И героически гибнущим по нарушении кислотности. Безмолвный завхоз напоминал робота, который пока еще свой, но скоро сменит хозяев и, никуда не деться, начнет выполнять чужие команды по истреблению бывших владельцев.

— Я постараюсь убедить Губернатора, — продолжил Мортенсон. – Но предчувствия скверные. Госпиталь уже распустили, здание отдали под офисы. Потеснили Академию, она лишилась трех строений – между прочим, они считаются архитектурными памятниками. Там умерли многие писатели и поэты. Ко мне тоже пришли люди из Администрации. Они хотят объявить здание аварийным, передать на баланс топливному королю, а нас выгнать.

Анна Тарасовна слушала и мало-помалу начинала негодовать. Она была равнодушна к памятникам, но против больницы ничего не имела. И вовсе не собиралась ее покидать. Она желала писать диссертацию. Она только наладила новое начинание, и вот оно уже угодило под удар.

— Наум Борисович! – С места поднялся бывалого вида доктор, зачем-то одетый, как и главврач, в хирургическое платье, но уже современное, салатное. Короткий рукав, широкий вырез, в нем – голые волосы. – Скажите прямо: нам паковать чемоданы? Ведь все уже решено, никто не сомневается.

Скорбь Мортенсона была так велика, что средств выражения у него не осталось. Скорбь сочеталась с огорчением другого рода. Науму Борисовичу было больно видеть и слышать такой цинизм. Такую бестактность. Некоторые вещи неприлично называть вслух. Главврач вообще отличался роскошной мимикой. Отвечая хаму, он ухитрился соединить в гримасе горечь, безнадежное осуждение, беззащитность и в то же время – отвагу, позволявшую противостоять всесокрушающим обстоятельствам. При полном понимании неизбежности поражения.

— Сядьте, — приказал Мортенсон. – И разрешите мне закончить. Вы, Роман Алексеевич, постоянно высказываетесь в том духе, что руководству ни до чего нет дела. А мы сделали все, чтобы здание признали годным к эксплуатации. Наши высокие гости ушли разочарованными. Они не нашли, к чему толком придраться, никаких серьезных дефектов, кроме крысы в подвале. Это мой ответ еще и тем, кто в прошлый раз интересовался освоением средств. Все, друзья мои, ушло в косметический ремонт. И только благодаря этому у нас еще остается призрачная надежда. Но мы должны быть готовы ко всему.

Беспардонный Роман Алексеевич уже сидел с видом обаятельного пакостника и понимающе улыбался всем окружающим. После каждого слова Мортенсона он кивал, словно впитывал мировой заговор, звено за звеном, и ни одно не было для него новостью.

Осадив хроническую оппозицию, Наум Борисович предался социологическим умствованиям.

— Прогресс, коллеги, вещь обоюдоострая. Это палка о двух концах. Вместе с плюсами до нас докатились и минусы. Нам предстоит на собственной шкуре испытать все прелести деинституционализации…

— Плюсы-то где? До кого они докатились? – донеслось из зала. У Романа Алексеевича нашлись сочувствующие, он был не одинок. – Деинституционализация – вчерашний день, там уже спохватились!

— Это для них вчерашний день, — не уступил Мортенсон. – А для нас – самый что ни на есть сегодняшний. Там капитализм построили давно, а у нас – сами знаете.

В первом ряду не выдержал Метс.

— Какая нам еще деинституционализация? – Он поджал губы от негодования и втянул голову в плечи, нахохлился. – Как будто мало психов гуляет по улицам! Выписать остальных? Ну, давайте.

— Их все равно не на что содержать, — главврач теперь говорил ровно, спокойно, довольный возможностью уйти от неприятной темы и завести бессмысленный разговор о хорошо знакомых материях. Так заканчивались все совещания.

Анна Тарасовна внимала этому со смешанными чувствами. Падкая на все цивилизованное, она, конечно, готова была обеими руками голосовать за деинституционализацию – пока читала про нее, не соприкасаясь. Она считала, что это правильно – выписывать безобидных, особенно если их нечем кормить и лечить. Но вот обожаемая цивилизация изготовилась привиться в сфере, которую обслуживала сама Анна Тарасовна. И это не радовало. День сегодняшний, день вчерашний – все это показалось полной ерундой. На первом месте должно стоять личное счастье. Вот и весь гуманизм.

Анна Тарасовна успокаивала себя тем, что счастье никогда не бывает сегодняшним. В попытке осознать сиюминутное счастье оно всегда сравнивается с моментами, когда счастья либо еще нет, либо уже не будет. Это мешает и отвлекает. Полнота сиюминутного счастья претерпевает ущерб.

Счастье возможно лишь в прошлом. Через год ей покажется, что сегодня все было хорошо.

Однако она не была в этом уверена.

И приготовилась сражаться.

Анне Тарасовне пришла в голову неприятная мысль: деинституционализация уже началась. Исподволь. Накануне Метс нанес ей удар: взял и выписал Лаврова и Никитина, сократил труппу. Лавров уже покинул авиацию, но по старой памяти прекрасно изображал на сцене самолеты и вертолеты, исполняя их танцы. Никитин проснулся. Этого, по мнению Анны Тарасовны, было слишком мало, чтобы выпустить в мир обоих сразу.

Правда, Никитина не то чтобы просто выписали. Проснувшись окончательно, он трахнул трубу парового отопления, и весь биокомплекс вместе с вентилем отвезли в травматологию. Но все равно — умысел администрации был очевиден. Эта выписка сыграла решающую роль.

Лечебная драматургия наполнилась новым смыслом. Поднявшись на высоту, коллектив мог прославиться и спасти учреждение. Когда о Белом Танце заговорят, никакая Администрация не посмеет посягнуть на передовую больницу.

 

11

 

Пробудившись утром, Иван Павлович обнаружил в изголовье бумажный листок.

Он не помнил, чтобы клал его туда накануне. Да и весь вчерашний день представлялся черным квадратом, где вместо Малевича прятался ухмыляющийся Кандинский.

Ватников настороженно оглянулся по сторонам. Действительность как будто не изменилась. Габидулин сидел вплотную к Михаилу Михайловичу Михайлову, обнимал его и гладил по голове; Михайлов таращился перед собой и время от времени ворковал, как горлица. Кира Кимовна стояла перед Егоркиным и чем-то его поила из стаканчика. Горкина не было видно за ней, только руки и ноги, и они вздрагивали, подпрыгивали с каждым глотком. Император свободно гулял и улыбался своим мыслям. Неизвестный рассказывал сам себе фантастическую историю о своей поездке на велосипеде. Октябрь Брежнев с высунутым языком наблюдал, как рисует Чреков.

Иван Павлович перевел взгляд на листок.

Там были человечки. С пояснениями.

Хомский трудился весь день, пытаясь расшифровать криптограммы Чрекова. Труды его, похоже, увенчались успехом. К сожалению, Хомский переоценил догадливость Ватникова и поскупился на комментарии. Ивану Павловичу не оставалось ничего другого, как разбираться в его открытиях самостоятельно.

Он начал с того, что пересчитал человечков. Набралось восемь душ. Откровенно говоря, они не очень-то напоминали человечков, эти каракули, но Ватников не сомневался в интуиции Хомского. Тот знал, что говорит.

После этого Иван Павлович пересчитал танцоров. Все сходилось, в танцах участвовало восемь человек. Девятым был Чреков, но он оставался в партере и был, как выяснилось, самым благодарным зрителем.

И, наконец, он сосчитал буквы, старательно выведенные Хомским. Семь штук. Двух не хватало – почему? Наверное, Хомский устал. Оставалась безделица, и он предоставил Ватникову докончить начатое. Думать, что он забрел в тупик, не хотелось – тем более, что буквы складывались в осмысленное высказывание.

Иван Павлович и так, и сяк переставлял эти буквы: П, З, Е, И, Д, Ц. Оставалась еще одна, Я. Логика подсказывала поставить ее в начало строки, отчего получалось, что некто высказывался о своей особе. Лаконично. Представлялся или выступал с декларацией. Может быть, предупреждал. Может быть, сокрушался и каялся. Расположив остальные буквы в единственном возможном порядке, Иван Павлович силился угадать чувства, скрывавшиеся за этой короткой фразой.

Смущали оставшиеся человечки. Им не досталось букв. Эта парочка тревожила и напрягала воображение Ватникова. Взволнованный, он встал с постели и присоединился к Императору в его прогулках.

Мимо палаты прошел Метс.

Ватников, хотя был очень занят, поклонился:

— Доброе утро, Тихон Лазаревич.

Метс остановился.

— Вспомнили, как меня зовут?

Он внимательно смотрел на Ивана Павловича, и это было неприятно.

— Я и не забывал, — опрометчиво брякнул Ватников.

— Разве? А давеча не вспомнили.

Иван Павлович прикусил язык. Хомский уже неплохо ориентировался в новой среде, но мог и не знать имени Метса. Не иначе, отвлекся на что-то сопредельное, когда тот представлялся при первом знакомстве. Для пользы дела Ватников, вопреки желанию доктора, не спешил их знакомить – да и не мог при нынешнем посменном существовании.

— Я, должно быть, еще не успел толком проснуться…

— Скорее всего, — сочувственно закивал Тихон Лазаревич. — Бородулин, как дела? – Он переключился на Императора.

— Точка, точка, запятая, — охотно ответил тот. – Ворона полетела, видели?

— Ну и о я том, — Метс не стал спорить и пошел дальше. А Ватников застыл, осененный догадкой.

Пунктуация! Вот оно что. Один человечек, наверное, точка. А второй, если поместить его после Я – тире. Иван Павлович был очень грамотным человеком и поначалу усомнился в правильности постановки тире после местоимения, но кстати вспомнил из школьного курса, что это допускается, когда местоимение заслуживает акцента. Тире становится средством, усиливающим выразительность, насыщает бесстрастный текст эмоциональными красками.

И даже если это не верно, то Чреков может и не знать о таких художественных особенностях.

А точка… Возможно, не точка, а твердый знак? Для большей значимости? Нет, решил Ватников. Маловероятно, чтобы Чрекова занесло в такие стилистические дебри, несмотря на мутим.

Итак, текст расшифрован.

Иван Павлович вернулся на койку, взял листок, повернул его так и этак. Сомнений нет. Теперь нужно выяснить, от чьего лица это сказано.

Напрашивались три варианта.

Возможно было, что о себе заявлял Чреков. Это означало, что в его голове бродили черные мысли.

Это мог быть и Хомский. Может быть, он странным образом разгадал буквенные аналоги человечков и составил для Ивана Павловича послание, означавшее, что всем злодеям отныне придется плохо.

И в третьих, нельзя было исключить, что через Чрекова – или Хомского – или через них вместе – к Ивану Павловичу обратилась сама та сущность, что была названа в документе. Иван Павлович не сбрасывал со счетов возможность паранормальных явлений. Такие случаи известны. Вполне могло статься, что фигура, обычно скрывающаяся под личинами полтергейста, призраков, ангелов и демонов, на сей раз отказалась от масок и псевдонимов, откровенно явившись в своей натуральности.

Подстегиваемый последним соображением, Иван Павлович не стал откладывать и подсунул листок Чрекову. Он дополнил графику расшифрованной фразой, написав ее собственноручно.

Чреков, не оставляя занятия, мельком глянул на листок и продолжил рисовать человечков. Трудно было разобрать, как он отнесся к прочитанному. Иван Павлович постоял еще немного, пока не обнаружил, что Чреков не выводит никаких человечков кроме уже известных, воспроизводя их все в новых и новых комбинациях. Главное при этом не менялось. Ватников подумал, что сущность, назвавшая себя, овладела существом Чрекова, как медиумом, и теперь вещает изнутри.

Вдруг Чреков перестал рисовать и повернулся к Ивану Павловичу. В этом застывшем положении, вне времени, он оставался совсем недолго, но достаточно, чтобы Ватников покрылся мурашками. Так смотрел только Хомский. Иван Павлович не мог ошибиться, и Хомский обнаружился в Чрекове. Очевидно, он скитался – а может быть, рядился в разные телесные платья, выказывая незаурядное актерское мастерство.

Естественно было предположить, что он и других не обходил вниманием.

И с этого момента приходилось считаться с тем фактом, что Хомский мог объявиться в ком угодно. Это открытие значительно расширило и обогатило представления Ватникова о возможностях человеческой психики. Разум поистине безграничен и всепроникающ.

Убедившись, что сменный носитель воспринял посыл, Чреков вернулся к рисованию. Он сделал несколько смелых штрихов, и Ватников моментально опознал в них вагонный ключ.

Из тех, которыми здесь запирали двери.

Сигнал был понятен. Хомский ждал от Ватникова действий – по крайней мере, советовал к ним приготовиться. Или, что вероятнее, просил обеспечить свободу ему, Хомскому, когда он заступит на дежурство. Иван Павлович годился для этого дела. Для чего понадобилась свобода Хомскому, он понятия не имел и затаил обиду. Друг временами держался заносчиво, не удосуживаясь посвятить Ватникова не только в свои планы, но даже в суть происходящего. Преступление назревало, а где, против кого и в чьем исполнении – оставалось загадкой.

Но дружба есть дружба, а дело вообще превыше всего. Ватников проглотил обиду и быстро забыл о ней. Если Хомскому понадобился ключ, то Иван Павлович постарается его раздобыть. Хомский прав, бывшему доктору это легче сделать.

 

12

 

Выполнить поручение Хомского оказалось, однако, труднее, чем можно было надеяться.

Где хранят такой ключ?

В кармане, где еще. В кармане халата. Но никто из врачей, переодеваясь в уличное, не оставлял на вешалке халат с ключом. Ключ перебирался в штаны или еще куда. Да если бы и оставался висеть – никто не позволил бы Ивану Павловичу проникнуть в ординаторскую.

Выкрасть с живого тела? Ватников не находил в себе таланта карманника. Он пошел бы на преступление не задумываясь, позови его Хомский, ибо там, где бессилен закон, но все же должна восторжествовать справедливость, хороши любые методы. Но он обязательно попадется при первой попытке.

Медсестер, у которых тоже имелись ключи, Иван Павлович сразу исключил из числа объектов. Кира Кимовна наводила на него такой ужас, что это впечатление распространялось на весь средний и младший персонал. Только врачи. Выбор невелик: Метс, Тимошук и Анна Тарасовна.

И последняя показалась Ватникову самой удачной кандидатурой. Конечно, он испытал угрызения совести. Никогда, ни за что, окажись он в других обстоятельствах, не стал бы Ватников обворовывать эту замечательную женщину, свято верившую в сохранность здорового начала даже у Чрекова, даже у Демушкина. Но выхода не было.

На очередной репетиции Ватников, заливаясь румянцем, изъявил желание танцевать в паре. С Анной Тарасовной. Танец переставал быть белым, но Иван Павлович, особо заострив на этом обстоятельстве внимание, попросил сделать для него исключение.

— С удовольствием, Иван Павлович! – жизнерадостно откликнулась Анна Тарасовна. – Вы возвращаетесь к жизни, и я очень рада. Только как же без музыки? Я ведь играю на рояле.

От Ватникова не укрылось некоторое облегчение в ее тоне. Толика торжества. Не такая уж она, получается, и замечательная, не так уж ей и приятно его оживление.

— А можно магнитофон, — подсказал Иван Павлович.

— Но у нас, к сожалению, нет магнитофона.

— Тогда пусть нам кто-нибудь напоет. Вот хотя бы Демушкин.

Демушкин радостно оскалился и встал. Анна Тарасовна невольно содрогнулась, представив его внутренний репертуар.

Чтобы покончить с этой нежданной неприятностью, она решительно сказала:

— А давайте без музыки, Иван Павлович! Что нам музыка? Музыка должна быть внутри нас!

Сказала излишне бодро, преувеличенно вдохновенно. Анна Тарасовне казалось, что Ватников, от которого она никак не ожидала такой прыти, раздевает ее глазами. Взгляд Ивана Павловича и в самом деле гулял по ней, задерживаясь на выпуклостях и пытаясь проникнуть глубже. Того, что выпуклости совпадали с карманами, Анна Тарасовна не учитывала.

Демушкин, ибо команды «отбой» не было, затрубил нечто настолько народное, что тошно сделалось всем. Хриплая песня уголовного содержания расползлась по залу.

— Стойте, Демушкин! – вскричала Анна Тарасовна. – Песенной терапией мы займемся потом, это следующий этап. Иван Павлович, начинайте. А все остальные пусть смотрят! Мы с Иваном Павловичем покажем мастер-класс.

Эта идея пришлась ей по душе. Мастер-классы под ее руководством – вопрос времени.

Ватников когда-то умел танцевать, но жизнь отучила его от этого занятия. На миг он задумался. Как ему взять Анну Тарасовну, чтобы вышло удобнее? Он положил руки ей на талию. У Анны Тарасовны не осталось выбора, и она положила свои ему на плечи. Началось перетаптывание.

— И-раз-два-три, — негромко приговаривала Анна Тарасовна, пытаясь склонить Ивана Павловича хоть к какому-то художественному ускорению, но тот не поддавался: вместо этого взял и притиснул ее крепче, немного изогнув. Халат напрягся, и Ватников различил очертания ключа в нагрудном кармане. Он мысленно обругал себя за неправильную хватку. Отнял одну руку, приглашающее поднял. Анна Тарасовна не противилась, взялась за нее, и они стали двигаться в большем или меньшем согласии с общепринятым шаблоном.

Стараясь вести себя непринужденно, Иван Павлович приветливо заглянул ей в глаза, выпустил руку и схватился за ее левую грудь. Задержался на ней. Анна Тарасовна резко отпрянула и остановилась. Иван Павлович неуклюже продолжил якобы только начатое, имевшее другую направленность движение.

— Я хотел штаны поправить, — объяснил он смущенно.

— Конечно, поправьте, — Анна Тарасовна лучилась любовью, но держалась на расстоянии. – На сегодня, Иван Павлович, вполне достаточно. У вас освободилось очень много тайной энергии, больше пока нельзя, это вредно для здоровья.

Секретные силы, которые благодаря танцевальной терапии выделялись из Ивана Павловича, свернулись в невидимый смерч и понеслись по конференц-залу. Неудача ввергла его в прострацию. Только в палате он кое-как пришел в чувство и примирился с неизбежным: придется придумывать что-то другое.

Анна Тарасовна ошиблась. Она неправильно истолковала намерения Ватникова, она не поняла, что он хотел похитить ключ. Высшее специальное образование не спасло ее от видовой женской дури. Иван Павлович, невзирая на гуманизм и прогресс, виделся ей уродом, умственным инвалидом, с которого станется положить, допустим, в ботинок кашу и оттуда поесть, или постирать в борще трусы, или устроить еще что-нибудь в том же духе. Но при этом ее неистребимое естество оказалось польщенным вниманием со стороны пусть даже такого субъекта. Она автоматически уверовала в его очарованность, и не в ее силах было помыслить какие-либо иные мотивы. А потому он мог и дальше продолжать охотиться за ключом.

Но теперь Анна Тарасовна отпадала.

Конечно, Ватников мог точно так же прихватить Метса или Тимошука. Корневой дури им тоже не занимать, они бы поняли действия Ивана Павловича точно так же, разве что не были бы тайно польщены. А может, и были бы. Но в любом случае – не удивились бы, потому что мало ли что приходит в головы пациентам. К сожалению, препятствием к успеху становился сам Иван Павлович. Он не мог заставить себя прихватить Метса, да еще с неизбежными эротическими выводами в своем отношении. Метс, возможно, и мог такое вообразить, а вот Ватников – ни в коем случае.

Здравый смысл подсказывал ему не связываться с Метсом. Лечащий доктор остается лечащим доктором, даже если все варятся в общем котле.

Иван Павлович выбрал Тимошука.

После долгих раздумий он нехотя заключил, что прямое нападение будет самым надежным способом. Но если напасть лично, то можно все погубить. Понадобится сообщник.

Ватников очень устал, однако заставил себя додумать замысел. Не будучи уверен вполне, он все же остановился на Октябре Брежневе.

 

13

 

Брежнев отличался хорошим характером и всегда был открыт общению. Он увлекался любой идеей, если его просили, ни с кем не спорил, благо не о чем и незачем; никому не перечил. Любое мнение встречало с его стороны полное понимание. Обмануть его было легко и потому – особенно стыдно, никто и не обманывал, исходя хотя бы из того, что это еще было и попросту неинтересно.

Ивану Павловичу пришлось пересилить себя. Он утешал себя тем, что в заблуждение Брежнева он все равно не введет, так как тот постоянно в нем пребывал. Чтобы ввести кого-то в заблуждение, сначала нужно оттуда вывести, а это не удавалось даже Метсу.

Ватникова беспокоило лишь одно: не окажется ли обоснование, заготовленное им по такому случаю, чересчур сложным для Октября. Он начал разговор, подбирая самые примитивные выражения, слова и даже звуки.

— Октябрь, — сказал Иван Павлович, — давай, сделаем Анне Тарасовне подарок.

И подозрительно замолчал, гадая, не слишком ли заковыристо.

Брежнев просиял:

— Хорошо! А что мы подарим?

— Мы ее порадуем. Она из нас делает артистов, правильно?

Октябрь кивнул, окончательно заинтригованный. Он стоял перед Ватниковым, широко расставив ноги, рыхлый и беззащитный. Рот приоткрылся. Либо рот, либо мысли, а вместе – никак.

— Давай покажем ей спектакль. Сюрприз.

Эта идея пришлась Брежневу по душе.

— Балет, — продолжил Иван Павлович. – Коротенький. Про спасение доктора.

— Отлично! — Октябрь радостно улыбался. Доктор – хороший. Не спасти его – предельное свинство.

— Только нужно порепетировать, — добавил Ватников. – Ты нападешь, а я спасу.

— А на кого я нападу?

— На Тимошука. На Николая Андреевича, — уточнил Ватников, видя, что Брежнев не понимает.

— На Николая Андреевича? – усомнился Октябрь. – А он не обидится?

— Ничуть не обидится. Он веселый. Ему понравится.

Больше вопросов у Брежнева не возникло. Он и так узнал слишком много.

…Веселость доктора Тимошука у человека чуткого могла вызвать, скорее, ужас, нежели смех. Конечно, это не относилось к закаленным сослуживцам. Брежнев этого юмора понять не мог, зато Иван Павлович воспринимал его во всей полноте и немного сомневался в правильности своего выбора. Метс мог оказаться меньшим злом. Впрочем, Брежневу не грозило ничего серьезного. Лишний укол ничем не мог на нем отразиться. Ватников предупредил его, что укол возмездия очень возможен, и принять его надлежит безропотно, не раскрывая замысла. Иначе сюрприз не получится. Октябрь не боялся уколов, напротив – относился к ним уважительно и вырастал в собственных глазах, так считал, что уколы не делают кому попало.

— Как пойдет, так и хватай, — научил его Ватников. – И держи.

Все пошло бы насмарку, покажись Тимошук десятью минутами позже. Брежнев попросту забыл бы о своей миссии. Но Тимошук показался. Маленький, костлявый, до синевы выбритый, он куда-то летел по коридору — целеустремленно, не глядя по сторонам. Октябрь Брежнев отделился от стены и заключил его в объятия.

Реакция Тимошука была мгновенной. Он слишком давно работал в психиатрии, чтобы озадачиваться соразмерностью ответа. Брежнев получил два быстрых удара: один был из восточного единоборства, а второй – из западного. Однако лекарственное отупение противника, в сочетании с врожденным и приобретенным на воле, сыграло с Тимошуком злую шутку. Брежнев обхватил его еще крепче и вопросительно оглянулся на Ивана Павловича.

— Что ты делаешь? – воскликнул тот, демонстрируя зачаточное знание основ драматического искусства.

Ватников бросился на выручку. Октябрь Брежнев не получил указаний насчет времени, в течение которого ему нужно сопротивляться спасению доктора. Он сразу же выпустил Тимошука, и Ватников еле успел залезть тому в карман и вытащить ключ.

— Глотай, — шепнул сзади Неизвестный, который все видел.

Иван Павлович чертыхнулся про себя. Вот незадача! Впрочем, Неизвестному никто не поверит, если он вздумает рассказать.

Тем временем Тимошук приступил к Октябрю.

— Рехнулись вы, что ли? – В здешних стенах этот вопрос немедленно сделался риторическим. – Кира Кимовна! Кира Кимовна!

Карательная психиатрия в лице Киры Кимовны уже испуганно приближалась по коридору: стремительно и вперевалочку на утиный манер.

— Где вы шляетесь? – голос Тимошука звенел от возмущения. Юмор временно отступил, ибо потехе – час. Не в силах сдерживать гнев, Тимошук ударил себя по бедрам, как птица бьет крыльями, и сразу заметил пропажу ключа.

Кира Кимовна перестала его заботить.

— Ну-ка, пошли, — он схватил Октября за плечо и поволок в ординаторскую.

Брежнев перестал понимать, где кончается сцена и начинается жизнь. Сценарий Ивана Павловича не то чтобы выветрился из его головы, но спутался совершенно и не мог быть устно воспроизведен. Со стороны могло показаться, что Тимошук сейчас устроит ему гестапо – Анна Тарасовна, к примеру, так и решила бы, начитавшись книжек про неуважение к личности и насмотревшись фильмов о безнаказанных варварах от медицины. В действительности ничего такого не произошло. С Октябрем не особенно церемонились, но ничего плохого ему тоже не сделали. Перво-наперво, разумеется, обыскали, но без толку.

Метс уставился на Брежнева.

— Ты что, Октябрь? – спросил он дружески. – Зачем ты набросился на Николая Андреевича?

Тимошук успел оправиться, но был расстроен. Он постепенно утверждался в мысли, что сам потерял ключ.

— У нас спектакль, — оправдывался Октябрь. – Чтобы Анна Тарасовна похвалила.

Метс повернулся к Тимошуку:

— Слышал? А ведь я предупреждал. Я скажу ей, когда соизволит явиться. Она их всех перебаламутит своим идиотским театром, а горло перережут нам. Как тебе нравятся такие передовые технологии? Брежнев, ступай. Не уходи далеко, укол будет…

— Я тебе скажу, как они мне нравятся, — ответил он сам себе, когда Октябрь вышел. – Была у меня сокурсница, сильно прыткая. Устроилась в тюремный дурдом как молодой специалист. Пошла с обходом. Пришла к одному старожилу. Тот сидел там уже лет десять или двадцать, ко всему привык, терапию отладили, ему спокойно. Это такой был тип, что еще неизвестно, кто ему делал назначения – доктора или он сам, в итоге. Ну и вот она навязалась знакомиться.

— Уже интересно, — Николай Андреевич любил такие истории. Он сунул руки в карманы, втянул голову в плечи, привалился к столу.

— Интересно – не то слово. Уселась она, значит, он тоже сидит. И внимательно смотрит. Она давай рыться в истории, проверять назначения. И щебечет по ходу: ой, да как же так, ой, да это вчерашний день, мы вам вот эти таблеточки отменим, а вот эти таблеточки добавим, а эти вы будете кушать не два раза в день, а четыре… Он слушал-слушал, а потом взял табуретку и ударил ее по голове. И убил.

— А что, табуретка не привинчена была? – деловито спросил Тимошук.

— Получается, не была. Ну, не знаю, какие у них там порядки. За что купил, за то продаю. А мое слово, не забывай, купеческое, — он подмигнул. — Факт остается фактом: молодой специалист в могиле, а ему ничего не сделали.

— Ну, это ясно, — кивнул Тимошук. — Не зря говорят, что лучшее – враг хорошего.

— Нам надо о себе подумать, — заметил Метс. – Иначе нас тоже прибьют, и никому ничего за это не будет. Анне Тарасовне в том числе.

— Ну так пошли к Мортенсону. Пусть он запретит эти гастроли. Что за дурдом, в самом деле.

— Боюсь, что нам придется обойтись своими силами, — задумчиво возразил Метс. – Наш Наум Борисович известная скотина. Он-то не пропадет, ему давно приготовили место в горздраве. Он только и ждет ЧП, чтобы прогнуться перед Администрацией, позволить всех выгнать и все закрыть. А сам разведет руками: дескать, бессилен при таком положении дел. Хотя честно боролся.

— Что же делать? – раздраженно сказал Тимошук. – Когда у них обострится психоз, никто не докажет связь с этой арт-терапией. На нас же и свалят: плохо лечили.

— Будем думать, как сорвать, — Метс был вполне откровенен. – Ты же знаешь, я не интриган, но о себе тоже приходится заботиться.

 

14

 

Ватников по-прежнему не понимал, зачем и как сможет воспользоваться ключом Хомский, но при этом не сомневался в смекалке товарища. Сперва он спрятал ключ в подушке, но та показалась слишком тощей. Иван Павлович перепрятал добычу под матрац. Ненадежное место, найдут. Тогда он сунул ключ в тапочек. В результате Ватников стал прихрамывать и едва не попался, когда не справился с танцем. Он успокоил Анну Тарасовну:

— Ничего страшного, я немного подвернул ногу…

Докторша, однако, ужасно расстроилась, так что Иван Павлович, искренне желая ей угодить, принялся доказывать, что дело поправимо. Он станцевал прилично, самовыразившись в мере, удовлетворившей Анну Тарасовну. Ей было тем более приятно, что она одержала еще одну маленькую победу. Самовыражаться начали Брежнев и Горкин. Насчет последнего имелись сомнения – не до конца было ясно, что именно с ним происходит и чем он занят, зато Октябрь теперь уже заметно воодушевлялся и понемногу нащупывал свои потаенные составляющие, устанавливал с ними многообещающие связи, что было видно хотя бы по тому, что он присоединился к Горкину и начал класть резолюции на его приказы по армии.

Чреков продолжал рисовать человечков.

Буквы оставались прежними, из чего Иван Павлович вывел, что перелом еще не наступил.

…Утром он понял, что ночью приходил Хомский. Ключ лежал в тапочке, но в левом, а Ватников помнил, что перед

сном положил его в правый. Иван Павлович старательно осмотрел себя на предмет мелких увечий. Ночная вылазка Хомского неизбежно была сопряжена с опасностью. Ватников оценил заботу руководителя и друга. Очевидно, предприятие было слишком рискованным, чтобы вовлекать в него неискушенного в поединках Ивана Павловича. Наметился особо опасный противник, и очень благородно со стороны Хомского принимать удар на себя.

Как он прошел мимо бдительных, недремлющих часовых; как умудрился не только выйти, но и благополучно вернуться, оставалось неразрешимой загадкой.

Поев таблеток и каши, Ватников продолжил строить гипотезы. Большой нужды в этом не было – чего стоили его умопостроения, когда рядом находился Хомский? Подражательство и карикатура, ремесленничество в тени мастерства. Но и праздность казалась непозволительной. Досадно, конечно, что Хомский не считает нужным осведомить его в своих подозрениях, поскольку Иван Павлович как не понимал, в чем тут, собственно, дело, так и не понимает. Но все-таки он приносит пользу. Раздобыл ключ и вообще все подмечает. Может быть, Хомский хочет, чтобы Ватников стал его историографом и биографом? Напрасно, если так; Метс отберет и архив, и записки, подклеит в историю болезни, да в придачу откомментирует. Иван Павлович не обидится, но для Хомского это будет тяжким оскорблением.

Слово из человечков, да пять апельсиновых зернышек – вот все, чем располагает Ватников.

Этого, конечно, было катастрофически мало. Но оставались еще личные впечатления, и на почетном первом месте среди них высился капризный чиновник, угодивший в перекрестие воображаемого прицела. Иван Павлович был уверен, что этот государственный человек рискует погибнуть в любую минуту. Правда, зернышки почему-то прислали в палату. Связать эти два обстоятельства не получалось.

Но смысл еще проявится, в этом он не сомневался. Надеяться на это позволяли некоторые изменения, наступившие в состоянии его соседей. Наступили ли они в самочувствии – об этом судить было трудно, так как доверять личным свидетельствам фигурантов по-прежнему не приходилось. Однако объективные данные – а Ватников все еще оперировал такими понятиями, усвоенные с горьким молоком альма-матери – убедительно свидетельствовали: процесс пошел.

Политический деятель, в свое время прославившейся этой формулировкой, не догадывался о ее тайном значении, доступным одним посвященным. Процессом в психиатрии именуют шизофрению. И если процесс пошел, то в этом, вопреки оптимизму деятеля, нет ничего хорошего.

Иными словами, наметилось то, о чем предупреждал Метс. Творческий коллектив начинало лихорадить. Понятие процесса расширилось, вместив не только шизофрению, но также слабоумие, хронический алкоголизм и смешанную патологию, не поддающуюся классификации и представленную Михайловым. Анна Тарасовна, не желавшая знать ничего помимо передовой психотерапии, усматривало в этом добрые знаки. Ватников и Чреков стали ее любимцами, и она без устали выставляла живыми свидетельствами ее правоты, когда Метс, поддерживаемый односложными комментариями Тимошука, пытался до нее достучаться и объяснить, что она играет с огнем.

— А Чреков? Как насчет Чрекова? – твердила она в сотый раз. – Много ли от него добились таблетками? А у меня он рисует! Скоро заговорит!

Метс стоял на своем:

— Не уверен, что это хорошо. Ну, черт с ним. Вот вы предъявляете Чрекова – а как насчет Октября? Он ходил тише воды, ниже травы, спокойный идиот. И вдруг такая реакция. Чего прикажете ждать от Горкина? От Императора?

— Ассимиляция здорового «я» всегда сопровождается выбросом энергии, — заносчиво сказала Анна Тарасовна.

— А если «я» насквозь больное? Чем сопровождается его ассимиляция? – Тимошук тоже насел.

— Нельзя считать их безнадежными, — укоризненно отвечала та. – Даже онкологических больных лечат до последнего, хотя и знают, что тем осталось всего ничего.

— Онкологические больные не прибьют вас табуреткой по голове! – кипятился Метс. – И что вы нам козыряете онкологией? Разве мы их не лечим? Что за демагогия! Мы, ретрограды, на поверку выходим куда пластичнее, чем вы, новаторы!

Анна Тарасовна только усмехалась, с каждым разом все надменнее.

— Да она просто дура, — сообразил однажды Тимошук, когда они с Метсом остались наедине.

Коллега задумался. Такая простая мысль не приходила ему в голову. Осведомленный в существовании сложных синдромов, Метс упускал из виду простое – когда находился среди якобы нормальных людей. С пациентами-то он вел себя грамотно, всегда помня, что чаще всего приходится сталкиваться с вещами простыми, вроде легкой дебильности, которая распространена повсеместно и преобладает не только в психиатрии. А в обществе обычных людей прекраснодушно расслаблялся и романтически надеялся на сложную организацию психической жизни.

— Нужно усилить терапию, — придумал Метс. – Анна Тарасовна пишет научный труд. Ей нечем пользоваться, кроме как нашими историями болезни. А там будет сказано, что дозы повысились. Эффект от ее балета есть, никто не спорит, только какой?

Тимошук поддержал его выдумку.

Но ей не суждено было воплотиться, надобность в ней отпала.

За чаем-печеньем о замысле позабыли, а на следующий день проблема разрешилась.

 

15

 

— Билеты! – негодовала Кира Кимовна. – В цирк! Пусть допишет, что в цирк. Какая психотерапия? Черт знает во что превратила больницу.

Терпение Киры Кимовны лопнуло, когда пациентов обязали готовить билеты. Анна Тарасовна покусилась на святое – на трудотерапию, против которой, в отличие от терапии танцевальной и двигательной, почему-то никто не возражал. Кира Кимовна любила порядок, установленный раз и навсегда. Иначе это уже не порядок, если он меняется. Она сама была символом этого порядка, его носителем и проводником.

Билеты были ненастоящие. Пока. Анна Тарасовна распорядилась готовить их в порядке упражнения. Вместо того, чтобы клеить неизвестно кому нужные коробки, пациенты расписывали картонные квадратики кто во что горазд. Трудотерапия соединилась с арт-терапией и опосредованно – с танцевальной. Анне Тарасовне нравились комплексные подходы. Она была сторонницей синтеза всего, что оказывалось в пределах ее досягаемости.

Ей удалось добиться от труппы некоторой слаженности, претендовавшей на скромную концепцию – неизъяснимую, впрочем, словами. Гармония пришла не изнутри – скорее, она была обусловлена очередностью, в которой Анна Тарасовна выпускала танцоров на сцену. Предваренные вальсом Ивана Павловича и сопровождаемые безоглядной пляской Неизвестного даже брожения Императора наполнились смыслом, пусть трудно постижимым, но тем более близким к искусству.

Кира Кимовна возненавидела Анну Тарасовну и весь ее балаган.

Другие сестры молчали, но тоже не одобряли эти возмутительные сценические аппетиты.

Анна Тарасовна не собиралась устраивать никаких премьер. Увлеченность процессом не мешала ей видеть, что представление еще далеко от совершенства. Все, что она хотела – создать атмосферу. Труппе следовало привыкнуть к таким вещам, как билеты, программки, бинокли, праздничное настроение. О выступлении перед публикой говорить было рано. В своей концептуальности Белый Танец нисколько не уступал Черному Квадрату, однако позволить себе рисовать Черный Квадрат можно только после того, как нарисуешь что-нибудь еще и сколько-то прославишься. Белому Танцу еще предстояло заработать себе такое право.

Но Анна Тарасовна не отчаивалась. Дело продвигалось, хотя и медленно.

Энтузиазма и терпения ей было не занимать. Она все чаще пренебрегала аккомпанементом, покидала место за роялем и присоединялась к коллективу, чтобы сопричастностью добиться сопереживания, «индуцировать здоровье».

— Индуцированные психозы – бывают, — говорила она коллегам. – Почему не быть индуцированному здоровью?

Тимошук ответил вкрадчиво, встречным вопросом:

— Почему вы думаете, что от вас распространяется здоровье?

Ивану Павловичу случилось украдкой подслушать этот короткий диалог. Он оскорбился за Анну Тарасовну, но медицинское прошлое не позволяло ему с ходу отвергнуть сомнения Тимошука. В том, как танцевала сама Анна Тарасовна, здорового было мало и становилось все меньше. Неизвестно, какие дремлющие силы пробуждались в ней под действием вольной пластики, но приводили они не к самопознанию, а к самозабвению. Дикость выражалась в этих танцах все неистовее.

«Еще неизвестно, кто кого индуцирует», — Ватников поежился, наблюдая за скачущим Горкиным.

Внезапно он, вполне для себя неожиданно, представил на его месте Мортенсона.

Фантазия продолжилась, пополнив труппу Метсом, Тимошуком, Кирой Кимовной; затем подключился кое-кто из родной «Чеховки». Танцоры в белых халатах усердно самовыражались, и танец стал по-настоящему Белым. Это была очень простенькая фантазия, сама собой напрашивавшаяся, но Иван Павлович не мог от нее отвязаться. В итоге он разволновался, его мысли и чувства пришли в движение – и, очевидно, потревожили Хомского.

— Иван Павлович, ваш выход, — позвала с эстрады Анна Тарасовна.

— Я Хомский, — вежливо поправил ее Хомский, вставая.

Та свела брови, вгляделась в его лицо.

— Очень приятно, Хомский. Я вижу вас впервые и рада познакомиться. Если вы действительно Хомский, то не могли бы вы сейчас изобразить перед нами Ватникова?

Хомский взошел на сцену.

— Право слово – не знаю, с чего и начать. Может, подскажете?

— Не думаю, что вам нужны подсказки. Вот Иван Павлович – он весьма вдохновенно изображает вас.

Хомский немного растерялся, хотя постарался этого не показать.

— Неужели? И как же он это делает?

— Он исполняет что-то похожее на боевой танец. Поясняет, что дело происходит на крыше. Вы вступаете в схватку с каким-то преступным врачом и гибнете.

— Понятно, — кивнул Хомский. – Сыграйте что-нибудь.

— Например?

— Ну, на ваш выбор. Собачий вальс, думаю, будет самое то.

— А почему вы так думаете?

— Собаки оставили в душе Ивана Павловича неизгладимый след…

Анна Тарасовна вернулась за рояль, ударила по клавишам, а Хомский пошел боком, без устали гримасничая. Он словно отступал под чьим-то напором и при этом сводил и разводил руки. Иногда он приседал, а иногда притворялся, будто что-то отшвыривает прочь. Когда пантомима исчерпала себя, Анна Тарасовна заинтересованно уставилась на Хомского.

— Вы можете объяснить, Хомский, в чем суть вашего номера?

Спрашивая, она не забывала следить за остальными актерами, которые занимались кто чем хотел, но все эти занятия выглядели безобидными.

— Конечно, — Хомский чуть поклонился. – Я показал, как Ватников разрывает собаку, которой начмед пришил пятую ногу, и бросает ее в суп.

— Понимаю. Вам стало легче?

— Мне стало светлее, — скромно ответил Хомский.

— Это замечательно. Вы, вообще, надолго к нам?

— Да не знаю, — Хомский пожал плечами. – Вот полюбуюсь еще, как вы танцуете – и уйду.

— Ну, тогда спускайтесь в зал, а я покажу вам всем одно очень полезное танцевальное движение, — Анна Тарасовна поднялась. Хомский поощряющее оскалился и сел в первый ряд.

— Смотрите внимательно, — призвала Анна Тарасовна.

Она вышла на середину сцены, воздела руки, сцепила их над собой в замок. Смежила веки, глубоко вздохнула и завертелась волчком со всей возможной при ее сложении грациозностью. А в финале неожиданно топнула ногой. В этом был умышленный диссонанс, символизировавший внутренний конфликт.

Половицы провалились, в эстраде образовалась рваная дыра, разверзлась твердь. Раздался грохот, смешавшийся с треском. Анна Тарасовна исчезла. Она провалилась под сцену и осталась лежать там с намертво сломанной, как вскоре выяснилось, шеей.

Ватников сидел, временно разбитый параличом, и смотрел прямо перед собой. Потом он устремился на сцену, опустился на четвереньки и долго стоял над ямой.

 

 

Часть вторая

 

 

1

 

Кто и как себя вел, когда разразилась катастрофа?

Нет, не так.

Что это значит – «кто себя вел»? Все себя как-то вели. Иван Павлович пришел в раздражение: не хватало еще отвлекаться на такие понятийные пустяки.

И с чего подозревать в черном умысле труппу? И был ли умысел?

Заподозрить последний было простительно. Несчастье стряслось столь внезапно и настолько не укладывалось в голове, что, конечно, хотелось обвинить в нем всех, кто находился поблизости. Такое просто не могло свершиться естественным путем.

— Смерть врача! – вскричал Октябрь Брежнев. И заходил по залу, громко повторяя: — Врач умер! Врач упал!

— Твою мать, — Демушкин был ошеломлен. – Не лезь туда, сдерни оттуда! – крикнул он Ивану Павловичу, но тот не послушался. Благоразумный Демушкин не тронулся с места. Он тонко чуял неприятности, не раз ухитрившись вывернуться из-под самого автомобильного колеса, уже предвкушавшего раздавить его, спящего.

Михаил Михайлович Михайлов тоже остался сидеть. Он вытянул шею, так что кадык оказался на одной линии с переносицей. Чреков наносил на лист бумаги смелые штрихи. Казалось, он не заметил события.

Император сказал:

— Здесь нечего делать. Нам не хватит хлеба.

Горкин, Габидулин и Неизвестный поглядывали на продырявленную эстраду, но опять же формально, бормоча каждый свое.

В конференц-зал вошли какие-то сотрудники, привлеченные шумом.

— Вы знаете, что умер врач? – обратился к ним Брежнев.

Его отстранили, бросились к сцене. Взошли на нее, подхватили Ивана Павловича, снесли вниз. Тот вяло перебирал ногами и подозревал Хомского во всех подряд, сразу. Потрясение оказалось слишком мощным, и образовавшаяся пустота заполнилась такой же пустой надеждой.

Труппу выстроили строем, как малых детей, и вывели подальше от страшного.

Метс, принявший творческий коллектив, подстраховался и назначил всей палате сильнодействующие успокаивающие средства. Все успокоились, но не сильно.

…Иван Павлович сидел на койке – да, все так же, других занятий у него не было; сидел и тупо следил за Чрековым, рука которого, как заведенная, носилась по листу.

Зернышки.

Их прислали не кому-то одному, а всем. В апельсине. Всей труппе «Белый Танец». И в первую очередь – художественному руководителю. Как он не догадался, не уберег? До чего же слеп он был! Почему он решил, что пострадает неизвестный чиновник?

Потому, ответил сам себе в оправдание Ватников, что между ними существовала связь. Она оборвалась, но это не означает, что ее не удастся проследить. Нельзя исключить, что чиновник выступил причиной, а вовсе не жертвой, в которую наметил его Иван Павлович.

В этом пункте размышления Ватникова прервались, так как он заметил, что Чреков нарисовал что-то новое. Ватников отобрал у него рисунок. Автор не возражал, ибо к единожды созданному относился как истинный творец: оно переставало его заботить. Иван Павлович увидел привычных человечков – их было на одного меньше. Сокращение состоялось за счет тире, которое, как выяснилось, обозначала Анна Тарасовна.

А ниже было изображено что-то непонятное.

Иван Павлович вертел рисунок и так, и сяк.

— Друг мой, это пила, — сказал Хомский.

Ватников подпрыгнул от неожиданности, и проходивший мимо санитар замедлил шаг.

— Хомский, это вы! Знали бы вы, как мне вас не хватает!

Санитар остановился.

— Тихо вы, идиот, — прошипел Хомский. – Доиграетесь до электрошока!

— Что случилось? – санитар шагнул к Ватникову, выставляя ухо.

Иван Павлович с некоторых пор не любил врать. Когда он работал в «Чеховке», ему случалось кривить душой – для спокойствия пациентов, да и вообще; более того – он позволял себе быть язвительным, излучал сарказм и мало чем отличался от Тимошука. У Тимошука все было впереди, а Ватников изменился. Любовь к истине, вскормленная Хомским, сопроводилась брезгливым отношением даже к вынужденной неправде.

Но соврать пришлось.

— Мысли вслух, — виновато улыбнулся Ватников.

— Я вижу, — кивнул санитар.

— Я хорошо себя чувствую, — поклялся Иван Павлович.

Тот вздохнул, погрозил пальцем и ушел.

— Отойдемте в сторонку, — предложил Хомский.

Ватников спрятался в углу, затаился там и перешел на шепот. В таком виде он выглядел вполне обыкновенно для местной среды и не вызывал беспокойства.

Хомский не замедлил объяснить свой приход.

— Вы слишком медленно соображаете, — заявил он недовольно. – Уж все, казалось бы, под носом – а вы раздумываете.

— Так переселяйтесь ко мне насовсем, — с горячностью пригласил Ватников. – Мне тяжело одному, я запутаюсь.

Хомский поскреб макушку.

— Я же вам говорил, что не могу. На здешнем криминале свет клином не сошелся.

— Вы преследуете кого-то в эзотерических сферах?

— Ну да, — Хомский нахмурился. – Я и об этом уже говорил. Я веду много дел.

— Но вы же вроде как тяготились бесплотным существованием?

— Это пока недоступно вашему пониманию. Вам достаточно знать, что некоторые нематериальные сущности лучше преследовать, будучи во плоти. Да вот хоть у Демушкина спросите. Или у Неизвестного. Хотя нет, Неизвестный заключил с ними соглашение.

— Верно, Демушкин кого-то видел и ловил, — вспомнил Ватников.

— И не всегда безуспешно. Но черт с ним. Я к вам ненадолго. Вернемся к рисунку: это, повторяю, пила, хозяйственный инструмент и орудие труда. Но не только. Не наводит ли она вас на какие-нибудь мысли?

Ватников взялся за подбородок.

— Наводит, — признался он. – Это страшные мысли.

— Не бойтесь правды, какой бы ужасной она ни была, — назидательно молвил Хомский. – Ставки растут, и мы все ближе подбираемся к королю преступного мира. Сначала мы имели дело с обычным врачом, потом – с начмедом, а теперь… Ну, надеюсь, я навел вас на след. Работайте дальше, а мне пора.

— Постойте, Хомский! – взмолился Ватников. – Скажите хотя бы, чем вы заняты, когда… ну, когда заступаете на дежурство. Когда вы во мне. Куда вы ходите и как? Зачем вам ключ?

— Со временем узнаете, — Хомский похлопал его по плечу.

— Да-да, гони его, — поддержал Ватникова Император, случившийся рядом и увидевший, как Иван Павлович бьет себя по плечу.

Ватников невольно повернулся к нему, а когда Император отошел, Хомского уже не было.

Иван Павлович расстроился. Во-первых, его огорчил поспешный уход товарища. Во-вторых, он согнулся под грузом приоткрывшейся истины. Он и сам успел догадаться, в чем дело, но боялся поверить.

Хотя заподозрил, когда убивался над ямой, что доски ловко подпилены.

 

2

 

В коридоре вывесили большой портрет Анны Тарасовны в траурной рамке.

Сделать это распорядился Мортенсон.

Метс был против: ему казалось, что это неправильный, рискованный шаг.

— Больные расстроятся, — настаивал он. – Зачем им без надобности соприкасаться с темными сторонами жизни?

— Тихон Лазаревич, — главврач снял очки и принялся их протирать. – Во-первых, они лучше нас с вами знакомы с темными сторонами.

— Тем более… — начал было Метс, но Мортенсон перебил его:

— Во-вторых, не забывайте, что мы стоим на пороге пресловутой деинституционализации. Наша задача – максимально реабилитировать контингент, подготовить его к выходу в мир. Траур в этом случае оказывается как нельзя кстати…

Метс посмотрел на него исподлобья.

— Простите, Наум Борисович, но вы бредите. Я даже не говорю, что ваши два пункта противоречат другу друг, это пустяки…

Мортенсон уперся рогом:

— Выполняйте, Тихон Лазаревич! От веселья, которым сопровождалась работа Анны Тарасовны, никто ведь не пострадал? Вот и от горя ничего не случится! Вы же сами патронировали ее деятельность? Как заведующий.

— Да как же так? – опешил Метс. – Я-то при чем? Я же и виноват?..

— Мы все виноваты, — Мортенсон пожевал губами. – Это ЧП выйдет нам боком. Последняя капля. Давайте хоть как-то соответствовать, хотя бы в наглядной агитации…

Наглядная агитация призвана агитировать, то есть побуждает к действию. Император откликнулся: остановился перед портретом Анны Тарасовны с миской в руках и начал кормить фотографию кашей.

— Ко-ко-ко, — приговаривал он.

Ватников усмотрел в этом что-то знакомое. Нечто подобное уже приключалось, и кашей труп уже кто-то кормил. Да, все правильно. Именно это событие вызвало переполох в «Чеховке» и столкнуло Ивана Павловича с Медовчиным, после чего судьба Ватникова была решена.

Допустить повторение истории было нельзя.

Мортенсон как раз входил в отделение, когда Иван Павлович подскочил к Императору и выбил из его рук миску. Каша разлетелась прощальным салютом, Ватникова схватили под руки. Император снял корону, прижал к груди и отступил.

— Я же говорил, что это ни к чему, — заметил Метс, вышедший на шум из ординаторской.

— Ладно, снимайте, — буркнул главврач.

Ивана Павловича волокли в процедурный кабинет, но он все слышал. Заговор. Эти люди настолько ослеплены ненавистью к Анне Тарасовне, что даже убить ее для них мало, они и портрет собирались снять – и вот сейчас снимут. Подозрения Хомского полностью подтверждались. Но – почему? В чем провинилась эта несчастная, чем помешала?

Человечки плясали перед его глазами, выстраиваясь в намертво запомнившуюся признательную фразу. Кто, кто это произносит? Кто называет себя? Метс, Мортенсон, Тимошук, пришлый чиновник? Но каким образом, как они смогли внушить эти буквы Чрекову?

У Ватникова лопалась голова.

Ему сделали укол, но он этого не заметил.

Однако укол прояснил мысли. Хорошо – предположим, что врачи каким-то образом внушили Чрекову человечков. Но зачем они навели его на идею изобразить пилу? Пила изобличает их еще полнее. Впрочем, человечки тоже показательны. Наверное, Чрекову никто ничего не внушал, он сам уловил эти черные замыслы, гуляя в едином информационном поле благодаря своим безумным способностям. Уловил и преобразовал на свой вкус. Да наверняка не сам, а при содействии Хомского, которого Ватников обнаружил в нем. Может быть, Чреков был и вовсе не при чем, а единственным медиумом был Хомский. Правда, Чреков не прекращал рисовать даже в отсутствии Хомского – когда тот, к примеру, общался с Ватниковым. Но кто может знать, на что способен Хомский? Никому не известно, чего он набрался по ту сторону очевидной действительности. Не исключено, что он способен находиться сразу во многих местах.

Все это виделось крайне запутанным, и Ватников сосредоточился на главном. Какая разница, в конце концов, через кого поступили сведения? Он должен найти и обезвредить преступника – это раз. И для этого у него имеется ключ: пила.

Ему придется самому воспользоваться ключом. Если сегодня его не сменит Хомский, он отправится на поиски самостоятельно. На это, видимо, Хомский и намекал.

Интересно, как выходил отсюда Хомский? Каким-то очень простым способом, потому что Ватникова никто не хватился. И не было ни шума, ни разбирательства на следующий день.

В палате можно оставить куклу, имитацию. Взбить одеяло, высунуть из-под него тапочки – Иван Павлович знал в этом толк, хорошо помня затею доктора Прятова и начмеда Кирилла Ивановича. Но как пройти мимо поста? Напрашивалось довольно простое решение: если злонамеренный доктор притворился больным, то больному нужно притвориться доктором. Да Иван Павлович и есть доктор. Украсть халат – и дело в шляпе. Но Ватников сомневался в успехе. Незнакомый доктор, ночью, расхаживает по-хозяйски? А из-под халата торчат больничные штаны.

Еще неизвестно, что труднее – похитить халат или ходить в нем. Хомский покидал отделение как-то иначе.

Но Ватников не видел другого выхода. Он решил рискнуть.

Иван Павлович понимал, что с Хомским ему не тягаться, что там, где тот преуспел, ему обеспечено сокрушительное поражение. Похищение ключа – предел его возможностей. Он даже не был уверен, что Хомский хочет, чтобы он сделал вылазку. Озадачил и не подсказал. Всякий разумный человек выстроил бы ту же логическую цепочку, что и Ватников: имеется ключ – стало быть, следует им воспользоваться.

От провала его спасло счастливое стечение обстоятельств.

 

3

 

Следствия не было, как и вообще милиции; место преступления не оцепили, экспертизу не сделали, и яма зияла, поджидая Богданова.

Богданов прибыл.

К яме он не приблизился, постоял в стороне. Заглянул не в нее, а в глаза главврача, тоже вдруг уподобившиеся ямам.

— Какое вопиющее происшествие, — произнес он со странной интонацией. Вроде бы задушевно, и тут же – с непонятной издевкой, а что до соболезнований, то их и в помине не было.

— Уже попало в газеты, — вздохнул Мортенсон. – И в новостях показали.

— Я о том и говорю. Нарыв лопнул. Шила в мешке не утаишь. Все обветшало, прогнило, начали гибнуть люди. Это недопустимо.

— Бог от нас отвернулся, — пожаловался Наум Борисович.

— От вас лично? – Богданов поднял брови. – Готовьте документы, Наум Борисович. Полагаю, вы намерены биться до последнего?

— Само собой разумеется, — Мортенсон наклонил голову.

— Ну, не переусердствуйте.

…Проводив комиссию, главврач вернулся в искалеченный конференц-зал и воззрился на сцену. Документы документами, а сцену он должен починить. Будет новое собрание, на сей раз окончательно траурное – и не только в связи с гибелью коллеги.

Он отправился к завхозу и распорядился приступить к ремонту.

— Два дня, не больше, — настаивал он. – Чтобы все было исправно, пока еще кто-нибудь не провалился. Мне собрание проводить, а пожить еще хочется.

Завхоз нахмурился.

Задача была не из легких. Рабочие, находившиеся в его подчинении, захворали. С ними случилось то же самое, что с Демушкиным, Лавровым и Никитиным. И не в первый раз. Правда, заботливых собак они не видели и на Смоленск не летали, но это был вопрос времени.

— Чтобы я этого не слышал! – загремел Мортенсон. – Всех под капельницу, сейчас же! Пригрозите стационаром. Скажите, что они не выйдут отсюда, даже если здание перепрофилируют в консерваторию..

— Все равно не раньше, чем завтра, — уперся завхоз.

— Ничего не знаю! Изыщите резервы!

Так завхоз очутился в тяжелом положении. В первую очередь исследованию сцены мешал рояль. Стоя перед роялем и взирая на эту громоздкую дрянь, которую всегда ненавидел, завхоз в очередной раз осознал смехотворность своего титула. Заместитель главного врача по АХЧ! Не хрен собачий! Сидит в президиуме, возвышается над образованными людьми. Но вот ему нужно передвинуть рояль – и декорация рушится. Он топчется перед махиной, и никакой он не исполин. Никакой не Магомет, чтобы призвать рояль катиться к нему – тот и не смог бы, даже если бы устрашился, одно колесико было сломано, о чем завхоз отлично знал. Он отличался неплохой памятью и мог перечислить, спроси его кто, сколько сломано ножек у больничных стульев и где какой стоит. Только никто его об этом не спрашивал, никому не было до этого дела.

Однажды он устроил пожар и сам до того перепугался, что отъехал от больницы на четыреста семьдесят километров. На служебной машине. Подробностей поездки, как и обстоятельств пожара, он не помнил. Осел на каком-то хуторе и в ужасе замер там, и дрожал, пока его не нашли, а когда был все-таки обнаружен, держался с отчаянной наглостью смертника. Но его простили. И когда он за то же самое поколотил больничного шофера – тоже простили. И за многое другое, потому что завхоз слыл незаменимой фигурой. История с побоями проливала свет на происхождение его административных способностей, но об этом не говорили вслух.

Разве что относились к нему свысока, без слов намекая, что карьера завхоза, как ни крути, остается в руках медиков.

Но он и в самом деле был мастером своего дела. Если с чем и не справлялся, то лишь в случае «неодолимой причины». Этот загадочный и жуткий фактор фигурировал, между прочим, во многих официальных документах больницы. На него ссылались, им оговаривались, о нем предупреждали.

Нынешнее состояние подшефных завхозу рабочих тянуло как раз на такую причину.

Но он не собирался сдаваться и отправился к Метсу за бесплатной рабочей силой.

— Дайте мне двух человек, — потребовал он грубо. – Нужно перекатить рояль.

Метс выругался.

— А если оступятся, ноги сломают? Отвечать-то мне!

— За кого отвечать? – презрительно отозвался завхоз. – Перед кем? Когда и за что вы ответили?

Тихон Лазаревич махнул рукой:

— Да берите. Вон, Ватникова возьмите. И Демушкина. Больше не дам никого. Ватников, Демушкин! Идите сюда, сейчас будет субботник.

Его родовая купеческая широкость диалектически оборачивалась прижимистостью. И странным образом сочеталась с командным стилем, противным рынку.

— Я хочу на субботник, — Октябрь Брежнев улыбнулся. Он никуда не хотел, просто услышал хорошее и правильное слово. Габидулин стоял рядом, заранее готовый обидеться, если его не возьмут.

— В палату! — удивленно ответил Метс. – Это что еще такое?

— Не укусят меня ваши ударники? – Завхоз отличался обывательским представлением о психиатрических больных. И не всегда ошибался.

— А вы им кулак покажите и проверьте, — посоветовал Тимошук, случившийся рядом.

Завхоз не заставил просить дважды и показал кулак. Но только не Ватникову и не Демушкину, а Тимошуку. И даже тот, находчивый, опешил. Выходка была настолько тупой, что высшее образование спасовало перед высшей простотой нрава.

 

4

 

Иван Павлович быстро сообразил, что другой возможности у него не будет.

Мечтая совершить вылазку, он в то же время предполагал действовать наобум, ибо понятия не имел, чего ждет от него Хомский. Он еще надеялся разобраться, но времени не осталось. Теперь приходилось рассчитывать на собственные смекалку и наблюдательность.

Ватников начал с того, что пристально изучил самого завхоза. Насчет лица – отечного, дряблого, с кругами вокруг глаз и мясистым ротовым отверстием – вопросов не было. Взгляд Ивана Павловича отправился ниже, задержался на дешевом галстуке, трижды пересчитал пуговицы на забавном коротком пиджаке – их было две. Халата завхоз не носил, хотя имел право и даже обязанность. Но завхоз правильно рассудил, что карнавал не поможет ему возвыситься до врачебной среды – наоборот, унизит. «Под одеждой все голые», — решил завхоз и демонстративно остался в костюме. В костюме он выделялся темным пятном, выглядел инородным телом и символизировал правду жизни, которая настигает надменное ученое племя.

Брюки завхоза чуть оттопыривались на коленях, намекая на тайную страсть к тренировочным штанам. Карманы были чем-то набиты. Их содержимое по своим очертаниям не напоминало оружие.

Внизу завхоз заканчивался носками навозного цвета и разношенными сандалиями.

«Рядовой исполнитель», — заключил Иван Павлович.

— Ты на мне дыру глазами проешь, — добродушно заметил завхоз. Пациенты нравились ему куда больше врачей – вероятно, по причине неосознанного сродства.

Ватников промолчал и отвел глаза. Он постепенно усваивал нехитрую истину: рта лучше не раскрывать. Он несколько запоздал с постижением этой простой и великой правды, но верно сказано: учиться никогда не поздно.

Застигнутый за следственным мероприятием, он слегка запаниковал, машинально сунул руку в карман и вдруг догадался, что делать дальше.

В кармане завалялась конфета. Карамель. Угостил его Демушкин, несколько дней назад; Иван Павлович был занят напрасными попытками установить контакт с Хомским, рассеянно поблагодарил, положил конфету в штаны и забыл о ней.

Сейчас этот неказистый предмет предстал перед ним отмычкой, пропуском в мрачный мир заговоров, умыслов и вещественных доказательств.

Ему с трудом удалось скрыть волнение. Если разобраться, то скрывать было незачем: Иван Павлович был вправе хохотать, плакать, хмуриться, возбужденно облизываться – и все сошло бы с рук, потому что мало ли что там в нем. Но Ватников старался работать на совесть и очень боялся подвести Хомского, у которого и без больницы было много дел.

А Демушкин держался деловито. Что-то поднять, перенести, передвинуть – это было ему понятно, привычно, в этом он мог себя показать с наилучшей стороны, без лишних разговоров, как настоящий мужчина физического труда. И всем своим видом он говорил с предельной небрежностью: ерунда идет побоку, всякие там видения и процедуры – это забава, пошутили и хватит, а когда доходит до дела, то шутки в сторону, способность подвинуть рояль у него врожденная, внутриутробная, ее не истребишь ничем, он просто снисходительно потакает суетливым ученым, позволяя им себя от чего-то лечить, но теперь пускай отойдут в сторонку, предстоит серьезная работа, и к ней он готов всегда, в любое время суток ему раз плюнуть, и в любом состоянии – ему плюнуть второй раз, когда нужно двигать рояль.

Демушкин был симпатичен Ивану Павловичу. Объяснялось это просто: его, как и Ватникова, перевели из «Чеховки», где Демушкин очутился после неудачного самоубийства. Инстинкт самосохранения временно изменил ему, и он решил свести счеты с жизнью. Пистолета нет, вешаться неохота, одна дорога – головой в стенку. Ну, и выломал себе височную кость.

В «Чеховке» Демушкин угодил в руки Мозеля. Нейрохирург его похвалил. «Трепанацию, сам себе сделал, — констатировал Мозель. — А иначе там натекло бы – и все. А тут – готовое фрезевое отверстие».

Слушая Демушкина, Иван Павлович слышал родную речь Мозеля и согревался душой.

…Завхоз вывел их на лестницу. Сердце у Ватникова превратилось в колокол. Демушкин шел так, словно запросто мог выйти сам, когда захочет. Иван Павлович оглаживал карман, убеждаясь, что спасительная конфета никуда не делась.

Оказавшись вне отделения, завхоз выкинул из головы особенности своих временных подчиненных. Они перестали отличаться от тех, что попали под действие неодолимой причины – хотя бы потому, что тоже побывали под ее игом, хотя завхоз этого не знал. Он мрачно, мелкой рысью спускался по лестнице, возглавляя маленький отряд, и ни разу не оглянулся.

Фантазия напрашивалась сама собой.

— По башке шарахнуть – и привет, иди куда хочешь, — негромко сказал Демушкин.

Ватников кивнул – слишком быстро и энергично, как сам заметил, и от этого сделалось немного неприятно. Согласие с намерением, объявленном в протоколе Демушкина, не имело никакого отношения ни к расследованию, ни к больнице вообще. Но дальше декларации дело не пошло. Напарники удовлетворились голой возможностью. А когда они вошли в осиротевший конференц-зал, мятежные планы сменились грустью, от которой у Ватникова заболел живот.

— Берите и катите, — завхоз остановился и дернул подбородком.

— Куда катить-то? – осведомился Демушкин с потомственной пролетарской ноткой в посерьезневшем голосе.

— Со сцены, — объяснил завхоз. – Вон туда.

— Это на руках нужно, — возразил Демушкин. – Мы вдвоем не поднимем.

— Втроем поднимем, — завхоз, похоже, знал какое-то волшебное слово. У него не нашлось и тени сомнения в том, что три человека способны снять со сцены рояль. – А пока давайте катите.

«Наш последний танец», — печально подумал Иван Павлович, вспоминая, как радостно тут бывало. А ведь они еще даже не притронулись к песенной терапии.

Он держал руку в кармане.

Они с Демушкиным впряглись, завхоз подошел поближе – руководить. Яма чернела, напоминая воронку от самонаводящегося снаряда, который аккуратно поразил намеченную жертву. Рояль со скрипом поехал мимо, Демушкин неутомимо пинал его ножку, грозившую окончательно отломиться. Поравнявшись с ямой, Иван Павлович остановился – якобы для того, чтобы вытереть пот. Рука взлетела, и он огорченно ахнул:

— Уронил! Стойте, я уронил…

— Что ты уронил? – завхоз сдвинул брови.

— Важную вещь. Подождите, я сейчас…

Не дожидаясь разрешения, Ватников сел на край ямы. Осторожно спустился, не слушая встревоженного завхоза. Исчез.

— Что ты там потерял, умная голова? – гремело сверху. Завхоз поднимался на сцену. – Шею свернешь!

Демушкин заглядывал в яму, готовый разрешать технические проблемы.

— Конфетку, — донеслось из-под ног.

Завхоз пришел в ярость.

— Какую, сука, конфетку?…

Но Ватников уже не слушал. У него были считанные минуты, чтобы найти то, что он искал. Что именно – он не знал. Но нашел.

 

5

 

Под сценой было темно, тесно, пыльно – как и положено в закулисье.

Конфета подвернулась сразу, Иван Павлович подобрал ее, положил обратно в карман. Фонарик бы сюда или хотя бы спичку. Он почти ничего не видел, а привыкать к темноте времени не было. Одно было ясно: здесь никто ничего толком не искал. Если и приезжала милиция, если даже и завели дело, никому, похоже, не пришло в голову искать в случившемся злое намерение. В лучшем случае – халатность, повлекшую, но негодяи наверняка оправдались и в этом. Предъявили письма с требованием сил и средств на починку всего вокруг, заручились поддержкой могущественных знакомых. Следствие будет тянуться годами.

Они даже не потрудились убрать орудие преступления, подумал Иван Павлович, нащупав пилу. Коленом. Он наступил на нее, пока полз, она была брошена в сторонке. Рядом валялись еще какие-то инструменты: молоток, гвозди, ветошь. Вообще разного хлама было очень много, и Ватников с трудом поворачивался.

Он быстро схватил пилу.

— Да вылезай же уже, — рычал сверху невидимый завхоз.

— Секундочку. Минуточку… — лепетал Иван Павлович, лихорадочно озираясь в поисках новых улик.

Как, интересно, они пилили? Горизонтальную поверхность, снизу? Удобнее долотом… Должны остаться надпилы. Края отверстия были так разворочены, что толком ничего не удавалось рассмотреть. Иван Павлович спешил. Он решил повременить с разъяснением технических тонкостей. Вот же она, пила, изобличающий предмет. В дьявольской изобретательности исполнителей сомневаться не приходилось; сам же Ватников даже в лучшие времена не умел вбить гвоздь.

Он сунул пилу под пижаму. Пила была маленькая, она спряталась под мышкой. Иван Павлович осторожно придерживал ее, чтобы не выпала, и это потребовало от него некоторой ловкости, когда он выбирался наружу. Он прижимал руку к боку и отдаленно напоминал не то пингвина, не то тюленя.

Завхоз ходил взад и вперед, вне себя от злости.

— Что ты там забыл? – набросился он на Ватникова.

— Конфету уронил, — Иван Павлович упрямо держался первоначальной версии.

— В рот тебе конфету!…

— Хорошо, — Иван Павлович не возражал.

Завхоз, раздуваясь целиком и по частям, стоял перед ним с расставленными ногами и упертыми в бока руками.

— Руку повредил, что ли?

— Ерунда, — заверил его Ватников. – Немножко ушиб. Я могу двигать рояль!

— Тогда становись, где был, — раздраженно велел завхоз, чрезвычайно утомленный всей этой суетой. – Катите к ступенькам, оттуда спускать будет удобнее.

Иван Павлович расположился сбоку, где у рояля естественная выемка; Демушкин встал с другой стороны. Когда рояль тронулся с места, Хомский сказал:

— Там инструментов много, под сценой. Наверняка нужные. Молоток, какой-то кабель.

Завхоз застыл, как вкопанный. Рояль продолжал медленно ехать.

— Кабель??… мать твою! Так вот он где! Я обыскался… точно кабель?

— Точно, точно, — сострадательно закивал Хомский.

— Он же нужен позарез, — завхоз, позабыв о деле, полез в дыру. – Вот сука, — бормотал он, исчезая под сценой. – Я его полгода ищу…

Демушкина все это не касалось, он делал свое дело. Хомский, якобы от неудобства, на миг устранился. Рояль, направляемый лишь с одного бока, вильнул и въехал сломанным колесиком в отверстие. Он провалился в яму по самые клавиши, закупорив ее наглухо. Снизу донесся сдавленный вопль завхоза, сменившийся безобразной бранью.

— Дебилы! Уроды, больные на голову! Уберите эту бандуру, дайте вылезти!

Хомский и Демушкин стояли и слушали.

— Не вытащим, — покачал головой опытный Демушкин. – Какого хрена ты отпустил?

— Рука болит, — пожаловался Хомский.

— Пойдем, скажем кому-нибудь, — Демушкин вздохнул. – Чего доброго, подумают, что мы нарочно.

— Точно, — согласился тот, придерживая пилу. – С них станется.

Не слушая больше завхоза, исступленно матерившегося, оба покинули конференц-зал и направились в отделение.

Хорошая возможность удрать. Но Демушкин никуда не спешил, а Хомский не мог позволить себе так вот запросто взять и бросить расследование. Тем более, что свет в конце тоннеля уже не просто наметился, а засиял вовсю, преображая ночь в день.

К известию о пленении завхоза Метс отнесся с пониманием. Он никого не выругал и даже по-своему похвалил.

— Вы идете на поправку, — сообщил он с преувеличенной серьезностью. – Адекватно реагируете на реальность.

Тимошук, вертевшийся рядом, не сумел воздержаться от дополнения:

— Не иначе, помогла танцевальная терапия. Осознанная пластика, приносящая пользу.

Они говорили так, будто перед ними стояли неодушевленные идолы. Хомский заискивающе улыбался, Демушкин выглядел тоскливо. Лишь в отделении он понял, что до свободы было рукой подать. Стремительный, да еще добровольный переход от воли к неволе подействовал на него угнетающе.

— Что с рукой, Ватников? – прищурился Метс.

— Немного ушиб, — отозвался Хомский с несокрушаемым равнодушием.

— Идите в процедурную, я посмотрю.

— Да ничего страшного…

— Идите в процедурную, вам сказано!

— Хорошо, — послушно кивнул Хомский. – Пойду куртку сниму.

Тем временем Тимошук остановил Киру Кимовну и за минуту откомандировал ее спасать завхоза.

— Не спешите особенно, — он произнес это, как подмигнул. – Соберите людей.

Та раздулась.

— Уж я ему скажу, безмозглому. Ай, хорошо. – Она пошла по коридору, качая головой и повторяя вскрикивать: — Ай, хорошо. Ай, хорошо.

Хомский юркнул в палату, быстро засунул пилу под матрац. Вещественное доказательство было спасено. Скинул куртку. Когда Метс приблизился к процедурному кабинету, там его уже поджидал Иван Павлович. Вид у Ватникова был слегка огорошенный.

— Ну, так что с конечностью? – Метс подтолкнул его, завел внутрь.

— Да вроде ничего. А что такое?

Тихон Лазаревич пожевал губами.

— Поторопился я вас похвалить, — сказал он горестно.

 

6

 

Лежа в постели, Иван Павлович впервые за время своего заточения не мучился, не досадовал на тощую подушку и тонкое одеяло. Он их не замечал. Мысленно он находился вовсе не здесь, он прятался под сценой и примеривался пилой. Приставлял ее так, приставлял ее сяк; пилить было неудобно, неуклюжие надпилы бросались в глаза. В темноте, конечно, они оставались невидимыми, но любой мало-мальски заинтересованный следователь обратил бы на них внимание после. Слишком быстро они объявили трагедию несчастным случаем. Кто-то могущественный и высокопоставленный распорядился замять дело. Так или иначе, но подпилить сцену снизу было возможно. Неудобно, однако осуществимо.

Пила лежала под матрацем. Рано или поздно ее найдут. Зачем она Хомскому? Почему он ее забрал? Для экспертизы? Иван Павлович не находил возможности провести экспертизу.

К чему забирать улику, если с ней нечего делать?

Улику. Иван Павлович взволнованно сел.

Улику. Зачем забирают улику? Кто забирает улику?

Его бросило в жар. Он вспомнил человечков и фразу, в которую они складывались. Он вновь увидел Хомского, выглядывающего из Чрекова.

Кто рисовал, кто писал? От чьего первого лица?

Хомский, ответил Иван Павлович сам себе.

Хомский выходил ночью, заполучив ключ. Хомский забрал пилу. Почему он не сделал этого в свою первую вылазку, предпринятую неизвестно зачем? Потому что это показалось ему чересчур. Он и так рисковал, бродя по ночной больнице. Если бы его схватили с пилой… то что тогда?

Решили бы, что он что-то пилил, с отчаянием сказал себе Ватников. А что он мог пилить?

Ужасаясь все глубже, он пришел к неизбежному выводу: Хомский воспользовался случаем, чтобы изъять улику против себя самого. Это он, Хомский, подпилил доски и убил Анну Тарасовну.

Иван Павлович сидел неподвижно и таращился в ночь. Невыносимо храпел Михайлов, посапывал Демушкин. Император не спал – тоже сидел и что-то перебирал. Остальные ворочались сами, лежа, как будто их самих кто-то перебирал.

Дверной проем без двери зиял прямоугольником мертвящего электричества.

— Хомский, — позвал Ватников шепотом. – Хомский, где вы? Зачем вы это сделали?

Ответа не было.

Иван Павлович ощутил упрек в этом молчании.

Надо взять себя в руки, подумал он. Нельзя так запросто винить друзей, попавших в безвыходное положение. Хомский мог пойти на преступление, чтобы предотвратить худшее злодеяние. Или раскрыть его. Иногда приходится идти на жертвы. Может быть, Хомский и не стремился убивать Анну Тарасовну. Что, если он приготовил ловушку для Михайлова или Брежнева? Или…

Черт побери, да он и сам рисковал. На месте Анны Тарасовны мог оказаться Иван Павлович. Или Хомский лично. Он мог занять место Ватникова в роковую секунду, когда бы тот изготовился выполнить пируэт на подпиленном пятачке. И не успел бы остановить разогнавшуюся физическую оболочку.

— Хомский – объясните же мне, зачем вам это понадобилось, — простонал Иван Павлович.

Тот молчал.

— Снова бредишь, Ваня? – в дверном проеме стояла Кира Кимовна. Вид у нее был непривычно участливый. Ватникову показалось даже, что она вот-вот расплачется.

Если бы кто – например, Чреков – решил нарисовать Родину-Мать и отнесся бы к этому делу честно, без пафоса, то у него бы получилась собирательная Кира Кимовна. В прошлой жизни Ватников высокомерно относил женщин ее типа к общей категории по имени Бухгалтерия. Таких шарообразно-кубических теток с грубоватой, но широкой душой можно встретить повсюду. Это старшие сестры, это продавщицы-ларечницы. Старшие бухгалтеры. Станционные дежурные в метро, дворники, начальники жилконтор. До сих пор Иван Павлович не замечал в Кире Кимовне способности распахнуть душу. Но сейчас чувствовал, что плотина готова рухнуть.

— И бредишь, и бредишь, — продолжила Кира Кимовна, и на глаза ей навернулись слезы. – Куда же ты такой подашься? Выставят тебя скоро. Всех выставят. И все вы замерзнете или околеете с голоду.

Скорби лились из нее; она стояла, чуть разведя руки и ноги; будь она помоложе — на пятьдесят лет, — ей впору было бы стоять на табуретке и читать новогоднее стихотворение. Лицо напряглось, и только старательно двигался рот. Она вбивала гвоздь за гвоздем.

— Пойдешь ты, Ваня, по улицам, никому не нужный. Будешь шариться по помойкам. А мы на пенсию. Вот и все.

Ватников выдохнул:

— Почему?

Голос Киры Кимовны наполнился предсмертным ликованием:

— Так продали нас Ваня. Город нас продал. Всех выгонят, а здесь поселят буржуев.

— Кому? – Способность Ивана Павловича поддерживать диалог не укладывалась в картину бреда, но Кира Кимовна не задумывалась над этим.

— Кому продал? Сам себе и продал. Сам у себя и купил. Здание двести лет простояло! И еще двести простоит! Но они решили, что оно рушится. Что надо его на ремонт… известно, какой это ремонт! Ему хорошо, он деньги сначала разграбил, которые на ремонт, а теперь его же и хвалят, жулье проклятое, но не при всех, запираются в кабинете. Он-то не пропадет! Ему за развал еще и доплатили, чтобы причина была все закрыть, ему уже и место готово в горздраве, он всех нас похоронит, а сам будет дальше медицину разорять…

Язык отказывался повиноваться Ватникову. Иван Павлович верил Киме Кимовне, зато не верил в свою удачу.

— Кто не пропадет? – спросил он хрипло.

— Наум Борисович, рожа нерусская, — рявкнула многонациональная Кира Кимовна и пошла себе прочь. На ходу она ругалась однообразной бранью и постепенно становилась неотличимой от своих подопечных, тоже имевших привычку разговаривать с невидимыми собеседниками.

Ватников стоял, пораженный громом.

Хомский приуготовил преступление, которое давно вынашивал Мортенсон. Хомский подтолкнул события и пожертвовал Анной Тарасовной, побуждая Мортенсона явить обществу истинное лицо. Теперь преступник решит, что дело в шляпе. История наверняка попала в газеты, вокруг больницы поднялся шум. Ее закроют вполне обоснованно. Начнется перепрофилирование под маской капитального ремонта. Мортенсон получит денежное вознаграждение – скорее всего, долю в какой-нибудь городской афере. С ним, вероятно, поделятся откатом от подрядчиков, Иван Павлович плохо разбирался в таких вещах. И новое кресло получит, мягче прежнего.

— Я правильно понял, Хомский? – прошептал Ватников. – Вы это имели в виду?

Ночь озабоченно колыхалась, издавая невнятные звуки.

 

7

 

К утру Иван Павлович утвердился в мысли, что Хомский вовсе и не метил в Анну Тарасовну. Не позволяя себе ждать, пока Мортенсон погубит кого-нибудь беззащитного, Хомский поставил капкан на себя самого. Ночью он подпилил доски; к несчастью, Иван Павлович ничего не знал о его замыслах и не удержал Анну Тарасовну, тогда как на ее месте он должен был танцевать сам. Почему Хомский не предупредил его – оставалось только гадать. Наверное, он не доверял Ватникову и опасался, что тот не пойдет на самопожертвование. А может быть, отвлекся на другие уголовные дела, вообще недоступные Ивану Павловичу по причине их эзотеричности.

Ватников почувствовал себя оскорбленным. Он помогал Хомскому верой и правдой, самоотрекался изо дня в день. Он провалился бы в яму, исполненный высокого стоицизма; он пошел бы на любую казнь и даже на инвалидность ради истины.

Но может быть, дело не в недоверии. Что, если Ватников был нужен Хомскому целым и невредимым, чтобы закончить дело? Кто, как не он, выведет негодяя на чистую воду?

Иван Павлович сосчитал пляшущих человечков и прикинул шанс угодить в ловушку. Выходило совсем немного. Очевидно, решение далось Хомскому тяжело, и он, как мог и в равной степени уменьшил шансы каждого.

Как бы оно не было на самом деле, но теперь пришла очередь действовать самому Ивану Павловичу. Он усвоил метод товарища и отчетливо видел, что без новых жертв не обойтись. Первая понадобилась, чтобы вскрыть дьявольский план Мортенсона, еще одна понадобиться, чтобы тот проявил себя, показал лицо.

Взгляд Ватникова блуждал по палате, сортировал кандидатов. Мортенсон все больше представлялся сущим демоном. Кто разрешил передавать апельсины с опасными зернышками? Только главврач. Вопиющее бессердечие, запредельное коварство.

Выбор пал на Габидулина.

Сначала Ватников хотел предпочесть Неизвестного, но тот славился выдумками, и его словам не придали бы значения. Габидулин тоже не особенно дружил с действительностью, однако мысль, которую собирался подкинуть ему Иван Павлович, была настолько неожиданной, что персонал неизбежно задумается: откуда он это взял?

И тот скажет, откуда.

В этом смысле Неизвестный казался куда надежнее. Он мог сослаться на кого угодно, и в этом не нашли бы ничего помимо фантазии. Ватников подумал, что слишком печется о собственной безопасности. Личный риск будет выше, если он выберет Габидулина, зато и результат окажется достовернее. Горкин тоже выглядел соблазнительно и писал категоричнее, но его приказы по армии, при всей заманчивости их жанровой принадлежности, по-прежнему пустовали; их больше не подшивали в историю болезни по причине единообразия, продиктованного единоначалием, и они скапливались на тумбочке, пока их не забирала санитарка-уборщица. Горкин именовал ее курьером.

Ватников поддался соблазну и решил взять лучшее от обоих, а заодно запутать следы.

Дождавшись удобного момента, когда никто не смотрел, он быстро перепрятал пилу. Сунул ее под матрац Горкина. А после этого подсел к Габидулину и озабоченно произнес:

— Можешь написать красиво? Очень серьезное дело, а у тебя здорово получается…

Габидулин отреагировал без огонька. Написание общественно-политических статей давно сделалось для него частью обыденного ритуала, вроде чистки зубов, в которой он, кстати, замечен не был. Он даже не спросил, о чем написать. Молча взял лист и стал выводить: «В современном мире единственной силой…»

— Нет-нет, — Иван Павлович отобрал у него лист и вручил другой. – Вот здесь. Горкин написал заголовок, а я продиктую остальное.

Габидулин ничуть не смутился, хотя Ватников откровенно противоречил собственному восхищенному отзыву о его таланте, намериваясь диктовать. Он разгладил лист. Заголовок гласил: «Приказ по армии номер два».

Ватников почесал подбородок.

— Пиши так: «Приказываю принять меры к врагу народа, врачу-убийце Мортенсону за то, что он подпилил сцену, чтобы закрыть и продать больницу частному капиталу. У меня есть доказательства».

Габидулин старательно выводил буквы, постепенно воспламеняясь. Он был разочарован, когда Ватников заявил, что этого достаточно.

— Надо же дать анализ обстановки! – напомнил Габидулин, болея за дело.

— Но это Приказ, это не статья. И кто тебе запрещает делать анализ? Садись и анализируй.

— А подпись? – Это было что-то новое. Габидулин не подписывался никогда.

— Горкин подпишет.

Горкин подписался Климом Ворошиловым.

— Иди, отдай доктору, — велел Иван Павлович.

Горкин безропотно отправился в ординаторскую. Ватников затаил дыхание. Вот сейчас все выяснится. Если Метс в сговоре с Мортенсоном, то к Горкину и Габидулину немедленно применят устрашение и запугивание. Если же нет… Тихон Лазаревич мог счесть это бредовым вымыслом. Но вымысел не укладывался в картину сдержанного бреда Горкина, не баловавшего разнообразием. Он не укладывался и в картину бреда Габидулина, который никогда не подписывался Ворошиловым. Поэтому существовал призрачный шанс заинтересовать Метса необычным развитием заболевания, так что тот, возможно, сочтет забавным ознакомить с письмом Мортенсона. Как с ярким образчиком индуцированного психоза, когда соседи заражаются галлюцинациями друг от друга. В обоих случаях написанту и подписанту несдобровать. Плох лишь один вариант: если Метс подклеит Приказ в историю и забудет…

…Метс подклеил Приказ, но не сразу.

 

8

 

— Полюбуйся, — скаля зубы, Тихон Лазаревич подсунул Тимошуку лист, врученный ему Горкиным. – Что скажешь?

Тимошук бегло просмотрел текст.

— Что я скажу? Я скажу, что даже умалишенному ясно, какая это старая сволочь.

Метс поцокал языком.

— Та-та-та. Вообще, странная история. Горкин раньше так не бредил.

— Ну и что? Мы же его все-таки лечим. Вот, он уже выражает мысли развернуто.

— Знаешь, что я придумал? Я это покажу Мортенсону.

Тимошук улыбнулся:

— И то верно. Что мы теряем? Нам уже хуже не будет.

— Я о другом… — Метс хотел что-то добавить, но замолчал. Тимошук смотрел на него вопросительно. Метс пересилил себя и ответил кривой улыбкой: — Сыграем ему несыгранного «Гамлета». Театр-то наш накрылся, так? Гамлет нанимает актеров, чтобы те разыграли сцену королевского преступления. Вот и мы, так сказать… довершим начатое. Белый Танец продолжается.

Тимошук сцепил пальцы, улегся на них подбородком.

— Ты не захворал, часом? – осведомился он участливо.

— Да что ты, в самом деле! Мелкая шпилька, не больше. Развлечься.

— Как будто твой месседж до него дойдет.

— Дойдет, будь спокоен! «Смотрите, — скажу ему, — какой удивительный клинический случай. Просится в научную статью. Необычная динамика бреда…»

Тимошук уже охладел к затее.

— Да плевать он хотел на удивительные случаи. Он же динозавр, ему все равно. Если он и удивится, то твоему приходу.

— Надо красиво обставить. Я пойду не за этим.

Какие бы купцы не поучаствовали в генеалогии Метса, но в их солидную компанию пробрался неустановленный мелкий пакостник. Тихон Лазаревич воодушевился и хорошо подготовился к визиту. Прихватил с собой папку с историями болезни – дескать, он с ней не расстается, он спит с ней и ест. Изобразил обреченную деловитость, скроил лицо тяжеловеса, достойно оправившегося после нокаута. Заявился к Мортенсону, сел и в течение некоторого времени плел какую-то чушь о сдаче дел. Главврач не выдержал:

— Тихон Лазаревич! Что вы как маленький? Есть куда податься – увольняйтесь, я подпишу; нет – работайте, как работали… Кому сдавать дела, о чем вы говорите? Больницу закрывают.

Метс понимающе кивал:

— Да, да, конечно. А в отпуск сначала можно, Наум Борисович?

Мортенсон фыркнул:

— Что за цирк? Как будто вы не сделаете по-своему! Идите в отпуск… А лучше – сначала на больничный, а уж потом в отпуск, и отгулы приплюсуйте, и донорские. Можете все изложить в одном заявлении, с увольнением вместе.

Тихон Лазаревич обиженно насупился.

— Вы как будто меня осуждаете, Наум Борисович. Вы же не считаете, что в ситуации, когда нам выкрутили руки, мы обязаны оставаться сознательными. Мои предки, волжские купцы, завещали мне брать от жизни все, если она сама жмется… Мне кажется, мы вправе ждать от вас хотя бы понимания.

Мортенсон устало ответил:

— Да все я понимаю, Тихон Лазаревич. Можно подумать, что я вас не поддерживаю. В других обстоятельствах – ушли бы вы в отпуск, как же, держите карман шире.

Метс лицемерно вздохнул:

— Так я пойду? – Он привстал.

— Конечно, Тихон Лазаревич, ступайте. Да поможет нам всем Бог.

Метс направился к выходу, но на полпути остановился, внезапно о чем-то вспомнив.

— Да! Чуть не забыл! К делу не относится – но заодно, пока не вылетело из головы. Вот, поглядите, — он полез в папку. – Помните Горкина? Разродился новым приказом.

Приказ лег на стол Мортенсона. Тот надел очки, состроил досадливую гримасу, прочел.

— И что вы хотите этим сказать? Зачем вы мне это показываете?

— Да просто забавно.

— Что тут забавного? – Главврач неожиданно рассвирепел. – Тихон Лазаревич! Чем вы занимаетесь, черт побери? У вас обострение процесса, продукция пошла, а вы веселитесь! Он вам голову оторвет через полчаса, а вы так и будете смеяться! Или мне! К тому идет!…

Метс пританцовывал:

— Все под контролем, Наум Борисович, не волнуйтесь!

— Под каким контролем? – гремел Мортенсон. – Не желаете ли выговор на закуску? И пойдете с ним в отпуск!

Тихон Лазаревич ощутил, что перестарался.

— Наум Борисович, да его уже закололи. Уже нет никакой продукции, он забыл, где находится…

— Это вы забыли, где находитесь! Если увольняетесь, так все дозволено, так у вас получается? Но у меня еще сохранились некоторые полномочия! С волчьими билетами уволитесь! Где доказательства? – Метс ткнул пальцем в Приказ.

Метс уже видел, что пошутил не к месту, наступил на мозоль.

— Наум Борисович, Бог с вами – какие доказательства? Это же Горкин.

— Вот именно! Он пишет, что у него есть доказательства. Откуда вы знаете, что у него на уме?

— Ничего, откуда ум?..

— Вот мы сейчас пойдем с вами вместе и поглядим, как вы справляетесь с обострением бредовой симптоматики, — зловеще произнес Мортенсон, покидая кресло.

— Да пожалуйста, — пробормотал обескураженный Метс. Он не верил в угрозы Мортенсона – какие, к черту, волчьи билеты. Но старик разошелся всерьез. Очевидно, он был на грани, хватило искры, чтобы занялся пожар. Выговор – чепуха, но эта скотина, глядишь, и в самом деле нагадит. Нашепчет своим дружкам, таким же сволочам, и хрен куда устроишься. И с чего он взбесился? Может быть, сам остался без тылов? Может, и у него не срослось, прокатили с должностью?

Горкина, естественно, никто ничем не колол, он вел себя тихо, и Метс не видел нужды в оказании ему неотложной помощи. Сейчас Мортенсон вцепится в этот факт.

Метс лихорадочно размышлял на ходу, как поступить. Но ничего путного не придумал.

 

9

 

В палате царило спокойствие. Все выглядело полинявшим и пыльным, несмотря на уборку.

Чреков, как заведенный, рисовал фигуры, похожие на маленькие пилы. Михайлов сидел рядом, опекал его, смотрел мимо и ворковал хрупким голубем. Император распустил корону и теперь не знал, что делать: он забыл, как сделать ее заново. Демушкин дремал, Неизвестный бодрствовал. Горкин, присев за тумбочку, писал приказы, вернувшись к привычной демо-версии, а Габидулин расхаживал в поисках общей гармонии и признаки ее обнаруживал повсюду. Брежнев сидел на кровати Горкина и развлекался, подпрыгивая на сетке и мешая тому писать.

Иван Павлович наблюдал за ним, тревожась за припрятанную пилу.

Члены Ватникова расслабились, когда на пороге обозначился Мортенсон. Иван Павлович не верил глазам. Он был готов к реакции, но к такому сногсшибательному подтверждению своей правоты не подготовился.

Главврач подслеповато всматривался в население палаты.

— Горкин! – громко сказал Мортенсон. – Я вас припоминаю… Подойдите сюда.

Горкин не двинулся с места.

— Врач пришел! – объявил Октябрь Брежнев.

Метс, посмотрев на общество секунды две, испарился, оставил Наума Борисовича в одиночестве. Он побежал к Кире Кимовне, отдать запоздалые распоряжения насчет уколов.

Недолгую тишину нарушало лишь шуршание письменно-рисовательных принадлежностей. Чреков и Горкин погрузились в творчество с головой.

Кто-то встал рядом с Иваном Павловичем. Ватников поднял глаза: из глубин Неизвестного на него глядел Хомский. Благодаря этому взгляд Неизвестного свидетельствовал о полной и безоговорочной вменяемости.

— Если сам не подсуетишься, то и вправду окажешься на улице, — шепнул Неизвестный Хомский, и речь его разительно отличалась от прежней, будучи трезвой и разумной. – На дядю рассчитывать нельзя.

Было что-то ужасное в диссонансе: наружность Неизвестного, всегда выдававшая беспричинную общительную радость, абсолютно не соответствовала трагической начинке в виде Хомского.

— Хрен они меня выпишут и выкинут, — закончил Неизвестный. – А вам всем крышка.

Он двинулся к Горкину.

Мортенсон уже стоял там и заглядывал пишущему через плечо, знакомясь с очередным Приказом. Чреков вдруг бросил рисовать и принялся рвать свои художества в клочья, но на него никто не обратил внимания.

— Ну-ка, вставайте, Горкин, — пригласил Мортенсон и взял Горкина за локоть. – Пойдемте, голубчик.

Главнокомандующий не возражал, поднялся с койки.

У Ватникова прорезался голос, пришло запоздалое раскаяние:

— Не трогайте его…

Главврач хищно оглянулся.

— Сидите тихо, Иван Павлович. Если за вас просили, это еще не повод влезать…

В коридоре раздавались призывы Метса:

— Кира Кимовна! Кира Кимовна, где вы?

Расправа над несчастным и ни в чем не повинным Горкиным приближалась. Ватников не знал, как остановить маховик. Он уже полностью утвердился в догадках, расследование завершилось, дальнейшее было излишним, хотелось все прекратить. И в этот момент он увидел, как Неизвестный Хомский откидывает матрас и тянет руку к пиле.

Неизвестный хотел остаться в больнице. Не в этой, так в другой. Черт их знает, его дела, которые водились за ним и которые он тщательно скрывал. И Хомский ему помогал, но услуга была медвежьей, потому что Хомским руководили иные мотивы. Хомский решил предъявить вещественное доказательство, ибо подошла его очередь жертвовать.

Иван Павлович опередил его.

Он метнулся к постели Горкина, схватил обнажившуюся пилу и позвал:

— Мортенсон, посмотрите сюда…

Главврач, все более уподоблявшийся злому сказочному карлику, обернулся в очередной раз и застыл, не сводя глаз с пилы. Кошмар, уместный в фильмах ужасов, стоял перед ним во плоти: пациент с пилой.

Ватников улыбался, поигрывая острым предметом.

— Вы Горкина припомнили – а это припоминаете?

Мортенсон стоял в ступоре.

Иван Павлович нажимал:

— Если не узнаете — может, ваш дружок из АХЧ подскажет? Как его самочувствие, кстати? Он не сильно ушибся?

На вопросительном знаке Неизвестный подскочил и выхватил у Ивана Павловича пилу.

— Хомский! – отчаянно вскрикнул Ватников.

Сверкая глазами и широко улыбаясь, Неизвестный шагнул к Михайлову, взмахнул рукой. Голубиное воркование пресеклось, из горла Михайлова брызнул кровавый фонтан. Неизвестный прошел чуть дальше и полоснул пилой по Императору, по плечу; тот зажал рану рукой и отбежал в угол. Демушкин уже проснулся, уже сел на постели, имея огорошенный вид; зубья пилы располовинили ему лицо.

— Кто-нибудь! Кто-нибудь! – беспомощно выл Мортенсон, не делая ничего для прекращения ужаса.

Вбежал Тимошук.

— Кит! – объяснял из угла Император. – Кит!

Тимошук заключил Неизвестного в объятия, и тот, благо руки оставались свободными, начал распиливать Тимошука сзади. Николай Андреевич стал кричать.

Кира Кимовна и Метс уже спешили на помощь. Метс выдернул окровавленную пилу; Неизвестный моментально отпустил Тимошука и закрылся локтями; Кира Кимовна принялась лупить его по чему попало, называя «окаянным». Тот не сопротивлялся, благо уже обеспечил себе госпитальное будущее.

Хомский наставил палец на Мортенсона:

— Выкуси! Суд и тюрьма, а никакое не повышение!

Наум Борисович тяжело дышал. Все вокруг было залито кровью, по коридору бежали сестры и санитары. Метс и Тимошук были заняты неотложной помощью, но это не помешало Мортенсону ответить Хомскому. Правда, он обратился к тому опосредованно. Отвлекая коллег от остановки кровотечения, он распорядился, и голос его дрожал:

— Вот этого – этого выписать первым. Пусть метет улицы. Умеет формулировать – научится и метлу держать…

 

10

 

Слова, брошенные Мортенсоном, выдавали вопиющий непрофессионализм, мелочную мстительность, несовместимую с высшим специальным образованием, и даже в бытовом рассмотрении вызывали некоторую оторопь. Метс и Тимошук, когда они в первом приближении одолели шторм, припомнили эти высказывания и расценили их как свидетельство слабоумия, обострившегося в недобрую минуту. Правда, в скором будущем им пришлось признать, что слабоумие, не слабоумие, а вышло так, как наметил Наум Борисович. Ватников пошел на выписку первым.

— Ничего не хочу слышать, — категорично заявил Мортенсон, пресекая возражения Метса. – Знаете, кто такой ваш Ватников? Это тихушник. Знаете такую категорию? Он тихий, чуть полноватый, невысокого роста, лет сорока пяти, с залысинами. Маленькие глаза, спортивный костюм. Я одного такого классического запомнил, когда сдавал посуду лет сорок назад. Там была страшная очередь, а он подошел сбоку к прилавочку, с сеточкой, и встал. И стоит. Голубые глаза, детсадовский взор. Никакого скандала. Правда, когда он рассвирепел, стало иначе… В глазах случилось что-то такое песчаное, от ящерицы, и губы поджались навсегда. Это и есть тихушник. Он распознается на второй-третий день. Все нарушают режим, скандалят, требуют уколов и процедур, а этот – нет. И еще у него вечно завязано не то ухо, не то зубы, платком с бантиком на макушке. Я секу таких с полуоборота. Та еще, сволочь. Ни разу не ошибся. Сколько я таких выписал ночью за растерянно-невменяемое состояние – не перечесть…

Собственно говоря, у Мортенсона не было оснований давать в этом смысле никаких новых распоряжений, тем более – читать лекции. Просто так получилось. Мортенсон собрал людей в последний раз, привел Богданова. Уже официально объявил о закрытии больницы, велел выписывать немедленно, а кого невозможно – переводить. Особо заметил, что лично изучит кандидатуры, потому что всем же понятно – стационары переполнены, и никто не в восторге от перспективы пополниться Императором или Горкиным.

Метс пожал плечами и разложил истории болезни на две стопки. Они были одинаковой толщины. Иван Павлович очутился в правой стопке, на самом верху. Ему составили компанию Демушкин, Брежнев, Габидулин. Предполагалось, что все они в состоянии освоить искусство подметания улиц. В левой стопке готовились к переезду Император, Михайлов, Чреков и Горкин. Она была бы толще за счет Неизвестного, но тот уже сгинул в буйном отделении и, когда его наспех провожали, всячески выражал удовольствие по этому поводу.

Демушкина выписали, невзирая на возвращение фауны, спровоцированное травмой.

— Я знаю, почему у вас тут котятки! Потому что мышка живет…

Немного позже он все отрицал:

— Нет-нет-нет, не было никого! Ни котяток не было, ни мышки! Это на меня наговаривают. Но собачка была…

«Собачка», — холодел Иван Павлович и задавался мыслью: не ошибся ли он? Может быть, за всем случившимся скрывался Д’Арсонваль?

Прибытие собачки подтвердил Брежнев.

— Как у кого горячка, так все заражаются, — бормотал Метс. — Один на днях все просил шашлыка с пивом, так на другой день вся палата хотела пиццу и гамбургер.

Михайлов не погиб, но ворковать временно прекратил. Приглашенный хирург туго перебинтовал ему шею, и лицо Михайлова раздулось до ве