Мальбом (хоррор-цикл)

Мальбом — сорвавшаяся гамма, музыкальный альбом несовершенства и зла. Семь нот — семь композиций; семь историй, где невозможен счастливый конец. Их можно прочесть в любом порядке, но только в предложенном удастся почувствовать, как лопается струна.

 

Композиция первая

 

ТЛЕНИЕ ТЛЕНА

 

 

В каждом из нас живет безжалостный судья,

обвиняющий нас даже тогда, когда мы

 не знаем за собой никакого преступления.

Хотя мы сами ничего об этом не ведаем,

 складывается впечатление, будто где-то об этом

 все известно.

 

К. Г. Юнг «Парацельс как духовное явление»

 

 

На воре горит шапка. Роняет вор багряный свой убор.

Я проснулся от этого самого тления, что под шапкой.

Мне было очень страшно. Во рту пересохло, в груди болело. Та частица меня, что имела обычай пробуждаться прежде других, с надеждой ждала облегчения, облегченно ждала узнавания: вот ночь. Вот ветка, припорошенная снегом. Вот черные глыбы предметов со сглаженными углами. Частица развернулась, будто фантик, в котором лежала подтаявшая конфета с орешком. Этой конфетой был я, и во мне был орешек, в орешке разворачивался пестрый фантик, а я был дома; я лежал, где обычно лежу, мне оставалось немногое — вздохнуть, покачать головой, глотнуть воды и забыться, но уже без боязни, утешенным, благо нарушенные сны никогда не продолжаются. Этого, правда, не скажешь о яви. Мой сонный разум возмутился, не желая признать очевидного; он все еще ждал, что наступит порядок, вот-вот; ему мнилось, будто тягучие течения, которые днем питали мысли, а ночью кормили образы, сумеют распутаться; водоворот исчезнет, освобождая пути к рассудку, и так восстановится обыденная последовательность. Сны истребляются просто: кошмар, пробуждение, последействие, узнавание, облегчение, чертыхание, умиротворение, засыпание. Дело застопорилось на третьем этапе; сон выжил. Я посмотрел на светящийся циферблат: было раннее утро, пять часов.

Бытует мнение, будто сны это нечто вроде непереваренного дня, или дней. Людей, которым снятся кошмары, обременяет реальный груз, но это был не мой случай. Я заканчивал выпускной курс философского факультета, и у меня были все основания рассчитывать на праздность и достаток: выгодное место консультанта при неразборчивой, но денежной конторе. Я не жаловался на здоровье, не терпел нужды; друзей имел ровно столько, сколько нужно, чтобы то были друзья, а не кореша; подумывал жениться, выпивал в меру — словом, жил ровно и счастливо, не давая кошмарам повода вторгнуться с их мрачными напоминаниями и угрожающими намеками.

Одним словом, дела мои шли лучше некуда.

Сон обнажился, теряя подробности, но сохраняя черный каркас; так осыпается с дерева снег. Я сел, сунул ноги в холодные тапочки: те сделались тесными, потому что душа ушла в пятки, и стопы опухли. Обычно с утра опухает лицо. Я надавил пальцем над плюсной, и там осталась хлебная вмятина. В комнате пахло смертоносными благовониями: ложась, я включил фумигатор, и комары, которые не переводились даже зимой, падали, как лапчатые рубиновые звезды. Они успевали насосаться перед смертью, но успевали и надышаться — напрасно рассуждают, будто перед смертью не надышишься: надышишься, и еще как, оттого и погибнешь. Я встал и зажег свет в надежде, что он прогонит мое настроение. Вспышка заставила сон отступить в тень, но он там остался маячить, стоя с недоброй усмешкой, готовый провести в такой позе многие часы.

Мне приснилось, будто я забрел в какой-то огород и вспомнил вдруг, что убил в нем бомжа. Может быть, это была женщина — во всяком случае, нечто, подошедшее к грани, за которой теряются половые различия. И переступившее грань. Огород был дурной, с покосившимся плетнем, с запущенными грядками; пыльные лопухи заказывали музыку разгоряченным мухам; сама земля, казалось, накренилась вместе с крестообразным пугалом в дырявой шляпе. Этот огород представлялся недолговечным проблеском пьяного сознания. Горело солнце, горела шапка: та, что была надета на пугало — вовсю, моя же предательски тлела, покуда я рассматривал заступы, тяпки и грабли, сваленные близ гнилого крыльца. Их вид меня тревожил, но пожар занялся, едва меня тронули за левое плечо; может быть, никакого касания не было, и я принял за него дуновение спрятавшегося ангела. Пропитым голосом тракториста невидимка напомнил мне об убийстве, и я тут же обратил внимание на борозды и канавки, спешно прочерченные в сухом черноземе. Земля немножко разошлась, ровно столько, сколько нужно было, чтобы я увидел, и я действительно увидел перепутанные грязные ленты, похожие не то на лохмотья, не то на мясо; под ними чернели кости, как будто их долго продержали над костром, но не сожгли, прокоптили, и вот они впитали давнишний дым. Пейзаж качался; он не дрожал обманной знойной дрожью, а именно раскачивался, как маятник. Вокруг было голо, бедно и солнечно; бороздки и канавки продлились в доисторическую тракторную колею; невидимка, стоявший за плечами, торжествовал, и я отступил, цепенея от страха, потому что вспомнил. Вернее сказать, я сначала не вспомнил ни бомжа, ни картины убийства; я знал только, что убийство состоялось, и совершил его я; совершил, вероятно, либо по неосторожности, либо под действием скороспелого бешенства. Еще мне вспомнилась моя тогдашняя уверенность в полной безопасности; я ни секунды не сомневался, что меня никогда не найдут и не будут искать. Затем промелькнул и сам бомж, я так и не разобрал, кем он был: это существо стояло и горланило что-то, размахивая руками, очень похожее на разбитное лихое пугало, которое с того времени ничуть не изменилось и даже торчало под тем же углом. И я, по-моему, рубанул орущее существо лопатой. «Но теперь все открылось», — сказал невидимка; я отступил еще. Пылал рябой огородный сентябрь. Солнце припекало мою макушку, мне захотелось пить, и я сразу проснулся, чтобы утешиться мирными предутренними часами в мирные предутренние часы.

«Это сон», — сказал я себе, стоя посреди залитой светом комнаты и слушая, как капает в ванной. Капель равнодушно стучала; у нее не было права голоса, не то, будь ее воля, она-то уж сказала бы мне все, что думает про мою особу и о моих прошлых деяниях; но нет, так и нет, и капли падали, подчеркнуто безучастные к моим сомнениям. В этих сомнениях ощущалось нечто столь же ужасное, сколь и манящее, участие чуда. Мне очень хотелось поклясться перед собой, что никакого бомжа не было, и никакого огорода я не знаю, но я не сумел. Когда же и где? Этого я не помнил. Возможно, я был пьян? Меня зашвырнуло в пригород, я поспорил с каким-то бродягой, зарыл его в качестве последнего довода — может быть, я ни в чем не мог поручиться.

Пришлось умыться и выпить кофе; ни первого, ни второго я не терплю, я принимаю душ и пью чай с бергамотом. Сосущее воспоминание требовало скорых мер, я бухнул в чашку четыре столовые ложки: сначала кофе, потом сахара. Умывался холодной водой; вообще, я принялся лихорадочно приводить себя в порядок — бриться, чиститься, сменил носки, переоделся на выход. Короче говоря, сделал многое, чтобы отвлечься, но сделанное не помогло. Тревога не исчезала; я выпил вторую чашку и поймал себя на том, что вспоминаю все пригороды, какие мог посетить в обозримом прошлом. Их было немного, и мне, чтобы их перечислить, хватило пяти пальцев. «Но я же не принимаю этого всерьез, — мое обращение к внутреннему собеседнику прозвучало рассудительно и лицемерно. — Все очень просто. У меня есть какая-то неосознанная потребность, и очень настойчивая — до того, что пролезла в сознание, облекшись в форму вымышленного инцидента. По всей вероятности, эта потребность еще хуже, и у меня нет ни малейшего желания разбираться, в чем она состоит. Зато у меня есть желание растоптать ее мерзкую оболочку. А потому… сейчас я вспомню всякие рискованные места и, действуя методом исключения, не оставлю ей средства к существованию».

Я человек обстоятельный не по годам и потому разыскал карту области на случай, если что-то забуду. Привычный рисунок, понесший в себе загадку, представился необитаемым островом, где вместо сокровища были зарыты останки. Я перечитывал знакомые названия, одновременно удивляясь, как много из них позабыл. Вот, скажем, Клячино — я там бывал. Но это было… это было очень давно, мне только исполнилось шестнадцать… нет, даже пятнадцать лет. Меня отправили с каким-то поручением, кого-то навестить и что-то взять. И все. Нет, Клячино можно было смело вычеркивать. И я зачеркнул его красным фломастером, невольно представляя себе мирных и сонных клячинцев, которых так вот запросто вымарали из географической реальности. Понарошечное могущество мне понравилось, я тут же пометил быстрыми крестами еще четыре населенных пункта, воображая, будто над ними рвутся бомбы. Фломастер завис над коричневым пятнышком города-матки, вычеркивать который было глупо, но я с неожиданным удовольствием перечеркнул его и поднял глаза к потолку, словно рассчитывая увидеть сквозь него собственные поднебесные росчерки. Потом смахнул карту на пол. Идиотизм импровизированного штаба был очевиден, и я зря портил карту, так как без нее знал, какое название останется незапятнанным. Я помнил поездку и урывками — сцену действия, если, конечно, там было какое-то действие, но будь оно так, то состояться оно могло только там, я знал это наверное. Мне стоило труда удержаться и не выскочить из дому прямо сейчас, чтобы поспеть на первую электричку. На что я надеялся? Стоял февраль, и поиски приснившегося огорода не могли принести результата. Снег, лед, замороженные поляны, земляничное мороженое, полувечная мерзлота. Пусть даже я найду место — прошло года три… или пять?

Кручино располагалось под боком у города, я даже зацепил его фломастером. Это был почти что городской район, лубяная-деревянная проплешина, отделенная от многоэтажек тоскливым пустырем. Городские власти решили не вмешиваться в анахронизм — до поры, до времени. Однако на пустыре постоянно что-то затевалось: туда привозили какие-то трубы, вырыли котлован, поставили чумные будки, которые числились в собственности разных организаций, а потому дымили каждая свое, днем и ночью скрывая своих землеройных обитателей. Обреченное Кручино давно смирилось и ждало естественного конца. В нем беззаботно пели петухи, расцветали яблони и праздно гавкали полупсы-полулюди. Еще там блеяла гармонь, трещали мопеды, звенели ведра, и кто-то пел в листве или без листвы, невидный и одинокий. Я побывал там с неизвестным намерением, прикатив на трамвае; это я мог припомнить — саму езду и свой прыжок в колючую траву, но дальше сразу начинался плетень, скалилось пугало, горело солнце: и все. Видел ли кто меня?

«Паря, паря», — заговорило в моей голове. Я даже выронил фломастер. Мне показалось, что разговаривало пугало, но показалось не сейчас про тогда, а, скорее, тогда про сейчас, потому что я стоял и озирался в лопухах, попирая лютики, и лихорадочно соображал, откуда голос, и подозрение к пугалу запечатлелось весьма глубоко, где сварился сегодняшний сон, и нынче всплыло, но в действительности… кто же ко мне обратился? «Паря, паря», — каркало в ушах. Я не смог этого вынести, потому что уже не спал; мое реальное прошлое соединилось со сном, как разноцветные компоненты коктейля: нечто легкое и тревожное клубилось сверху, внизу же стоял тяжелый спирт. Посмотрев на часы, я увидел, что маялся час: было шесть.

Пойти и проветриться — вот в чем решение. Я жил на окраине; на то, чтобы добраться до центра пешком, у меня бы ушло часа два — два с половиной. Вполне прилично, я успевал. Перед выходом мне пришлось прополоскать рот, потому что в нем было горько от кофе. Но я забыл почистить зубы, чего со мной прежде никогда не случалось; я очень быстро оделся, погасил свет, захватил сумку и выбежал в пушистую тьму. Чего я боялся? Тюрьмы, разумеется. Само содеянное меня мало тревожило: имею ли право, не имею ли права — оставим эти мучительные вопросы классикам прошлого. Другого сорта художественная литература, несоизмеримо низшего ранга, но зато куда более действенная здесь и сейчас, убеждала меня пусть в сомнительной, но слишком часто поминаемой неотвратимости наказания. Совершено убийство, заведено дело. Оно пылится на полке, но любая непредвиденная случайность может вдохнуть в него жизнь. Недочеловеческое «паря» из прошлого убеждало меня в провале, который произошел в моей памяти — под действием выпитого, конечно, теперь я уже не сомневался в первоначалах и перводвигателях. Они не имели ничего общего с метафизикой, что только добавляло им влияния. Я где-то напился — один, вероятно, поддавшись воскресному настроению — и прибыл в Кручино: быть может, зачем-то, быть может, к кому-то, но думаю, что ни к кому, просто так; я задремал в трамвае и доехал до его заросшего и расцветшего кольца. Потом пересек пустошь, вошел в полусонный поселок, который, расчерченный аккуратными дорожками вдоль и поперек, на карте выглядел горелым пирожком-плетенкой. Все это я додумывал сейчас, шагая к проспекту; в картине, которую я воссоздавал, не было противоречий — похоже, что в ней не было и вымысла, способного возмутить мое внутреннее чуткое существо. Я зашел в эти улочки, меня шатало; потом я услышал «паря, паря». Инвалид, местный житель? Но где же он был — повстречался ли мне, или окликнул из-за забора? Чего он хотел — на бутылку? Или, напротив, растрогался и пожалел, и сам озаботился угостить меня самогоном? Или каркал безмысленно, и звуки, выкарабкивавшиеся из его чрева, лишь по случайности совпадали с общепринятыми значениями?

Я чувствовал досаду и усталость. Меня жгло желание быстрее отделаться от морока, я был готов пойти и признаться во всем, пускай назначат экспертизу, организуют расследование. Я представил негуманную эксгумацию, воображая почему-то старенький экскаватор, который ковыряется ковшом в земле, оглашая селение смертоносным урчанием; из избушек выглядывают тревожные, заплывшие лица, подозревая, что долгожданный конец света для их первобытного оазиса, наконец, наступил, и вот уж роют, и надвигается пустырь, а трубы тянутся ржавыми стрелами, забираясь под почву и тайно пронзая сокровенные колодцы и силосные ямы. В отдалении стоят и ждут кладбищенские фигуры в шляпах и с папками под мышкой, между ними — я сам, закованный в наручники; милицейский козел расположился на въезде, и в нем пьют из термоса, покуривая едкую дрянь; к нему стянулись окрестные козы, они жрут траву, постукивают поводками и опускают горизонтальные глаза, кокетничая перед мундиром. Ковш всхлипывает, тянет из земли черноземные сопли… но нет, это ветошь, и кости вываливаются из дегенеративного машинного рта, словно пища из пасти умственного, но отсталого переростка: нашли! …

Я наподдал сугроб; он разлетелся без звука, как если бы тоже явился из сна. На часах было восемь, я выходил к реке.

 

 

***

 

 

Пришагал веселый май: в заломленной кепке, с красным бантом и полными карманами тазепама. Я брал таблетки не глядя, украдкой съедал; учеба заканчивалась, и все шло ровно, вполне по инерции — я был прилежным и примерным студентом; сбой, который случился в феврале и продолжался теперь из недели в неделю, не мог повредить благополучной колее моего ученичества. Я хорошо постарался в прошлом и сейчас пожинал плоды; я мог вообще ничего не делать и, распадаясь в спячке, питаться четырехлетним академическим жиром, все продвигалось успешно. Диплом выгружался автоматически, сам по себе, я только запивал водой лекарства. Помолвка, однако, зависла, и я никак не мог собраться ее перезагрузить. «Reset», возникавший в моем полуобморочном сознании, все чаще сменялся перспективным сетапом, а то и делитом. Сон приходил по-свойски, не балуя свежими мелочами; моя осведомленность, если сравнить ее с февральской, нисколько не возросла. Я дожидался лета, мое самочинное следствие требовало сухих и солнечных дней. Но май шагал себе, снимая пальто на ходу, и там, куда падали его демисезонные вещички, занималась молодая трава. К двадцатому числу он уж вызвал июня-братца, который тут же явился, не мешкая, расположился на лавочке за домино, и братья начали по-родственному квасить. Поэтому я решил, что ждать мне долее нечего, я должен с корнем вырвать пустополуночную заразу.

Рельсы были дрянь; трамвай качало так, что кондуктор уподобился матерому шкиперу. Я всерьез опасался, что вагон очень скоро завалится. «In emergency case», — пронеслось в голове, пока я вынимал и показывал свой студенческий проездной капитану, который добрался-таки, цепляясь за поручни, до самого юта, где я сидел; в вагоне было безлюдно, человек восемь, а восемь не в счет, так что пусто; шкипер заковылял обратно. Я прикрыл глаза, благо путь предстоял неблизкий, и мне ужасно хотелось спать. Я уже не мог разобрать, где кончается кошмар и начинается транквилизатор. Они слились, потом сменились кричащим шкипером, который тоже начался: он дышал чесноком и беззвучно разевал фиолетовый ртище: «…цо!», — понял я и проснулся, и вздрогнул, додумав «кольцо». Поездка закончились, а шкипер, убедившись, что разбудил-таки очередного ненавистного ездока, косолапил к вожатому, фигуре беспредметной и безразличной. Двери зияли, я вышел, передо мной простирался пустырь. Он совершенно не изменился и был все так же разворочен и перекопан; неподалеку клокотал маленький бульдозер, изображая трудовой процесс и следуя бессмысленному виртуальному графику; все это существовало без начала и конца, от века. Дальше валялось Кручино: селения лежат, хранимые звездным небом, но это валялось, как перебравший бульдозерист.

Я пошел. На мне были подвернутые резиновые сапоги, чтобы месить грязь. Я подвернул их, потому что неподвернутыми они казались мне с чужой ноги; теперь вышло нечто придворное из сказочных фильмов. Во сне я приехал в ботинках. Грязь отламывалась от них кусками, и я наследил в прихожей, когда вернулся. Скорее всего. Я не помнил. Наверно, вернувшись я сразу же лег поспать. Отчего это все со мной происходит? Остановившись, я заторможенно огляделся. Кручино молча приблизилось, и мне пришло в голову развернуться, запрыгнуть в одинокий трамвай, что уже просыпался, готовясь в обратную одиссею, а правильнее — в сизифею; забиться подальше и впредь уж не помышлять о предательских сновидениях и уголовном преследовании. Но мой сапог упрямо шагнул; подтянулся второй, и я перепрыгнул через мутный ручеек — жалкий, но важный канализационный рубикон. Кручино, казалось, вздохнуло: на окраине поселка зашелестели деревья, а из ближайшего домика долетели едва различимые позывные «маяка». Была суббота, день огородный и хлопотный — майка, лопата, картуз, отпотевшие грядки. Капуста и банька, горилка, картошка, сварливая жинка. Горрилки. Я прыгнул на кочку, перескочил на другую. Вскоре пошла трава, я вытер сапоги и свернул в первую улицу. Меня там ждали. Там не было ни души, но я показался себе долгожданным гостем. Хотя и совсем не желанным. «А вас не спрашивают», — пробормотал я, вызывающе глядя на перекошенные калитки. Дорога молчала. Я пошарил в кармане, нащупывая облатку. Проглотил созерцательно-равнодушное колесико, пожамкал ртом, в котором давно было сухо, и двинулся дальше: один отдаленный плетень показался мне именно тем, ради чего я приехал. Дойдя до него, я постоял, прислушиваясь к преступной памяти: тихо. В черном океане забвения был полный штиль, и мой парусник томился на поверхности — с обвисшими парусами, в напрасной мечте о глубинах. Глубинах гибельных, но притягательных для парусника… тьфу, я раздраженно отбрыкнулся от высокопарных поэтических образов. Не тот плетень, не та изба. И пугало не то, хотя оно здесь, на месте, с дырявой прокастрюленной головой.

Я медленно ступал по дороге. Деревня жила, но украдкой; то тут, то там я напарывался взглядом на ситцевый бабий зад, подзависший над грядкой. Все это пестрое, натуральное копошение терялось среди солнечных и лиственных пятен, и только я один, не поддавшийся бессознательной мимикрии, был доступен естественным силам среды: обстоятельное солнце пекло мне макушку, любознательный воздух ощупывал мое лицо. Я свернул и очутился на новой, в точности такой же улице, носившей незаслуженно боевое название: та же картина — плетни, огороды, убогие страшилы; пятилитровые банки, хвастливо выставленные в окнах; белье на веревках, полудохлые дворняги, музыкальные мухи. Во мне закипала досада, я чувствовал себя совершенным и чуждым здешней фауне ослом. За героической улицей последовала третья, мирная; имя четвертой затерлось, подъеденное ржавчиной; пятая оказалась первой, зад покачивался, черные лапы что-то перебирали в земле. Я присел на какой-то камень и расстегнул рубашку. Прогулка затянулась; я ожидал вспышки, просветления, опознания — чего угодно, лишь бы сдвинуться с точки, в которой я застрял, и перейти либо в наступление, либо к обороне. Вместо этого я напился ледяной воды из колонки, пустившей убийственную струю, которая, прыснув, ошпарила мне губы; освежаясь, я тупо соображал, сколько же улиц в Кручино, и должен ли я обойти их все. «О, паря!» — раздалось над ухом, и я вздрогнул — так, что ударился головой о кран. У меня за спиной, уперев руки в боки, торчал морщинистый и тощий мужичок, одетый в линялую гимнастерку. Он удивленно улыбался, во рту не хватало зубов. Взгляд был волчий. Я сразу понял, что мы уже с ним встречались. «Давно тебя не было, паря, опять ты тут», — озадаченно сказал мужичок и поправил кольцо проводов, надетое на плечо. Не иначе, он срезал их где-то по срочной нужде, обесточив некий объект. «Не понял», — пробормотал я угрюмо, подлаживаясь под его тон. На темном лице мужичка проступило почти уважительное недоумение. «Не помнишь, что ли?» — он почесался под вязаной шапочкой. Я принял заносчивую позу — достаточно жалкую, так как надеялся защититься невозмутимой храбростью. «Не помню», — соврал я ему. Соврал не полностью: я знал, что он был, и что-то видел — тогда, при первом моем посещении, но сколько он знал и о чем, оставалось только догадываться. Я рассчитывал вытянуть из него подробности. «Ну, ты даешь», — покачал головой мужичок. Он коротко хохотнул, звякнул кольцами и побрел прочь, не обращая на меня больше ни малейшего внимания. Я стоял и смотрел ему вслед. Я не отважился спросить. Мужичок уходил, не оглядываясь. Мои щеки, мой лоб испеклись, словно в печке, сердце бешено колотилось, ноги подгибались. Мои воры поспели к шапочному разбору, и шапки уже горели. «Чего мне помнить-то», — каркнул я вслед. Мужичок отмахнулся. Я беспомощно огляделся по сторонам, зная, что с меня достаточно, и я уже не стану разыскивать место преступления. Мужичок выпил из меня последние силы. Теперь уже было не важно, убил ли я кого, или сделал какое другое дело: что-то произошло — что-то, не красившее меня, до того возмутительное, что разговаривать со мной, умудрившимся забыть про такое, казалось бессмысленным. Я тупо следил за обстоятельным ходом мужичка; он даже ноги ставил так, будто печатал каждым шагом обещание, даваемое деревней, пустырем — всем миром. Мир обещал мне веселое существование: «мое дело, паря, сторона, а только жисть — она тебя научит».

Внезапно я ощутил, что Кручино расступается ямой. В нем скрывался потусторонний провал, куда валились души нежелательных чужаков; я невольно схватился за ледяное железо колонки. Меня выплюнули и даже не стали растирать. Я знал, что мне подскажут дорогу, спроси я кого; мне нацедят стопарик и вообще окажут всяческое гостеприимство при первой оказии, но это радушие будет обманчивым, пора убираться. И я убрался. Теперь оставалось сидеть и ждать, пока у мужичка не лопнет терпение и он сообщит, куда надо, о пришлой фигуре, которая, гражданин начальничек, нам хорошо запомнилась по прошлому посещению. Опять он пожаловал. И мы, уважаемый гражданин следователь, всерьез опасаемся за нашу спокойную будущность, потому что гуляют слухи, будто на улице Красненькой, скажем, этот хлопчик положил одного — тоже пришлого, но безобидного, божьего человека, ни за что. И вы бы, гражданин начальник, отрядили своих людей с лопатами, да поискали по адресу… И назовет этот адрес.

Кутаясь в рукава, я угрюмо сидел на прежнем месте, в том же вагоне. Кондуктор спал, трамвай подпрыгивал.

 

 

***

 

 

Мне больше не снились сны, потому что я перестал спать, хотя порой мне казалось, будто я все-таки сплю, но не дома — в трамвае. Я покрывался испариной от каждого звонка — неважно, телефонного или в дверь, шарахался от милицейских патрулей, а иногда нарочно проходил очень близко от них, с трудом удерживаясь, чтобы не заглянуть им в глаза, дабы убедиться в общем расположении и попущении мне ходить и дышать. Теперь я знал, почему преступника притягивает место, в котором он нашалил: он хочет увериться в своей безопасности, в отсутствии подозрений. И вот он стоит среди зевак, вокруг ведутся следственные действия, и никто не указывает на него пальцем, не кричит «держи!». Ему нужна стабильность. Бывает, что он изо дня в день навещает болотце, в котором вот уже год как утопил свою разрубленную подругу; приходит и видит, что все спокойно и тихо, и эта внешняя тишина не позволяет разгореться внутреннему пламени, от которого, того и гляди, запылает шапка.

Надо ли удивляться, что мне не хватило выдержки. Наступил сентябрь — то ли пятая, то ли шестая годовщина моего неназванного злодейства. Дата добила меня, страх обострился, и я стал собираться. Все выключил, все погасил. Вышел на лестницу, запер дверь и постоял перед нею, рассматривая газетный язык, который вывалился из почтового ящика и жаловался на типографский налет. Свинцовое отравление. Я сунул газету в карман и пошел в милицию.

Прежде я часто раздумывал над жутким желанием испытать контраст. Я сидел дома и поглядывал на телефонную трубку, зная, что мне вовсе не нужно кого-то убивать — достаточно позвонить и предупредить о бомбе, которая подложена в кабинет городского головы. Это займет минуту. И даже меньше. После этого мне уже не удастся пойти на попятный. Домашние стены отступят в недосягаемость: я буду сидеть и смотреть на узоры, зная, что нет такой силы в мире, которая сумела бы оставить меня при своих. Как скоро они приедут? Через полчаса? Час? Через пять минут? Трубка притягивала меня, как пропасть заманивает праздных мечтателей. Теперь я знал, что должен был набраться смелости и позвонить — тогда бы меня не донимали сны, и я не вспомнил бы про Кручино, перед которым я, возможно, вовсе не виноват. Я получил бы свою положенную дозу, и дальше жил, обогащенный суровым знанием. Но я взамен выбрал кружные пути в ту же точку, так что пришлось без нужды расплачиваться за прятки.

— Нет ли у вас нераскрытых убийств? — спросил я в лоб, когда, наконец, добрался до свободного следователя. Меня долго не хотели пускать, желая прежде разобраться, что и зачем.

— Ну как же не быть? — усмехнулся тот, потягиваясь за столом. — Без них не бывает. А вам, собственно, чего надо?

Я ответил ему, что хочу повиниться в убийстве, которое я вроде как совершил, а может быть, и не совершил в районе поселка Кручино.

— Вот справка, — я выложил на стол заранее приготовленную бумажку от психиатра. Там было написано, что я не числюсь среди его постоянных клиентов.

Следователь не удивился: напротив, он обрадовался и стал суетиться:

— Погоди, погоди, парень, — он задвинул выдвинутые было ящики и подался ко мне. — Ты что — серьезно хочешь взять на себя висяк? Тебе ведь не важно, чтобы это был именно тот висяк, да? Ну, не знаем мы ни про какое Кручино. Но теперь-то узнаем, если захотим, — следователь спохватился. — Не думай отвертеться. Нет! — он погрозил пальцем. — Теперь, если ты вздумаешь отпираться, мы назначим экспертизу, поедем, перероем всю деревню, и все найдем. Но лучше будет, если черт с ним, с Кручиным. Никто оттуда не жаловался, дела нет — а вот есть у нас тут… — и он снова начал рыться в бумагах. — Есть у нас тут один эпизод… Тебе ведь все равно, за что сидеть, я правильно понял? …

Он правильно понял. Сначала я собрался возмутиться, но неожиданно для себя кивнул и попросил разрешения закурить. Нам не живется покойно. Нас закаляет стучащая кровь, мы куемся в том кузнечном огне, что пожирает шапки и обжигает темя.

 

 

© февраль — март 2002

 

 

 

Композиция вторая

 

СКОБА

 

 

Держали пари.

— На бутылку, конечно, — Совершаев осклабился.

— Добро, — подумав, согласился Кропонтов.

Спорили на лестнице. Мужичков попросили курить за дверь.

Все началось с досады, которую вызвал у пьющего Совершаева непьющий Кропонтов. Сам Совершаев накушался всласть.

— Что ты сосешь лимонад? — спросил он с упреком. — Засохнуть боишься?

— Подохнуть, — ответил Кропонтов, утирая рот. — Я под химзащитой.

Совершаев погладил себя по лысому черепу.

— Это же фикция. Кто же позволит в Расее кодировать насмерть? Людей не останется.

— Ну, пусть не насмерть, а худо будет так, что лучше не надо.

Когда выходили за дверь, Совершаев обнимал Кропонтова за плечи:

— Я тебе сочувствую. Мне ведь обидно — понимаешь?

Техорский, который подслушивал, стряхнул себе под ноги пепел и с преувеличенной рассудительностью произнес:

— Вот ты говоришь: химзащита, таблетка. Сколько, по-твоему, эта таблетка будет болтаться в организме? Думаешь, год? Ее давно там нету…

С ним согласился Удыч, краснолицый детина в гавайской рубахе, расстегнутой до пупа:

— Нет там ничего, ясное дело. Мелкий гипноз. И сами мы мелкие, мнительные.

Кропонтов не особенно возражал.

— Может быть, может быть, — кивал он грустно. — Но мне-то какая разница, от чего загибаться? От таблетки или от гипноза.

— Хочешь пари? — не отставал Совершаев. — Прямо сейчас, через десять минут я сниму с тебя всю твою защиту. И ты снова станешь нормальным человеком. Выпьешь с чистой совестью…

— Ты? Снимешь защиту? Не верю, — взволнованный Кропонтов покраснел.

— Не веришь? Точно? Все свидетели! Кто разобьет?

— Давай, —Техорский выступил, растоптал сигарету и разрубил им руки, сцепившиеся в полудоверительном рукопожатии.

Войдя в комнату, Совершаев прищурился на курлыкавших женщин.

— Пойдем на кухню, — решил он. — Здесь нам не позволят.

На кухне он приказал Кропонтову смотреть в окно.

— Ты не должен видеть. Через минуту все будет готово…

Кропонтов с надеждой глядел на полосатые качели.

— Прошу! — Совершаев, улыбаясь, развернул его к кухонному столу. Там стояли два стакана, доверху налитые едучим оранжадом. — Начинаем экзорцизм!

Удыч и Техорский караулили в дверях, не допуская дам.

— В одном стакане лимонад, в другом — тоже шипучка, но я добавил рюмку водки. Сейчас ты возьмешь один из них наугад и выпьешь.

Кропонтов задумался.

— Давай, — прохрипел Удыч, почесываясь о косяк. — Мы поможем, если что.

— Как вы поможете? — огрызнулся Кропонтов.

Он осторожно взял правый стакан и принюхался.

— Как будто лимонад, — произнес он с опаской.

— Конечно, лимонад, — Совершаев сделал серьезное лицо. — Пей, не дрожи.

— Ты будешь отвечать, если что, — предупредил Кропонтов.

— Я свидетелем пойду, — пообещал Техорский.

Кропонтов поморщился. За Техорским водились мутные дела, и его свидетельство не внушало доверия.

— Ну, я пью, — стакан опустел.

Удыч слегка напрягся, ему хотелось обонять беду.

— Я время засек, — предупредил он.

— А чего его засекать, — улыбнулся Совершаев. — Можно еще покурить. А то и к столу сходить.

В гостиной допели «катюшу».

— Вы тама где? — донеслось оттудова, вавакая ради народности добавочным слогом.

— Мы тама здесь, не грустите, — откликнулся Удыч.

Кропонтов присел на табурет. Он прислушивался к себе и не слышал ничего тревожного.

— Мне давали три минуты на рвоту, — пробормотал он, растирая себе грудь. — Если что-то нечаянно попадет. Через три минуты — хана.

Совершаев высунул ленточный язык:

— Ме! Уже пять прошло! Ты выпил водку. Ты мне должен пузырь.

— Да? Точно? Там была водка?

— Была, — подтвердил Техорский.

— Уфф! Как все просто! Это невозможно! — удивился Кропонтов. — Спасибо тебе, старина, — Кропонтов прижал руки к сердцу. — Гора с плеч.

— Запей, — причмокнул Совершаев, кивая на второй стакан.

— Да, — согласился тот, послушный, как добрая лошадь возле желоба с питьем, — я переволновался, во рту сушит.

Он выхлебал фанту, и Совершаев раскатисто рявкнул:

— Шутттка! В первом ничего не было! А вот сейчас — лети к горшку!

Кропонтов пригнулся и бросился в коридор, ударился в Удыча, ворвался в уборную; запираться не стал и повалился на колени, засовывая в рот пальцы.

— Э-э! Бе-е! — Кропонтов подался назад. Его голова, закачавшаяся в метре от пола, откинулась в коридор и надрывно пожаловалась: — Не рвется! Никак! Что же делать-то? О-о-о!

— Что у вас там? — закричали из обеденной комнаты.

— Ерунда, балуемся! — крикнул Техорский. — Сейчас придем!

— Вызовите ноль-три, — Кропонтов стоял на четвереньках и глубоко дышал. — Мне плохо. Сейчас я умру.

— Не умрешь, — Совершаев легонько наподдал ему в зад. — Жив человек, что и требовалось доказать.

— Что такое? Что такое? — причитал Кропонтов. Его лицо побагровело, глаза выкатились. Он окончательно запутался.

— Ничего. Водка была в первом стакане. И ты живой. А во втором ее не было. Я пошутил.

Кропонтов смотрел недоверчиво и чуть не плакал:

— Врешь!

— Вот те крест, — Совершаев перекрестился на латинский манер. — Иди, проверяй. Выпей еще чего-нибудь. Как человек. Просто иди и пей на здоровье.

В дверях он придержал Удыча и шепнул:

— Там везде было чисто.

— То есть? — Уши Удыча дрогнули, как лиловые мозолистые бабочки.

— Без водки. Один лимонад, в обоих стаканах.

— Да? А ему не поплохеет? — Удыч быстро заглянул в столовую, где Кропонтов, счастливый и радостный, поднимал рюмку.

— Не гони. Ты же сам говорил, что гипноз.

Кропонтов проглотил водку и налил другую. Через секунду послышался звон. Жена Кропонтова, еще недавно тоже счастливая, бросила вилку при виде супруга, который набирался беспроблемно и с упоением. Кропонтов смежил веки и блаженно почавкал.

— Не все коту масленица, — сообщил он многозначительно. Жена, несмотря на неряшливое смешение зоологических полов, поняла намек. Она всплыла над столом, как шаровая молния. И съездила по морде почему-то Техорскому.

Женщины загудели.

— Тихо, бабоньки! — пропел Совершаев, садясь одесную Кропонтова. — Не надо шуметь! Выпьем!

— Свинья ты скотская, — отозвалась очередная жена, уже его собственная.

— Ну и рот закрой, — Совершаев чокнулся с Кропонтовым. Удыч вздохнул и наполнил себе фужер.

— Да пусть они тут ужрутся, — сказала любительница Удыча, особа беспечная и склонная доверять мировым жерновам, перетирающим беды. — Пойдемте, девки, гулять. Пускай остаются. Мы себе новых кавалеров найдем.

Совершаев серьезно кивнул и фыркнул. Техорский сосредоточенно ел, он пришел один. Он всем своим видом излучал одобрение приспевших перемен.

— Г-галя! — проревел красный Кропонтов, отваливаясь от рюмок и ножей.

Хлопнула дверь.

— Вот и славно! — Совершаев потер ладони. — Это, брат, бабий заговор был, — он обращался к разомлевшему Кропонтову. — Черта с два! Правда?

— Спасибо, спасибо тебе, — твердил спасенный Кропонтов.

— Это дело святое, — вмешался Техорский, утирая салфеткой тараканьи щупики. — Ты его не благодари. Он и не сделал ничего, это же пустяк.

— Вроде боя с тенью, — невнятно согласился Удыч: у него был набит рот.

— Бой с тенью не пустяк, — возразил Техорский, орудуя корочкой в соусе. — Это его химзащита оказалась пустяк, — он дернул брыластой щекой в сторону Кропонтова. — Потому что никакой химзащиты не было. А бой с тенью — это совсем другое. Я, например, знаю одного колдуна. Вот он понимает в тенях.

— Полный приворот, — чавкнул Удыч. Он резво подметал заливное. — Расклад Сета, ням-ням. Возвращение любимых. Гарантия. Вход три рубля.

— Ошибаешься, — Техорский разлил водку по рюмкам. — Он не дает объявлений. Но все, кому надо, его знают. И помалкивают. Он работает на дому, без афиш и реклам.

— Хорошо, что моя не знает, — заметил Кропонтов, который до сих пор не мог поверить в чудесное избавление. — Иначе мне бы вот! — Кропонтов провел ладонью по горлу.

Совершаев, от выпитого взопревший, посмотрел на него с жалостью:

— Ничччему ты не научился, — молвил он горестно. — Напрасно я старался. Сведут тебя к какому-нибудь… надомнику. И станешь… кастрат кастратом. Что за мужик, которому не выпить? Это ж как без яиц, — он тупо уставился на скатерть, которую, ликуя, успел заляпать.

Техорский погрозил пальцем:

— Говорю вам! Этот колдун — настоящий. Он вернул в семью Красильникова. Его баба пришла, колдун ей говорит: поставлю скобку. Скобу такую, астральную, невидимую. И он вернется, и никуда от вас не уйдет. Правда, толку от него будет мало — сядет в углу и будет сидеть. И сам не будет знать, зачем с вами живет. Как предмет какой будет в доме — телевизор там, или шкафчик. Она говорит: пускай сидит. Ну, колдун сделал, как просили. И вот Красильников дома. В тот же вечер вернулся. Ходит тихий, налево не смотрит. Никуда не смотрит.

— Ну и что? — пожал плечами Совершаев. — Еще один мудак. Твой Красильников. Пусть он мне скобку поставит. Или тебе.

— Запросто, — Техорский выплюнул косточку. — Хочешь, адрес дам?

— Давай-давай, пиши, — рассмеялся тот и подтолкнул салфетку. Заинтересованный Удыч встал, качнулся и зашел Техорскому за спину. Он стал заглядывать через плечо.

— Это же рядом! — воскликнул Удыч, разобрав рваные буковки. — Пять минут ходьбы!

Кропонтов осоловело глазел по сторонам. Совершаев брезгливо поднял салфетку двумя пальцами, отставил подальше, прочел написанное.

— И правда близко, — согласился он. — А знаете что? Пошли общаться! Я его сделаю!

— Давайте никуда не пойдем! — попросил Кропонтов. — Плохо нам, что ли?

— Горючее кончилось, Коля, горючее! — Совершаев болтанул бутылкой.

— Горючее? — тот преувеличенно оживился, радуясь оживлению и гордясь им. — Это другое дело!

Удыч, уже направлявшийся к выходу, вдруг остановился:

— А что мы ему скажем, колдуну?

Техорский был из тех известных на Руси людей, чья дурная смекалка, помноженная на причудливое применение, всегда приводит к большим и маленьким катастрофам.

— Про это не беспокойся. Мы скажем, что у меня проблема. Она и вправду есть. Мы будем совмещать приятное с полезным…

— Постой, постой, — Удыч, вопреки приглашению не беспокоиться, озаботился натурально. — Какая у тебя проблема?

Проблемы Техорского обычно бывали таковы, что в них не стоило вмешиваться. Но вопрос потонул в громе стульев Кропонтова и Совершаева, на которых те выехали из-под скатерти.

Погода была ветреная; прохладные кислородные потоки перемешались с перегарными газами, дополнительно раздувая внутреннее пламя. Четверка зашагала по бульвару, курясь, словно болотный торфяник. Идеи рождались и лопались, не успевая пожить; атмосфера наполнилась лающими восклицаниями.

— Вон он! — Совершаев указал пальцем на какую-то сирую крышу.

Пять минут чудодейственно растянулись, как безразмерный карман темпорального великана. Властелин времени набил его петельками и крючочками, которые были сделаны по дороге, и там уместились двенадцать минут, проведенные в душном подвальчике с подачей напитков; за ними — другие пятнадцать, потраченные на споры и пререкания у прилавка; потом приложились еще двадцать пять, наполненные мечтательными беседами на случайной скамейке, с плевками в разные стороны, бульканьем и кряканьем. Наконец, добрались до цели.

— Похоже на притон! — Кропонтов избоченился и презрительно наподдал уродливую дверь.

— Старый фонд, — извинился за нее Техорский. — Ну что, подтянулись?

— Собррррались, — кивнул Совершаев. — Втянули животы! Дышим в себя. Сама любезность.

Они вошли и стали подниматься по узенькой, гадкой лестнице. Было сыро и скорбно; пахло посетителями. Колдун жил в третьем этаже; дверь, которая вела в его квартиру, была не лучше парадной. Совершаев, державшийся за стены, уже изгибал шею, заглядывая вверх, когда эта дверь отворилась и выпустила шустрого субъекта, закутанного в шарф и плащ, при широкой шляпе. Человек побежал мимо них, глядя в пол, с видом приезжего родственника, которого послали за лекарством для умирающего больного.

Удыч посторонился, прижимаясь к стене. Кропонтов проводил человека кровенеющим взглядом.

— Тропа не зарастает, — хмыкнул Техорский. Он остановился перед дверью, которая осталась незапертой, и задумался, войти ли ему сразу или провернуть звонок. Звонком стоял маленький ключик, как будто квартира была заводной, очень сложной игрушкой. — Ну? Решающий момент. Еще не поздно передумать.

— Заходим! — крикнул Совершаев.

Но Техорский все-таки крутанул ключик, тот мелко тенькнул, и зря: никто не вышел.

Тогда кое-кто вошел.

Внутри было не лучше, чем на лестнице — та же сырость, те же запахи, темно.

Хозяин возник в отдалении, силуэтом. Он шел из кухни, но остановился, застигнутый входящими. Колдун был высок и тощ, в правой руке у него висел чайник. Владелец держал его заботливо и строго, как мать детеныша, за шкирку.

— Кто еще? — молвил он недовольным голосом. — Скобарь! Ты чего двери не запираешь?

Совершаев хотел возмутиться, думая, что это его назвали скобарем, но тут же понял, что это было не обзывательством, а обращением. Из ближней каморки вынырнул невысокий мужчина, очень бледный, запущенный, пахший прелыми листьями.

— Они уж вошли, — успокоился он и шмыгнул носом.

Колдун переложил чайник в левую руку.

— Что надо? — крикнул он.

— Да так… — начал Совершаев, но Техорский шикнул на него и забрал себе слово:

— Мы с проблемой, — сказал он громко.

— Да? — Колдун пошел к нему. — Записаны?

— У кого? — смешался Техорский, трогая ус.

— У него, — колдун махнул чайником на Скобаря. — На скобчество записаны?

— Не записаны, — вмешался Удыч и язвительно осведомился: — А так — нельзя?

— Можно и так, — согласился колдун, который, похоже, был покладистым человеком. — У всех четырех проблема?

— Нет, у меня одного, — Техорский храбро шагнул.

— У всех! — возразил Совершаев и сдернул штопанную шапочку. Он гордо оглядел своих спутников, расположившихся под разными углами. — Мы друзья! Сшейте нас, чтоб до гроба!

— Слыхал, Скобарь? — колдун серьезно посмотрел на пахучего мужчину. — До гроба хотят!

— Доиграть надо, — сказал тот.

— Сейчас доиграем. Вы не торопитесь? — Колдун подошел еще ближе, и мнительный Кропонтов поежился, потому что от мага шла волна.

— Что вы! — отозвался Совершаев. — Мы подождем, если не очень долго.

— Не очень. Минут десять. Идемте в приемную, — хозяин, не дожидаясь согласия, повернулся спиной и направился к двери в комнату по соседству с прибежищем Скобаря.

В приемной разгуливали тараканы, все было пыльно, убого и грязно. Горела лампадка, образа было не различить. Кропонтов, Удыч и Техорский присели на драную тахту с возбужденными пружинами, а Совершаев завладел разборным креслом.

Колдун сел в другое, надел очки, взял тетрадный листок.

— Готов? — крикнул он.

— Готов, — ответил из-за стенки голос Скобаря.

— Бэ-четыре, — сказал колдун.

— Как?

— Бэ-четыре! — хозяин повысил голос.

Повисло молчание.

— Попал, — послышалось из-за стены.

— Ага, — колдун удовлетворенно пометил клеточку. — Вэ-четыре?

— Попал! — недоверчиво проворчал Скобарь.

Кропонтов толкнул Техорского:

— Что это они делают? — спросил он шепотом. — В морской бой играют?

— Нет, — возразил колдун, отличавшийся отменным слухом. — Мы расселяем коммунальную квартиру. Пришел человек и пожаловался на жильцов. Там, говорит, полна коробочка дьяволов, двенадцать штук. Мы тут со Скобарем расчертили бумажечку и вот взялись… Это на бумажке кораблики, а на самом деле — комнатки. Видели бы вы, как их там плющит! Гэ-четыре.

— Убил! — донеслось из-за стенки.

— Один остался, — колдун рассмотрел бумажку на свет от лампадки. — Холостячок. Одинокий. Куда же он забился. Ну-ка… Жэ-десять!

— Ну, ты мастер! — восхитился Скобарь. — Убил ведь!

— Вот и все, — колдун радостно улыбнулся, снял очки, скомкал бумажку. — Можно въезжать. У новых квартирантов, правда, будет постукивать… пошаливать… но мы про то ничего не обещали, правда, Скобарь?

Скобарь, держа в руках игру, вошел в комнату.

— Я этого последнего не просто перечеркнул, а заштриховал всю клетку.

— И кто тебя просил? Теперь там жить вообще невозможно.

Тут Совершаев засвистал. Он вытянул ноги и стал усиленно выдувать кошачьи звуки. Заплывшее бурдючное лицо преобразовалось в шотландскую волынку, наполненную старым добрым элем, словно грелка горячей водой. Кропонтов, догадавшись, что Совершаев ведет себя дерзко и хочет высмеять хозяина, решил подыграть. Он выставил палец и ткнул им в музыкальную щеку. Та сразу опала; Совершаев чуть высунул язык и вывел заключительную, уже непристойную руладу. Брызнула мелкая слюна.

Колдун поднял глаза от листка, который дал ему Скобарь:

— Позабавиться думаете?

Совершаев, досадуя, криво усмехнулся:

— Что вы, что вы.

Ничего другого в его голову не пришло.

— Рискуете, — сочувственно заметил Скобарь.

— Пусть скажет заявитель, — колдун развалился в кресле и весь заострился, хотя и слился с обивкой.

— Говори, — шепнул Удыч Техорскому.

— А? — Техорский успел задремать. — А! Да-да. Уважаемый… не знаю, как…

— Никак, — отрезал Скобарь. — Не тяните.

— Ну, — Техорский выпучил глаза, оттопырил губу и развел руками, как бы сожалея. Одновременно он повторил звук Совершаева. — Простите, ежели что… Мне про вас рассказывали.

— Естественно, — каркнул колдун. — Слово, как воробей. Летает, где нравится.

— У меня беда, — Техорский не подготовился и теперь не знал, что врать. — На меня готовят покушение! — выпалил он.

— Вы такая важная фигура? — удивился колдун.

— Я квартирами занимаюсь, — внезапно Техорский припомнил, что дела его и впрямь неважные. — Вчера, например, позвонили, — пожаловался он, говоря на сей раз чистую правду. — Деньги предлагали, с акцентом говорили. Грозились убить, если откажусь. Я вообще-то нотариус, — признался он следом и быстро затараторил, не понимая о чем. Речь его сделалась связной, без примеси хмеля, но сам Техорский после клялся, будто ничего не помнит, о чем говорил.

Колдун молча слушал.

Кропонтов ударил Совершаева в бок:

— Чего мы тут сидим? Пошли отсюда лучше. Ну, что мы ему сделаем?

Совершаев подался к нему:

— А просто не заплатим! Это же святое. Он, падла, сейчас нам насчитает… за потраченную энергию. Натикало, скажет, как в такси.

— Ничего платить не надо, — подал голос колдун. — Просто оставите, что не жалко.

Растерянный Совершаев заулыбался.

— Как слышит, собака, — пробормотал он.

— Извините, он пьяный немножко, — Кропонтов попросил прощения, потому что боялся колдуна.

— Скобарь, — позвал колдун, и всем показалось, что он изнемогает от скуки. — Поставь им скобки, потом пусть идут. Друзья, значит? — обратился он к гостям.

— Типа, — промямлил Техорский, ерзая от неуютности.

— Ну и ставь, раз хотят. Те, что звонили, тебя не тронут, — сказал он Техорскому. — За других не ручаюсь. Пусть каждый оставит мне какую-нибудь вещь.

— Платок можно? — Кропонтов потерял лицо. Он вздрагивал и потел. Он был готов исполнить любое желание волшебника.

— Ложи платок.

— Что-нибудь мелкое, — подсказал Скобарь, прохаживаясь из угла в угол.

Удыч молча выложил двухрублевую зажигалку. Газ в ней почти закончился. Совершаев пожал плечами, порылся в карманах и, ничего не найдя, пожертвовал монетку. Техорский оставил визитную карточку. «Ты что! » — шепнул Совершаев, но было поздно. «У меня этих карточек по городу черт-те сколько», — объяснил тот.

— Годится. Ну, а теперь… вот вам Бог, а вот порог, — колдун, указывая Бога, ткнул пальцем невесть куда. — Скобарь, проводи ходоков.

— Что значит все? — прищурился Совершаев. — А волшебство?

— Уже готово, — Скобарь подошел и заглянул ему в глаза. Совершаев пошатывался. Вдруг стекло его взгляда покрылось мелкой сеточкой трещин.

Колдун выбрался из кресла:

— Вырви там листочек из тетрадочки, — напомнил он Скобарю. — Для крестиков и для ноликов.

— Идите с миром, господа скобцы, — Скобарь сделал шаг, и Совершаев отступил.

— Тот еще сервис! — запоздало проснулся Удыч, но его уже теснили. Кропонтов дернул Удыча за рукав. Техорский топтался; и так же топталось недоумение, завязшее в его топком лице. Он будто силился что-то вспомнить из речей, что сам же и наболтал. В его лице тоже как будто расстегнулся сустав — не то справа, но может быть, слева.

Их выдавило на лестницу, задерживаться не стали. Компания вывалилась из подъезда и приложилась к улице, которая пошаливала себе, как недавно; она не заметила отсутствия друзей и осталась равнодушной к их появлению. Пошли к Совершаеву, но там не сиделось и не пилось; посовещавшись, решили идти к Техорскому. Техорский был рад и не рад, он плохо соображал, к чему все это; тут в его кармане запищал телефон.

— Алё, дарагой, — услышал Техорский. Он сразу задрожал.

— Новости с гары Казбек? — придвинулся Удыч, разминая пальцы. Он чуть не упал, силы его покидали. — Арарат на связи? Один за всех…

Но телефон, пока он силился сложить из пальцев мушкетерский знак, ласково извинялся:

— Извини, дарагой. Ошибка вышла. Ребята разабралыс и болше тебя нэ тронут. Хочешь, накроим тебе стол? М-м-м! — и невидимый восточный человек обсосал свои пальцы.

— Нет-нет, что вы, любезный, что вы, — закудахтал Техорский, который в этом пункте сделался совершенно трезвым. — Никаких претензий. Никаких. Спасибо. Спасибо. Очень рад. Всегда счастлив…

— Ну, не грусти там, дарагой, — отключился голос.

— Помогло, — прошептал Техорский, жамкая телефон.

— Сломаешь, — Совершаев попытался вынуть машинку, но тот держал цепко. — Как крепко его рукопожатие! — пропел Совершаев ослиным голосом. — Поехали, поехали, дело к ночи!

Он умел выпить очень много.

Кропонтов послушно сел в такси, не думая ни о чем, кроме как о настоятельной надобности поехать к Техорскому.

— Па-агнали, — причмокнул Удыч, погружаясь рядом. — Жаны не боисси?

Кропонтов скорчил усиленно глупую рожу, будто существование жаны явилось для него малоинтересной новостью.

…У Техорского остались до утра, почти не пили, на звонки не отвечали.

Наступило воскресенье; за Удычем и Кропонтовым приехали решительные, оскорбленные дамы, которым, судя по их злобному настроению, так и не удалось погулять в свое удовольствие. Лучших кавалеров для них не нашлось, но и прежние, вопреки ожиданиям, не пустили дам на порог. Они, попирая все мыслимые каноны, молчали и не давали Техорскому отпереть дамам дверь; дамы ушли. Их раздраженная брань плавно спустилась на самое дно лестничного колодца. Там все растаяло, как облачко вредного газа.

Гости сидели до вечера: бродили по квартире; брались то за одно, то за другое, переставляли безделушки, смотрели разные передачи. Удыч уснул на постели Техорского, рядом прикорнул Совершаев. Кропонтову достался неудобный диванчик, а сам хозяин, сложившись втрое, отсыпался в кресле.

Прикатилось новое утро.

— Не надо бы вам в офис, — Техорский, благоухавший комплексным освежителем, остекленело уставился на свое сопровождение, которое спешно обувалось.

— В приемной посидим, журналы почитаем, — пробормотал Удыч, зависая над шнурками.

Техорский хотел чем-то возразить, но ничего не сумел придумать.

Кропонтов осторожно погладил его рукав.

По улице шли гуськом, то и дело норовя прикоснуться к плечу направляющего.

— Мама, смотри! — закричал какой-то мальчик. — Дядьки идут гуськом, как в сказке! Про золотого гуся!

— Вы куда? — охранник, пропустив Техорского, заступил остальным дорогу.

— Со мной, — объяснил Техорский.

— Да?

Охранник посторонился. Потом он рассуждал с голенастой секретаршей и объяснял, что Техорский привел верную бригаду.»

В приемной Удыч подобрал журнал, уронил. Они разбрелись, Техорский сел за стол и подтянул к себе перекидной календарь.

Явились клиенты.

Первые вели себя тихо. Вторые отказались вести переговоры в присутствии посторонних.

Третьи тоже отказались, да впридачу закатили скандал.

— Разговор есть, — признался шаровидный молодой человек, вертевший брелоком. — Люди говорят, ты одной рукой дела делаешь, а другой прокурору пишешь. Ну-ка, убери своих горилл, не то я приду со своими.

— Какие ж они гориллы? — взмолился Техорский, тыча пальцем в грудь Кропонтова. Кропонтов бездумно топтался на месте.

— …Следи внимательно, — предупредил колдун, который за десять кварталов от конторы Техорского сражался в крестики и нолики. — Сейчас я нарисую четвертый!

— Не вижу, — раздраженный Скобарь принялся протирать глаза.

— Смотри, смотри!

— А чего мне смотреть, — Скобарь отобрал у него листок и влепил нолик. — Ты сам не зевай!

Колдун вздохнул:

— Партия! …

Он перечеркнул четыре крестика, протянувшиеся наискосок.

— …Ну, это свинство, — обиделся Скобарь и встал.

Встал и толстый молодой человек:

— Ну, смотри. Тебе виднее. Только не ошибись.

Он вернулся под вечер. Техорский, за день высосанный до донышка тазовой ямы, как раз выходил на крыльцо, а его спутники утомленно маячили в дверях. Охранник, словно медведь, успел их обнять, подмять и повалить на пол, поэтому пуля досталась одному нотариусу.

Совершаев исхитрился выпростаться из-под охранника, подбежал к Техорскому и молча прилег рядом.

Вокруг топотали, причитали, а кто-то скулил, но Совершаев лежал неподвижно.

Потом Удыч и Кропонтов поставили его на ноги, и он стал двигаться.

— Это психи какие-то, — говорил охранник, показывая на группу товарищей, бродивших вокруг трупа.

Кропонтов, Удыч и Совершаев тускло рассматривали милицию. Их грубо оттащили, сопротивление было вялым.

— Можно нам в морг? — поинтересовался Кропонтов. У него бегали глаза.

— Нельзя. Вы ему кто?

— Близкие люди, — бесцветным и равнодушным голосом объяснил Совершаев.

Милиционер поморщился. Все, что он думал о близких людях, брезгливо написалось на его простодушном лице.

— Быть здесь, никуда не отходить, с вами будут разговаривать.

Отпустили уже за полночь.

Трое перетаптывались на крыльце, не разумея, куда податься. Где-то за домами выпустили пар, и шуршавая темнота раскололась оглушительным шипением.

— Нужно в морг, — настаивал Кропонтов. Он рассеянно глазел по сторонам, в глазах его не было ни тени смысла. — В городе только один судебно-медицинский морг.

— Не пустят, — вторил Удач, и вторил не словами, которыми он, напротив, возражал, но тоном — таким же бесцветным, таким же непреклонным.

— Ничего, — Кропонтов поднял воротник. — Мы рядышком постоим.

— Подежурим, — задумчиво согласился Совершаев.

По дороге в морг каждый из них смотрел прямо перед собой и говорил в пустоту:

— Это не надолго.

— Дня два.

— Не больше трех.

— Погуляем в сторонке.

— Надо узнать, где похоронят.

— Не похоронят, а кремируют.

— Нет, у него сестра набожная. Похоронят.

— Это хорошо.

— Почему хорошо?

— У меня есть палатка.

— Не отходи, возьми меня под руку.

— Тут узко, втроем не пройти.

— Тогда цепью.

— Ты быстро шагаешь, у меня в печенках колет.

— Понял.

— Дай я тебе руку на плечо положу.

— И я тебе.

— Теперь говори громче. Замыкающего не слышно.

— В палатке замерзнем.

— Не замерзнем, сейчас тепло.

— А потом?

— Потом будет потом.

 

 

***

 

 

Потом, наставшее потом, оказалось такого свойства, что историю напечатали в яркой и толстой газете с огромным тиражом.

Страшненький человек, стороживший кладбище, рассказывал так:

— Все люди как люди, а эти ненормальные. Лысый так горевал, что в гроб полез. Еле оттащили.

По словами сторожа, подозрительные плакальщики разбили на погосте палатку, разожгли костерок, справили супчик.

— И я так понял, что расположились они основательно. Надолго. Им говоришь, но куда там, они не слышат. Посмотрят насквозь и питаются дальше. Хлебают себе из кастрюльки, вылавливают оттуда, чавкают — не по-людски так свинячить, среди могил-то.

Ночью сторож проснулся, разбуженный криками.

В криках звенело отчаяние.

И даже досада.

Голое, досадливое отчаяние, без примеси страха, гнева или особенной скорби.

Сторож побежал на крик и увидел группу товарищей: двое, разметав полы плащей, присели на корточки. Вцепившись, они держали за руку третьего. Его вторую руку по самое плечо затянуло в свежую песчаную насыпь. Двое перестали кричать и только сопели. Под их подошвами хрустели венки.

По описанию сторожа выходило, что третий был наполовину мертв.

— Я в этих делах разбираюсь, — уверял он диктофон. А диктофон шуршал — такая маленькая машинка, что ей еще рано было слушать страшные истории.

— Эти, что пока его держали, помёрли на треть.

Сторожу подлили в стакан.

— Потом обоих затянуло! — сторож ожил и привстал, нависая.

— Всех затянуло, — объяснил он через минуту.

Он подпер кулаком щеку и крепко задумался скорбною думой.

— Это все? — спросили у него.

— А как же, все, — ответил сторож.

На самом деле он рассказал не все, а почти все.

Когда разоренная насыпь затихла и перестала дышать, в песке проступила железная скоба. Она появлялась медленно, густея и ржавея — перекрученная, обтерханная.

И, полностью проявившись, какое-то время лежала.

Потом ее наподдали.

Мальчишки, ловившие на кладбище птиц, нашли эту скобу в траве. Один подобрал ее и долго носил в кармане. Он полюбил кладбище и все чаще приходил туда; сперва — поохотиться, потом уже просто так.

На это обратили внимание.

Но все обошлось, потому что в какой-то момент этот мальчик, сунув руку в карман, наткнулся на давно забытую ржавую железяку и вышвырнул ее в реку.

Это была важная река, она поила весь город; что до мальчика, то он поправился почти совершенно.

 

 

© апрель 2002

 

Композиция третья

 

МНЕ НЕ НУЖНА БАНДАНА

 

 

Детские страхи совсем не беспочвенны.

О, нет.

Я позволю себе утверждать, что они полезны, они выполняют важную работу. Страх подобен транспорту. Он допускает, он изгоняет. Я расскажу вам, как я скрывался. Вам наплевать, и мне до вас не докричаться, но я расскажу, покуда не потерял сознание.

Это была сущая мука. Я не знаю, как очутился в этом чертовом месте. Возможно, мое появление было вызвано топологическими заскоками — вернее, загибами, в которых происходили заскоки. Еще вернее: не «в которых», а «в которые». Не иначе, как я заскочил в такой загиб.

Надо мной подшутил некто сильный и глупый. В противном случае, откуда бы у меня взялись средства, позволившие мне слиться с толпой? Он пожалел меня? Он забавлялся мною?

В чем я уверен точно, так это в том, что я спал; я заснул в своем доме, не зная беды и опрометчиво видя в нем крепость, а пробудился на лавочке — ошеломленный, голодный и брошенный. Передо мной по бульвару расхаживали… короче говоря, мне стоило больших усилий не выдать себя и не закричать. Судя по их равнодушным физиономиям, я ничем не отличался от прохожих. Я был одет, как они, но в карманах моих было пусто, и — что говорить попусту, я сразу осознал грозившие мне голод и грустное прозябание. Это было совсем не похоже на похождения какого-нибудь художественного героя, который прочесывает незнакомую местность, заглядываясь на шпили и башенки; он бродит, глазея по сторонам, он пленяется витражами, огибает ратушу, цокает на собор, умиленно рассматривает сверкающих голубей. Он выписывает бесконечные восьмерки, огибая пруды, он подмигивает лебедям и бросает монетку в фонтан. Последнюю. Бросает, прохаживается, зевает и просыпается лишь с пробуждением желудочного сверла. Тогда до него доходит, что живому существу нужно жрать. И фабула начинает разворачиваться. Он нищ. Я не стал дожидаться сверлящего чувства. И без него было ясно, что мне придется как-то обеспечивать свое существование — при том условии, конечно, что я не сумею найти дорогу обратно.

Но что я умел? Какие ремесла, таланты, способности ценились в здешних краях?

К тому же, моя маскировка, хотя и была, на мой взгляд, совершенной, все-таки оставалась камуфляжем, и любой, к кому бы мне вздумалось обратиться за советом или помощью, мог присмотреться и распознать во мне монстра. Что я монстр, я знал доподлинно — достаточно было взглянуть на первую попавшуюся киноафишу. Да, именно таким я и был, как там нарисовано: дикое, зверское чудовище, жадное до крови трясущихся обывателей.

Не стану скрывать, что я и вправду хотел их крови. Я обозлился на всю эту публику, к которой не имел и не хотел иметь ни малейшего отношения. Мне, невзирая на мое неопределенное, но отчаянное положение, доставляло подлое удовольствие знать, что я, посетитель миров, явившийся из глубины тяжелых снов, могу сорвать с себя маску и кинуться рвать и крошить. Но мочь — не значит сделать.

Я слез с лавочки, где сидят, и заковылял к лавочке, где — едят? приобретают питание? в этом мне предстояло разобраться. Я пока не знал, что там сделаю. Сначала надо убедиться, надо разобраться и осмотреться. Будет день, но будет ли пища? Если пища все-таки будет, мне останется изыскать способ ее заполучить.

Внутри, возле самого входа, я замедлил шаг, привлеченный большим стеклянным ящиком. Он был полон игрушек, которые, в свою очередь, полнились ужасом, так как над ними парили хищные клешни. Клешни гудели, подыскивая жертву. Разноцветные уродцы молча ждали, когда те кого-нибудь выберут: иные лежали ничком, зарываясь в сатиновые штанишки и платьица своих соплеменников; другие бросали вызов небу, точнее — клещам, ибо другого неба не знали; они, бесконечно тряпошные, лежали навзничь, раскинув простроченные конечности и широко распахнув глаза. Ящик облепила стайка молодняка. Детвора толкалась; она пищала и тявкала, исступленно тыча в кнопку и орудуя сказочным рычагом, набалдашник которого поистерся от частого употребления.

Я понял, что не пропаду. Подойдя ближе, я осторожно заглянул внутрь и прищурился. Клешни чуть слышно лязгнули, захватывая фигурку. Через секунду они, как и следовало ждать, выпустили добычу, и маленький игрок пришел в неописуемое бешенство. Он пнул автомат и с силой толкнул рычаг, как будто рассчитывал пробить им прозрачную стену, которая стояла между ним и счастьем.

— Дайте-ка мне, — прошептал я, беря двух мальцов аккуратно и бережно, за темечко каждого; я взял их, будто приобнимая, но вместо этого деликатно развел и завладел рычагом.

Дома я слыл чемпионом по доставанию игрушек из разных жуликоватых автоматов — все эти устройства были нечисты на клешни. Я даже сумел сколотить небольшое состояние, продавая вытащенное, и теперь не видел, почему бы не смог повторить это дело в среде нового обитания.

— А вы умеете? — осведомились из-под моего локтя.

Я улыбнулся.

—Я был когда-то странной игрушкой деревянной, — пробормотал я сквозь зубы — сквозь настоящие, родные зубы, а не те, что красовались поверх них для всеобщего обозрения.

Меня не расслышали, а если даже расслышали, то не поняли.

Между тем я знал, сколько времени удерживать кнопку, не считая всякого-разного «петушиного слова».

—Ну-ка брось монетку, — попросил я у малыша, который вертелся и сопел, прилепившись к магическому ларцу. — У меня нет мелочи.

Я говорил небрежным, развязным тоном.

Внизу зашептали: моя просьба попирала каноны и нормы. Но вот они как-то договорились, и машина вздохнула. Автомат замигал дешевыми лампочками и тоже, как и я только что, начал что-то цедить, какую-то полупьяную песенку. Предполагалось, что она должна возбуждать азарт, однако ничего не возбуждала, потому что была похожа на бред опустившегося инвалида.

—Сейчас уронит, — дышали под локтем.

— Не каркай, малютка, — пропел я, искусно ведя к приемнику цветастый трофей. — За дело взялся везун. За штурвалом — фартовый парень.

Как ни странно, мы понимали друг друга. Мне оставалось только порадоваться заботливости моего ночного переносчика, который избавил меня от губительного языкового барьера.

Игрушка — страшный, аляповато разукрашенный карлик — упала в подставленную ладонь.

— Получай, — я передал карлика добродетельному мальцу, учредителю моего начального капитала.

—А мне? А мне достаньте! — посыпались просьбы.

—Гоните мелочь, — я нетерпеливо притопнул ногой.

Через час я собрал толпу.

Это не входило в мои планы.

Директор магазина, сошедший с небес посмотреть на фартового парня, готов был распустить меня на нитки. Я, к тому времени уже до дна опустошивший автомат, поспешил задобрить этого несчастного и предложил взять у меня игрушки назад за полцены. Видя, что в противном случае он останется вообще ни с чем, директор согласился, и так я разжился деньгами.

Вид местной пищи поверг меня в уныние. Я с трудом представлял, как буду есть эти продукты.

Хорошо, что я ничего не попробовал, потому что в лавке торговали, как выяснилось, вовсе не пищей. Это был магазин «Малыш» для новобрачных, в нем продавали, помимо всяческих заменителей и натуральных протезов, свадебный концентрат.

Я уже собрался купить большой пакет, и это мое действие непременно привело бы меня к разоблачению, но тут в торговый зал въехал свадебный поезд. Я инстинктивно взглянул на невесту и почувствовал тошноту. Мне ужасно захотелось домой.

Молодожены, не теряя времени, купили большую эмалированную кастрюлю, алхимический пакет — тот самый, с рассыпчатым гомункулом, который я присмотрел и едва не купил, сито и резиновые перчатки.

Свидетели, родители, гости и администрация магазина столпились вокруг новобрачных, желая поучаствовать в их молодом деле. Солидный здоровяк — отец невесты, судя по замашкам — отозвал директора в угол и начал препираться, поминая какие-то скидки.

Жених надорвал зубами пакет. Невеста присела, держа над кастрюлей сито. Жених высыпал концентрат, и сито дрогнуло, просеивая в кастрюлю красноватый песок. Жена трясла сито, а муж следил за посторонними вкраплениями и, как только видел инородное тело, вытаскивал и отправлял в рот, чтобы попробовать на зуб; вместе с примесью туда попадали крошки песка. Когда кастрюля заполнилась концентратом, невеста отложила сито и натянула перчатки. Свидетели поднесли бутыли с водой, нагнули и опростали в эмбриональную кучу, похожую на марсианский песок. Невеста принялась месить концентрат, как фарш или тесто. Она старалась вовсю, раствор светлел, и что-то сгущалось в глубинах мясной воды, потом со дна протянулись глиняные ручки и стали хватать маму за локти.

Потом, когда в кастрюле загромыхал, пытаясь выбраться, уже готовый младенец, к нему присмотрелись, и вдруг разразился страшный скандал. Из ругани и бессвязных воплей я понял, что малыш получился дефектным — что-то у него не то заросло, не то не прорезалось. Призвали директора; тот, все еще продолжая держать под мышками мои честно заработанные призы и оттого неестественно скованный, попытался свалить вину на молодожена и утверждал, будто сам видел, как тот жрал строительный материал; я попятился к выходу.

Меня дернули за одежду, я оглянулся и увидел недавнего шкета, ссудившего мне монет.

— Меня тоже не сразу сделали, у мамочки болели пальцы, — признался малец. Наверно, он заметил тупое выражение на моем лице, которое, впрочем, объяснялось не подлинными чувствами, но полной индифферентностью маски. — Она заразила меня микробами, и месила все больше левой рукой.

Тут я обратил внимание на то, что он и впрямь какой-то скособоченный-приплюснутый, будто желудь, на который невзначай наступили.

— Держи должок, — я полез за деньгами, лихорадочно думая, как бы его надуть.

— Не надо, — мотнул головой тот. — Они не настоящие.

— Как это — не настоящие? — я уставился на монеты, которые получил от директора.

— Это же сон, — сказал парнишка. — Вы мне снитесь. Я так мечтал вытянуть игрушку! Вот мне и приснилось, как их вытаскивают, но только не я, к сожалению.

Я начал догадываться, в чем дело.

—А ты не можешь проснуться?

—Зачем же мне просыпаться? Мне попадет. Я и так непослушный. Меня, как обычно, связали перед сном… залепили рот…

В нетерпении я стал пританцовывать.

—Пойдем к тебе, птенчик, — я украдкой оглянулся, чтобы убедиться в том, что нас никто не слышит и не видит. Свадебный поезд распался; вокруг кастрюли образовалось кольцо, и все визжали; я с облегчением понял, что им не до нас. — Пойдем, ты покажешь мне, где ты спишь. Пойдем в постельку, я сниму пластырь, я развяжу тебя.

Судя по глазкам, оловянным и послушным, паршивец действительно спал. Его движения приобрели сомнамбулическую окраску — мои, вероятно, тоже.

— У папули есть ножик, — сообщил он ни к селу, ни к городу. — Огромный, с желобком и зазубринами.

Я подталкивал его к выходу. Опозоренный автомат, потерявший всю свою балаганную притягательность, казался значительно меньшим, чем был.

Мы вышли; город плыл, кренились башни, прогибалась лента шоссе. Хлопали петухастые флаги, солнце смотрелось в луну. Мальчик повел меня через улицу, и мы остановились перед богатым зданием, каких я не знал прежде — ну, еще бы, сказал я себе, ведь я не дома, но скоро отправлюсь домой. Мы начали подниматься; мой провожатый поминутно оглядывался, а я тяжело ступал, бренча директорским серебром.

Секундой позже — я как-то не запомнил ни дверей, ни как мы вошли — мне предложили стул, и я сел, собираясь с мыслями. Оголец нырнул под одеяло. Я пошарил глазами по полу, там валялись обрывки бумаг и веревочные хвосты. На стене, в специально сшитом чехольчике, висели портновские ножницы. Стены и половицы были в разноцветных пятнах; треть комнаты занимал добрый комод.

— Вы кто, дядя? — парнишка, наконец, догадался задать очень важный вопрос.

Я поежился под оболочкой, почавкал естественным ртом.

— Сейчас ты узнаешь. Тебе нравятся страшные сны?

— Не очень, — он сел в постели. — Ты — страшный сон?

— Не без того, — я распахнул дверцы комода и шагнул внутрь. — Кошмары прячутся в шкафах, не правда ли?

Малый кивнул, прижимая к груди призового карлика.

Я присел на корточки, взялся за дверцы и сомкнул их перед собой.

— Смотри внимательно, — предупредил я специальным замогильным голосом. Какие-то тряпки мешали мне сидеть, пришлось их сдернуть.

— Я уже боюсь.

— Правильно делаешь. Я — монстр!

С этими словами я распахнул дверцы и вывалился обратно в комнату.

Мой гостеприимный хозяин нерешительно засмеялся:

— Какой же вы монстр! Вы самый обычный… Вы просто дурачитесь!

— И как же, по-твоему, выглядят монстры? — осведомился я с непритворным участием.

Тот пожал плечами.

— Как в кино. Такой… заросший… С ручищами… В татуировках. Волосы собраны в хвост, и на голове платок такой, злодейский.

— Бандана? — подсказал я.

— Да, она, — закивал малец.

— Мне не нужна бандана, — улыбнулся я, встал во весь рост и взялся за горло. Я нащупал молнию и потянул ее вниз, камуфляж разъехался, и я выпростал правую ногу.

Игрушка выпала из лапок, мерзкий детеныш вжался в подушку.

— Правда же, не нужна? — я сделал еще один шаг. Теперь я уже полностью избавился от костюма. Мне очень мешали шоры — такая штуковина у здешних на глазах. Долой шоры! Прочь шоры!

Я сорвал их и бросил в угол. Мой кругозор значительно расширился.

Поганец соскочил с кровати и, отчаянно визжа, бросился к двери.

—Папа! Баба! — орал он. — Бегите сюда! Скорее бегите сюда!

Я упер руки в боки, захохотал. Тот дергал дверь, его чешуйчатый хвост бился об пол.

— Мама! — разевала пасть эта каракатица. — На помощь! Здесь человек! Настоящий человек!…

Темная щель под дверью вспыхнула светом. Родители, шлепая лапами и колотя хвостами, спешили на помощь. Вокруг все шипело. И я, подхваченный волною страха, понесся домой. Я летел, из меня сыпались монеты; они улетали в пропасть и прыгали, достигнув дна, разменным эхом.

Довольный собой, я готовился к пробуждению. Мне удалось напугать их достаточно, чтобы оплатить себе обратный билет.

— Оклемался, — раздалось над ухом. — Доброе утро!

Говорили язвительно.

— Ну, что твои оффшоры? — продолжил голос, из которого вдруг улетучилось всякое, даже притворное, дружелюбие. — Вспомнил, урод? Оффшоры! Напишешь, или повторить?

Я был прикован наручниками к батарее. У меня был залеплен рот. Я мычал.

— Не скажешь! И не говори. Все равно они накрылись, твои оффшоры. Где остальное, придурок?

Говоривший сунул палец под платок и почесал немытый лоб.

Я замотал головой.

Ботинок остановился на пальцах моей левой, свободной руки.

— Где ты держишь бабки, лапа?

Они достали клещи. Эти клещи мне что-то напомнили. Очень большие, под главный приз. Я скосил глаза: рядом стояла большая кастрюля для супа, на полу лежал нож, чуть дальше — древние ножницы. Они обещали отрезать мне голову и сварить студень.

Денег у меня давно не было, но в это никто не верил. Комод разорили, пол заляпали красным. Моим, я вспомнил.

Я закрыл глаза, надеясь властью реальных событий перенестись обратно, к разбушевавшимся родителям мальчика.

Вам никогда не случалось проснуться от соринки, которая попала в глаз во сне? Не с каждым бывает. Редкое везение. Что за вздор я несу! Мелкий, пустячный вздор! Ибо наши… тут я перешел на более или менее высокопарный слог, потому что приблизился к сферам, где уместны торжественность и вычурность стиля; все жалкое, что я смог вообразить; все, что я мог представить.

 

 

© май 2002

 

 

 

Композиция четвертая

 

САТУРНОВЫ САНИ

 

(опубликовано: «Нева», 2004 № 6)

 

 

Берг бежал, и холод гасил ему пламя, гудевшее в груди. Он был курильщик. Ледяные волны врывались в гортань и пылью рассыпались по сеточке веток, оседая в папиросных бронхах. Так тушат лесные пожары. Со стороны кажется, будто водная взвесь не вредит огню. Берг начал кашлять и сбавил скорость.

— Еще! Еще! — кричали сзади. Кричали требовательно и радостно; кричавший был глух к протестам и не терпел половинчатых удовольствий. Ему хотелось кататься до свиста в ушах, до рези в глазах, до обмороженных щек.

— Будет с тебя, — прохрипел Берг, не оборачиваясь.

Пахло морозным морем и холодным яблочным сидром.

— Еще!

Берг перехватил веревку, обмотал вокруг запястья и тяжело затрусил. Санки пели; Гоча визжал.

— Сказку придумывай! — несся счастливый голос. — Сейчас будешь рассказывать! Но! Но!

Берг шевелил губами, шепча бессмысленные слова, которые никак не хотели складываться в сказку. «Что-нибудь зимнее, — прыгали мысли. — Приличествующее случаю. Сезонное. Глубинное. С коллективным бессознательным».

Белое поле качалось. Встопорщенные деревья расступались.

Рука, лишившись груза, по инерции пошла вперед, готовясь к рукопожатию с невидимкой или тычку под дых. Взметнулась веревка, и санки, уже пустые, обогнали Берга. Он обернулся и увидел, что Гоча уткнулся лицом в сугроб и лупит варежками, сучит валенками, мотает шапкой — переполняясь восторгом.

Берг, радуясь передышке, наподдал санки.

— Давай, забирайся! — велел он строго. — Нечего валяться в снегу!

Гоча, скрывая лицо, хохотал. Берг шагнул вперед, подхватил его под пузо и плюхнул на сиденье.

— Сказку! — напомнил Гоча, ворочаясь на санках.

— Будет тебе сказка, — пробормотал Берг, снял шапку и вытер лоб. Повернувшись к санкам спиной, он откашлялся и начал громко рассказывать про чудного субъекта, который однажды пришел в хижину дровосека. Дело шло к полуночи, в зимнем лесу сверкал снег, и семейство готовилось ко сну. И младшенький из двенадцати, мальчик-с пальчик, моментально признал в пришедшем людоеда…

Берг запнулся, припоминая Проппа.

— Дальше! — приказали санки.

— Но гость сказал, что он вовсе не людоед, — послушно продолжил Берг. Он вышагивал, словно цапля, и снег скрипел, так что чудилось, будто цапля хрустит капустой — может быть, хрупает, а может быть, уминает. — Гость показал документы и объяснил, что он посвящает мальчиков в мужчины. Это называется инициация. Когда дети подрастают… их всех берут в лес, поглубже… в самую чащу. Там они переживают как бы умирание, понарошку. А потом как бы оживают и становятся взрослыми. Все сказки про это. И про Бабу Ягу, и про Конька-Горбунка, только там не лес и не печка, а котлы с молоком…

— Не отвлекайся! — донеслось из-за стены. — Я все равно не понимаю, мне не интересно! Я хочу про людоеда!

— Да, конечно, — согласился Берг. — Ты не замерз там?

— Ни капельки, — проворчал Гоча.

— Хорошо. Так вот, дровосек и его жена сначала слушали недоверчиво, но потом отец уступил. Что ж, сказал дровосек, раз все люди так делают, то никуда не денешься. Пора вам, дети, повзрослеть. Собери им, мать, завтраки с питьем и конфетами, раздай рюкзаки, и пусть идут. Порядок есть порядок.

— А мальчик-с пальчик?

— А что мальчик-с пальчик? Ему тоже пришлось идти. Людоед сказал, что в церемонии могут участвовать дети любого роста. Вышли они из избушки, мальчик-с пальчик сразу начал разбрасывать крошки, но людоед это заметил — на снегу-то, да при полной луне, и отобрал у него краюху. Мальчик-с пальчик возмутился, что это, дескать, не по сценарию…

— Не по чему?

— Не по правилам.

— Ага, — успокоились на санках. — Дальше!

— Дальше людоед привел их в чащу, рассадил на поляне в кружок и вынул нож. Сказка есть сказка, сказал он. Не слушайте сказок, дети. И первым он вытащил мальчика-с пальчик… — Убил? ! — Нет, — Берг остановился, расстегнул пальто, поправил шарф, застегнулся обратно. — Эти дети потом стали совсем седые и разошлись, кто куда, не сказав друг другу ни слова. И ни один из них не вернулся домой, — с внезапной злостью закончил Берг. — И никто из них никому и никогда на рассказывал, что там произошло. А людоеда нашел на опушке дровосек, того почти занесло метелью, и в нем было двенадцать ран, от двенадцати ударов ножом.

С этими словами Берг повернулся к Гоче, и у него задрожали ноги. Вместо Гочи на санках сидел и скалился страшный карлик. Он был Гоча и не Гоча — таким тот стал бы, наверное, годам к девяноста. Зрачки, подернутые катарактой, морщинистое лицо, ввалившийся рот, радостная улыбка. Но одет он был в точности, как Гоча — та же шапка, та же шубка, варежки, валенки, шарф. Увидев, что его разоблачили, карлик беззвучно перевалился через бортик саней и бросился бежать. Он быстро оглядывался, взвизгивал и прыгал, как шахматный конь, переходя из сугроба в сугроб. В каждом из них он скрывался по плечи, но исхитрялся выпрыгнуть, чтобы снова воткнуться. Берг шевелил губами и безжизненно следил за этим блошиным скоком. Карлик перестал кривляться и больше не оборачивался. Он убегал. Берг осмотрелся по сторонам: наступали сумерки. Его обступили снежные бабы с бритыми черепами; вдали метелил древний лыжник, хотевший здоровья и долгой жизни. Пошел беззвучный снег, он оседал на плечах и воротнике Берга, но Берг пока стоял, не в силах стронуться с места. Пятерка чувств, образовавшая звезду, пришла в движение, и острия слились в скулящее колесо; жгучий металл качелей смешался со стуком пластиковых бутылок, которые щелкали и разбегались на ветру; замелькали скворечники, сделанные из молочных пакетов, автомобильная покрышка на мертвом суку, лед и чернозем.

Берг побежал по аллее. Шеренги фонарей не освещали, а только обозначали синюю тьму. Карлик был уже далеко; вдали подпрыгивало смутное пятнышко. Берг вдруг увидел, что тот спешит на свет, который начинал разгораться за купами седых тополей: там была летняя эстрада. Послышалась музыка; отрывистые выкрики звучали все громче и четче. Берг разобрал, что играет баян; на бегу он успел еще заметить большой фанерный плакат, которого прежде не замечал. «27 декабря, — прочитал он, задыхаясь, — 27 декабря общество «Знание», детское отделение, возобновляет древние культурные традиции и открывает сезон праздником Сатурналий. В программе — веселый карнавал, Мистерия, работает массовик».

Берг, продолжая бежать, в уме машинально расставлял знаки препинания, которых в написанном, конечно, не было вовсе. «Ах, мошенник! — подумал он, пытаясь нарочито литературным словцом прикрыть свой глубокий ужас. — Карнавал! Он подобрал где-то маску, он вздумал меня напугать».

Далекий карлик, пока он сочинял всякую чушь, перемахнул через последний сугроб.

Между тем проступила луна и быстро налилась цветом, урезанная до месяца, который, благодаря печеночной желтизне, приобретал третье измерение; к нему летела не то ворона из басни, взалкавшая сыра, не то вообще не ворона, благо впотьмах не поймешь, а мифический орел, пожелавший печенки, разносчик вирусного гепатита. Аллея изменилась, стало светлее, по обе ее стороны высились фанерные сказочные герои в два человеческих роста, страшные и румяные; чуть дальше виднелся одинокий горнист и бюст героя в снежной шапке пирожком, вспомогательные элементы мистерии.

Перед эстрадой приплясывали ряженые. Берг не мог понять, откуда их понаехало, лимиты, с клювами и рогами, звездные прихлебатели. Они кудахтали и высоко подпрыгивали; пахло блинами и ельником, хотя парк был сплошь лиственный, сугубо городской. Берга, однако, не слишком заботили все эти дикие новшества; он чувствовал, что теперь не время в них разбираться, главное — настичь Гочу. Массовик сидел на эстраде, расставив кренделем короткие ножки и уложив на пузо баян. Не переставая играть, он монотонно, казенным голосом покрикивал в пригнувшийся микрофон:

— Юный бог, попрошу на сцену, пройдите к эстраде. Рождение бога, внимание, товарищи с детьми, хлопаем в ладоши на счет три. Новорожденный бог, мы вас ждем.

Карлик карабкался по ступеням.

Массовик повернул к нему лицо.

— Мы назовем тебя Минутка, — поощрительно пообещал он, думая приободрить карлика, которому тяжело давался подъем. Р

азноцветная толпа кружилась, безразличная к эстрадным событиям.

Берг выбежал, наконец, на площадку; его толкнули и глухо извинились из-под огромного вороньего клюва, он отшатнулся от неловкого шута. Очки упали и скрылись в снегу, Берг сунул руку поглубже — по локоть, по плечо. Он равнодушно отметил, что никак не ждал такой глубины, но вот подвернулась дужка, и он отпрянул, сел прямо там, где стоял на коленях и начал протирать стекла платком. Когда он вновь надел очки, то задняя стенка эстрадного углубления полыхала красным огнем. Массовик, наполовину развернувшийся к этому сиянию, провожал Гочу беспорядочным перебором клавиш, и меха помирали, как древние старики. Карлик, немного прихрамывая, ковылял на свет. Берг быстро вскочил и стал проталкиваться к ступеням. Он прежде не подозревал, что за эстрадой — точнее, под нею — скрывается какой-то проход. Они гуляли здесь едва ли не каждый день, и эстрада торчала, как память о времени коллективных забав. Она давно осыпалась, заросла всякой всячиной; на провалившейся крыше маячило тощее деревце, внутри было гадко. Стены стояли, исписанные бранно-спортивными лозунгами вперемежку с призывами помнить институт Анненербе.

«Котельная? — подумал Берг. — Кочегарка? Возможно… Зачем, однако, топить эстраду?»

То, что эстрада вообще ожила, его не тревожило.

Не сводя глаз с фигуры, которая готова была вот-вот спрыгнуть в красное, он разбивал и разводил подгулявшие пары. Те шумно дышали и отрывисто выкрикивали непонятные слова.

— Сатурн! Сатурн! — вот все, что сумел разобрать Берг.

Он вбежал на эстраду. Массовик не обратил на него внимания и сидел неподвижно. Казалось, что он устал или вдруг задумался о чем-то внезапном. Берг не захотел его трогать и поспешил вглубь сцены, где и вправду оказались ступеньки. Красное дрожало и прыгало, становилось жарко. Берг сдернул шапку, затолкал ее в карман и спустился метров на шесть. Внизу, под эстрадой, светился узкий ход, похожий на нору. Толстая дверца, обитая металлическим листом, была распахнута настежь.

— Гоча! — закричал Берг и нырнул в лаз.

Туннель изгибался то вправо, то влево. Берг быстро шел на звук удалявшихся шагов, слегка пригибая голову; на стенах играли отблески огня, хотя это было странно и непонятно, так как сам его источник находился, по всей видимости, еще очень далеко.

— Гоча! — позвал Берг еще раз, стараясь не прикасаться к стенам. Вдруг он сообразил, что потерял санки, на которые наплевать, но Бергу вдруг сделалось страшно досадно и тоскливо, будто этот факт перечеркивал всякие надежды на успех путешествия по туннелю.

«Я куплю ему новые», — подумал Берг. Он ускорил шаг, на ходу отдавая должное продуманности сатурналий. Подземелье, принявшее околдованного — теперь в этом не было никакого сомнения — Гочу, пожирание отпрысков, исчезновение семени в породившей его земле, то есть снова — туда, в глубины, в Аид, или где там водился Сатурн; не на небе, конечно, без колец и без лун, которые сгоряча наприписывали этому дряхлому демону, поедателю четвертого измерения. Берг выпростал запястье: стрелки стояли — так и есть, наверняка у них здесь спрятан магнит, но это неважно. Когда он отловит Гочу, тогда, и только тогда, он отправится в общество «Знание» и устроит там такую мистерию, что любой Сатурн удавится от зависти, и даже Юпитера с собой заберет со всем остальным Олимпом, пусть тот и в Греции, к чертям, пусть отправляется в то же пекло.

Берг распахнул пальто, распустил шарф.

И крикнул, не удержавшись:

— Есть здесь кто? Крик задохнулся, будто выдохнутый в подушку. Берг почувствовал, что у него заложило уши, и он принялся разевать рот, будто рыба. Хотя он больше склонялся сравнить себя с каким-нибудь раком, который уже, на лету алея, летит в котел. Как он ни спешил, Берг все же остановился, чтобы послушать, далеко ли Гоча: Гоча был далеко, его дробный топот еле отдавался от стен, потолка и пола — однако могло быть и так, что эта удаленность, если вспомнить о каверзах звука и скоропостижной глухоте, сплошной обман, и Гоча близко. Бергу вдруг показалось, что он не один, но дело было в вогнутых зеркалах, которые, как стало ему ясно, уже добрую сотню метров как выстилают стены туннеля. Опасаясь, что та же судьба уготована полу, Берг решил бежать осторожнее и тут же, стоило ему перейти на сдержанное, пробное скольжение, вкатился в кочегарку.

Маленькая жаркая комнатка гудела огнем, возле железной печки сидел скрюченный человек, очень тощий и высохший, в вязаной шапочкой. Он ворошил угли длинной кочергой, выбивая искрящихся духов. Человек был одет в красную шубу, которая была ему настолько велика, что в нее пришлось завернуться несколько раз, и столько же раз обмотаться широким кушаком. Красная шапка с белым помпоном сбилась на затылок. Блестящая синтетическая борода валялась, отстегнутая, на полу, среди окурков и древесной трухи.

— Здравствуйте, уважаемый, — проговорил Берг. И сразу же зашелся в приступе кашля, который давно поджидал удобной минуты, не умея выпрыгнуть, пока Берг бежал.

Истопник повернул лицо и посмотрел сквозь вошедшего. Бледные губы беззвучно двигались, как будто придавали форму беззвучной и бесконечной песне, лившейся из высохшего нутра.

— Куда побежал мальчик? — Берг шагнул к нему. — Здесь только что был мальчик. Я знаю. Я уверен, что ему велели спуститься к Деду Морозу.

Сидевший чуть нахмурился и подобрал березовое полено.

— Немедленно отвечайте! — потребовал Берг сдавленным голосом, потому что кашель поднимался обратно, превращая его легкие в тугой батут.

Дед Мороз неторопливо затолкал полено в топку и молча повернулся боком, показывая Бергу правое плечо, перехваченное алой повязкой. Повязка сливалась с шубой, но слово «Кронос», начертанное крупными белыми буквами, читалось легко. По-прежнему не произнося ни слова, Кронос задрал левый рукав и показал синюю татуировку на левом же предплечье.

— «Сатурн», — прочитал Берг. — Что, черт возьми, здесь творится? Мне наплевать на ваши наколки, отдайте ребенка!

Сатурн пожал плечами, жалостливо улыбнулся и указал кивком в угол.

Берг посмотрел и увидел там новую дверцу, которую не заметил в спешке.

— Что он там делает? — спросил он, однако ответа не ждал, так как уже шел к этой дверце, чтобы разобраться без посторонней помощи.

— Часы, — послышалось сзади.

— Что? — Берг опешил.

— Снимай часы, — ровно проговорил Сатурн. — Мне нужны часы. Оставь их здесь.

Берг избоченился. Он понял, что происходит обычный грабеж. Под личиной Сатурна-Кроноса, под погонялом Дедушка-Мороз скрывался заурядный уголовник, которого устроители праздника — бывшие, разумеется, в сговоре с этим негодяем — подучили разыгрывать пожирателя времени и детей.

— Они стоят, — предупредил он зачем-то. И сразу почувствовал, насколько нелепо выглядит в своей надменно-выжидающей позе, когда уже сразу, мгновенно решил отдать этому мерзавцу все, что тот потребует. Здесь, надо думать, их целая шайка. Он уже прикидывал, сколько у него денег, и готовился вытащить из кармана шапку. Но истопнику хотелось только часов.

— Тем более, — кивнул Сатурн. — Положи их на пол.

— И ты вернешь ребенка?

— Положи их на пол, — повторил истопник.

Берг неуклюже положил часы на каменный пол. Все правильно, все логично. Кронос питается временем. Глупо противиться естеству. Все будет хорошо.

— Теперь что?

— Вон же дверь, — Сатурн снова кивнул, уже недовольно. Берг испуганно смотрел в его маленькое личико — скомканное, изломанное, как будто его долго продержали в грязном кулаке. Ржавая пыль, глубоко въевшаяся в кожу, напоминала нездоровый загар, намекавший, в свою очередь, на долгую, изнурительную болезнь. Пропеченные щечки разрумянились, в непроницаемых глазках стояла душная тюремная мудрость.

Берг не знал, как поступить.

— Смотри! — пригрозил он жалко, шагнул к дверце и потянул на себя кольцо. Она тут же распахнулась, в лицо плеснуло морозом.

За дверцей был парк, уже полностью погрузившийся в темноту; стояли санки, и на санках, повернувшись в профиль, сидел Гоча. Он выглядел, как всегда, и на лице его читался наполовину испуг, наполовину — раздражение.

— Папа! — яростно крикнул Гоча. — Куда ты пропал! — И увидел фигуру Берга, темневшую на фоне огненного дверного проема. Берг выпрыгнул на дорожку и бросился к санкам. Дверца за его спиной захлопнулась. Летняя эстрада высилась черной горой, безжизненная и покинутая. Ряженых не было; фанерные фигуры валялись, как попало, поваленные пронзительным ветром. Мимо месяца мчались рваные тени.

Берг, окончательно перейдя на прыжки, подскочил к санкам и склонился над Гочей.

— Слава богу, — пробормотал он, беря в руки гочины щеки. — Мне показалось, что…

Гоча пронзительно завизжал, вырываясь. Он вжался в спинку санок и с диким ужасом таращился на Берга.

— Что случилось? Что такое?

Берг схватился за лицо, ощущая под коченеющими пальцами борозды глубоких морщин.

Гоча перекувырнулся через бортик и бросился бежать, но уже не к эстраде, а к выходу из парка, в ночной город. Его силуэт расплывался, у Берга вдруг расстроилось зрение. Глаза под очками слезились, во рту образовался скверный привкус, вполне объяснимый.

Потому что время было съедено, и время пришло, а люди растут и стареют, и это бывает всегда.

 

 

© май — июнь 2002

 

 

 

Композиция пятая

 

ЧОКИН ХАЗАРД

 

 

Choking Hazard — «опасность подавиться» или

«опасность проглатывания»: предупредительная

надпись, которой сопровождаются комплекты

игрушек для маленьких детей.

 

 

Томик сложился, выбив «пуфф» импотента — ни пыли, ни звучности.

И книга уподобилась замкнувшейся жемчужине, скрывая тайну, как и положено знатным раковинам, в которых скрывается нечто — здесь Граган, отказываясь продолжить начатое сопоставление с жемчужинами, приготовился сплюнуть. Поэтому его томик глухо захлопнулся, Граган закончил чтение.

Роман его возмутил. Граган прихлопнул его с таким чувством, что по комнате пошел, как ему померещилось, гневный звон, оказавшийся на поверку все тем же беспомощным «пуффом». Вбежала чуткая, перепуганная прислуга, надрессированная слышать легчайшие звуки хозяйского неудовольствия. Граган в сердцах махнул рукой, веля ей убраться вон.

— Крошка! — визгливо закричал Граган. — Поди ко мне.

И Крошка, в прочих случаях именовавшаяся госпожой Граган, явилась, шурша шлафроком и посасывая соломинку, опущенную в коктейль. Граган неприязненно воззрился на ее пухлое лицо с губами, выдвинутыми на манер плоского утиного клюва, и сонно-вопросительным выражением вообще.

— Ягодка, — крякнул Граган, поудобнее разваливаясь в кресле. — Что это такое? Что ты мне дала?

Крошка, волевым, но безболезненным приемом обращенная в Ягодку, отвела от себя коктейль и округлила глаза.

— Что ты мне всучила? — Томик, дрожа, снова впрыгнул в руки Грагана. — Тебе это нравится?

— М-м, — Крошка-Ягодка сосредоточенно кивнула, стряхнула с соломинки ломтик лимона и стала помешивать буйные сладкие краски.

Граган, негодуя и роняя просторные рукава, воздел руки.

— Радость моя, но это же несомненный некрофил. Он тяжко болен. Ты разве дочитала до конца? — спросил он, недоверчиво моргая.

Терпеливая госпожа Граган пустила пузырь и на мгновение смежила веки, что означало лаконичное подтверждение.

— Ужасно! — Граган, содрогаясь от несколько театрального отвращения, метнул книгу куда помягче: как бы в ярости, но в то же время не желая ей повредить, не без фоновой осмотрительности, ибо всегда дорожил своим имуществом, пускай и презренным. — Уж-жасно! — повторил Граган, качая плюшевой головой. — У него плачут на похоронах! У него — неслыханное дело — со-жа-ле-ют!! Под похороны отведена целая глава, и вся она пропитана слезами и соплями! И точка, рассказ окончен!

Ягода-Крошка, уставшая стоять, присела рядом: туго втиснулась, заставив супруга поджаться вместе со всеми его претензиями. Граган, урезанный в площади, смешно встопорщился:

— Не заговаривай мне зубы! — предупредил он Крошку, хотя она не проронила ни слова. — Мне душно в твоем обществе, я задыхаюсь. Ты покупаешься на дешевый эпатаж, ты накачиваешься модой, словно этим твоим проклятым коктейлем. Ты пресытилась, тебя тянет на мертвечину.

Крошка отставила стакан и навалилась всем телом:

— Ты глупый, ты зажатый, — продышала она. — Тебе же понравилось, признайся!

Грагана передернуло. Он выбрался из-под Ягодки и начал взволнованно прохаживаться по спальне. Супруга покровительственно улыбалась из кресла, всем видом показывая, что ей давным-давно известна подоплека этого фальшивого, постыдного театра.

Граган знал об этом и разозлился всерьез.

— Прекрати так улыбаться! — потребовал он. — В твоей улыбочке есть что-то мерзкое, сексуальное.

— Почему же сексуальное должно быть мерзким? — притворно удивилась та, уже давно находившая удовлетворение от общества лакеев второго звена.

— Потому что в данном особом случае твоя блудливая гримаса вызвана прочтением редкой гадости… мерзости! Нечистоты, гнусная дрянь, гноище! …

Граган в сердцах ударил себя кулаком, промахнулся мимо ладони и содрал перстнем полосочку кожи. Крошка перестала улыбаться. Перезрелые вишни в сахаре, на которые были похожи ее зрачки, превратились в колючие ежики замороженного фруктового сока.

— Я тебе опротивела?

Тон ее голоса был под стать глазам, ледяной.

— Нет, — через силу выдавил Граган и тяжело вздохнул, старательно подбирая слова в свое оправдание. — Просто. Мне. Тошно. Когда я думаю. Что кто-то способен жалеть мертвецов. Что кто-то может не хотеть с ними расстаться. Обливаться слезами. Потерять аппетит и сон. Ведь если продолжить, то он, этот больной и несчастный выродок, этот извращенец, должен испытывать удовольствие от их соседства. Дешевый, повторяю, эпатаж, грубый и надуманный парадокс для пресыщенных, декадентствующих матрон.

Граган, хотевший мира, на деле взвинтил себя до предела и уже не заботился о последствиях своих выражений. Крошка привстала, но он осадил ее властным жестом:

— Сиди! — и Граган заспешил, желая закончить мысль. — У нашего автора извращенное мироощущение. Он целенаправленно уничтожает утопию сразу же, как только ее создает. Похороны на третий день после смерти — это банальная утопия. Но слезы и даже — о, гнусность! — специально нанятые плакальщицы — какой болезненной фантазией нужно обладать, чтобы вообразить себе такой род деятельности? — так вот, вся эта свора причитающих, приглашенных спецов пускается в горестный рев. Откуда он вытащил этих древнегреческих хоэфориков, что якобы совершали ритуальные возлияния на мерзких могилах? И утопали в слезах? Я уверен, что выдумал. Это уже даже не антиутопия, это грезы нелюдя. Автор, видимо, считает себя демиургом, который черпает удовольствие в возможности изгадить собственное совершенное творение — намекая, конечно, на склонности подлинного Создателя. Но в том-то и пакость, что подлинному Создателю такие помыслы чужды, это клевета, и автор умышленно передергивает, приписывая ему собственную патологию…

На сей раз возбуждение Грагана казалось искренним, и по такому редкому случаю в кресле смягчились, прощая обидные речи. Крошка-Ягодка не осталась в долгу и проявила столь же искренний интерес:

— Я знаю, почему ты так горячишься, — заметила она вкрадчивым голосом, вся подбираясь. — Он задел в тебе тайные струны. Тебе самому хочется побывать в роли плакальщика. Может быть, тебе даже хочется, чтобы тебя самого, когда ты умрешь, оплакали.

Граган прикрыл рот ладонью, как бы сдерживая рвоту. Качая головой, словно в приступе негодующей немоты, он схватил стакан с недовыпитым коктейлем и выбросил из него соломинку.

— Мало ли темного в человеке? — спросил он риторически, с пафосом. — Я знаю, что немало. И напрасно ты считаешь меня ханжей. Даже если — если, повторяю — все это правда, то к чему тащить на свет вещи, которые давно похоронила сама природа, поскольку они противны самой жизни?

Он поднял стакан.

В стакане отразились зеркала, хрусталь, а с ними — все, что было в супружеской спальне: смягченная мебель, узорчатые полочки, полированные столики с фруктами в вазах, светильники, фарфоровые безделушки, ковры и два холста со сценой охоты и видом Небесного Града; отражения, отскочив от многих поверхностей, столкнулись и пересеклись в тысяче невидимых глазу точек, наполняя столь же скрытым содержанием каждый кубический дюйм пространства.

И тут же вся эта растиражированная вселенная скатилась в бесшумный хаос. И мир закувыркался, меняя местами охоту и Град; где пели ангелы, теперь уже впивались клыки, а груши и персики, слипаясь в пестрый конгломерат, взлетели к лепным украшениям под потолок, обернувшийся ворсом напольного ковра. Стакан перевернулся и выпал, так как пальцы Грагана нашли себе более важный, не терпящий небрежения объект: его собственное горло. Глаза же Грагана выкатились из орбит, а лицо сделалось фиолетово-закатным. Он кашлял и кашлял, но ломтик лимона надежно перекрывал ему трахею, и Граган умер через две минуты, но не от удушья — у него лопнул сосуд в мозгу.

 

 

* * * * *

 

 

— Я попрошу тишины, — Секретарь адресовал эту просьбу в первую очередь юной Сибилле Граган, которая без устали ерзала на пуфике и шумно сосала большой палец. — Это рутинная процедура (Сибилла не поняла), вы знаете, но я обязан зачитать вам стандартный текст — как, скажем, полицейские, простите за неуместное сравнение, зачитывают права своим задержанным. Не сочтите за намек. Мы дышим одним воздухом.

Госпожа Граган глубоко вздохнула и опустила руку в карман жакета. Она нашарила там нечто и, убедившись в присутствии этого предмета, послушно потупила глаза. Лицо ее, еще недавней Ягодки-Крошки, налилось красным соком. Ей было стыдно, она волновалась, но полнилась решимостью.

Секретарь тоже вздохнул, потянулся и взял со стола принесенную им толстую черную книгу с золотым тиснением. Госпожа Граган успела прочесть ее название: «Мальбом».

— Итак! — Секретарь нацепил очки, распахнул книгу на заложенном месте и начал читать. Все листы в книги были ламинированные. — В соответствии с параграфом третьим Ритуального Уложения, гласящим о Натурализации, а также физической и психологической Ассимиляции События и последствий Распада, утвержденным специальным указом от двадцать седьмого-двенадцатого… м-м, ладно, пропустим… и скрепленным подписью советника первого ранга Ферта, равно направленным на изживание бремени распада и должное восприятие теневых аспектов бытия, а также оздоровление психических резервов и ресурсов во имя эффективного решения глобальных государственных задач…так, пропустим, но только молчок! …членам семьи почившего в бозе или лицам, их заменяющим, предписывается Первое: задействовать почившего во всех аспектах совместного проживания, существовавших на момент События. Второе: обеспечивать соблюдение санитарных и гигиенических норм при выполнении Первого. Третье: выдерживать предписанный режим на протяжении шести месяцев с момента События. Четвертое: беспрепятственно предоставлять органам надзора возможность контролировать выполнение Первого, Второго и Третьего. Пятое: лица, замеченные в несоблюдении Первого, Второго, Третьего и Четвертого, несут административную и уголовную ответственность в установленном законом порядке.

Пятое Секретарь отбарабанил в ускоренном темпе, всем видом выказывая смущение и неудовольствие, вызванные обязанностью прочитывать такие неприятные вещи.

— А где будет папа? — громко и со слезами на глазах осведомилась Сибилла Граган.

— С нами, дорогая, — отозвалась мать. — Ну-ка, покажи мне глазки. Мне показалось, или сейчас действительно что-то произойдет?

Сибилла испуганно заморгала.

— Детское блаженное неведение, — сочувственно заметил Секретарь, отложил книгу и раскрыл уже папку, но очень похожую на книгу, и с тем же названием. У госпожи Граган дернулась щека. — С сегодняшнего дня она начнет взрослеть, — Секретарь вынул ручку, поставил галочку и подсказал, где расписаться.

— Господин Секретарь, можно мне попросить вас пройти со мной на одну минуту, — госпожа Граган встала. — Сибилла, сиди здесь и ни к чему не прикасайся. Прошу вас, пройдемте в гостиную.

Секретарь чуть нахмурился и нехотя отложил ручку.

— Сударыня, мне прежде хотелось бы…

— Это займет ровно минуту, — она подхватила его под колючий рукав и потянула за дверь. — Буквально на пару слов…

Стоило им выйти, как Сибилла соскочила с пуфика и приложила ухо к замочной скважине. До нее донеслись обрывки яростного диалога:

— Господин Секретарь! … я знаю, что бывают исключения…

— Сударыня…

— Пять! Не шесть месяцев, а пять…

— Сударыня, как вы можете просить меня…

— Возьмите, это вам… мы одни… здесь немного, но…

— Тягчайшее должностное преступление…

— Говорю вам, никто… Здесь нет ушей. Сошлитесь на детскую поправку…

— Но в вашем случае… возраст…

— Берите же, не стойте! …

— Пусть так, но я…

— Пять, господин Секретарь!

— Хорошо, но мне нужно связаться… такие вопросы… коллегиально…

— Понимаю… вот еще… этого достаточно?

— Повторяю, мне следует связаться с… Комитет решает… право ускорить… Но статус может выдать…

— Мы постараемся! Я обработаю его щелоком… Я лично состригу лишнее… Зубы… Подскажите — их что? Они сами, или мне…

— Обождите, сударыня.

Сибилла отпрыгнула от двери, вернулась на пуфик и только-только сунула палец в рот, как вышел взволнованный, разгоряченный Секретарь. Он быстро прошел к телефонному аппарату, изготовленному в виде морской раковины, нащелкал номер и приложился ухом к раковине поменьше — слушал шум моря, лишь одному ему ведомого, совсем как Сибилла только что слушала у двери, но только таясь не наружно, а как бы вбираясь в себя.

Вскоре набормотавшийся Секретарь вздохнул, пригладил волосы и молча показал вошедшей госпоже Граган растопыренную пятерню: пять. Пять, а не шесть.

Та возвела глаза к лепному украшению и вскинула полные руки, благодаря все то, что почитала выше себя, а Секретарь суетливо переложил пачку из брючного кармана в сюртучный тайный внутренний и застегнулся на все пуговицы.

 

 

* * * * *

 

 

— Мама, а все-таки — что стало с папой? — спросила Сибилла, когда Секретарь покинул их дом.

Госпожа Граган задумалась.

— К некоторым людям, — сказала она после паузы, — приходит злобный демон по имени Чокин Хазард. Как правило, он выбирает себе в жертву самых добрых, самых достойных людей. Как твой папа. И превращает их…

Она запнулась.

— В чудовищ? — обмирая, подсказала Сибилла, готовая верить всему, ибо мир ее рушился.

— Не совсем, — госпожа Граган налила себе ликеру. — Он превращает их в мертвецов, которые с каждым днем становятся все неприятнее. И все расстраиваются, поэтому закон…

— Что это такое — закон? — перебила ее Сибилла.

— Порядок. Порядок велит нам пережить наше горе и превратить его в праздник. Ты помнишь, как воду превращали в вино, и все веселились? Потому что, дорогая моя, жизнь всегда торжествует и жизнь всегда побеждает. Она всегда права…

Говоря это, госпожа Граган вдруг раздосадовалась на себя за недавнюю книгу. Покойный Граган представился ей образчиком здравомыслия и добродетели. Она позвонила в колокольчик. Вошла служанка — бледная, с перекошенным лицом.

— Стол накрыт? — строго осведомилась у нее госпожа Граган.

Та быстро, с перепуганной угодливостью закивала и сделала впопыхах реверанс, которого с нее никто не спрашивал.

— Пойдем, дорогая, — госпожа Граган стиснула плечо Сибиллы. — Время обедать. Я очень надеюсь, что за столом ты будешь держать себя в руках.

Они миновали гостиную, пересекли коридор. Госпожа Граган выпустила плечо и обеими руками налегла на дверные створки, распахивая их внутрь обеденной залы.

 

 

* * * * *

 

 

Граган сидел за столом.

Он был одет к обеду.

На нем была просторная рубаха навыпуск, поверх которой неподвижно дыбилась накрахмаленная салфетка; ниже были воскресные брюки, поверх которых постелили вафельное полотенце — свинство Грагана за столом было общеизвестно, хотя в иных отношениях он слыл человеком утонченным. Впрочем, полотенце и брюки домысливались, скрытые скатертью. В правую руку Грагана был вложен нож, в левую — трезубая вилка. Он восседал с полуприкрытыми веками и приоткрытым ртом. Граган выглядел так, будто только что отжал языком некий редкий деликатес и замер, прислушиваясь к ощущению. Могло показаться, что он раскусил жабу.

Сибилла попятилась.

— Мама, он будет сидеть с нами? — прошептала она.

— Конечно, — через силу улыбнулась госпожа Граган. — Это же папа. Ступай на свое место и не забудь повязать салфетку.

Та не шевельнулась.

— Я не хочу есть.

— Иди на свое место! — госпожа Граган взвизгнула так, что Сибилла подпрыгнула и боком, сама того не сознавая, подскочила к столу. — Сядь! Ты же видишь — я сажусь и вообще веду себя, как обычно. Возьми ложку и начинай есть.

— А молитву теперь не надо?

— О Боже, — вдова прикрыла лицо ладонью. — Разумеется, надо.

Они сидели друг против дружки; обе сложили руки лодочкой и пригнулись, закрыв глаза и бормоча скороговоркой благодарственные слова. Граган возвышался во главе стола и царственным видом — вопреки холодной неподвижности и утрате всяческих связей с жизнью — каким-то колдовским образом приближал к ним Того, кому они возносили хвалу. Точнее, не возносили, а словно высыпали ее изо ртов в подставленные тарелки.

В залу вступили слуги; управляющий склонился к госпоже Граган и шепотом осведомился, «когда ему унести господина».

— Подите вон! — та ударила ладонью по скатерти. — Когда мы закончим, вас позовут. Обслужите его.

Управляющий поклонился и щелкнул пальцами. Его подручные мгновенно наполнили тарелку Грагана.

— Его будут кормить с ложечки? — жалобным голосом спросила Сибилла.

— Ему дадут одну, понарошку. Как будто он ест.

— А почему у него горло зашито?

Госпожа Граган метнула взгляд на шов, выступавший над салфеткой.

— Потому что пришлось вынимать… то, что туда положил Чокин Хазард.

— Лимон?

— Да, лимон.

— Значит, лимоны есть нельзя?

— Почему же нельзя?

— Но их ведь приносит Чокин Хазард.

Госпожа Граган мучительно улыбнулась:

— Не говори глупостей. Он может принести все, что угодно. Что же теперь — голодать?

Сибилла погрузила ложку в суп, быстро посмотрела на безмолвного Грагана, зажмурилась и проглотила бульон. Управляющий, по мере возможности отводя глаза, вставил другую ложку в полуоткрытый рот господина и осторожно вывалил содержимое внутрь.

— Гущу кладите, — предупредила вдова. — Жидкое выльется.

Управляющий отважился:

— Госпожа, прошу простить меня, но я слышал краем уха, что…

— Пять! — отрезала госпожа Граган.

Ей следовало осадить зарвавшегося лакея, но в то же время она гордилась своей предприимчивостью и считала, что очень ловко взяла в оборот Секретаря. Она заплатила всего ничего, и ей скостили целый месяц — максимальный дозволенный срок.

Изо рта Грагана вытекла струйка.

— Оботрите ему губы! — приказала госпожа Граган.

Лакей взял салфетку двумя пальцами и промокнул хозяину рот.

— Сибилла, ешь! — внимание вдовы вновь переключилось на Сибиллу. — Все должно быть съедено до донышка. Потом ты пойдешь гулять с отцом.

Сибилла, хорошо знавшая, чем чреват материнский гнев, принялась хлебать остывающий суп.

— Как — гулять? — спросила она чуть погодя.

Госпожа Граган чинно намазывала на хлеб паштет.

— Очень просто. Побудешь с ним во дворе. Займешься своими играми, а он посидит в шезлонге. На солнышке, — она с усилием сглотнула подступивший ком.

Сибилла снова перестала есть и опустила голову.

— Мама, мне противно, — прошептала она.

Та, против ожидания, не рассердилась.

— Так и должно быть, доча. Мы просто закаляемся, как моржи… в ледяных водах смерти. Ты понимаешь меня?

Сибилла ответила отрицательно.

— Мы жалеем не душу, а тело, — госпожа Граган сочла возможным популярно изложить дух и букву Ритуального Уложения. — Мы горюем не о том, о чем надо, мы печалимся о тленном, потому что главного не увидишь глазами. — Тон ее невольно стал торжественным. — И это отравляет нам жизнь, мы болеем, раскисаем и не справляемся со своими обязанностями. Ведь папе сейчас хорошо. Где он, по-твоему?

— На небе, — быстро ответила Сибилла.

— Правильно, на небе. И ему хорошо, он принят Богом. Так о чем же нам горевать? А мы скорбим. Поэтому государство издает специальные законы, чтобы выучить нас… выучить нас… не расстраиваться. Это как прививка от горя. Тебе ведь делали прививку?

— Это больно, — поежилась Сибилла.

— Зато на всю жизнь. Чувствительно, конечно, — согласилась госпожа Граган, — но больно большей частью от страха. А так, если разобраться, будто комарик ужалил.

 

 

* * * * *

 

 

Грагана вынесли на солнцепек и усадили в шезлонг, снабдив юбилейной тростью и понурой панамой капустного вида. Слуги со всей подобающей случаю осторожностью спросили, не лучше ли будет поместить господина в тень, но госпожа Граган категорически настояла на яркой песчаной проплешине. Те только перемигнулись, так как им было ясно, что в намерения госпожи входит скорейшее разложение тела, которое позволит сгладить недостачу сроком в купленный месяц.

Закусывая в людской, садовник предсказывал, что, как только распад зайдет достаточно далеко, хозяйка сразу явится по его душу.

— Потребует щелока — да ради Бога, у меня все наготове, — похвалялся садовник, сворачивая голову вяленой рыбе. — И щелок, слава Богу, есть, и много еще чего. Чтоб спрыснуть для верности, когда уж следов не сыскать.

— Мигом кости-то попрут, — заметила на это кухарка.

— Известное дело, — кивнул садовник и выгнул рыбу в дугу. — Разъест и кости, коли прикажут. Хорошо бы подержать его ночку-другую в компосте.

… Пока шел этот разговор, Сибилла раскачивалась на качелях; она взлетала вверх, все выше и дальше, стараясь не смотреть на развалившегося в шезлонге Грагана. Потом она увлеклась, погналась за бабочкой и, отбежав чересчур далеко, вдруг замерла, спохватившись, как прежде бывало: ведь папа все видит. Но Граган нисколько не возражал, чтобы она убежала и дальше — за ограду, на проезжую часть, и даже совсем далеко, покуда не попала бы милостью самосвала в те самые пределы, где вновь оказалась бы под его бдительным и любящим контролем, то есть ближе, и уже навсегда.

Сибилла нерешительно приблизилась к отцу и какое-то время стояла, прислушиваясь.

— Чокин Хазард, — позвала она очень тихо, готовая в любую секунду пуститься наутек. — Чокин Хазард, ты там?

Граган сидел, оттопырив заледеневшую губу и созерцая чуть вспученный живот.

— Мама! — закричала Сибилла.

— Что тебе? — отозвался из-за полуприкрытого, как папины глаза, окна недовольный голос госпожи Граган. — Я легла отдохнуть, что ты хочешь от меня?

— Я хочу в дом. Здесь плохо пахнет.

— Стыдись! Это же твой отец! Еще полчаса, и можешь возвращаться.

Сибилла ожесточенно пнула мяч и вернулась к качелям.

Ей почудилось, будто внутри Грагана что-то сосредоточенно и отрешенно пробормотало — что-то, погруженное не то в свои, не то в грагановы, не то в ее собственные мысли.

Она прислушалась, но услышала лишь, как гудит шмель.

 

 

* * * * *

 

 

— Надеюсь, я не должна поддерживать с ним супружеские отношения?

— Это приветствуется, но в обязанность не вменяется, — отвечал Секретарь.

Госпожа Граган положила трубку и повернулась лицом к просторному — на счастье, весьма просторному — супружескому ложу. Граган лежал на левом боку, ватное одеяло доходило ему до ушей. На голове был астрологический, с мелкими звездочками колпак; процедура требовала, чтобы вдова собственноручно готовила усопшего ко сну — жалкому и поверхностному по сравнению с тем, которым спал теперь Граган, и она честно выполнила это требование: с великим трудом стянула одежду и, воротя, но еще не зажимая нос, одела Грагана в полосатую фланелевую пижаму.

В изголовье, повинуясь самоубийственному порыву, госпожа Граган поставила ему графин с крюшоном; домашние тапочки с грязноватыми помпонами притихли на коврике.

Подумав немного, вдова положила рядом с Граганом злополучную книгу. Теперь она уже полностью раскаивалась в своем пристрастии к сомнительной фантастике и, похорони кто Грагана прямо сейчас, не проронила бы ни слезинки.

Госпожа Граган нырнула под отдельное одеяло, сожалея, что не страдает насморком. Воспоминания о прочитанном не отступали, и ей в конце концов пришла в голову мысль отрезать от Грагана какой-нибудь особо неприятный лоскуток и отправить автору с приложением благодарности.

«Поцелуй на ночь, — содрогнулась она. — От этого меня никто не освобождал».

Какое-то время госпожа Граган лежала неподвижно, размышляя над словами Секретаря, который клялся, уходя, что рассовал по углам и щелям микроскопические камеры слежения. Клятвы походили на блеф, советник Ферт разорился бы, надумай он ставить в каждый дом, где лежал покойник, дорогую аппаратуру; впрочем, вдова ничего не знала об истинных финансовых возможностях этой структуры.

«Поцелую», — решилась она.

Граган был холодный, но в этом холоде таилось нечеловеческое тепло.

Госпожа Граган сунула голову под подушку, прижимая к губам надушенный платок.

 

 

* * * * *

 

 

Секретарь повадился в дом ко вдове; он зачастил будто бы по делу — являлся за полночь с положенными, якобы, проверками. В чужую спальню он входил, как в свою собственную, и столовался почти ежедневно.

За столом он, держа на весу ложку, пускался в разглагольствования.

— Видишь ли, — говорил он, обращаясь к несмышленой и неприязненно глядевшей на него Сибилле, но на деле думая произвести впечатление на вдову. — Видишь ли, мама права. Здоровье нации требует презрения к телу. Вообще, качество человеческой любви таково, что всякая «филия» оказывается гораздо хуже «фобии»… ты понимаешь, что это такое?

Сибилла не понимала и ерзала, тяготясь соседством Грагана, который давно покрылся черными влажными пятнами, распахнул рот и издавал всепроникающий смрад. Он, как и прежде, сидел во главе стола, весь обмякший и лоснящийся, словно нечто сальное распирало его изнутри. С потолка свисали пестрые липучие ленты: было много мух. Мух били с удовольствием. Госпожа Граган, в здоровые времена склонная к мистике, радостно думала, что добивает разнообразных покойников, которые, отойдя в мир иной, сыграли на понижение и воплотились в насекомых. Возможно даже, что тем она искупала их вину, и в следующем, послемушином существовании они поднимутся вновь — до статуса собаки или кошки, но это маловероятно, потому что мухи ничуть не исправились и отягощали свою карму новым, уже насекомообразным бесчинством.

— Мы выбьем эту нездоровую скорбь, — доверительно сообщал Секретарь и облизывал ложку. — Пяти месяцев вполне достаточно для искоренения любого неудобоваримого чувства к трупу. Это проверено.

— Мир катится в пропасть, — вещал он в другой раз, бросая странные взгляды на притихшую, осунувшуюся госпожу Граган.

Сибилла ловила эти взгляды и загадывала, чтобы тот выпил того же коктейля, что выпало выпить папе, и сел на его место, а папа — на место Секретаря. На худой конец, он мог бы выпить тоника с аконитом.

Секретарь, в свою очередь, ощущавший неодобрение Сибиллы и наталкивавшийся на очевидное равнодушие госпожи Граган, начинал говорить быстрее:

— Я приметил в вашей спальне модный роман. Моя бы воля — я высек бы автора публично, при большом стечении зрителей.

Госпожа Граган, памятуя, что модный роман явился косвенной причиной ее нынешних мучений, внутренне соглашалась с Секретарем, но внешне оставалась безучастной: ей был противен этот въедливый выжига-соглядатай.

Секретарь, не найдя ножа, взял его у Грагана и стал нарезывать мясо.

— Не за горами времена, — произнес он с надрывом, — когда смерть под влиянием таких вот, с позволения сказать, художественных опусов, станет радостным переживанием — запретным, конечно, и оттого еще более притягательным. Помните? «Все, что гибелью грозит, для сердца…м-м…смертного таит неизъяснимое блаженство». Вы это уже проходили в школе? — обратился Секретарь к Сибилле.

Та пожала плечами: не помню.

— Да, — не унимался секретарь. — Изобретут специальные замедленные препараты с гибельным и насладительным действием. Наподобие наркотиков, но с верным летальным исходом. За их покупку и продажу виновные будут подвергаться уголовному преследованию. Потом вообще… — Он лихорадочно ослабил узел галстука. — Смерти начнут искать везде, как запредельного удовольствия. От людей будут прятать ножи и веревки… Станут искать маразма, который — та же смерть, то же автоматическое удовольствие…

— Пожалуйста, прекратите, — не выдержала и взмолилась госпожа Граган. — Меня сейчас вырвет. Сибилла, иди к себе в детскую… поцелуй господину Секретарю руку… теперь мне… теперь папе… иди.

 

 

* * * * *

 

 

Прошло четыре месяца. Грагана уже не носили, его возили по полу из комнаты в комнату, из залы в залу, и он, как слизняк, оставлял за собой мокрый след — полосу, предотвратить которую не удавалось даже одеванием Грагана в двойные брюки, которые все равно мгновенно промокали.

Он начал вздыхать, словно раздавленный гриб-пыхтун; из него то и дело вырывались тошнотворные клубы невидимого газа. Его приволакивали в спешке, с пришепетывающей руганью, а Секретарь, который с опереточной неожиданностью объявлялся в дверях, запрещал растворять окна и подтирать за усопшим. Пятясь, он распахивал за собой дверь за дверью, открывая дорогу к месту очередного граганова бдения, будь то рабочий кабинет, столовая, спальня, совмещенный санузел, где Грагана купали в пенистом шампуне зеленоватого, под стать купальщику, цвета.

— С нелегким паром! — так Секретарь приветствовал Грагана, закутанного в банное полотенце. И Граган мог ответить ему лишь отпечатком собственного тела на махровом полотнище, своеобразным негативом — если, конечно, содержимое шершавого валика могло иметь хоть какую-то связь с позитивом.

Эта связь была под вопросом — во всяком случае, никто из домочадцев, включая даже маленькую Сибиллу, уже не мыслил в Грагане ничего позитивного. Его проклинали, его костерили на все лады; о его отлетевшей душе, наконец-то, вспомнили и слали ей привет от душ живущих, от души желая ей приобрести огнеупорные свойства в ледяных языках адского пламени.

Давно еще, загодя купленный гроб томился, выставленный на всеобщее обозрение в знак обетования, и в этот гроб уже был положен еретический роман. Сочинение служило будущему обитателю подушкой, о чем позаботилась лично госпожа Граган.

Ее же слезы, почти обозначившиеся сразу после опустошения рокового стакана, давно уж растворились в иссушающем, лютом желании покончить с затянувшимся супружеством. Они по-прежнему спали вместе, и госпожа Граган пристрастилась к сильнодействующим препаратам. У Сибиллы от частого целования отца — на ночь, с утра, в благодарность за трапезу, просто так, потому что папа — губы покрылись мелкими язвами, похожими на простудные.

Что до слуг, то они поносили хозяина на свой лад: грубо, отрывисто, будто лаяли; эта брань пузырилась в дворницкой, в людской, в сторожке садовника, в кухаркиных угодьях.

— Темный сделался, дьявол, — жаловалась горничная своей товарке, явившейся любопытствовать. — Глаза вылезли, как будто удивился, и пот катится черный, а вонь такая, что я уж сказала хозяйке — тут простыни меняй, не меняй, только лучше не будет.

— Хоть бы скорей закопали, — вторила ей товарка.

— Да, скорее бы. Попируем тогда! Барыня уже приглашений написала штук двести, на фирменных таких открыточках, с музыкой. Знаешь, такие специальные, для похорон, но не как у нас, а для господ, дорогущие. Только еще не разослала.

Секретарь постоянно приникал к Грагану, рискуя запачкаться. Он втягивал воздух, всматривался в расползавшиеся ткани, после чего недовольно хмыкал и говорил госпоже Граган, что разложение идет слишком медленно, что степень распада покойника не соответствует положенному сроку, и что им, несмотря на оплаченные подчистки в бумагах, не удастся обмануть Ритуальный Комитет. Тогда госпожа Граган бежала к садовнику, и тот снабжал вдову едучей смесью собственного сочинения. Грагана опрыскивали, лопаточкой отслаивали ломтики то там, то здесь, и после обрабатывали неизменными антисептиками, потому что в Комитете опасались эпидемий и не допускали антисанитарии.

 

 

* * * * *

 

 

Сибилла не меньше взрослых ждала похорон, назначенных на первую пятницу ближайшего уже месяца. Ей был куплен особый подарок, приличествующий событию: новая кукла Николь; у Сибиллы уже была Николь в гостях, Николь в школе, она же — на пляже, с друзьями, в горах, в процедурном кабинете, в танцевальном училище возле шеста. И госпожа Граган, в пику фантазиям романиста больше не сомневавшаяся в праздничной окраске ритуала, присмотрела, а за неделю до торжества и приобрела для Сибиллы кукольный набор, где было все, чтобы пышно и торжественно похоронить Николь, вплоть до игрушечного блокнота с отрывными приглашениями — уменьшенными копиями тех, что стопкой лежали в ящике осиротевшего письменного стола, монументального наследия Грагана.

Набор припрятали до наступления торжеств, и Сибилла безуспешно обшаривала шкафы и комоды, надеясь хотя бы одним глазком взглянуть на коробку, которая, как она уже знала из рекламного проспекта, была окрашена в сверкающие черно-белые цвета и расписана золочеными буквами.

За день до похорон в доме наконец-то распахнули все окна и двери, а госпожа Граган, к великому изумлению прислуги, самостоятельно вымыла полы в столовой и спальне, как и положено по народному обычаю. Правда, занимаясь этим, вдова говорила себе, что моет их по делу, а не по глупой суеверной прихоти, описанной в изуверском романе.

Потом все дружно, с покровительственного одобрения Секретаря, расколотили зеркала, отражавшие без малого полугодовой кошмар.

Секретарь, нарядившийся в парадный мундир, торжественно показывал гербовый лист, запечатанный сургучом: разрешительное постановление Комитета, члены которого освидетельствовали тошное месиво, некогда бывшее Граганом, и санкционировали погребение.

Сибилла носилась по комнатам; ее смех звенел из всех углов сразу, ее мяч гулко хлопал. Повсюду струился теплый свет, неотделимый от жизни, и жизнь — невидимая, но более реальная, чем всякий осязаемый предмет — входила в дом, попирая мерзость.

Управляющий, разодетый в лиловое с красным и натянувший по случаю белые перчатки, оседлал гроб и приколачивал крышку, держа во рту сразу двенадцать гвоздей. Чокин Хазард, посрамленный, незримо скучал за его плечом, прохаживался, томно скрипел половицами, но ждал напрасно. Седок извлек из цепких губ последний гвоздь и единым ударом загнал его в самое сердце смерти, точно осиновый кол. По дому прокатилось тупое эхо, и Чокин Хазард отступил в положенный ему сумрак.

Госпожа Граган, не удовольствовавшись разосланными приглашениями, взялась обзванивать своих будущих гостей.

— Мы уже все проветрили! — кричала она в трубку, расцветая на глазах. — В полдень! Ровно в полдень!

И вот этот день наступил, и в небо взвились шары, и попугай с канарейкой были выпущены на волю из клеток; в дом заносили свежие зеркала, столы ломились от закусок и напитков.

На кладбище потянулась вереница автомобилей, украшенных лентами, а гроб с ненавистным Граганом волокли на веревке — соблюдая, впрочем, известную осторожность и не давая ему разбиться о камни.

Его столкнули в яму ногами, и плюнули вслед, и бросили сверху личные вещи покойного: очки, мундштук, беззащитные шлепанцы, перстень с капелькой запекшейся крови, венчальную свечку и обручальное кольцо.

Раскрасневшийся от выпитого за упокой Секретарь притопнул холмик и объявил заплетающимся языком, что дело закрыто.

А из распахнутых дверей иноземных машин полилась одинаковая песня, безнадежная и буйная, как бесконечная водка из бесконечной бутылки. Был шашлык на траве, были дикие крики, и пляс, и пьяная драка.

Дома Сибилла завладела-таки кукольным набором: его вручили ей с шутками и гримасами; она была очарована множеством мелких деталей. Производители учли все мыслимые мелочи, предусмотрев даже внутреннюю отделку изящного гробика, ворон, заводных могильщиков с лопатами, могильные крестики, которые полагалось втыкать в аккуратные холмики, похожие на зеленые спинки. Еще там были: маленькая часовня, катафалк, миниатюрные веночки с пожеланиями провалиться поглубже, сторожка смотрителя и даже музыкальная печь для версии с кремированием.

— Смотри, осторожнее с этим! — предупредила Сибиллу подвыпившая госпожа Граган. — Ты видишь, что здесь написано? Чокин Хазард! Ни в коем случае не бери ничего в рот. Эти мелкие детали очень коварны — крестики, например, ими легко подавиться.

 

 

© июнь 2002

 

 

Композиция шестая

 

ДВУРУШНИК ТВИКС

 

 

Правый и Левый бок о бок приблизились к погребку, бок о бок спустились по ступеням просторной лесенки, бок о бок остановились перед дверью, которая своими толщиной и прочностью не уступала двери банковского хранилища.

С поверхностного взгляда Правый и Левый выглядели одинаково: мордастые, брыластые, плечистые, стриженные под ежиков, в узких солнцезащитных очках и рубахах навыпуск.

Бар был открыт, однако оба задержались у входа, развернулись друг к другу лицами и молча выставили свои кулачищи-кувалды. Трижды, в лад, качнув предплечьями, они выбросили пальцы: Правый — пять, а Левый — шесть.

Правый покладисто кивнул, и Левый прошел первым.

Этот ритуал разыгрывался каждое утро — да и вообще всякий раз, когда время и обстановка позволяли установить очередность.

По случаю утра в баре было темно и пусто, но оба остались в очках. Правый и Левый, перемещаясь в подвальчике с автоматизмом давней привычки, взгромоздились на кожаные табуреты и навалились на стойку. Бармен промелькнул мотыльком, приютившим под горлом второго, младшего мотылька, и, предусмотрительно не вступая в беседу, извлек из мрачного подстойного тартара пару квадратных стаканов, уже заранее наполненных ядом шоколадного цвета. — Приятного дня, — пожелал он Правому и Левому.

Те снисходительно наклонили лбы и приложились к стаканам. Правый отпил, вздохнул, оглянулся, никого не увидел и вздохнул еще раз, словно расписывался под мирной гармонией, которая, в свою очередь, была чем-то вроде ежеутренней оперативки, нуждавшейся в его резолюции.

— Дела? — осведомился Левый, продолжавший смотреть прямо перед собой. В черных очках мягко наигрывала цветомузыка.

— Будут, — кивнул Правый.

— Уровень?

Правый презрительно скривился: ерунда, дескать.

— Как тебе нынче босс?

— А тебе? — улыбнулся Правый.

И оба перемигнулись, ибо не вправе были обмениваться не только сведениями о полученных поручениях, но и личными впечатлениями от работы на хозяина.

Правый и Левый служили Руками фигуры, в определенных кругах известной под именем Твикс. Главным условием их деятельности было неведение одной Руки касательно дела, которым занималась другая. Таким образом получалось, что одна Рука, случись ей по роду работы угодить в клещи, не смогла бы в достаточной мере обрисовать замысел Твикса, являвшего собой мозг. И обе Руки, Правая и Левая, хорошо помнили слова Твикса о том неоспоримом факте, что среди одноруких людей тоже встречаются гениальные везунчики.

Твиксу нравилось мыслить себя цельной личностью. Однако самую цельность эту он понимал через надежно контролируемый сепаратизм. Была бы его воля, он подчинил бы ей каждый орган своего тучного, закормленного тела, но здесь его прыть умерялась премудрой природой, так что потребность в главенстве пришлось обратить на доверенных, особо приближенных к телу лиц, среди которых были уже знакомые нам Правый и Левый, плюс надежный шофер; кроме них, Твикс не доверял никому и ни в чем. Он был жирен, хитер, коварен и несколько самонадеянно воображал себя воплощением сраженных отцов козы-ностры — воплощением, вне всяких сомнений, более удачливым и продвинутым, как было принято выражаться в некоторых кругах, которые, невзирая на некоторость, возобладали над многими.

Сегодня он призвал к себе Левого с Правым и для начала велел им сыграть ему в четыре руки на белом рояле — инструменте, способном украсить любой, даже самый взыскательный, концертный зал; залам, однако, пришлось обходиться без этого чудо-рояля, ибо чуда возжаждал Твикс, и получил это чудо без малейших затруднений и без малейшей в нем нужды. Особое удовольствие доставляло ему то, что Правый и Левый пианисты смыслили в музыке еще меньше, чем он; в очередной раз оказывалось, что Правая Рука не знает, что делает Левая, и жуткий мотив, которой под пыткой вытягивали из рояля их толстые пальцы, лишний раз подтверждал это важное условие Твикса. Что и требовалось. Правый и Левый были обучены играть «Сурка» и несколько популярных мелодий для дорогих автомашин. Твикс утверждал, будто под наигрыш двух подручных ему лучше думается.

Два поручения, данные Рукам, должны были привести к результатам, которые сложатся наподобие половинок ядерного заряда и произведут эффект, сопоставимый с эффектом последнего.

…В баре, специально в честь прибытия Правого и Левого, возник стриптиз. Верные Руки немедленно обратили свои взоры к шесту, и бармен, между прочим известный под прозвищем Крестовина, ловко поменял местами их пакеты с секретными поручениями. Он, Крестовина, с недавних пор был надежно и безнадежно подкуплен лицами, которых уже давно раздражала деятельность пронырливого Твикса — оный Твикс, по их дружному убеждению, окончательно уподобился хищной акуле с недопустимо острыми плавниками.

Правый и Левый расплылись в улыбках, довольные почтением, которое выразилось в организации прыжков, сокращений и содроганий при пустом помещении.

Танцовщица была из новеньких: невзрачная, худосочная пташка, но двум Рукам, привычным больше к Рукопожатиям, женские прелести виделись делом второстепенным. Они не любили подарков, они дорожили вниманием.

Наконец, разнеженные донельзя, они отвернулись. Крестовина сложился в угодливую спираль — вернее, намекнул на физически немыслимый и все же по требованию осуществимый изгиб. Девица отвалилась от шеста, невесть откуда достала пудреницу и распахнула глупый глаз навстречу другому глупому глазу, в зеркальце.

Правый допил свою порцию и взял со стойки пакет. Левый сделал то же самое и забрал свой.

— Тебе интересно? — спросил Правый, постукивая пальцем по пакету.

— Нет, — покачал головой Левый и ухмыльнулся. — Нисколько не интересно.

— И мне не интересно, — Правый сполз с табурета и пошел к выходу.

Левый выщелкнул в направлении Крестовины десять долларов и последовал за Правым.

На улице они снова замерли друг против друга, вторично перемигнулись, звонко ударили по рукам и разошлись в разные стороны.

Свернув за угол, Правый вновь остановился, сломал печать, разорвал обертку — вся эта канитель была, разумеется, совершенно излишней, и Твикс мог спокойно отдавать свои распоряжения устно, с глазу на глаз, но хозяин был без ума от рискованных театральных вывертов. В пакете лежала папка, в папке — листок с заданием на сегодня. Задание было написано шифром, который понимали только Руки и Твикс. Правый знакомился с инструкцией до тех пор, пока не уразумел, что сегодня ему предстоит повидаться с Гориллой Крэшем и сообщить ему некоторые важные сведения не позднее полудня. Горилла Крэш был давним конкурентом Твикса; что до сведений, то они касались творческих планов другого соперника, Ломщика. В инструкции особо подчеркивалось, что Верная Рука должен слить информацию не раньше и не позже, а ровно в полдень.

Усвоив поручение, Правый взглянул на часы, вскинул руку и остановил таксомотор. До полудня оставалось сорок пять минут, и стоило подстраховаться. Он приказал водителю остановиться за два квартала от особняка Гориллы и какое-то время слонялся без дела, поминутно сверяясь с циферблатом. Когда на часах изобразился полдень без одной минуты, Правый позвонил и секундой позднее уже был обыскан, обхлопан, просвечен и унижен настолько, насколько позволял его статус парламентера.

Горилла Крэш нежился в бассейне, сопровождаемый в вялых играх двумя особами, надобности в которых он по причине преклонного возраста не испытывал никакой.

— Малыш, который вечно Прав, — пробурчал он, берясь за перила и через силу выгружаясь из неестественно лазурной воды. — Если ты, малыш, явился с худыми вестями, то тебя придется загипсовать. И знаешь, почему? Потому что ты, Верная, но Шкодная Рука, претерпишь множественные закрытые и открытые переломы.

Правый осклабился, сверкая свежими фиксами:

— Хозяину сильно мешает Ломщик. Мешает до того, что он решил позабыть о распрях и сообщить вам нечто любопытное.

— В самом деле? — Горилла заметно возбудился — гораздо сильнее, чем мог бы под влиянием невостребованных особ из бассейна. В те редкие минуты, когда Горилла решался прибегнуть к их услугам, он заставлял наложниц шептать ему в шерстяное ухо слово «Ломщик», и у него все получалось. — Говори! — потребовал Горилла, укладываясь в шезлонг и берясь за стакан с соломинкой.

Под пристальными взглядами телохранителей Правый склонился над Гориллой и в течение минуты шептал ему некие темные слова. Когда он высказался, Горилла насупил брови, хлюпнул коктейлем и крепко задумался.

— Это правда? — осведомился он, наконец, обращаясь, скорее, к себе, нежели к послу недружественной державы.

Правый развел руками:

— Некорректный вопрос. Моя задача — передавать информацию. Ее достоверность не входит в мою компетенцию.

— Твикс мухлюет, — скривился Горилла. — Все это очень и очень странно. У меня есть совсем другая информация. Я… впрочем, это тебя и вправду не касается. Мальчики! — запрокинулся он. — Проводите его. Господин Правая Рука сообщил нам нечто столь же аппетитное, сколь и подозрительное. На сей раз его не надо бить, его можно даже угостить чем-нибудь прохладительным.

Правый склонился в полупочтительном поклоне, Горилла махнул рукой и яростно впился в соломинку.

Мальчики, довольные перемирием по той причине, что сами мало чем отличались от Верных Рук Твикса и испытывали к Правому натуралистическую симпатию, провели его в сторожевую будку, где они побеседовали о погоде, увеселительных мероприятиях и биржевых новостях. После чего Правый, полностью удовлетворенный, отбыл, не понеся никакого ущерба, хотя был готов ко всему.

Чистая случайность не дала ему столкнуться нос к носу с Левым, который, как и сам он совсем недавно, околачивался неподалеку и постоянно сверялся с часами. В пакете, который вскрыл Левый, содержался приказ явиться к Горилле Крэшу ровно в час дня и сообщить ему некие сведения все о том же ненавистном, заслуживающем адских мучений Ломщике. Эти сведения несколько отличались от тех, что были переданы Правым — изюминка, по замыслу Твикса, состояла в очередности их подачи. Именно эта дьявольски выверенная последовательность должна была привести к тому, что оба — и Крэш, и Ломщик — благополучно взлетят на воздух вместе со своими приспешниками, домочадцами, любовницами и дутым авторитетом.

 

 

* * * * *

 

 

— Я ваш мозг, мальчики, — Твикс, в благодарность за верную службу, потрепал по щеке сперва Правого, а потом Левого, которые преданно стояли перед ним, вытянувшись во фрунт. — Ваши разрозненные, но в то же время единые в смысле высокого, вам недоступного, промысла, действия вечером приведут к результату, который наполнит вас законной гордостью. Вы хорошо поработали и заслужили право на отдых. Сейчас мы с вами отправимся в одно чудесное местечко и славно скоротаем досуг в ожидании добрых известий.

Он простер руки, и Руки супротивные, принявшие человеческое подобие, приложились устами к драгоценным перстням.

Твикс затрусил по мраморной лестнице — тугой комок жира, затянутый в накрахмаленную сорочку, блескучий пиджак и неприлично зауженные брюки, обернутый богатым кушаком.

Правый и Левый, блистая орхидеями в петлицах, спешили следом.

Дверца машины бесшумно распахнулась, первым втиснулся Твикс и развалился на подушках; рядом с ним скромно и бдительно пристроился Правый.

Левый сел впереди и, получив разрешение, раскурил сигару.

Водитель, за низменность функций прозванный «Левая Пятка», повернул ключ зажигания. Благодаря этой простой операции Твикса, а также его Правую, Левую Руки и Левую Пятку разорвало на части и разметало в радиусе полутора километров.

 

 

© июль 2002

 

 

Композиция седьмая

 

ЯСНОЕ ВРЕМЯ

 

 

Ире Терентьевой,

Которая Обнаружила Бранвина

 

 

Бранвин Дар попирал стопами древний утес, удалившись от обсерватории на добрую милю. Он стоял каменным исполином, поставленным на века, во край угла. Он подставлял лицо потокам воздуха. Он был открыт свирепым сражениям, которых, впрочем, не было вовсе. Царствовал мир.

Ветер трепал плащ Бранвина, солнце отсвечивало от тонкого обруча, сообщая благородному, точеному челу дополнительное великолепие. Он не заметил, как к нему подошла розовоплечая Эо в просторной тунике с маловразумительной эмблемой на груди; та же эмблема была вытеснена на ненужных застежках, которых у Эо было, как звезд на Млечном Пути.

— Все будет хорошо, Бранвин, — Эо положила ладонь на его мускулистое плечо.

— Не знаю, — нахмурился Бранвин Дар, не оборачиваясь. — Скажи мне, что позволяет тебе сулить мне удачу?

Эо рассмеялась смехом немой серебристой рыбки:

— Тебе не может не сопутствовать успех, — она благоговейно посмотрела на персонального достоинства узор, вытканный на шелковой рубахе Бранвина. Рунические письмена, заключенные в круг, гласили: Бранвин Дар.

Бранвин Дар, отогнав неуместные мысли, приобнял Эо за талию, прозревая в собеседнице не объект предосудительного, пускай кратковременного, вожделения, но единственно — верную планетарную подругу.

— Посмотри на это, Эо, — тихо сказал Бранвин Дар, не без сожаления отнимая десницу от планетарного девичьего бока и простирая ее вперед. — Взгляни на это — может статься, мы любуемся этим зрелищем в последний раз.

Зрелище было и впрямь грандиозное: стеклянные купола, разноцветные шпили, случайные фейерверки, бегущие строки с цитатами из литературных памятников — с такого расстояния, впрочем, неразличимые, — и все это пиршество вольного духа бушевало на далеком горизонте: там, где в бурливое ультраморе вонзался продолговатый мыс, он же — коса.

— Бранвин Дар, — нахмурилась Эо. — Тебе, как руководителю проекта, не пристало предаваться унынию. Ты победишь. Ты сможешь отвести беду, ты взорвешь астероид. Ответь мне, будь добр, сколько раз ты проверил расчеты?

— Двести восемь, — отозвался Бранвин Дар. — Я проверил бы вдвое меньше, когда бы не мелодия…

Тут он запнулся и прикусил язык.

— Мелодия? — Эо недоуменно взирала на него. — Какая мелодия?

— Пустяк, забудь, — Бранвин Дар через силу растянул свои сочные губы в улыбке. — Легкое недомогание. Что поделать — мне пришлось понервничать, и перегрузки не могли не сказаться.

— Я вылечу тебя, — на миг Эо приникла к нему и тут же отпрянула, уточняя: — Когда все будет кончено. Когда ты отвратишь от нас угрозу.

— От всех нас, — расширенная эхолалия Бранвина Дара говорила о том, что его умственному взору открываются века благоденствия, которого не омрачали ни войны, ни стихийные бедствия, но только созидательный труд.

Эо молча, не без зависти, поглаживала эмблему Бранвина Дара. Он мягко отвел ее пальцы:

— Пора!

— Да, пора, — лицо Эо сделалось предельно серьезным — до того сосредоточенным, что казалось, будто оно сейчас не выдержит и треснет, как фарфоровое, и миндаль ее глаз упадет к ее же замешкавшимся ступням, и щеки, подобные гипсовым персикам, пойдут сетью трещин, и брови провиснут, а губы, напротив, лопнут, оросив бледной сукровицей так и не распробованные, не отведанные, запретные до поры наливные губы Бранвина Дара.

Тот повернулся и зашагал к обсерватории, с каждым шагом забывая об Эо, всяким ступом давя очередной клочок желания — малодушного перед лицом глобальной катастрофы. В голове наигрывало: до-ре-ми-фа-соль-фа-ми. Эти простенькие ноты, которые не только не добирали до апогея, но срывались на досадную третью ступеньку, казались ему воплощением назойливого, мигренозного уныния. Он слушал их уже давно — задолго до того, как возник астероид, грозивший в секунду разрушить многовековое спокойствие, смести сады и преобразовать всяческое изобилие не то что в недостаток, но в полное ничто с креном в минус. Пройдут какие-то часы, и, в случае фиаско, безмятежному существованию, которое давно и надежно заполонило счастливое человечество, будет нанесен сокрушительный удар.

Мелодия, однако, возникла гораздо раньше и, как догадывался Бранвин Дар, была неким образом связана с его невинным и беззаботным хобби, которому суждено было разделить судьбу всего окружающего мира, а с этим Бранвин Дар примириться никак не мог. О хобби не знал никто, и Бранвин Дар не уставал упиваться своим гарантированным правом на личную жизнь. Как только это право оказалось в опасности, он первым вызвался возглавить проект по спасению планеты и предложил уничтожить небесное тело при помощи дальнобойной лазерной пушки. Таких, за ненадобностью, давным-давно не делали, и Бранвину пришлось денно и нощно изучать военные архивы; он не спал и не ел, пока не добился своего и не представил Совету техническое обоснование.

Вдыхая на пять скорых нот и выдыхая на две долгие, Бранвин Дар вошел в обсерваторию. Отставшая Эо видела, как персонал вытянулся в струну; Бранвин Дар, превозмогая себя и памятуя о вежливости, состроил на ходу вымученный полупоклон. Он поспешил к прозрачным лифтам, один из которых в несосчитываемые мгновения вознес его к орудию небесного уничтожения. Купол обсерватории давно разломился; хромированное жерло враждебно следило за темным небом, которое безуспешно притворялось в попытке изобразить оскорбленное непонимание.

— Только цифры, — потребовал Бранвин Дар, берясь за винты и впиваясь в окуляры. Не доверяя никому и ничему, когда доходило до дела, он и сейчас намеревался отключить автоматику и стрелять персонально, вручную.

В наушниках, которые ему немедленно приладил кто-то юркий, загремели числа с дробями, скрывавшие за собой параметры и показатели, необходимые для поправок при наведении пушки.

Бранвин Дар взволнованно и радостно улыбнулся, когда обнаружил яркую звездочку — астероид, металлическую глыбу с десяток километров в поперечнике. Если все пойдет, как задумано, то через пять минут эта штука превратится в беспомощное пыльное облако.

Справа подсунулась чья-то рука и влажной губкой вытерла пот со лба Бранвина Дара.

— М-м, — промычал в ответ Бранвин Дар, и непонятно было, благодарит ли он или велит услужливому невидимке не отвлекать его от важного дела.

Он глубоко вздохнул, проклиная неотвязные кошачьи ноты: до-ре-ми-фа-соль-фа-ми.

— Еще раз цифры, — приказал Бранвин Дар. Прослушав их, он процедил: — Ясно.

Многое было ясно. Ясный полдень, век-имярек.

У него дернулось веко, до залпа оставались секунды. Большие пальцы Бранвина Дара прилипли к пусковым кнопкам, которые полагалось нажимать одновременно.

— Время! — шепнули наушники. — Командор Бранвин, время!

— Не спешите, — шепнул он не без раздражения, продолжая медлить. — Не торопитесь, постойте, постойте. Дайте мне прислушаться. Тот, кто водит моей рукой, может уйти.

Он ждал, когда простенькая мелодия в очередной раз остановится на повторном «ми».

— Время, — наушники зажили сотней исступленных шорохов. — Почему вы не стреляете, командор?

— Ми, — мяукнул Бранвин Дар и вдавил кнопки в рукояти.

Из пасти обсерватории вырвался столб изумрудного света. Он устремился в космос и, казалось, потерялся там, не в состоянии соперничать с его мраком, но это впечатление было обманчивым. Луч не интересовался мраком, заполнившим мир и бывшим миром, лучу был нужен материальный предмет. И он достиг этого предмета и поразил его в самую сердцевину. Космический катаклизм, как и многие великие вещи, отразился в земных умах мелким, почти неприметным событием: красивая звездочка погасла, вот и все, а цифры поменялись на другие, малые, водительствуемые нулями, за первыми из которых суетились разграничительные запятые.

Обсерватория взорвалась ликующим ревом.

Бранвин Дар приклеился к окулярам пушки и не мог оторваться от созерцания отрадной пустоты. Он ощущал прикосновения восторженных рук. Касания ранжировались от легкого уважительного дотрагивания до панибратского похлопывания, которое исходило от равного, а то и повыше.

— Молнию! Молнию на все континенты! — кричали вокруг. — Цивилизация спасена! Бранвин Дар навечно вписал свое имя в Книгу Жизни!

— Это только имя, — пробормотал Бранвин Дар, встал и, ни на кого не глядя, пошел к выходу. Его ждало хобби; путь Бранвина Дара лежал в Сторожевую Башню, его частное обиталище, в котором апартаменты совмещались с лабораторией слежения за космическими телами и Умного Деланья.

Сторожевая Башня представляла собой башню в ее хрестоматийном варианте; единственным, что могло разочаровать накатанное воображение, было отсутствие обязательного приложения — прочих башен, стен, рвов, мостов, да и замка или, на худой конец, кремля, хотя бы провинциального. Но в остальном это было добротное строение, стилизованное под средневековый памятник — правда, в нем, в самом верхнем сегменте, размещался прожектор, который совершенно не вязался с веками мракобесия. Все дело было в том, что зодчий, стараясь угодить подрядчику, который никак не мог решить, что же ему нужно — крепостная башня или маяк, — отважился соединить в своей постройке одно и другое; капризным заказчиком выступил, разумеется, не Бранвин Дар, а древний, ранее новый, мускулистый человек с короткой стрижкой и золотой цепью на шее, имя которого не сохранилось в Книге Жизни. Заказчик давным-давно канул в небытие, истребленный друзьями в эпоху раздоров; гибрид же остался. В верхнем этаже Башни, куда вела винтовая лестница, располагалась каморка, которую Бранвин Дар сделал своим сокровенным жилищем и местом проведения тайных опытов. Что до юридических тонкостей башневладения, то обошлось без них, ибо Сторожевую Башню даровал Бранвину Дару Совет, признавая его заслуги в предугадывании и предотвращении космических катастроф.

В этой-то Башне и совершалось Умное Деланье — занятие, бывшее секретной страстью Бранвина Дара, его простительной мелкой причудой. Он не придавал ему слишком большого значения, будучи мужем трезвым и рассудительным, но отдавался всей душой. Пренебрежительно-высокомерное отношение к хобби нисколько не противоречило пресловутому негодованию при одной только мысли о том, что какая-то железяка вот-вот положит ему конец. Бранвин Дар достаточно высоко ценил себя как отдельную особь, наделенную правом на прихоти, чтобы смириться с подобным исходом.

Он вынул магнитную карту и чиркнул в замке, обладавшем тремя степенями защиты. Зажегся красный огонек; Бранвин Дар приложил ладонь, и свет поменялся на желтый. Тогда Бранвин Дар присел на корточки, протер глаза и заглянул в идентификатор сетчатки. Замок разродился приветственным аккордом и щелкнул. Бранвин Дар вступил в свою келью.

 

 

* * * * *

 

 

Своему хобби он дал простое и точное название: Гармония.

Бранвин Дар приблизился к верстаку, где покоилась огромная темная книга, переплетенная в металл. Старинный фолиант хорошо сохранился; «Malbum» — это слово было вытиснено на переплете, изрядно затертое временем. Бранвин Дар распахнул том, отложил в сторону школьную закладку с таблицей умножения. Вынул лист, лично вложенный два дня назад, с собственноручно выполненным переводом.

— Сульфур, — пробормотал Бранвин Дар и оглянулся в поисках названного. — Две меры… Ну-ка, посмотрим.

Он подошел к маленькому шкафчику, который оказался первобытной печкой. За железными дверцами не угасал трепетный огонь, поддерживая дух в небольшой водяной бане, на которой вот уже восемь месяцев кипятилась густая сверкающая смесь. В глубине, если хорошо приглядеться, угадывалась изящная размытая спираль, похожая на туманность.

Бранвин Дар заключил сосуд в руки, не снимая с огня и пробуя температуру. Та была правильной, возгонка протекала удовлетворительно.

С Бранвина Дара давно слетели степенность и высокомерие. Отлично зная, что в Башне он недосягаем, Бранвин Дар суетливо побежал обратно к книге, заглянул в нее, перелистнул, лизнув пальцы, несколько страниц, сверился с окончанием. По его разумению выходило, что черновой, приблизительный синтез можно попытаться осуществить прямо сейчас.

Рванувшись по-рыцарски, скупо, к антикварному сундуку, он отвалил крышку и начал рыться в его недрах, пока не распрямился с маленькой зеленой склянкой в руке. Бранвин Дар вынул тугую пробку и осторожно понюхал, а после запрокинул голову и какое-то время стоял неподвижно. Потом он медленно опустил склянку обратно в сундук и повернулся к печи.

Он утратил всякое — кроме чисто фотографического — сходство с руководителем проекта по уничтожению губительного астероида. В его глаза вошла непроглядная ночь.

— Цвет, — прошипел Бранвин Дар и щелкнул пальцами.

Воздух вокруг заискрился и задрожал, протянулась бледная радуга. Правда, цвета располагались в ней не вполне обычно — красный, оранжевый, желтый, зеленый, голубой, зеленый, желтый. До-ре-ми-фа-соль-фа-ми. Унылая гамма с обязательным сбоем. Протяжный стон, полный муки, пришедший из ниоткуда. Стон беспросветного отчаяния с добавкой обиженного, детского неудовольствия.

— Звук! — пальцы щелкнули, и радуга спела гамму.

Но теперь Бранвин Дар знал доподлинно, что гамма — необходимая ступень на лестнице Умного Деланья.

— Запах! — воскликнул Бранвин Дар, и, по мановению его руки, келья наполнилась пряными ароматами.

На лбу его выступил пот.

— Плоть! — прошептал он и сделал руками замысловатое движение, но в этот раз ничего не случилось. Диковинная радуга пела тоскливую песню и благоухала корицей, но это было все.

— Плоть! — повторил он приказ тем же тоном, каким недавно требовал цифр.

Но плоть не стала.

Бранвин Дар, придя в неистовое раздражение, склонился над сосудом и больно щелкнул по нему ногтем. Сосуд качнулся; далекая туманность всколыхнулась, как слой жидкости в стакане, полном коктейля. Бранвин Дар притворил дверцы, погасил свет и, темный лицом, вышел из кельи.

У него снова не вышло, хотя сегодня он, казалось бы, заслужил своим метким выстрелом право на успех.

Но это временная неудача. Баня кипит, огонь пылает, и книга еще не дочитана до конца. Еще многое не расшифровано, многое остается необъясненным.

Он начал быстро спускаться по винтовой лестнице, желая как можно скорее убраться из Башни. Его терзало разочарование, но это происходило не в первый раз, и он знал, что к утру его хандра сойдет на нет. Он пойдет к Эо — да, именно так он сейчас и поступит.

Бранвин Дар покинул башню и быстро направился к обсерватории.

Не успел он пройти и десятка шагов, как неровный отломок, лютый в своей отъединенности от родительской массы и раскаленный после путешествия сквозь атмосферу, вошел ему в правую теменную область и вылетел столь же горячим, но влажным, из-под угла левой нижней челюсти. Отломок вонзился в песок, но Бранвин Дар этого не заметил.

Перед ним расстилалась изумрудная равнина. Она была плоской, как блин; воздух стоял неподвижно, царило мертвое безмолвие. На небе замерли луна и солнце. Шурша травой и путаясь в одеянии, к нему уже шел, пригнувши голову, разъяренный Господь. Иисус Христос приближался очень быстро, его вид выражал крайнее негодование. На ходу он приговаривал:

— Ах ты, скотина, ну ты и скотина.

Бранвин Дар огляделся по сторонам, но вокруг никого не было, и он понял, что обращаются к нему одному. Он не стал отвечать, а вопросительно, если только не совершенно безмысленно, прикоснулся указательным пальцем к своей груди, желая уточнить нечто важное.

Рот его раскрылся, но голос отказал.

Бранвин Дар слушал, как шуршат, приближаясь, шаги.

 

 

© июль-август 2002