Памятные деньки

С надрывом:

— Могу я к вам, мужчина, обратиться? Могу спросить?

Сирота с ударением на «о» – такая была у него фамилия — покосился.

— Спросите, что ж.

— Вы здешний? Откуда вы?

Сирота огляделся, замявшись. Сквер был чужой, а район – родной. Подбирая правильный стиль, он присмотрелся к вопрошавшему.

— Типа, — ответил.

Можно было и не присматриваться. Тот опустился перед скамейкой на корточки.

— Ну, то есть, наш? А разрешите присесть?

— Да пожалуйста, — недовольно буркнул Сирота.

Вопрошавший угодливо осклабился и быстро устроился рядышком. На вид ему было лет тридцать-шестьдесят. Кепочка, плоское лицо цвета серой муки – неподвижное всем, кроме губ. Такие же пасмурные, но цвета уже асфальта, они змеились, кривились, без надобности размыкались и схлопывались.

Над сидящими зашелестел клен. Смеркалось.

У немецких писателей было бы сказано: «К нему подсел незнакомец с глазами, полными темными огня; на впалых щеках играл нездоровый румянец; волосы были аккуратно зачесаны на висках, а лоб возвышался матово-бледный, с одинокой морщиной». «Позвольте к вам обратиться», — сказал бы этот незнакомец не без пыла и с затаенной тревогой.

Плоский длинно сплюнул и спросил закурить.

— Сигареты где-то оставил, — повинился он и гулко охлопал себя по бокам.

Сирота дал.

— Я тоже здешний, — сообщил сосед. – Здесь народился, здесь вырос. Отсюда призвался, здесь присягал, сюда вернулся, отсюда сел…

Сирота ответил неопределенным мычанием. Он сразу начал побаиваться незнакомца и решил ему ни в чем не перечить. Припомнил разные словечки и понятия – вынуть лопатник, поставить на перо, пацан ровный и пацан резкий. Сирота плохо разбирался во всех этих вещах и не хотел, что называется, упороть косяк. Одно неосторожное слово – и учинят ему спрос.

— А тебя вижу впервые.

Сирота глянул в сторону: нет ли кого на подходе. Нет, они были одни. В дальнем конце аллеи молодая мамаша катила к выходу коляску. Промелькнул гражданин в бесформенной куртке, выгуливавший хорька.

— Говорю же, что местный, — вдруг уперся Сирота.

— Да я и сам вижу, брат, ты чего, я ничего, — залопотал плоский. – Просто раньше не пересекались – делов-то! Теперь познакомились, теперь уже родные души. Буду тебя знать. И ты меня. И помнить будем друг друга. А как иначе, скажи? Как, если не помнить?

— Это само собой, — кивнул Сирота.

«Зачем я сижу? – пришло ему в голову. – Пора уходить отсюда».

Сосед, словно – а может быть, и точно – что-то почувствовав, его опередил.

— Вот что это за место, скажи, если местный?

— Сквер, — пожал плечами Сирота. – Парк. Столетия комсомола.

— Так, а раньше?

— Раньше – когда?

— Ну, сорок лет. Полвека. Или подальше.

— Не знаю, — сказал Сирота.

— Не помнишь, — поправил плоский. – Если местный, то не можешь не знать. Просто не помнишь.

Он помолчал и вдруг быстро спросил:

— Ебнуть хочешь?

— А у тебя есть? – с несвойственной ему дерзостью парировал Сирота. Он не хотел, но слова прилетели сами.

— Нету. Давай продолжим: так что тут было? Ты не срывайся, посиди и подумай.

— Говорю же – не знаю! Не помню.

Плоский пожевал губами, каким-то бесом ухитряясь кривиться при этом в улыбке.

— Все вы такие, — произнес он.

— Какие? Кто это — все? О чем вообще разговор?

— О том, что кладбище здесь. На косточках отдыхаем, курим, разговариваем. Часовенку видишь?

Сирота молчал.

— А памятный камень видишь? Вон он. А вон там полевая кухня. А справа фонтан. Видишь, он пентаграммой? Вон еще памятник Убою. Помнишь, кто такой Убой?

— Помню.

— Скажи! Закоротило? Потому что не помнишь. Потому что память не дорога ни хера.

Плоский уже давно перестал курить. Его зрачки, до этого бирюзовые, стали черными и огромными, в половину белков.

— Ладно, — сказал Сирота. – Это Виктор Талалихин. Почему Убой?

— Потому!

Плоский немного придвинулся.

— Вот здесь, — произнес он с шепелявым нажимом, — похоронен мой батя. Отец, понимаешь? Знаешь его? Помнишь о нем? Батю моего, маленького совсем, пяти еще годков, схоронили здесь, свезли на саночках в вечную мерзлоту. Спеленали, перехватили шпагатом и повезли по снегу, по льду, мимо прорубей и троллейбусов. Ты это помнишь?

Сирота, уже твердо решивший сию секунду уйти, решил задержаться и уточнить.

— Постойте, как это – пяти годков? Вашему отцу было пять годков, когда его схоронили? Как же тогда?…

— А так! – дохнул на Сироту сосед. – Почему не носишь опознавательный знак? Где твоя лента? Батю зарыли, мама откопала, зубами грызла мерзлоту, ломала ногти и пальцы… Выкопала, а ягодицы съеденные! Квадратами вырезаны! Она у него из яиц отсосала, и я родился… Они были твердые, как орехи, яица его…

— Но даже если так, то как же вы… погодите. Сколько же было вашей родительнице? Отцу, если я правильно понял, пять…

— Родина – моя родительница! Мать она мне! Спрашиваешь, как? Очень просто, без вывертов! Отогрела во рту! Уселась под Убоем и отогрела! Пред ликом Всепитая Мученика – вон она, часовня! Как отогрела, так повстречала его в аллее…

— Кого?

— Да Всепитая! – с издевкой ответил плоский, придвигаясь уже вплотную. – Батиным семенем благословил ее Всепитай… Наполнил ейное чрево во утешение скорбей, во исполнение и послушание…

Сирота встал.

— Счастливо оставаться, — бросил он и зашагал прочь.

Успело порядком стемнеть, и черные липы неодобрительно дрогнули кронами, когда Сирота заспешил по аллее к выходу. Вскоре он различил шаги позади.

— Сука, — послышалось.

На ветру качнулся фонарь.

— Блядь, — донеслось.

В спину ударил камень. Сирота оглянулся. Плоский шуршал по гравию, не поднимая ног. Сирота втянул голову в плечи. Он успел увидеть, как плоский сгреб с обочины собачье дерьмо.

— Сука безродная!

Сирота остановился, развернулся, о щеку шлепнулось.

— Отстаньте от меня! – крикнул он. – Проваливайте к черту!

Недавний сосед увеличился в размерах. Его лицо уподобилось изрытой метеоритами луне.

— Саночки! – просвистел он. – Вон они стоят! Седлай их, паскуда!

Сирота различил в траве изуродованные временем, еще по зиме выброшенные санки. Необычно большие. Они вросли в землю и стали похожи на детскую горку. Он побежал, но выход начал отдаляться в окружении столпившихся фонарей. Звучавшие сзади шаги ускорились, переросли в тяжелый топот, и больше Сирота уже не оглядывался до самого дома, у двери которого ему поневоле пришлось задержаться, чтобы достать ключи. Тут его сбило с ног что-то мягкое и чрезвычайно увесистое, а он уж себе рисовал, как захлопнет дверь и в прихожей отдышится, прислушиваясь к царапающим звукам.

 

© май 2019