Фредерик Перлз здесь и сейчас

 

 

 

— Как вам известно, первая помощь в ситуациях подобного рода оказывается закрытым массажем сердца, который чередуется с дыханием рот в рот…

«Здесь и сейчас», — прошептал Николаеву на ухо Блёстов, увлекавшийся философией гештальта по Фредерику Перлзу. Его не слишком интересовала общая медицина, и он уже с первого курса готовил себя в психотерапевты, а ныне, на третьем, уже свободно и, признаться, назойливо оперировал  разными терминами и фамилиями шаманов.

«Важно прочувствовать здесь-и-сейчас во всей его полноте, — проповедовал Блёстов. – Только этим обретается целостное мировосприятие».

На металлическом столе перед Николаевым, Блёстовым и остальными студентами-медиками лежала резиновая кукла без опознавательных признаков. Кто-то ей, правда, проковырял рваные глаза. Какое-то давно ушедшее поколение. Доцент сложил ладони буквой V, приложил их к тому межреберью, из которого надеялся достучаться до кукольного сердца; но сердца, понятно, не было: не было, если говорить откровенно, и межреберья. Он навалился и несколько раз надавил-качнул: вот так. И бросился к губам, улыбнувшимся улыбкой Фантомаса. «Ха, ха, ха», — глухо и мрачно встретил его бросок Николаев. Губы у куклы были, и преподаватель принялся с силой вдувать животворную силу в безнадежного голема, уже много повидавшего на веку, уже не верившего поцелуям и служившего потенциальным разносчиком заразы.

— Теперь засунь ему, — шепотом посоветовал Николаев, но доцент, судя по всему, не расслышал и ничего такого не сделал.

— Он орально фиксируется, — предположил Блёстов. – И потискать любитель резиновое, неживое.

— Некрофил?

Наставник оторвался от манекена и снова начал трудиться над его податливой, но безответной грудной клеткой.

— Вот таким примерно манером, — он сделал шаг в сторону и одновременно выписал в воздухе приглашающий жест:

— Кто первый? Блёстов, прошу вас…

— Губы вытри, — шепнули Блёстову в спину.

— Свои, — уточнил третий голос.

— Набрось ей платок.

— Подушку положи под попку…

— Тебе теперь дорога жениться, брат.

Блёстов приблизился к манекену, в уме рисуя картины кровавой и ужасной катастрофы, приведшей к реанимационному мероприятию. Куклу рвало на части зубами, крючьями, лопастями пропеллеров. Вздохнув, он молитвенно сложил ладони.

— Не так, — поправил его доцент. – Смотрите: надо крест-накрест. Ладонный бугор выпирает и упирается в нужную точку.

— У него выпирает не ладонный бугор, — прошелестело сзади.

— Но и не лобный, — добавил кто-то.

— И не выпереть, когда нечему…

— Зато есть кого…

Блёстов, держась высокомерно и расслабленно, сложил руки, как велено. Доцент улыбнулся и набросил манекену на лицо марлевую повязку.

— Бог вас знает, — сказал он с прищуром, — что вы в себе носите… Пиво пьете из сопливых кружек…

После Блёстова дело стало спориться; группа подтягивалась к столу, вминала резину – кто от души, а кто с прохладцей; чопорно и холодно прикладывались к намарленным устам; иные вживались в роль и дули в резиновые губы по-настоящему, ибо заранее полнились любовью к человечеству и хотели себе навыка.

Когда упражнение завершилось, каждый участник ощутил себя в какой-то условной мере уже участвующим в оздоровлении граждан. Еще вчера никто из них не имел представления, куда и как наложить целительные ладонные бугры, да сильно ли нажимать, чтобы не сломать ребра. И сколько раз полагается дунуть («Не вдуть, не перепутай», — предупредил Николаев), дабы вернуть кислород в осиротевшие легкие, а самое главное – куда после всего содеянного звонить.

Блёстов, Николаев и еще одна веселая девушка по прозвищу Монолиза попрятали халаты в сумки, переобулись и вышли из клиники. Всем троим было к метро; по пути остановились, как всегда, выпить пива, и Монолиза, как обычно, взяла себе маленькую кружку, а Николаев облепил ущербный край своей большой кружищи каменной солью бесплатного, уже коммунистического, пользования.

— Вот мы стоим здесь и сейчас, — блаженно молвил Блёстов, берясь за старое. – Старый Перлз умел остановить мгновение.

— Чародей, да и только, — покачал головой Николаев.

Напившись пива, друзья завернули в метро. Важность от сознания того, что им отныне доступны вещи, возможные не всякому пассажиру, еще не рассосалась и даже чуть-чуть загустела от духоты.

— Ишь, сколько набилось, — сказал Николаев, провожая взглядом старушку с хозяйственной тележкой; старушка, ковылявшая впереди, по-козьи скакнула и ловко поплыла по эскалатору, держась за грудь и тяжело отдуваясь. – Причем именно здесь и сейчас.

— Здесь и сейчас, — снова проблеял Николаев, — здесь и сейчас я наблюдаю скопление мутного люда, и мне не терпится выйти из этого состояния.

— Значит, ты осознал гештальт, — сказал Блёстов.

— Заткнитесь оба, — приказала Монолиза. – Давайте о прекрасном.

И прикусила язык, потому что эскалатор резко, как он один умеет, остановился, и всех шатнуло. Друзьям до схода оставалось совсем немного; они разобрали крики «Доктора! Доктора!», летевшие из собравшейся толпы. Блёстову нравилась Монолиза, и он решил опередить ее, опередить Николаева, добежать первым. Это удалось ему без труда: «Я – врач!» — твердил он на каждой ступеньке, и люди нехотя расступались, как манекены, в надувании коих преуспел Блёстов. Добравшись до места, он увидел, что на платформе лежит человек и, похоже, ничуть не дышит; Блёстов помнил, как проверяется пульс и проверил: пульс не прощупывался.

— Не пьяный, не пахнет, — оправдывали тело соседи, невольно давая подсказки, в блаженном неведении снабжая шпаргалками Блёстова. – Не припадочный. Видно, сердце у него.

Краем глаза Блёстов отметил, что Монолиза уже здесь и сейчас, как выражался смекалистый Перлз: стоит и ждет подвига, что свойственно дамам всех эпох и народов и дает их рыцарям право на приставку «моно» , пусть даже с другими прозвищами. Николаев бессмысленно хватал лежавшего то за руку, то за ворот, и поминутно приподнимал ему веки в надежде, что это поможет, как помогало одному сказочному герою, однако под веками было белым-бело, с прогалинами собачьей желтизны.

Блёстов разодрал на мужчине пальто, сел на корточки, хотя удобнее было бы встать на колени, сложил себе ладони («чтобы не сложить тебе» — пролетела, кукуя, циничная мысль) и приступил к чуду оживления человека.

— Молодчина какой, — дышали вокруг.

Шапка съехала Блёстову на глаза, он вспотел, переходя от бледной, в малиновых точечках, груди к губам – и обратно. О марлевых повязках и носовых платках от гигиены и для профилактики Блёстов не вспоминал.  Он работал, как заведенный – мечтая, моля об удаче: это был он, Блёстов, как он есть, здесь и сейчас, и этот законченный образ запечатлевался в сознании взволнованных зевак бетонным гештальтом, среди которых была и та, ради которой он, собственно говоря, и старался; вот еще немного… мужчина вдруг дернулся и начал кашлять; тогда, заслышав этот кашель, Блёстов  напрягся сверх мыслимого, надавил и оглушительно пукнул.

Горное эхо, пронзая толпу вокруг тела, разлетелось по станции.

Спасенный шевелил руками и ногами, понемногу садился; к нему уже направлялись настоящие халаты с чемоданами, а Николаев радостно и негромко напевал фамилию родоначальника гештальта.

— Остановись, мгновенье, здесь и сейчас, — сказал он Монолизе, которая покраснела и улыбалась, глядя в сторону.

Блёстов распрямился. Поправил шапку.

— Вы молодец, — говорили ему, — как ваша фамилия.

Блёстов замотал головой и начал пятиться в двери подоспевшего поезда.

Николаев крикнул фамилию, но другую, не Блёстова, а все того же ученого аналитика.

Оживший же поглядел под себя. Он сидел, по-собачьи встряхивался, не в силах понять, где это он здесь и что будет сейчас.

 

 

© июнь 2004