Последний Путь

(опубликовано: «Полдень, XXI век», 2009 июнь)

 

Павлу Вязникову с благодарностью за первотолчок

 

 

1

 

 

— Вот, мы пришли, товарищ полковник, — железнодорожник замедлил шаг, на ходу поворотился к Литвиненко всем корпусом и продолжал идти, уже пятясь. – Принимайте коня, — он указал подбородком на выкрашенный в черное состав, приросший к доисторическому паровозу с красной звездой на обрубленном рыле. Накрапывал дождь; железнодорожник снял зачем-то фуражку и вытер ладонью широкое лицо.

Литвиненко остановился, вынул портсигар, задумчиво размял папиросу. Он был уже глубокий старик – сутулый и длинный, узловато-бугристый в членах; шинель на нем топорщилась и в то же время неряшливо болталась, несмотря на широкий ремень. Из ворота торчала непропорционально большая голова, более уместная на плечах истаскавшегося обжоры и пропойцы – не размером, но бульдожьим одутловатым лицом, заплывшими глазками, желтой нездоровой кожей. А рот был такой, каким едят куриные ноги семейные пассажиры дальнего следования.

— Вот и свиделись, — уронил он бесцветным голосом. Чиркнул спичкой, погрузил лицо в горсть. Железнодорожник почтительно промолчал.

Литвиненко выпустил длинную струю дыма, словно хотел поприветствовать паровоз подобием протяжного гудка.

— Зеленым он выглядел лучше, — заметил полковник. – Маскировочный цвет.

Железнодорожник позволил себе напомнить:

— Так нынче не от кого хорониться, товарищ полковник. От смерти не спрячешься. Колор самый подходящий.

Литвиненко сделал несколько мелких шагов вдоль состава, недовольно воззрился на кумачовую ленту с черными буквами.

— За версту видать, — пробормотал он сердито.

— Но ведь так и задумано, товарищ полковник. Так и велели: чтобы видать за версту. Чтобы не хоронили государство раньше времени. Пускай понимают, что оно живо и заботится. Кому ж еще похоронить людей, как не живому государству.

Железнодорожник немного разгорячился. Литвиненко смотрел на него и печально кивал. Слушая, он то и дело посматривал на буквы, которые складывались в слова «Последний Путь». Они казались ему даже не символичными, а просто правильными. Он всегда знал, что его последний путь проляжет по рельсам.

— Угля на сотню километров, — спутник полковника теперь говорил извиняющимся тоном. – Но зато солярки целая цистерна.

Литвиненко пожевал губами.

— Что такое цистерна, – сказал он с сомнением. – Их бы высушивать…

— Это у классика высушивали, — проявил начитанность железнодорожник. – Но он был выдумщик. Когда их сушить было, если кругом враги?

— То-то и оно.

— Но он был все равно молоток, — воодушевился тот. – Как Жюль Верн. Мечтатель. Многое правильно предсказал.

— А-а, — махнул рукой Литвиненко. – Такое предсказать – много ума не надо. Небось, не синоптиком придуриваться.

В тяжелом от сырости воздухе растекся металлический баритон; влага гасила эхо, и громкоговоритель бубнил, словно в подушку:

— Полковнику Литвиненко пройти к коменданту. Полковник Литвиненко, пройдите, пожалуйста, к коменданту.

Литвиненко раздосадованно сморщил лицо. Оно непостижимым образом стянулось щеками и ушами к носу, и туда же вздернулись губы, а поредевшие брови соединились в подобие синусоиды. Полковник, уставший от жизни, в душе уже одолел выпавшую дорогу и больше никуда не хотел идти. Ему было спокойнее остаться при паровозе. Воссоединение состоялось, и коменданты остались за чертой.

Он, приросший было ладонью к черному машинному боку, нехотя отлепился и пошел назад, к зданию вокзала, похожему на присевшего паука. Железнодорожник засеменил следом, мысленно покидая полковника и не зная, что выбрать из тысячи механических мелочей, что роились вокруг. Он переключался с трудом, затрудняясь задержаться на чем-то одном, и в итоге остановился на самодовольном семафоре. Тот победоносно, тупо горел красным глазом, а мимо крадучись, воровато полз отбившийся от стада локомотив.

…Комендант казался сошедшим с экрана служакой, одинаковым во все времена, почти равноценным чекисту своими универсальными полномочиями и в то же время замученный тяжким трудом. Кожаной тужурке, правда, не хватало маузера, зато на фуражке красовалась тусклая допотопная звездочка. Литвиненко почудилось, что она октябрятская. Коменданту было изрядно за сорок, и он полностью слился с намазученным местом, где ночевал и дневал. Голос у него давно сел, глазницы сделались темными шахтами, откуда слабо светили умирающие шахтерские фонари. Он сидел за столом, как привинченный, и Литвиненко угадывал, что комендант заканчивается резьбой и ввернут в промасленное отверстие.

— Полковник, получите ведомость, — прогудел комендант, не делая скидки на разницу в звании и возрасте. – Возьмете товарищей Жулева и Жамова, проведете инвентаризацию. Примете и по готовности доложите.

— Стар я, сынок, тебе докладываться, — проникновенно сказал Литвиненко.

— Товарищи Жулев и Жамов отдыхают за дверью, — сообщил тот, оставив реплику полковника без внимания. – Они курят. Прикажете им перестать.

Ссориться было бессмысленно. Полковник ничего не мог сделать коменданту, а комендант мог сделать многое, но Литвиненко его нисколечко не боялся. Он не то что стоял в могиле одной ногой, но готовился завтра же забраться в нее целиком. Со всем своим внутренним миром, который есть окружающий. Как это происходило с фараонами, которые прихватывали с собой в пирамиды челядь и жен. Или кого-то другого, полковник не был силен в древней истории.

— Товарищи Жулев и Жамов разбираются в вопросе? – не без сарказма осведомился Литвиненко.

— Разбираетесь вы, — объяснил комендант. – Иначе они давно бы сами управились.

Старик уставился в бумагу. Состав укомплектовали накануне, однако он почти не сомневался, что за ночь добрую половину разворовали.

— Мне сказали, что угля хватит на сотню километров, — сказал полковник.

Комендант, копавшийся в ящике стола, мотнул головой:

— На восемьдесят, и то вряд ли.

— А вы уже топили покойниками? Если поезд встанет – кому отвечать?

— Вам, — равнодушно произнес тот. – Солярки полно – чего вам еще надо?

Литвиненко стал закипать:

— Послушайте, — заговорил он тише, чем до того, и потому грозно. – Я понимаю, что капитализм. Что экономия, самоокупаемость. Фирменный паровоз-крематорий – это оригинальная выдумка. Поезд повышенной комфортности. Но там топка маленькая – вдруг ее не хватит?

— Лазо же хватило, — пробурчал комендант, продолжая рыться. Он нашел, что искал: прозрачную пластмассовую линейку, которую тут же приложил к стопке каких-то квитанций и начал рвать корешки.

— Это неуместная демагогия, — настаивал Литвиненко.

— Что я вам – Самсон, топку разорвать? – взвился собеседник. – Я лучше чью-нибудь пасть, саботажную… У меня для вас что – целый парк паровозов? Он один, другого нету.

— Дайте нормальный локомотив…

— Локомотив!… Мы их на штуки считаем. Кто же нынче отпустит стратегический локомотив за тысячу верст? Мы до столицы боимся отправить, два уже сгинули… Мне самому самсоны пасть разорвут.

Древний богатырь, похоже, прочно засел у коменданта в башке, воплощая в себе абстрактные идеи возможного и невозможного. Литвиненко думал о недавно встреченном локомотиве, который явно собрался дать деру и вместо стратегии ударился в тактику.

 

 

2

 

 

У товарища Жамова было лицо глумливого пройдохи. Казалось, что он все про всех знает, но снисходительно помалкивает и будет молчать, пока ему не понадобится мелочь на карманные расходы. Товарищ Жулев отличался деревянной невозмутимостью, обидно сочетавшейся с нервным тиком. Он поминутно дергал шеей, не меняя выражения лица; весь его вид, ошибочно принимавшийся за кротость и смирение, выражал ленивую готовность отправиться на сортировку в чистилище.

На плечах у обоих болтались автоматы. За бутылку товарищи были готовы продать и состав с Литвиненко, и даже коменданта, сорвавши последнему резьбу.

Полковник мучительно вчитывался в строки, расползавшиеся под его взглядом, как ветхая мешковина. С возрастом глаза его, неуклонно слабевшие, по закону природы восполнили этот дефект мудрым умением проникать в действительность. Она тоже расползалась, как гнилая мешковина, оборачиваясь пустотой.

Пустота плодоносила. В день, Когда Лопнуло Все, когда все вдруг взорвалось, сломалось, упало, разбилось, порвалось и утонуло, в образовавшиеся лакуны хлынула Хворь. Ее запасы можно было сравнить с нефтяными и газовыми. Многие думали, что она сидела под землей и караулила тысячу лет. Жизнь налаживалась и начинала представляться сравнительно сносной; эта иллюзия погибла обычным утром, за считанные часы. Пропал самолет, за ним – пароход; к полудню пропали, упали и потянулись на грунт все самолеты и пароходы. И началось.

— Когда-то это был санитарный поезд, — зачем-то сказал Литвиненко.

— А теперь труповозка! – радостно подхватил Жамов.

— Некросостав, — поправил его товарищ Жулев. – Некропередвижка.

Жамов согласился:

— Правильно. Передвижка. К нам в поселок, когда я пацаном был, такая ездила, только она кино привозила. И еще художники были, тоже передвигались.

— Всему свое время, — философски ответил Жулев.

Однополчанин, состроив задумчивую мину, затянул:

— На всю оставшуюся жизнь… нам хватит ладана и свечек…

Литвиненко стало неприятно. Вспомнив о своем звании, он глухо уронил:

— Отставить клоунаду…

— Есть отставить, — быстро ответил Жамов. – Только военная песня все равно нужна, товарищ полковник. Пусть не эта, есть и другие подходящие. Вот еще можно такую: куда от меня сбежала последняя электричка…

— Эта не сбежит, — усмехнулся Жулев. – И от нее тоже хрен убежишь.

Литвиненко пресек самодеятельность и нарочито громко прочел:

— Первый вагон! Морозильная камера…

Жамов, приподнявшись на цыпочки, с готовностью дернул щеколду, выставил лесенку. Полковник подобрал полы шинели и не без труда полез внутрь. Холодильные установки, как он сразу определил, пребывали в плачевном состоянии – достаточно было взглянуть на торчащие провода.

— Ставьте галочку, товарищ полковник, — посоветовали сзади. – Им все равно работать не на чем.

— Ставьте палочку, — это, конечно, был Жамов.

Литвиненко вздохнул. Помимо искалеченных установок принимать в вагоне номер один было нечего. Голый дощатый пол, чуть просевший в предчувствии складирования.

— Нечего тут смотреть, товарищ полковник. Пойдемте в ритуальный вагон, вот где красота.

Представления воинов о прекрасном ограничивались ритуалами. То, что им казалось прекрасным, стояло в культурном наследии человечества особняком. Их восторг, однако, был хорошо понятен полковнику. Литвиненко пришел в удивление при виде красного дерева, которым был обшита внутренность второго вагона. Поразила его и матово-черная подающая платформа, с которой тела соскальзывали в круглое окно, дышавшее холодом — дальше был тамбур, куда посторонних уже не пускали. И многоразового использования гроб, почти саркофаг, который непонятно как уцелел среди тотального расхищения.

Жулев громко высморкался.

— Небось, товарищ полковник, нам в таком не понежиться.

В его голосе звучала искренняя зависть.

Литвиненко задумчиво потер кончик носа, не умея сообразить, как лучше – иметь ли первым вагоном морозильную камеру или поменять ее местами с вагоном прощальным. По завершении ритуала естественно сразу пристроить виновника торжества к топливному делу, но… Полковник не знал достоверно, что лучше горит. В конце концов он решил, что это не так уж и важно – принимать ли дрова с постамента, брать ли из штабеля. Он вычеркнул вагон номер два и вопросительно взглянул на солдат.

— Третий вагон, — напомнил он. – Нам туда. Снять головные уборы.

Он обнажил голову и проследовал в тамбур, Жулев и Жамов беспрекословно сделали то же. На входе Литвиненко перекрестился, дернул на себя дверь. Пахнуло стоялой вечностью. Третий вагон представлял собой передвижной храм, разделенный на четыре отсека по числу основных религий.

Жулев перекрестился, а Жамов не стал.

— Вы атеист? – спросил у него Литвиненко.

— Агностик, — поправил тот.

 

 

3

 

 

…Кто-то попер из киота икону; вероятно, недостача не исчерпывалась ею, полковник не понимал и половины из инвентарной описи. Он вздохнул, предвидя трения. Он не жаловал духовенства, хотя преклонный возраст сделал его более осторожным в вопросе веры и неверия.

Огорченный третьим вагоном, Литвиненко насупился и перешел в четвертый, будучи чернее тучи. В четвертом вагоне разместился ресторан.

Это был единственный вагон, который охраняли изнутри. При виде полковника из-за столика неторопливо поднялись три солдата. Двое были сержантами, третий – ефрейтор. Новенькие позолоченные венки на лацканах шинели указывали на принадлежность к ритуальным войскам. Троица, как умела, вытянулась по стойке «смирно»; военной выправки не было ни у одного. Не кадровый состав, призвали с печки… Литвиненко, морщась, махнул им рукой.

Все трое были вооружены до зубов; ефрейтор перетаптывался, отягощенный гранатометом. Полковник потянул носом, ловя спиртовую составляющую: она была.

— Пересчитайте водку, — скомандовал он своим спутникам.

Жулев и Жамов, выказывая искреннее усердие ворья, на сей раз чудом ни к чему не причастного, рванулись к ящикам, составленным в штабеля.

Один из сержантов кашлянул.

— Товарищ полковник, — пробасил он тревожно. – Когда подали паровоз, тряхнуло маленько…

— Под трибунал пойдете, — рассеянно бросил тот.

Жулев и Жамов сосредоточенно шевелили губами, стараясь не сбиться со счета. Ревизия затягивалась.

— Вы, никак, бутылки считаете? – раздраженно спросил Литвиненко.

— Как можно, товарищ полковник, — обиженно возразил Жулев. – Ящики…

— Мы уже посчитали, — подхватил Жамов. – Сейчас проверяем себя. Четырех не хватает.

Литвиненко, ни слова не говоря, расстегнул кобуру. Жулев и Жамов, не дожидаясь приказа, вскинули автоматы. Однако сержанты не замедлили сделать то же самое, а ефрейтор взялся за ремень гранатомета, и зеленая труба за его плечами качнулась. Она была сплошь исцарапана, исписана нецензурными словами. Самыми пристойными были два: «Привет, гады!»

Трое на трое, стороны застыли в суровом ожидании.

— Жратва на месте, — сержант сделал шаг к примирению, показывая, что мирное урегулирование еще возможно.

— Не закусывали, значит, — констатировал полковник, уступая инициативе.

— Чесночка взяли пару головок, — признался часовой.

«Петроградское небо мутилось дождем, на войну уходил эшелон», — некстати вспомнил полковник.

Жамов завистливо сглотнул. Очень громко. В воздухе повеяло братанием.

Не застегивая кобуры, Литвиненко уткнулся в список. В сладком порыве самоистязания написал: «Чеснок, минус две головки». Молча пошел по проходу; сопровождающие двинулись за ним. Товарищ Жулев задержался и вполголоса перебросился с часовыми парой слов, затем поспешил догонять.

В пятом вагоне, отведенным под научную лабораторию, тоже объявился страж. Его поставили караулить микроскопы. Хотя там было чем поживиться и помимо последних – стальными инструментами, например. Впрочем, будь они деревянными, риск их лишиться был бы не меньшим. Очередной часовой, судя по некоторым признакам, приятельствовал с однополчанами из вагона четыре.

Силы инспекции, однако, на сей раз превосходили числом ревизуемых, и Литвиненко отыгрался. Велел пересчитать все ножи и корнцанги, предметные стекла, пробирки, лично включил и выключил маленькую центрифугу.

— Зачем это все? – негромко спросил утомленный Жамов, не обращаясь ни к кому конкретно.

Жулев авторитетно ответил:

— Люди же мрут, как мухи. Надо ж узнать, от чего…

— Вышел завод, вот и дохнут… Отжила свое Россия-матушка, пора о вечном подумать…

— Она и думает. Вон какой поезд снарядила.

— Ну да, — не стал спорить Жулев.

Литвиненко думал о том же. С таким арсеналом не до открытий, только видимость. Отряд усилен экспертом-патологом, но что тот сможет? У него имелась инструкция осуществить забор материала, представляющего интерес, и доставить образцы в центр. Но полковник подозревал, что если и будет что доставлять, то некому. Возвращение поезда виделось событием из разряда чудесных.

Он стоял у часового над душой, придирчивым взглядом наблюдая, как тот сосредоточенно, сдвинув брови от напряжения и выдвинув челюсть, считает инструменты. От медицинского оборудования веяло родным и знакомым; Литвиненко почувствовал себя молодым и древним одновременно. Его будто выкопали из вечной мерзлоты и отогрели. Он ожил и взмахнул хоботом, как неуместный мамонт. Дальше по списку шел лазарет, и это согревало еще сильнее; чудилось даже, что впредь все пойдет хорошо и гладко. Литвиненко свежел на глазах, пока не спохватился, перехватив скучающие взгляды Жулева и Жамова. В тех же очах он прочел равнодушное недоумение, которое те позволили себе, воображая, что никто не заметит по занятости. Полковнику было без малого сто лет – что поделать, читалось в спокойных лицах бойцов. Значит, моложе не нашли. Людей вообще все меньше. И все же в диковину повиноваться такому ящеру, но они привыкнут. Они практичны и неприхотливы, время военное; если застигнет нужда и нет ни клочка газеты, сойдет и лопух. Полковник сгорбился. Миражи рассеялись, вернулась безнадежная бессмыслица.

Часовой все считал.

Литвиненко поставил галочку и пошел прочь, не дожидаясь, пока тот закончит.

Очутившись в лазарете, он удрученно пощупал койки – самые обыкновенные полки, плацкартный вагон.

— Где же медикаменты? – полковник вопросительно посмотрел на Жулева.

Тот осторожно кашлянул:

— Так товарищ полковник… вы не дождались. В лаборатории сейф стоит. Нужно вернуться…

Литвиненко махнул рукой:

— Пускай стоит с миром.

Жулев и Жамов переглянулись.

«Пропал сейф», — подумал полковник.

— И то верно, — затараторил Жамов, спеша закрепить победу. – У нас же не больница. Помрут, как миленькие…

— Вас никто не спрашивал, — негромко сказал Литвиненко, и солдат осекся. Он вдруг понял, что этим вот самым тоном, давным-давно, полковник мог отправить провинившегося к стенке. И хотя расстрелы были отменены, ибо кадры ценились на вес золота, тон пробирал до печенок. И что значит – отменены? Третьего дня комендант шлепнул двоих, и никто не пикнул…

Полковник же постановил для себя не баловать лазарет посещениями. На то ему обещаны в усиление два дипломированных эвтанолога. Ситуация такова, что в Последний Путь не только провожают, но и отправляют – конечно, по желанию заявителя. И желающих будет не так уж мало, не очень-то хочется подыхать в одиночестве, под забором, когда можно цивилизованно, чужими руками, в атмосфере участия.

— Товарищ полковник, — Жамов испытывал потребность замять сказанное. – А вы через Ярославль поедете или в объезд?

— А что в Ярославле? – отозвался тот, щупая обивку и думая о чем-то своем.

— Так сообщали, что нанесли удар, — напомнил Жамов. – Едреный.

— Кто нанес удар? – проскрипел полковник, продолжая свое занятие.

— Кто ж его знает. Говорят, единичный. Кто-то нанес.

— Да никто не наносил, — вмешался Жулев. – Что ты мелешь? Ребята надыбали бомбу, долбанули по дурости. Кому и на что твой Ярославль сдался?

— В Ярославль не поедем, — коротко ответил Литвиненко. – Стороной пройдем. Да это без разницы…

Жулев продолжал наседать на Жамова:

— Там-то как раз можно жить! Бомбой, небось, всю заразу повычистило, как хлоркой!

Тот пренебрежительно скривился:

— Да нет никакой заразы, остынь…

— Ага, нет! Отчего же дохнут?

— Оттого, что незачем дальше жить, и нечем…

— Ну так и подыхай тогда сам, тебе-то уж точно незачем…

— Зато есть чем, — гоготнул Жамов и почему-то подтянул провисающие портки.

— Седьмой вагон, санобработка, — оборвал дискуссию Литвиненко.

 

 

4

 

 

«Кто комплектовал состав? – раздраженно подумал полковник, выходя в очередной тамбур. – Этих идиотов надобно судить за саботаж. Ресторан, потом лазарет, потом пункт санобработки.»

Он успел утомиться. Он и в начале инспекции не горел желанием пересчитывать мешки и бутылки, зная, что добрая половина движимого и недвижимого украдена – начнется разбирательство, его втянут, по его наводкам постреляют первых попавшихся… душа у Литвиненко давно уж сделалась заскорузлой, но все-таки ему было противно, неприятно в этом участвовать.

Полковник прошел по седьмому вагону, не задерживаясь, лишь мельком отмечая, что кое-то осталось. Солдаты озабоченно топотали, подлаживаясь под черепашью скорость старика.

Литвиненко же вспоминал: молодой, серьезный, суровый по военной необходимости, в хирургическом халате с тесемками на спине он идет по составу, кивая свежим инвалидам, и за ним поспешает сестричка. Пахнет паровозной гарью, ковылем, кровью, гангреной, карболкой; вагоны гудят от стонов, сочащихся сквозь зубы; играет гармонь: впереди – русская, позади – губная немецкая. «На всю оставшуюся жизнь… нам хватит подвигов и славы…» У молодого Литвиненко даже нет при себе оружия. Ему положено, но он не носит. Он не за этим здесь. Но когда налетает вражеская авиация, он, выгоняя под откос персонал и оставаясь с ранеными, палит по мессершмитам из «токаря», высовывается в вагонное окно…

В восьмом вагоне был еще один холодильник – он, собственно, и был вагоном, этот холодильник, или холодильником вагон, как угодно. В нем хранили провизию. Сложили все без разбора, как требующее низких температур, так и способное без них обойтись.

— Минуточку, товарищ полковник, — Жулев обогнал Литвиненко. – Тут у нас каверза.

Они задержались в тамбуре. Жулев полез в карман штанов, вынул ключ; то же самое сделал Жамов. За ключами последовали конверты, оба вскрыли их одновременно.

— Зяблик, — прочел Жулев.

— Зяблик, — утвердительно кивнул Жамов.

Они сравнили напечатанное на вложенных карточках, слова совпадали, зяблик и там, и там.

— Это коды на каждый день, — пояснил Жулев полковнику. – Их в полночь меняют.

Отомкнули щиток ключами, синхронно их вставив. Открылись две рукояти; Жулев оттянул левую, Жамов – правую.

— Путь свободен, — хором, но вразнобой объявили бойцы.

— Иначе что?.. – пасмурно заинтересовался полковник.

— А иначе нас бы расколошматило в клочья. И попалило бы. Тут скрытые лазеры и пулеметы. Это же, можно сказать, сердце поезда, — значительно пояснил Жамов.

— Намедни один полез, так потом полдня оттирали, — добавил Жулев.

Сердце поезда было простукано и прослушано; опытный Литвиненко заметил, что моторчик поизносился. Сердечные болезни – извечный бич, тут лазером не обойтись.

Полковник сам не заметил, как осерчал и добросовестно переписал недостающие килограммы. Почему, черт возьми, он должен отвечать? Не скажут же, что он это сожрал. Сегодня точно не скажут, а вот когда тронутся… или вернутся… Но никто не вернется, и говорить будет некому, и сожрать тоже. Он занимался бессмысленным делом, собирая уголья на головы неизвестных воров и готовя тылы по привычке.

Жулев кашлянул.

— Народ докторов прокормит, — напомнил он в утешение. – А могильщиков и подавно.

…Девятый и десятый вагоны были жилыми: один – купейный, другой – плацкартный, для солдат. Литвиненко пощупал сырые матрацы. Казалось, что на них еще вчера умирали всеми покинутые холерные больные. Бурые пятна чередовались с желтыми и серыми, из дыр выглядывала тяжелая вата. Купе пустовали, людей здесь не возили давно, однако в воздухе все же стоял неистребимый запах псины. Замки на половине дверей были сломаны. Задержавшись у конурки проводника, Литвиненко погладил мертвый, кем-то простреленный титан.

— Как получилось? – осведомился полковник, не оборачиваясь.

— Так это давно, еще в мирное время, — сказал Жамов.

Литвиненко уже думал о другом: слишком просторно. Старшего состава – раз-два и обчелся; лично ему будет крайне неуютно жить в пустом, продуваемом сквозняками купейном вагоне. Похожем на его жизнь, которая не сегодня-завтра соскочит с рельсов, и он трясется все более одинокий, вокруг него все меньше людей. Он помнил, как состав бывал забит под потолок; пациенты мерли, как мухи, и в этом была кипучая жизнь.

Описывать здесь было нечего; считать матрацы казалось унизительным, но полковник пересчитал. Отметил, что четырех не хватает, записал и мстительно подчеркнул. Матрац – вещь простая и понятная каждому. Это не какой-нибудь микроскоп. Кража матраца возбуждает и возмущает сильнее, гнев ощущается праведным, до матраца каждому есть дело, всяк примеряет эту потерю на себя – покушение на матрацы наверняка выведет коменданта из равновесия. Все равно как если бы ему не додали утренней каши.

— Одиннадцатый вагон, — объявил полковник.

Жулев и Жамов преувеличенно изумились, развели руки, содружественно присели.

— Так нету одиннадцатого вагона, — возразили они хором, с извиняющимися нотками.

— Как так – нету? У меня в описи он есть.

— Не можем знать, товарищ полковник. Все время стоял, а с утра его уже нет.

Ничего не сказав на это, Литвиненко отдельной строкой записал, что неустановленными лицами похищен последний, одиннадцатый вагон.

 

 

5

 

 

Отправка поезда – событие редкое, торжественное и печальное, суровая радость. Никто не боялся бомбежек, потому что отправка самолета случается еще реже и куда более торжественна. Только торжеств не видит никто и даже не устраивает их, ибо самолету допустимо взлетать лишь в условиях абсолютной тайны. Не боялись и бандитских налетов, так как конные, пешие и моторизованные банды тоже переживали не лучшие времена и нуждались в особых услугах поезда Литвиненко не меньше, чем простые мирные жители. Не боялись вообще ничего такого отдельного – просто скорбели, заранее прощаясь с геройским составом навсегда. Призрачные надежды на его возвращение лишь усиливали грусть.

Гордое торжество наполняло сердца, ими же ограничиваясь; снаружи все выглядело обыденно. Полковник ждал какого-нибудь оркестра, хоть маленького, хоть из пожарных, но музыканты не пришли. Вся торжественность уместилась в транспарант, пущенный по боку поезда: «Из никуда в никуда, очищаясь в дороге».

По вокзалу расхаживали патрули; на мешках и чемоданах сидели странники без пола и возраста, маленькие и большие; сидели давно, усмиренные, постигающие вечность. Косой дождь колошматил и припечатывал кленовые листы, черный асфальт коротко и быстро дышал холодом. То справа, то слева отрывисто что-то гудело, а то еще сбрасывало пар; земля отражалась в небе – так далеко, что детали сливались в однотонную шерсть, серую и влажную; на земле и на небе, обходясь пальцами одной руки, считали осенних цыплят.

Там, где полагалось стоять одиннадцатому вагону, но стоял десятый, томилась в ожидании небольшая группа людей – все штатские, хотя и одетые в офицерскую форму. Их единообразие скрашивалось четверкой священнослужителей: православный батюшка с зонтом и в рясе; мулла в повидавших виды зеленом халате и чалме; раввин – снова с зонтом; бритоголовый лама в ниспадающем оранжевом одеянии, мокром насквозь, сам сильно смахивающий на мандарин. Эти четверо держались чуть поодаль; поп, ощущая свое геополитическое главенство, неторопливо прохаживался; остальные непринужденно переговаривались между собой, обнаруживая тактический экуменизм.

Литвиненко обернулся на топот многих ног: размахивая красным флажком, незнакомый прапорщик гнал к поезду взвод сопровождения, он же взвод спецобслуживания. Это были санитары, грузчики, работники кухни — сплошь ополченцы, от щуплых подростков до матерых краснолицых дедов. Обмундирование сидело на них черт-те как, за спинами мотались мосинские винтовки. Брызги во все стороны летели из-под сапог. Священнослужители посторонились, солдаты протопотали мимо.

Из четвертого вагона вывалился жующий Жулев, заступил дорогу и замахал руками, скрещивая их над пилоткой.

— Вертайся назад! Куда разогнались, ваше место в хвосте!

Полковник приблизился к штатским, притворявшимся офицерами. Ни одного знакомого лица. Его, однако, признали за уполномоченную фигуру: смолкли, а двое неуверенно попытались вытянуться.

Литвиненко козырнул, словно обманчиво вежливый милиционер, прихватывающий недобросовестных пешеходов. Эти пешеходы перешли улицу на красный свет и радовались, что целы, что все обошлось, но все только начинается.

— Полковник Литвиненко, — представился он. – Смирно…

В группе произошло неуловимое изменение. Штатские офицеры продолжали стоять, как стояли, но будто бы умерли.

— Вольно, — полковник передумал. – Прошу представиться, — он повернулся к полноватому чернявому мужчине лет сорока, стоявшему крайним справа.

— Капитан Татарчук, — отрекомендовался мужчина. – Распорядитель широкого профиля, плакальщик, тамада. Сотрудник областного ЦРУ, стаж восемнадцать лет.

— Чего вы сотрудник? – Литвиненко приложил ладонь к холодному мохнатому уху.

— ЦРУ. Областной Центр Ритуальных Услуг.

— Вы из области? Там еще… — Полковник замешкался. – Еще оказывают услуги?

За его вопросом повис другой, невысказанный: как вы сумели добраться до города, товарищ Татарчук? Почему вы вообще живы?

— Трехмесячная стажировка при крематории. С циклом прощального конферанса. По необходимости могу представлять дополнительную конфессию, атеистическую, — он указал на служителей культов.

— Понятно. Вы? – Литвиненко оставил его в покое и перешел к спортивного вида шатенке с короткой стрижкой и грубыми чертами лица.

— Капитан Свирская. Патологоанатом, двухнедельное усовершенствование по эвтанологии. Практика в Центральном военном госпитале.

Полковник рассматривал ее в упор, пытаясь оживить в памяти черно-белые лица женщин-однополчан. Представил Свирскую в белом халате, спешащую со шприцем в руке; в шприце – морфин, все то же самое, только разные дозы. Хотя морфин давно снят с производства, вспомнил полковник. Для эвтаназии применяют средства, не вызывающие химическую зависимость.

Он молча перевел взгляд на следующую фигуру.

— Старший лейтенант Ященко. Военный повар, — отрапортовал верзила лет тридцати, в бифокальных очках. – Специализация по диетологии при детском санатории. Недельная стажировка по эвтанологии.

— Зрение не подводит?

— Подводит, товарищ полковник. Но выручает обоняние.

— Что ж, поглядим. Вы?

Четвертый выделялся военной выправкой, он даже прищелкнул каблуками. Мокрый шлепок прозвучал неуместно.

— Старший лейтенант Болотов, военный инфекционист-лаборант. Усовершенствование по геронтологии.

Литвиненко поймал его внимательный взгляд: Болотов изучал командира с откровенно профессиональным интересом. Полковник усмехнулся:

— К вашему брату на прием не попасть. А и попадешь, так ничего не добьешься.

— Население стареет, товарищ полковник. А геронтология – дисциплина юная. Делает, можно сказать, первые шаги.

Полковник покашлял. До отправления еще оставалось время, и он мог позволить себе короткую беседу.

— Ну и… что говорит юная наука о нашей… непростой ситуации?

— Работаем, товарищ полковник. Эпидемический процесс налицо, но инфекционный агент пока не выявлен. Но мы не теряем оптимизма.

— А самолеты бьются, корабли тонут… тоже инфекционный агент или какой другой?

— Он, товарищ полковник, — Болотов выглядел воплощенной уверенностью. – Человеческий фактор.

— Острый износ – и в чем же тут человеческий фактор? Турбина, еще приличная, рассыпалась в пыль – при чем тут командир экипажа? Или механик?

— Не могу знать, — инфекционист ничуть не смутился.

Полковник поиграл желваками, отвел взгляд.

— Следующий…

— Майор Соболевский, — толстому коротышке давно не терпелось представиться, он встал неудачно, и вот дождался. – Ваш заместитель по воспитательной части.

— Политрук, другими словами, — уточнил полковник.

— А по-прежнему – комиссары, — хохотнул майор.

— Кого воспитывать будем? Кого агитировать?

Соболевский пожал плечами:

— Личный состав. И местное население.

— И на предмет?

Майор вздохнул:

— На предмет единства. – В голосе его проступила скука, вызванная надобностью в сотый раз повторять очевидное. – Против изоляции и фрагментации. Наш состав – объединяющее начало, доказательство жизнеспособности государства. Бронепоезд выехал с запасного пути. Никто не забыт. И страна не отречется от своих сынов и дочерей в суровый час. – Соболевский посмотрел на часы и нахмурился.

— Вы куда-то спешите?

— Музкоманда опаздывает, — недовольно ответил майор. – Она же агитбригада.

— Напрасно ждете, — разочаровал его Литвиненко. – Я ее собственноручно вычеркнул. Сами можете скоморошничать сколько влезет, а цирк мне не нужен. Перепьются после первого свистка, устроят разврат – вот и вся агитация.

Челюсть у майора отвисла.

— Как же так… Я лично согласовывал… это непродуманное решение, товарищ полковник…

— И вообще с агитацией перебор, — продолжил тот. – Вон, — он кивнул на духовных лиц, — у меня уже целая когорта миссионеров. Как бы не передрались.

— Ваша позиция мне непонятна, — отважно возразил Соболевский. – Как лицо, наделенное особыми полномочиями, я буду вынужден…

— Ну, стучите в свой отдел, — равнодушно перебил его Литвиненко, отворачиваясь.

— Я делопроизводитель, — лейтенант, перезрелый для своих погон, шагнул вперед, не дожидаясь, пока к нему обратятся. – Регистратор. Бухгалтерия, 1С, Эксель, Ворд. Моя фамилия Викентьев.

Полковник постоял перед ним в раздумье.

— Вам сдачу есть чем давать? – осведомился он. Руководство не залаживалось. Навыки сохранились, но руки дрожали и память рассыпалась, и было все равно. Близок локоть, да не укусишь, да и не очень хотелось.

— Товарищ полковник, — послышалось сбоку. – Повернитесь, пожалуйста, чуть-чуть в профиль. Извините.

Литвиненко повернулся и увидел седьмого члена звена, только что подоспевшего и в свое оправдание уже приступившего к работе. Оператор с капитанскими погонами, он же кинокорреспондент, снимал процедуру знакомства на видеокамеру.

— Капитан Лабешников, — добавил оператор, не отрываясь от видоискателя. – Стойте, как стоите, товарищ полковник. Очень хорошо. Не шевелитесь.

Сам он двигался: шел мелкими приставными шагами в опасной близости от края платформы.

 

 

6

 

 

 

Православного батюшку звали Лавром; имени муллы никто не мог запомнить, и он не настаивал, вообще ощущая себя не в своей тарелке и не надеясь на скорую встречу с единоверцами – во всяком случае, не ждал, что покойников от ислама вдруг наберется столько, что он вознесется над остальными конфессиями.

— Аллах милостив, — повторял он по случаю и без случая, разумея при этом, что они, высочайшей милостью, как-нибудь доберутся до Казани.

Мулла не возражал, чтобы его называли Керимом.

— Керим, Керим, — отец Лавр отечески-сочувственно трепал его по плечу. – Выйдет тебе Казань, мне знак был…

В подлинном имени муллы действительно содержалось нечто близкое «Кериму» — в качестве составляющей, равноправно соседствовавшей с другими морфемами.

Бен-Хаим был крепко выпивши. Он держался при этом уверенно и был словно наэлектризован: похаживал, готовый вот-вот перейти на цыпочки, и время от времени возбужденно взмахивал рукой. Губы его без устали шевелились в бороде, то и дело складываясь в саркастическую улыбку.

— Где ты, Иегуда, так набрался? – спрашивал Лавр; они были старые знакомцы.

— Чья бы мычала, — улыбался тот. – Чья бы мычала, Лавруша. – И зловеще посверкивал очками.

— Боишься, небось?

— Ошибаешься – радуюсь. Ликую. Давид пел и плясал перед Господом, и я пою, как умею.

— Так запишись в самодеятельность, — подначивал его Лавр. – Вон и комиссар стоит. Попросись к нему в агитбригаду.

Оскалясь, он обернулся на буддиста, приглашая коллегу к участию. Но лама стоял с непроницаемым лицом. В ниспадающих оранжевых одеждах обитал не ожидаемый бурят, а человек с типичной славянской внешностью – правда, налысо выбритый. Лама Ладошин был уже мужчина в годах, с солидным духовным опытом. В юности он потерпел за веру и посидел в сумасшедшем доме как диссидент вообще; Бог творит добро, как захочет, в том числе через зло, и госбезопасность невольно способствовала просветлению Ладошина. Он допустил в свое сердце Будду, и Будда, по малости сердца и по своей великости, не поместился там целиком, но до ламы Ладошин все же дорос.

Лама безмолвствовал, но держался дружелюбно.

Когда его пригласили участвовать в железнодорожной миссии, он сразу согласился и этим удивил приглашающую сторону.

«Не ожидали, признаться, — сказали ему. – Вы совсем не боитесь ехать? Ведь лично у вас работы будет не очень много…»

Приглашатели намекали, что поезд навряд ли доедет до очагов отечественного буддизма, но лама Ладошин загадочно улыбнулся и ответил, что не хочет уклоняться от пути.

Ему напомнили, что это – с высокой вероятностью — последний путь.

«Тем более», — упорствовал лама.

Вообще, все служители культов откликнулись на это приглашение с готовностью. Да и миряне тоже. В городе свирепствовал мор, а из провинции – крайне редко — поступали противоречивые вести. Связь почти не работала; время от времени кто-то в глубинке просил о помощи, а кто-то, напротив, объявлял себя наместником царя и бога, заклиная отныне не вмешиваться в его самостийные упражнения, ибо иначе всем будет плохо.

Эти разброд и шатания наводили на мысль, что в глубинке не лучше. Но не имея возможности сопоставить, многие полагали, что на просторах заведомо безопаснее, чем в каменных джунглях. Там веет ветер и растет ковыль, там здоровее. Но ехать самостоятельно решались лишь единицы – во-первых, не на чем; во-вторых, не пускают, даже выставили кордоны, потому что в городе тоже много дел; в третьих, опять же, никто не знал наверняка, не выйдет ли большей беды.

— Так, что тут у нас? – к духовным особам подошел Литвиненко.

Ничего, кроме этого вопроса, поставленного слишком широко, ему в голову не пришло. Он чувствовал, что в беседе с этими людьми нельзя изъясняться так же, как он только что говорил с офицерами. Поэтому полковник непроизвольно умалил духовных особ до проказливых ребятишек, которые если даже и тихо себе играют, то всякое могут вытворить, за ними нужен глаз, и обратиться к ним лучше неопределенно и строго. Он и себя, подобно воспитателю, на время как бы низвел до их уровня, употребив личное местоимение, множественное число.

Формально они подчинялись полковнику, но он не находил за собой власти над ними.

«Велеть им построиться?» — пронеслась в голове глупая мысль.

— Построились, — вострубил отец Лавр.

Лама Ладошин стоял столбом, и остальные приняли его за точку отсчета. Бен-Хаим взял шляпу за широкие поля, натянул потуже и смиренно встал рядом; Керим присоединился к нему, сложив руки в жесте, который полковник истолковал как благочестивый. Отец Лавр занял место на левом фланге, откуда взирал на полковника с серьезной миной, из-под зонта.

— Вольно, вольно, — пробормотал Литвиненко. Он откашлялся, не зная, что сказать. – Спасибо за доблесть, — выпалил он вдруг и понял, что правильные слова нашлись сами собой. Он заговорил доверительно: — Не многие, знаете ли… — Полковник кивнул на офицеров: — Эти не в счет, они люди военные. Им приказали. Нет, они люди наверняка отважные, я ничего… Но ваше добровольное решение… оно выше всяких похвал. В моей молодости лишь коммунисты…

— Негоже сбрасывать крест, — скромно ответил отец Лавр. – Взялся – неси.

— Сразу и крест, — покачал головой рабби.

Мулла кашлянул:

— Сейчас самое время обратить человеческие сердца к Аллаху. Население беззащитно перед высшим промыслом, шелуха цивилизации осыпалась. Наш час наступил…

— Да, это посильнее экологических соображений, — согласился полковник.

Керим, ощутив в его словах иронию, оскорбленно умолк. Литвиненко, впрочем, говорил равнодушно, и его сарказм не отличался звучанием от волынки, куда дудит слабосильный старец.

— Боюсь, что ваше миссионерство под вопросом, — сказал Литвиненко.

Но посмотрел всем четверым в глаза и увидел страстную жажду направить и возглавить. Священнослужители не сильно скрывали это желание, более того: не замедлили перейти к делу.

— Господин полковник, — осторожно произнес Бен-Хаим. – Или правильнее все же – товарищ полковник? Прошу извинить. – Речь его в силу выпитого отличалась некоторой витиеватостью. Не дожидаясь ответа, он сам себе кивнул и продолжил: — Мы ознакомились с нашими ресурсами – бегло, в рабочем порядке, и немного встревожены. Как мне быть с омовением, например?

Керим и Лавр закивали, солидарные с Бен-Хаимом.

— Очищение требует теплой воды для омовения, а также холодной, не менее девяти кавов, в пересчете на наши единицы – двадцать литров. Это главная часть очищения, Икар га-Тагара. Но я не заметил в нашем… скорбном караване соответствующих резервуаров. Где мы будем брать воду? Я не увидел даже насоса. Не говоря о многом другом – мне понадобятся сосуды, вата, льняные полотна – могу ли я рассчитывать получить их в дальнейшем? И гробы. Я осмотрел гроб и не заметил, как ни старался, треугольной прорези на левой стороне нижней части. Предусмотрен ли штатами плотник или столяр?

— Присоединяюсь, — поддакнул отец Лавр. – Обязательно надо обмыть.

— Да, — согласился Керим. – Это жизненно необходимо. Лицо и руки по локоть моют трижды, голову и бороду – с мылом, теплой водой, и нужно добавить в нее гулькаир. Это кедровый порошок. Мыла и порошка я не видел. Мы льем, протираем; усопшего кладем на левый бок и моем правый. Потом наоборот, итого – шесть поливов. Потом седьмой, после того, как надавим на грудь, чтобы вышли испражнения.

Литвиненко серьезно смотрел на него.

— А если снова обделается? Снова мыть? С моими покойниками случалось.

— Больше не нужно, — мулла поджал губы. – Только вытереть. Еще я не видел саванов и лифоф, для младенцев. И ни одного тобута.

— Простите? – переспросил полковник.

— Тобут это носилки.

— Резервуар для обмывания у нас есть. Нам и самим нужно мыться. Целый бак. И шланг. За саванами обратитесь к коменданту…

Мулла Керим насупился, теряя почтение к сединам. Бен-Хаим тоже огорчился лицом, Лавр держался невозмутимо – как и лама. Потребности духовенства оказались намного разнообразнее и многочисленнее, чем офицерства, но возвыситься и диктовать не вышло.

— Еще по поводу обряда… Я должен ориентироваться по ходу следования. Местоположение Мекки – важнейший вопрос.

— Где топка, там и Мекка…

— Если вы будете кощунствовать… — начал мулла.

— К коменданту, — повторил Литвиненко. – А у вас какие будут пожелания? – он повернулся к Ладошину.

Лама загадочно улыбнулся.

— Обстановка такая, что зурдайн-судур, боюсь, не понадобится…

— Слава богу! – Литвиненко приободрился. – Отрадно слышать, а то у нас и этого нет…

— Это духовное напутствие. Лама беседует с умирающим и рассказывает ему о путешествии в загробный мир. Мы тоже обмываем, служим хуралы… зашиваем веки, выносим по правилам… иначе в семье будут новые смерти. Но ведь они и без того неизбежны, верно? – Ладошин улыбнулся еще раз. – Потом мы предаем тело одной из пяти стихий: земле, огню, воде, воздуху или дереву. С этим, я думаю, проблем не будет. На практике же тело часто просто-напросто оставляют в степи, волкам и собакам на съедение… Так что у меня нет ни претензий, ни пожеланий.

В глазах его светилось мирное торжество.

— Мы тоже можем заочно отпеть, — проворчал отец Лавр.

…К ним, придерживая фуражку, бежал комендант.

 

 

7

 

 

Комендант закричал еще издали, метров с пятидесяти:

— Чего вы стоите? По вагонам!… Живо, по вагонам!…

Его крики падали в осеннюю хморь, как в оконную вату. Крытые платформы как запотевшие окна в рамах, снесенных на свалку; кто-то поставил их прямо, с обеих сторон видно одно. Где-то упрямо и одиноко лязгало, что-то стальное ритмично долбило в такую же сталь, поверху положив тощую подушку.

Офицеры, сами не замечая того, подались к священнослужителям, сделали два шага. Духовные лица подались к офицерам.

Комендант добежал, остановился перед Литвиненко.

— Почему вы не грузитесь? Скорее, сейчас отправление!

— Почему такая спешка? – Полковник выудил тяжелые часы на цепочке, старый трофей. – Мне даже не сообщили маршрут, я жду, мне сказали, что еще целый час…

Тот отвернул голову, беззвучно выругался.

— Нет у вас часа! Маршрут… какой, к черту, маршрут? Поехали – и поезжайте!

Согласный с его словами, состав дрогнул, дернулся и снова замер. Послышалось шипение, далекий паровоз окутался облаками пара.

Литвиненко развел руками:

— Батенька…

Лицо коменданта налилось кровью.

— Садитесь в вагон, — прохрипел он.

Сзади послышалось негромкое:

— Бронепоезд «Последний Путь» отправляется с запасного пути…

В сказанном не было ничего ужасного, но комендант взвился, напрочь лишившись выдержки:

— Кто это сейчас сказал?

Он схватился за кобуру. Маузера как не было, так и не было, но кобура уже висела, простая кожаная.

Духовные лица, показывая свою полную непричастность, смотрели в стороны. Офицерский состав стоял кое-как, без тени выправки, сохраняя молчание.

На кобуре щелкнула пуговка.

— Неужели началось? – спросил Литвиненко. Ему хотелось отвлечь коменданта.

Комендант отвлекся: взгляд его стал тупым. Он не сразу понял, о чем его спрашивают. Оружие так и осталось в ножнах; комендант рассматривал черную лужу и, казалось, подбирал слова. Паровоз ни с того, ни с сего свистнул.

— А-а, — комендант сделал рукой безнадежный жест: наполовину взмахнул, наполовину – сграбастал из воздуха что-то ненужное. – Идите вы все…

Полковник напирал, сколько позволял возраст:

— Но все же? Что произошло?

— Послушайте, Литвиненко, — комендант страдальчески закатил глаза. – Чем раньше вы отсюда уберетесь, со всеми вашими могильщиками, плакальщиками и факельщиками, тем будет лучше для всех. И для вас в первую очередь. Произошло… Что произошло, того не поправишь. Езжайте с миром, не будите лиха. Мне бы от вас избавиться поскорее, а там уже… все равно, — пробормотал он. Нервно оглянулся и уставился в одному ему видную точку, где-то за дверями зала ожидания.

Литвиненко попытался рассмотреть, что он там такое увидел, но зрение никуда не годилось. Он зря им гордился, называя орлиным. Дальнозоркость, появляющаяся с годами, давным-давно сменилась общей поросячьей подслеповатостью. Он был уверен, что комендант чего-то ждет. Что-то готово появиться оттуда, из зала, наступает на пятки, так что собеседник переживает.

Воображение нарисовало язык огнедышащей лавы, неумолимо подбирающийся к вокзалу; селевый поток; снежную лавину; ядовитое облако. Комендант остается в подражание тонущим капитанам, гонит команду. Он так требовательно кричит в свой громкоговоритель, что усиленный звук обретает видимость.

И небо, словно в подтверждение догадке, быстро наполнилось разнообразными птицами. В единой расстроенной стае бестолково кружили и кричали вороны, чайки, еще какие-то пернатые, которых полковник не мог узнать. Они видели сверху нечто неразличимое с земли.

— По вагонам, — послушно скомандовал Литвиненко.

Его подчиненные засуетились, полезли скопом в первую же дверь, куда Жулев и Жамов, переместившиеся ближе и ведшие себя как разболтанные автоматы, уже загоняли солдат. Получился маленький затор, но вскоре рассосался.

Жулев и Жамов, верные коменданту, не паниковали.

Они тоже скрылись в вагоне, и оттуда доносился производственный рык.

Полковник остался в одиночестве, и некому было его подсадить. Коменданту не приходило это в голову. Большой нужды в помощи не было, не той конструкции вагон – Литвиненко не составляло никакого труда войти. Тем не менее он топтался в растерянности. Происходящее словно раскрылось перед ним как увиденное чужими глазами; постороннее восприятие неумолимо дописывало сценарий, навязывая банальность за банальностью. Одинокий долгожитель по определению нуждается в содействии при посадке в поезд. Без руки, заботливо берущей его за локоть, кино лишится достоверности. Хорошо, если бы кто-нибудь помог и с чемоданом; чемодан маялся в луже, обещая владельцу сердечный приступ.

Комендант, имея теперь вид нетерпеливый и отчасти виноватый, переминался с ноги на ногу и бросал быстрые взгляды на зал ожидания. Там, похоже, остановилась всякая жизнь. Литвиненко, мысленно выбранив себя за проволочку, оторвал чемодан от асфальта и поволок в тамбур. Ему почти хотелось, чтобы то, что, скорее всего, неотвратимо заползало в зал с другого конца, поторопилось и накрыло вокзал вместе с комендантом, паровозом, им самим; чтобы вся эта канитель побыстрее закончилась. Как медик он понимал и любил все закономерное, даже если закономерность оказывалась извращенной и вредной; случайностей он боялся, хотя на своем веку повидал их немало и среди них оказалось много счастливых.

Он знал, что всякий счастливый случай – высочайшее жульничество, посредством которого то непонятное, что зовется судьбой ли, Богом – неважно, чем – заманивает неопытных игроков, в душе мечтающих наивно верить и надеяться.

Остановившись в тамбуре, Литвиненко оглянулся и увидел, что коменданта уже нет. Он высунулся в проем – никого: ни странников, ни патрулей. Полковнику показалось, что справа, уже далеко, мелькнула черная тень, но в ту же минуту на платформу спланировала ворона, и Литвиненко не мог поручиться, что видение не было тенью ее крыльев. Или самими крыльями, что вероятнее. В следующую секунду ему почудилось, будто он находится совсем в другом тамбуре, куда подающая платформа второго вагона сваливает усопших, и в их загробном странствии к вагону номер один наступает пауза. На переправе им меняют коней, и от роскоши не остается следа. Полковник подумал, что уж кому-кому, а ему там самое место. Он давно застрял на обочине времени, прошлое и будущее обогнали его; прошлое не остается за плечами, оно, сверкая молодыми босыми пятками убегает, вперед, поэтому прошлое хорошо видно, а будущее незаметно подползает сзади, но вот уже и оно ковыляет мимо, так и не сумев придать полковнику ускорение.

Можно сказать иначе: люди живут задом наперед, им свойственно ошибаться и принимать закат за рассвет. Можно вспомнить о звездах, которые видно: их давно уже не существует. И еще – о смысле разных вещей, который не постигается не потому, что люди глупы, а потому, что смысл еще не догнал их; наступит время, и он опередит их на голову, ослепительный или нет, но всяко сам по себе, и отставшим останется смотреть ему в спину, постигая и утешая себя соседством.

Ему пришло в голову, что было бы логичнее выйти и остаться на перроне, а поезд пусть отправляется как хочет. Но долг приказывал остаться. Литвиненко был настолько стар, что видел себя не человеком, скорее – архетипом, воплощенным наследием поколений, и от этого становилось чуть легче; в этом смысле его положение на временной магистрали казалось правильным, он подпирал собой времена, он становился перводвигателем, но действовал не из прошлого, а опять же из наползающего со спины будущего, представляясь себе общим итогом, который не то чтобы был выше времени, а просто являлся чем-то иным, не имеющим со временем общих свойств. Может быть, самой вечностью.

Конечно, он не проговаривал этого и даже не мыслил связно; самоопределение не давало себя сформулировать и только изредка покалывало тупой булавкой.

Литвиненко поплелся через десятый вагон, мимо солдат, рассаживавшихся по полкам. Иные вскакивали, норовя поприветствовать командира как положено, другие делали вид, будто увлечены своими шмотками. В проходе он столкнулся с Жулевым и Жамовым, спешившими к выходу. Недавние гиды не дали команды строиться смирно, они сделали свое дело и потеряли к каравану интерес. Полковник, когда налетел на них, вдруг испытал к обоим нечто вроде отеческого чувства.

— Оставайтесь, поедем вместе, — он строго посмотрел на них, но тон был домашний. – Чего вы тут не видали? Ничего хорошего не будет.

Жулев и Жамов неожиданно стали очень серьезными.

— Никак нельзя, товарищ полковник.

Лица у них тоже сделались строгими. Домысли полковник недавнее, он счел бы их припозднившимися посланцами грядущего. Этого будущего он не увидит, ибо магистралей много, хотя спешат по ним одни и те же персонажи.

Состав дрогнул, невидимый паровоз свистнул вновь.

Жулев и Жамов молча козырнули, протиснулись мимо полковника боком и побежали к выходу. Литвиненко, не оборачиваясь, пошел дальше, в вагон для начальства. Он поймал себя на том, что ускорил шаг. Сейчас начнется движение, и он может споткнуться, упасть. Но не боится же он, в самом-то деле.

«Инстинкты, инстинкты», — бестолково вздохнул Литвиненко.

…Ему полагалось отдельное купе, он оставил там чемодан и вышел в коридор. Капитан Лабешников почтительно целился в него объективом. Литвиненко хотел извиниться перед Соболевским. Какая же глупость все эти препирательства и интриги; оператор, пропуская его, расплющился на стене, и Литвиненко побрел по проходу, заглядывая в отсеки. Соболевский нашелся в третьем: он обстоятельно разбирал вещи.

— Обустраиваетесь? – бессмысленно спросил полковник.

Майор, словно и не было между ними трений, воодушевленно ответил:

— Так точно, товарищ полковник. Налаживаю быт, готов соответствовать нравами.

Литвиненко, чуть морщась, присел на койку, посмотрел в окно. Мимо медленно проплывали промышленные строения, сплошь безжизненные; только в одном он приметил непонятную жизнь: распахнутые ворота, горит небольшой костер, людей – ни души. На оконном стекле косо расписывался дождь.

Соболевский чутко уловил настроение полковника.

— Товарищ полковник, — он понизил голос и стал предельно серьезным. – Как вы считаете, откуда все это? Зачем, почему? Что происходит?

Голос подрагивал от волнения, майор переигрывал. Литвиненко сидел нахохленной птицей.

— Я по роду деятельности часто сталкивался с депрессией, — проговорил он после паузы. – И понял, что она… как бы это? – Полковник попытался щелкнуть пальцами, но артрит не позволил. – Она возникает от сложности жить. Не то чтобы охота помереть, а просто не тянешь жизнь…

Соболевский вежливо кивал каждому слову.

— Вот и страна, — Литвиненко направил в окошко очередной взгляд. – Не тянет она уже, все… Сколько лет мучилась, пыталась, хорохорилась… хотела гореть в ночи маяком, а дров давно нету… и не было толком. Покойничками топили, веками, кончились и покойнички… сколько можно выезжать на идее, на долге? без каркаса-то. Расползлось бельишко, не заштопаешь… и ветер засвистел в прорехах… и гонит этим ветром то, чего прежде не знали… догнало и рвет в лоскуты, не называясь….

Теперь Соболевский посерьезнел по-настоящему.

— Товарищ полковник. Прошу извинить, но на вашем месте я не стал бы делиться этими мыслями с личным составом. Мне сказать можно, на то я и приставлен, а дальше – не следует. Ей-богу, товарищ полковник…

— Да не буду я, — Литвиненко скривил лицо.

 

 

8

 

 

Поезд шел неуверенно, за окнами тянулось грязное рыжее.

Литвиненко сидел истуканом. Не так давно он боялся, что будет нервничать, в любую секунду ожидая бомбардировки; теперь видел, что напрасно. Он даже поймал себя на равнодушной фантазии: налет оживил бы пейзаж, все худо-бедно пришло бы в движение. Нет, ничего такого ему не хотелось; будущее ужасно, но когда оно становится прошлым, то оба они, прошлое и будущее, отливаются в общую ностальгию по недоступному, хотя бы и кровь твоя растекалась не по сосудам, а по траншеям. Никто не жалуется, если, конечно, ничто не сломалось, потому что нетерпеливое будущее, наскакивая и уподобляясь разгоряченному переростку, не знает меры в удали и не смягчает ударов.

Так прошел час; может быть – два или три.

Литвиненко очнулся и посмотрел на Соболевского, вдруг вспомнив, что уже давно не слышит его реплик. Соболевский сидел, откинувшись на стенку; его челюсть отвалилась, гимнастерка была мокрая от слюны. Глаза закрыты, шинель расстегнута. От него отчетливо тянуло тленом; всем своим видом майор просился в первый вагон, на холод: разложение с фантастической скоростью пластало ему лицо.

Стараясь не задеть его за полные, вытянутые ноги, Литвиненко подкрался к двери, высунул вдруг ставшую черепашьей голову. Капитан Лабешников лежал на полу и подрагивал в такт колесному перестуку. Кисти его рук были изжелта-белые и пухлые, как тесто.

До чего же быстро, стоило только отъехать.

Полковник приступил к инспекции, смутно сравнивая ее с недавней ревизией. Нечто общее по части недостачи. Стараясь почему-то держаться на цыпочках, Литвиненко проведал офицерство и духовенство. Затем уже шаркающей-семенящей походкой полковник проследовал в тамбур, перешел в солдатский вагон. Дальше ходить не стал, все и так было очевидно. Поезд еле плелся, и опытный Литвиненко, нарезавший за войну не одну тысячу верст, мгновенно задался вопросом насчет машиниста и кочегара.

Чтобы пробраться в будку, ему придется показать чудеса ловкости. Слишком старый и слабый для акробатики, полковник, однако, отмел колебания. Можно дернуть стоп-кран – какой он здесь, кстати спросить? Которой конструкции? Литвиненко решил, что не будет этого делать. Будущее обогнало его окончательно, лично к нему по какой-то причине равнодушное; оставаться в прошлом, не ожидая ничего нового с тыла, представлялось невыносимым. Он не надеялся догнать наступившее грядущее, обходившее его по всем направлениям, он лишь рассчитывал не упустить его из виду вовсе; готов был удовольствоваться тем, что вечно, продолжая движение, будет видеть это будущее со спины, как фигурку, спешащую за горизонт. Это зрелище из тех, каких хватает на всю оставшуюся жизнь.

Экономя силы, не торопясь, с полуминутными паузами-привалами, он миновал вагоны с девятого по первый; восьмой прошел беспрепятственно: кодовые замки пришли в негодность, а лазеры и пулеметы, вероятно, приняли его за своего. Затем сосредоточился, готовясь продемонстрировать обезьянью ловкость. Отворил дверь, выглянул наружу, вдохнул осеннюю сырость пополам с гарью. Рельсы бежали вперед, уводя не то в марево, не то в зарево; поезд выставился платформой, подающей тела – вроде той, что была оборудована в ритуальном вагоне. Литвиненко чуть смежил веки и сделал первый шаг.

Он не вспомнил, как очутился в будке – шел ли побоку, полз ли поверху. Он туда попал, и это было главное. Но, конечно, неважное и напрасное, как все на свете.

Трупы машиниста и кочегара мешали ему поворачиваться, и он, напрягшись что было мочи, выбросил их под откос. Глянул, сколько осталось угля: в обрез, но это если загадывать дальнее следование, а Литвиненко не загадывал. Пламя гудело ровно и бессмысленно, полковник добавил ему пару лопат.

Он разбирался в анатомии паровоза, когда-то нужда заставила. Без кочегара, в одиночку, придется туго, но он никуда не спешил.

Можно было бы дать триумфальный гудок, возвещая победу воли над слепотой стихии; полковник воздержался. Ему показалось нелепым и глупым издавать звуки. Он принял управление, закаменел за штурвалом и видел себя летящим сквозь бурю; тесемки хирургического халата за спиной трепались и рвались, колпак грозило сорвать. Со стороны же прохожий, будь там прохожий, мог бы увидеть, как старенький поезд, едва осиливая двадцать верст в час, ползет по заброшенной детской железной дороге, куда его вынесло, может быть, час тому назад, а может быть – два или три.

 

(с) июль-октябрь 2008