Жираф

Никто не сомневался, что Жак Бюжо примкнул к санкюлотам по случаю достаточной общности убеждений и настроений. Дело, однако, было не только в них. Довольно скоро выяснилось, что основной интерес в этой каше Бюжо проявляет к замечательному изобретению доктора Гильотена. И ладно бы, пусть его, не один такой, но увлечение Бюжо оказалось еще специфичное. Спокойно соглашаясь с общим желанием отсечь побольше аристократических голов, он отбирал для себя исключительно тех, кто отличался необычно длинной шеей.

Заметили это не сразу.

Однажды глубокой ночью, когда смерть расправила над Парижем огромные, черные, кострами подсвеченные крыла, Гастон Кавелье обратил внимание на очередь, которая выстроилась к одной из многих гильотин.

— Это что за жирафы? – нахмурился он.

Его товарищ Луи Пикард остановился, всмотрелся и озадаченно сдвинул на затылок колпак.

— Да это Бюжо!

Подошли поближе, гонимые любопытством. Аристократы обоих полов покорно ждали, когда место освободится. Жак Бюжо – низкорослый, румяный, улыбчивый, приятно упитанный – приплясывал за устройством, стараясь не слишком утомлять роялистов длительным ожиданием. Корзина уже была наполовину наполнена.

Пикард покосился на голову, лежавшую сверху. Возможно, дело было в игре теней, но и она загадочно улыбалась.

Революционный гражданин Бюжо перестал танцевать и со скромным лицом отступил в сторонку.

— Кто они? – осведомился Кавелье, хотя и так было видно.

— Враги революции, — сладко пропел Бюжо.

Немного постояв и полюбовавшись на строгое правосудие, граждане Кавелье и Пикард удалились. В скором времени поползли слухи. Бюжо призвали к ответу. Выразив общее удовлетворение его деятельностью, от него потребовали разъяснений насчет некоторой предвзятости в отборе казнимых.

Бюжо прорвало. Очевидно, он долго копил пылкие чувства и обрадовался возможности воодушевить остальных. Ответ не полился – хлынул.

По его словам выходило, что шея – особенная, ни с чем не сравнимая часть тела в эстетическом смысле, в медицинском, характерологическом, техническом и правовом. Перерубать ее – тоже особое удовольствие, доступное избранным. Но он, Бюжо, всей душой разделяет идеи равенства, избранным быть не желает, а потому готов поделиться чувствами. Усекновение голов – дело полезное и нужное, но это побочный плюс, а главное это волшебный миг рассечения длинной шеи. Тонкий стебель, способный в любую минуту сломаться, чудодейственно сохраняется в целости и сохранности, несмотря на множество бытовых опасностей, которые подстерегают носителя на каждом шагу. Переломить его вопреки изощренному провидению – миг высочайшего торжества разума над изобретательной, но бесконечно глупой природой.

Дальше Бюжо обстоятельно расписал хруст, чавкающие звуки, опасность чрезмерного проседания этого стебля в самый ответственный миг и прочие радости. Собрание сочло его сумасшедшим и довольно быстро утомилось. Деятельность Бюжо назвали в общем и целом целесообразной, а что касалось его небольшой причуды, то она этому делу ничуть не препятствовала – наоборот. Да и в среде аристократической длинная шея встречалась чаще, чем у простолюдинов, которые скорее рисковали сломать ее в пору сурового возмужания.

О Бюжо быстро разошлась молва. Работал он споро, и нашлось много желающих сделать ему приятное. Тех врагов революции, чья шея более или менее удовлетворяла его запросам, перенаправляли к нему. Таких, к сожалению, становилось все меньше, и вот они перевелись почти начисто.

Жак Бюжо захандрил. Получая материал второсортный, он обходился с ним абы как. Порой и вовсе не смотрел на линию разреза, так что она пролегала через уши, плечи, виски, а то и совсем в стороне. У Бюжо испортился аппетит, на щеке выступил фурункул. Он больше не приплясывал и с растущей тоской таращился в небеса. Однажды там, соблазняя его пропорциями, пролетел недоступный журавлиный клин. Перехватив его изголодавшийся взгляд, товарищи поняли, что пора принять меры.

Им пришла в голову мысль опустошить королевский зверинец. В конце концов, тамошние обитатели раскрашивали возмутительное безделье ненавистных аристократов, а потому были достойны разделить их участь.

Бюжо ожил.

В его распоряжение поступили фламинго, страусы и жираф. Доставили еще змей, у которых расплывчатость анатомии в смысле шеи компенсировалась сонной и прожорливой контрреволюционностью. Какое-то время Бюжо блаженствовал, заставляя себя не думать о вынужденном спуске на одну, а то и на три-четыре эволюционные ступеньки.

— А где же у него шея? – коварно спросил у него ехидный гражданин Лафар, кивнув на удава.

— Шея там, куда опустится меч революционного правосудия, — ответил Бюжо, и Лафар прикусил язык.

Но опять не сдержался, насмешник.

— Что будешь делать, когда и эти закончатся? Может, пора обратиться к другим частям тела? В человеке бывает много чего длинного…

Бюжо наградил его взглядом острым, оценивающим взглядом.

— Не исключено.

Лафар отступил, но в конечном счете оказался прав. Животные закончились. Больше других Бюжо порадовался жирафу. Заручившись помощью нескольких дюжих ребят, он потратил на эту каланчу не один час, ибо рассудил, что такой экземпляр заслуживает многократной казни. Но и это удовольствие кануло в прошлое. Вскоре Бюжо стал чернее тучи. Тоска грозила перерасти в нервную горячку, когда случился сюрприз. Не то в подвале, не то в мансарде был отловлен доселе скрывавшийся отпетый аристократ  с шеей настолько длинной, что сочувствующие Бюжо даже вздрогнули от восторга.

Его приволокли в час унылый и поздний, когда расстроенный Бюжо заканчивал шинковать последнего удава. Он мыкался с рептилией довольно долго, но и к ней успел охладеть.

— Ты только полюбуйся, Бюжо! – крикнул все тот же Лафар.

Нож завис в положении «к бою», удав был брошен и забыт. Околдованный Бюжо закружил вокруг аристократа. Тот и вообще был долговяз, продолговат не только удивительной шеей, и Бюжо восхищался им с запрокинутой головой. Враг революции держался тихо, заранее смирившись с участью. Он потому и прятался черт-те где, что много слышал о Бюжо и в этой своей участи не сомневался.

— А принесите-ка краски, — задумчиво проговорил Жак, вспоминая жирафа. Жираф оставил в его памяти неизгладимый след. – Найдите. Коричневой, а лучше охры.

После недолгих пререканий Кавелье, ругаясь, ушел на поиски краски. Через час он вернулся под лай недобитых собак и карканье недосягаемых ворон. Принес он полное ведро какой-то мастики, которая зловеще сверкнула на полыхавшем в бочке огне. Предусмотрительный Кавелье не забыл прихватить и малярную кисть.

— Вот, разденьте его, — приказал Бюжо.

Товарищи подчинились и сорвали с аристократа камзол, давно потерявший блеск, а также те самые кюлоты, без которых обходились сами. Парик полетел в кровавую лужу. Аристократ остался стоять в чем мать родила. Он был парализован страхом и не заботился прикрывать причинное место.

Тени плясали на нем. Бюжо взял кисть. Он обмакнул ее в мастику и нанес несколько смелых мазков. Больное воображение вполне могло соотнести результат с пятнистой шкурой жирафа.

— На колени, — скомандовал Бюжо.

Воображаемый жираф начал приобретать зримые очертания.

— Так, так, славно.

Кисть запорхала.

Не прошло и пяти минут, как аристократ покрылся ржавыми кляксами. Бюжо отошел и критически прищурился. По его мнению, получилось очень недурно. Тут его отвлек шум. Волокли кого-то еще.

— Брось своего жердяя, Бюжо! – крикнул из темноты гражданин Фурнье. – Вот тебе задачка позаковыристее!

Отряд выступил на свет. Он захватил нечто невиданное. Аристократа, конечно, но совершенно иного – полную противоположность тому, что имелся. Этот был круглый, как шар, и шеи у него не было вовсе. Он сильно смахивал на жабу. Мясистые мочки ушей переходили в щеки, а щеки – в плечи. На шею не было ни малейшего намека. Подталкиваемый мушкетом, враг народа выкатился на сортировочный пятачок. Он отдувался, потел, с жилета отлетела пуговица, а грязноватый бант сбился.

— Что скажешь, Бюжо? – осведомился Пикард. – Этот тебе, полагаю, не по зубам! Попробуй, найди у него шею.

Переход на новые рельсы свершился мгновенно. Прибывшие, сами того не зная, успешно применили к Бюжо врачебные техники будущего. Он приблизился к диковинному пленнику на цыпочках. Да и все удивились, рассмотрев аристократа получше. Его принялись поворачивать так и сяк, отступать, прицокивать языками и приговаривать «о-ла-ла». Тараща глаза, аристократ вертелся волчком.

Бюжо, захваченный неизведанными возможностями, разрумянился на глазах. К нему вернулся аппетит, и в животе у него заурчало.

Неприкаянный жираф кротко маялся в стороне. Он перетаптывался и ждал.

— С этим-то что? – спросил Кавелье.

От него отмахнулись.

Тогда Кавелье поворотился к жирафу, заложил в рот два пальца и свистнул.

— Пошел!

Жираф сорвался с места и поскакал. Шарахаясь от собственной тени, петляя, он быстро растворился во мраке.

 

© июнь 2019

Памятные деньки

С надрывом:

— Могу я к вам, мужчина, обратиться? Могу спросить?

Сирота с ударением на «о» – такая была у него фамилия — покосился.

— Спросите, что ж.

— Вы здешний? Откуда вы?

Сирота огляделся, замявшись. Сквер был чужой, а район – родной. Подбирая правильный стиль, он присмотрелся к вопрошавшему.

— Типа, — ответил.

Можно было и не присматриваться. Тот опустился перед скамейкой на корточки.

— Ну, то есть, наш? А разрешите присесть?

— Да пожалуйста, — недовольно буркнул Сирота.

Вопрошавший угодливо осклабился и быстро устроился рядышком. На вид ему было лет тридцать-шестьдесят. Кепочка, плоское лицо цвета серой муки – неподвижное всем, кроме губ. Такие же пасмурные, но цвета уже асфальта, они змеились, кривились, без надобности размыкались и схлопывались.

Над сидящими зашелестел клен. Смеркалось.

У немецких писателей было бы сказано: «К нему подсел незнакомец с глазами, полными темными огня; на впалых щеках играл нездоровый румянец; волосы были аккуратно зачесаны на висках, а лоб возвышался матово-бледный, с одинокой морщиной». «Позвольте к вам обратиться», — сказал бы этот незнакомец не без пыла и с затаенной тревогой.

Плоский длинно сплюнул и спросил закурить.

— Сигареты где-то оставил, — повинился он и гулко охлопал себя по бокам.

Сирота дал.

— Я тоже здешний, — сообщил сосед. – Здесь народился, здесь вырос. Отсюда призвался, здесь присягал, сюда вернулся, отсюда сел…

Сирота ответил неопределенным мычанием. Он сразу начал побаиваться незнакомца и решил ему ни в чем не перечить. Припомнил разные словечки и понятия – вынуть лопатник, поставить на перо, пацан ровный и пацан резкий. Сирота плохо разбирался во всех этих вещах и не хотел, что называется, упороть косяк. Одно неосторожное слово – и учинят ему спрос.

— А тебя вижу впервые.

Сирота глянул в сторону: нет ли кого на подходе. Нет, они были одни. В дальнем конце аллеи молодая мамаша катила к выходу коляску. Промелькнул гражданин в бесформенной куртке, выгуливавший хорька.

— Говорю же, что местный, — вдруг уперся Сирота.

— Да я и сам вижу, брат, ты чего, я ничего, — залопотал плоский. – Просто раньше не пересекались – делов-то! Теперь познакомились, теперь уже родные души. Буду тебя знать. И ты меня. И помнить будем друг друга. А как иначе, скажи? Как, если не помнить?

— Это само собой, — кивнул Сирота.

«Зачем я сижу? – пришло ему в голову. – Пора уходить отсюда».

Сосед, словно – а может быть, и точно – что-то почувствовав, его опередил.

— Вот что это за место, скажи, если местный?

— Сквер, — пожал плечами Сирота. – Парк. Столетия комсомола.

— Так, а раньше?

— Раньше – когда?

— Ну, сорок лет. Полвека. Или подальше.

— Не знаю, — сказал Сирота.

— Не помнишь, — поправил плоский. – Если местный, то не можешь не знать. Просто не помнишь.

Он помолчал и вдруг быстро спросил:

— Ебнуть хочешь?

— А у тебя есть? – с несвойственной ему дерзостью парировал Сирота. Он не хотел, но слова прилетели сами.

— Нету. Давай продолжим: так что тут было? Ты не срывайся, посиди и подумай.

— Говорю же – не знаю! Не помню.

Плоский пожевал губами, каким-то бесом ухитряясь кривиться при этом в улыбке.

— Все вы такие, — произнес он.

— Какие? Кто это — все? О чем вообще разговор?

— О том, что кладбище здесь. На косточках отдыхаем, курим, разговариваем. Часовенку видишь?

Сирота молчал.

— А памятный камень видишь? Вон он. А вон там полевая кухня. А справа фонтан. Видишь, он пентаграммой? Вон еще памятник Убою. Помнишь, кто такой Убой?

— Помню.

— Скажи! Закоротило? Потому что не помнишь. Потому что память не дорога ни хера.

Плоский уже давно перестал курить. Его зрачки, до этого бирюзовые, стали черными и огромными, в половину белков.

— Ладно, — сказал Сирота. – Это Виктор Талалихин. Почему Убой?

— Потому!

Плоский немного придвинулся.

— Вот здесь, — произнес он с шепелявым нажимом, — похоронен мой батя. Отец, понимаешь? Знаешь его? Помнишь о нем? Батю моего, маленького совсем, пяти еще годков, схоронили здесь, свезли на саночках в вечную мерзлоту. Спеленали, перехватили шпагатом и повезли по снегу, по льду, мимо прорубей и троллейбусов. Ты это помнишь?

Сирота, уже твердо решивший сию секунду уйти, решил задержаться и уточнить.

— Постойте, как это – пяти годков? Вашему отцу было пять годков, когда его схоронили? Как же тогда?…

— А так! – дохнул на Сироту сосед. – Почему не носишь опознавательный знак? Где твоя лента? Батю зарыли, мама откопала, зубами грызла мерзлоту, ломала ногти и пальцы… Выкопала, а ягодицы съеденные! Квадратами вырезаны! Она у него из яиц отсосала, и я родился… Они были твердые, как орехи, яица его…

— Но даже если так, то как же вы… погодите. Сколько же было вашей родительнице? Отцу, если я правильно понял, пять…

— Родина – моя родительница! Мать она мне! Спрашиваешь, как? Очень просто, без вывертов! Отогрела во рту! Уселась под Убоем и отогрела! Пред ликом Всепитая Мученика – вон она, часовня! Как отогрела, так повстречала его в аллее…

— Кого?

— Да Всепитая! – с издевкой ответил плоский, придвигаясь уже вплотную. – Батиным семенем благословил ее Всепитай… Наполнил ейное чрево во утешение скорбей, во исполнение и послушание…

Сирота встал.

— Счастливо оставаться, — бросил он и зашагал прочь.

Успело порядком стемнеть, и черные липы неодобрительно дрогнули кронами, когда Сирота заспешил по аллее к выходу. Вскоре он различил шаги позади.

— Сука, — послышалось.

На ветру качнулся фонарь.

— Блядь, — донеслось.

В спину ударил камень. Сирота оглянулся. Плоский шуршал по гравию, не поднимая ног. Сирота втянул голову в плечи. Он успел увидеть, как плоский сгреб с обочины собачье дерьмо.

— Сука безродная!

Сирота остановился, развернулся, о щеку шлепнулось.

— Отстаньте от меня! – крикнул он. – Проваливайте к черту!

Недавний сосед увеличился в размерах. Его лицо уподобилось изрытой метеоритами луне.

— Саночки! – просвистел он. – Вон они стоят! Седлай их, паскуда!

Сирота различил в траве изуродованные временем, еще по зиме выброшенные санки. Необычно большие. Они вросли в землю и стали похожи на детскую горку. Он побежал, но выход начал отдаляться в окружении столпившихся фонарей. Звучавшие сзади шаги ускорились, переросли в тяжелый топот, и больше Сирота уже не оглядывался до самого дома, у двери которого ему поневоле пришлось задержаться, чтобы достать ключи. Тут его сбило с ног что-то мягкое и чрезвычайно увесистое, а он уж себе рисовал, как захлопнет дверь и в прихожей отдышится, прислушиваясь к царапающим звукам.

 

© май 2019

Немая сцена

У театрального подъезда ревизор притормозил и неодобрительно покосился на выставленный репертуар, где тоже значился ревизор, а он не жаловал кривляния и насмешек над мундиром. Тротуар был усеян окурками и пивными банками. Мела поземка, посвистывал ветер. Было шестое января, и город смахивал на вяло, нехотя оживающий труп.

Ревизор толкнул стеклянную дверь и вошел. Никто его не встретил. Он заглянул в фойе, и там царил кавардак. Растрепанные, чумазые дети пялились в девайсы. Их подвыпившие родители – главным образом, отцы, отряженные на утренник в наказание за новогоднее свинство – бродили полупьяные, курили, некоторые дремали на банкетках. Ревизор посмотрел на них не без зависти. Потом отвернулся и направился к двери с табличкой «Администрация». Требовательно постучал. Из-за нее развязно откликнулись:

— Открыто.

Ревизор вошел. Он коротко представился:

— Роскомнадзор.

Несвежего вида мужчина с дежурной угодливостью перегнулся через стол:

— Директор театра, он же главный администратор и художественный руководитель. Лауреат. Я вас внимательно слушаю.

— Позволите присесть?

— Кто же вам запрещает?

Ревизор опустился в кресло и сцепил кисти на выпуклом животе. Покончив с предисловиями, он перешел к сути, и голос у него стал зловещим.

— Нам пишут жалобы. Уже вторые сутки, и количество растет. Это настоящий шквал. Звонков тоже много. Волнуются, переживают – что случилось с их отцами, мужьями, женами, детьми и внуками? Их нет уже пять суток. Чем вы тут занимаетесь?

— Ожидаемый вопрос, — кивнул администратор. – У нас договоренность с министерством передовых технологий, и все вопросы – к нему. Мы испытываем новое устройство. Как сейчас принято выражаться – девайс. Это сюрприз. Мобильное приложение. В дни школьных каникул.

— Доберемся и до министерства, — пообещал ревизор. – Что за устройство?

— Это своего рода пульт дистанционного управления. Позволяет ставить спектакль на паузу.

— Зачем?

— Ну, мало ли. Кто-то устал, захотел в туалет или проголодался. Кому-то нужно позвонить. Перекурить. Перекусить в буфете, осмотреть экспозицию.

Ревизор неопределенно махнул рукой:

— Это они там экспозицию осматривают? Пьяные, как свиньи! Дети шляются без присмотра, тыкают в свои кнопки…

— Так антракт, — улыбнулся лауреат. – Сейчас дадут звонок, и они с грехом пополам потянутся обратно.

Действительно, раздался звонок.

— Ну, не все, — уточнил администратор. – Но спектакль худо-бедно продолжится. И будет идти, пока кто-нибудь снова не остановит.

— Пять суток, помилуйте!

— Ну и что? У нас отличный буфет. Канализация в исправности, недавно ремонтировали. Да посмотрите сами, сейчас начнется!

Звонок повторился.

Ревизор мрачно встал, расстегнул пальто, снял шапку.

— Что у вас идет?

— «Доктор Айболит», — улыбнулся администратор. – Его новогодние приключения. Вы сами увидите, актеры трудятся на износ! В буквальном смысле.

— С чего бы вдруг? Такая сложная пиеса?

— Не очень сложная, но им никуда не выйти. Постоянно замирают. Вот кому впору жаловаться! Но они верны театральной стезе, и это настоящий трудовой подвиг.

Они вышли из кабинета и проследовали в фойе.

— Не бегай так, ушибешься, — заботливо бросил администратор какому-то малышу, который тупо сидел и икал, таращась на гору конфетных фантиков. На пухлых щеках расцветали красные аллергические пятна.

Ревизор посмотрел налево, направо. Из-за угла торчали ноги, кто-то лежал. Пол был усыпан серпантином и конфетти, валялся чей-то дурацкий колпак. На стопке театральных программок стояла полупустая бутылка с нахлобученным пластиковым стаканчиком. В другом углу было наблевано, плавал табачный дым.

— Это да, — не замедлил сознаться администратор. – Это у нас вопиющее нарушение, но с нарушителей и взыщем. Все их мерзости записываются на камеру.

Двери в зал были распахнуты. Внутри царил полумрак.

— Возьмите бинокль, — шепнул администратор.

На сцене стоял в полусогбенной позе Доктор Айболит. Очередная пауза застала его в таком положении, и теперь ему было не распрямиться. В зал струился сложносоставный, тяжелый запах немытых тел и выделений.

— Это Африка, деточки, — прохрипел, держась за поясницу, Айболит. – Здесь живет Бармалей!

— Ой, ой! – запищала Обезьяна Чичи. Ревизор рассмотрел в бинокль, что у нее мокрые штаны. – Давайте позовем Деда Мороза и Снегурочку!

— Это идея! – обрадовался изможденный Айболит. – Ну-ка, дружно: Сне-гу-роч…

Он снова замер. И Обезьяна окаменела. Еще замерли Витя и Маша, испуганно обнявшиеся; завис выглядывающий из кулис Бармалей. Парализовало Бабу Ягу. Бегемот, почему-то наряженный приблатненной шпаной, так и не поднялся с корточек. Крокодил вытаращил глаза. Он как раз собрался проглотить солнце в исполнении огромного фрукта под названием «помело», но не успел. Его зеленое рыло начало медленно наливаться синевой. Из неуклюжих лап со стоном вывалилась гармошка.

— Опять! – послышался чей-то недовольный глосс. – Хорош тормозить!

— Я поссать схожу, ладно? – агрессивно ответил другой.

Дети взялись за планшеты. Глухо звякнули стаканы, кто-то чиркнул спичкой. Зазвучали приглушенные разговоры. В Бармалея бросили пластиковую пивную бутылку. Тот не шелохнулся, бельэтаж лениво заржал.

— Видите, все довольны, — заметил администратор. – Можете поговорить и убедиться, если вам этого мало.

Ревизор молча взирал на происходящее. Его кулаки медленно сжимались и разжимались.

— Вы заплатите миллиардный штраф, — выдавил он.

Действие возобновилось.

— Разбойники, ко мне! – заблажил Бармалей.

Крокодил выплюнул плод и прерывисто задышал. Бегемот сел, у него отнялись ноги. Витя и Маша собрались расцепиться, но у них свело руки.

— Снегурочка! Снегурочка! Снегуроч…

Очередная немая сцена застигла труппу в новых, не менее нелепых позах, с выпученными глазами.

— Вы слышали? – повернулся к администратору ревизор. – Один звонок – и вас навсегда закроют. Не затрудняйтесь поисками места, вас еще сразу и посадят…

— Да полно вам! – испугался администратор. – Сейчас все исправим. Тут до конца осталось всего ничего. Постойте здесь, я поставлю на паузу зал…

Он поспешил на сцену, никто не обратил на него внимания. Очевидно, его приняли за зрителя, который решил поучаствовать в пьесе и покривляться среди беспомощных актеров. Должно быть, такое уже случалось и даже приелось.

Администратор вложил в руку Айболита смартфон. Пощекотал экран, и ситуация волшебным образом изменилась. Все сделалось наоборот: зал оцепенел, а сцена пришла в движение.

Айболит с усилием разогнулся.

— Уфф, — блаженно выдохнул он.

Витя и Маша разомкнули объятия. Им было обоим под сорок, и Витя страдальчески взвыл от затянувшейся эрекции.

Обезьяна спрыгнула в зал и подступила к какому-то папе. Тот остекленело смотрел перед собой, держа в руках блюдечко с бутербродом. Туда Обезьяна и харкнула.

Айболит расстегнул чемоданчик, вынул шприц и хирургические инструменты. Тоже начал спускаться в зал.

Из кулис потянулись осатаневшие разбойники во главе с Бармалеем.

— Это у меня настоящая сабля! – заверил безмолвных зрителей Бармалей.

Он прыгнул и очутился сразу в четвертом ряду. Свистнул и чавкнул клинок.

— Не трогайте Роскомнадзор! – спохватился администратор, но никто его не услышал и слушать не стал.

(c) апрель 2019

Противостояние

Иван Иванович, эйджист и лукист, прославился скандальными статьями в адрес всевозможных уродов. Статьи эти были разоблачительными, клеветническими и высокомерными.

Как-то раз Иван Иванович вышел из дома. За порогом его караулил карлик, пожилой и горбатый.

— Я давно за вами слежу! – запищал он без предисловий. – Как вам не стыдно!

— Кто вы такой? – прищурился Иван Иванович.

— Я горбист, — ответил карлик. – Теперь вам плохо придется!

Не говоря ни слова больше, Иван Иванович пошел своей дорогой. Он завернул в кафе, где снял пальто и заказал кофе с булочкой. Позавтракав, он снова оделся и отметил, что пальто у него какое-то необычно тяжелое. Иван Иванович был занят абстрактными человеконенавистническими мыслями и не стал вникать. Но через пять минут он повстречал на бульваре знакомого лукиста и эйджиста.

— Что это с вами? – неприятно поразился тот. – У вас, простите за выражение, горб!

Переполошившись, Иван Иванович сорвал с себя пальто и вытряхнул горбиста. Тот успел пригреться и задремать, да и самому Ивану Ивановичу, что греха таить, стало с ним как-то тепло и уютно.

Отвесив горбисту пинка, Иван Иванович быстро зашагал на рынок.

Там он спросил картошки. Торговка сунулась под прилавок и принялась насыпать. Через пару минут она вручила ему увесистый мешок. Приняв его, Иван Иванович подумал, что получилось как-то тяжеловато. Он заглянул внутрь и обнаружил горбиста, который хитро смотрел на него из гущи корнеплодов.

Иван Иванович не поленился дойти до ближайшей помойки. Там он вытряхнул содержимое мешка в мусорный бак.

Слушая проклятья в свою спину, Иван Иванович помчался домой. Нецензурная брань сменилась мелким топотом, и он припустил во весь опор. Еле успел. Захлопнув дверь, Иван Иванович привалился к ней ухом. Горбист скребся под дверью и угрожающе попискивал.

Остаток дня Иван Иванович провел в расстроенных чувствах. Он выходил в прихожую, прислушивался. Наконец наступила тишина. Он осторожно высунулся: пусто. Тогда, облегченно вздохнув, Иван Иванович решил пойти в кино. Он снова оделся и вышел.

Перед крыльцом высился подозрительный бугор, которого раньше не было. Хлебнувши лиха, Иван Иванович предпочел его обойти, но кочка проворно сдвинулась прямо под ноги. Иван Иванович упал и непоправимо, неизлечимо разбил лицо.

Кочка глянула на него острыми глазками.

— Ну и рожа, — обличающе пропищала она. – Нет такой партии!

 

© март 2019

Сумерки богов

Орел летит.

Много мыслей в его маленькой голове, и все они мрачные. Это он жертва, а не тот идиот, который высекал искры.

Орел давно позабыл о вольной жизни. Это, конечно, речевой оборот – он ничего не забыл. Его терзают воспоминания об орлице и горном гнезде. Ему хочется к ней и туда. Но орлица свалила к другому, и тоже давным-давно. Уже оперились и встали на крыло ее чужие птенцы. Уже и передохли они. Как и внуки этих птенцов, и внуки их внуков.

Орел спешит выклевывать печень этого полоумного пиромана.

Его уже тянет блевать от печени. Он ее видеть не может. Его привлекают суслики и прочая мелкую живность, которую он различает с многокилометровой высоты своим бесполезным орлиным зрением. Но он обременен божественным поручением, ибо в первую очередь наказали орла.

Опять же за какого-то примата. Орел и понятия не имел, что тот помешанный следит за ним из-под ладони, приставленной козырьком. Оценивает изгиб и размах крыльев, количество перьев. Орел летал по своим делам, добывал пропитание, баловал орлицу и даже, случалось, присаживался на ее яйца. Он знать не знал примата. А тот потихоньку ладил крылья собственные. Потом он воспарил, и дело, естественно, кончилось для него скверно, однако виновником почему-то оказался орел.

Напрасно взывал он к богам, твердя, что и не думал становиться моделью. Все равно наказали. Отрядили клевать эту проклятую печень.

Орел не может питаться исключительно печенью. У него развилось ожирение, ему тяжело взлетать. Обмен веществ пришел в полнейшую негодность, оперение потускнело, дальнозоркость сменилась близорукостью. Осточертевший маршрут ему снится. Но он исправно снимается на каждой заре и отправляется на свидание с дураком-поджигателем. Орел не понимает, почему приходится отдуваться за каждого недоумка. Да и тому не больно, он тоже привык. Орел здоровается с ним клекотом, они в известной мере породнились и подружились. Преступник старательно услаждает извращенный слух богов и горестно воет, но это спектакль. Не исключено, что ему даже приятно. Хотя и скучно. И больше ради себя, чем ради него орел исподтишка калечит оковы. В скалу вбили крюк, и орел его понемногу расшатывает. Порода крошится медленно, очень медленно, но дело продвигается. Это вносит в их встречи разнообразие. А больше с ними ничего не происходит. Они привыкли даже к булыжнику, который скатывается на них ежедневно, грозя размозжить пленнику голову. Тот уж и не пригибается. Мы знаем, что в последний момент подоспевает очередной убогий, которому дали пожизненное с этим камнем. Несчастный возвращает его на вершину.

Наступает день, когда прикованный освобождается при содействии нового действующего лица. Орел подготовил почву, и все получается довольно легко. За это пришелец платит ему черной неблагодарностью. Посылает в орла каленую стрелу, но орел рад и такому исходу. Он с нетерпением ждет, когда наступит блаженное небытие.

Однако вздорные боги решают иначе. Им снова мало, опять они недовольны. Орел превращается в голубя. Ему назначают новое наказание, дают новое поручение. Оно заключается в том, чтобы… Нет, он не может этого выговорить. Задание не укладывается в его голову. Он должен… Нет, лучше не думать об этом. Голубь встает на крыло и спасается отвлеченными мыслями о печенке.

 

© март 2019

Опыты реконструкции, или Молодильные яблоки

Гриша растянулся в густой траве, щурился на ленивое пыльное солнце. Бесшумно кружили ласточки. С реки доносились визгливые голоса прачек.

— Хошь глянуть, как баре ябутся? – спросил Демид.

Гриша сел.

— А где?

— Чуток погодя, сейчас они чай кушают.

Янкель необычайно возбудился:

— Давай, покажь!

Он был из ремесленного, куда пролез всеми правдами и неправдами. Озорничал и лодырничал не хуже других. Не раз и не два примыкал он к окрестной шпане – вот и сегодня собрался с этими двумя за яблоками.

— Обожди, говорю.

Толстый Демид заслюнил самокрутку.

Янкель тоненько взвизгнул от нетерпения. Но спохватился:

— А к господину инспектору?

— А там и будет, — ухмыльнулся Демид. Затем сосредоточенно затянулся, выдохнул, длинно сплюнул. Вытянул ногу и поиграл черными пальцами. – Они это дело обделывают в смороде да крыжовнике.

— Ты-то почем знаешь? – спросил Гриша.

— Сказывали.

— Про их яблоки тоже сказывали. Что молодильные.

— Кто сказывал-то?

— Юродивый Мишка. Дед занедужил, я снес, а он все одно преставился.

— Который год-то нынче на дворе? – насмешливо спросил Демид.

Гриша захлопал глазами.

— Одна тысяча восемьсот шестьдесят девятый от рождества Христова, — быстро вставил Янкель.

— Точно? – подозрительно осведомился Демид. – Смотри! Стало быть, шестьдесят девятый, — обратился он снова к Грише. – А тебе юродивый указ.

— Лет через сто не будет никаких юродивых, — подхватил Янкель.

— Куда ж они денутся?

Тот пожал плечами.

— Небось повыведут. Может, и раньше. Через пятьдесят.

— Это когда же будет? – наморщил лоб Демид.

— В одна тысяча девятьсот девятнадцатом.

— Да ты уж помрешь, — оскалился Гриша.

— Врешь! С чего это я помру?

— А с чего дед мой помер.

Янкель замолчал и стал смотреть на реку, которая искрилась за краем обрыва. Далеко загудел невидимый пароход. Слепень вжикнул и умчался живой пулей, коротко промычала корова. Демид закашлялся и вмял самокрутку в траву. Гриша снова улегся.

— Яблочки-то у инспектора хороши, — сказал он без смысла.

Демид же вдруг увлекся картинами будущего.

— Ссыльные говорят, что через сто лет и бар не будет. А то и правда, через пятьдесят. Хорошо!

Гриша прикрыл глаза.

— Их тоже повыведут?

— Холера их знает. Не будет, и все.

— Правильно твоих ссыльных сослали. Еще подальше бы, в желтый дом.

— Инспекторов тоже, глядишь, не станет.

— Ну так веди смотреть, как ябутся, пока живые.

Демид прищурился на солнце.

— Сейчас пойдем.

— Почему в смороде? – спросил Янкель. – Как скоты. У них же спальни с перинами.

— С жиру бесятся потому что.

— А может, яблоки и впрямь молодильные, — предположил Гриша. – Вот их страсть и разбирает. Погрызут – и невтерпеж.

Он помолчал.

— Будет и наш срок, — добавил о чем-то и непонятно, зачем.

— Пошли, — скомандовал Демид и встал. – Мешки не забудьте.

Они пересекли небольшой луг и стали спускаться, уже заранее пригибаясь. Губернский город наступил быстро через десяток огородов. Сонный, как и положено, он естественно продолжался сначала в сирое убожество, а дальше – в сверкающую природную дикость. Миновав эти натуральные пояса, троица вступила в стихийное буйство фруктовых садов. Инспекторский дом особо не выделялся, но угнездился достаточно достойно и знатно. Посвистывали птицы, что-то журчало, растекался зной.

Донеслось:

— Саша! Саша, не беги так, упадешь!

Сдержанный смех.

Гриша, Демид и Янкель замерли под забором. Залаяла собака, но – далекая.

— Вон там, — шепнул Демид. – Доска отходит.

Гриша запрокинул голову.

— А яблоня – вон где. Шагов двадцать. Через грядки?

— Что тебе грядки? Давай быстро.

Перезрелое лето дрожало, обещало лопнуть рыжим тыквенным семенем. Яблоки налились. Все они хоронились в листве, но живо слышалось, как упадут с глухим стуком. Кипела и суетилась мелкая жизнь: тянулись муравьиные цепи, вились мухи. Стремительно возник, промчался и сгинул крот. Лопухи разрослись до того буйно, что рисовалось семь тучных лет. Притоптанный подорожник напоминал о тощих.

Гриша взялся за доску, отвел. Янкель мигом подсунулся.

— Барыня!

Оба отпрянули, но Демид их придержал.

— Не робейте, нас не видать. А вон и господин Ульянов! Вовремя поспели.

Барыня в белом платье подбежала к яблоне, развернулась, прижалась спиной к стволу. Озорно улыбаясь, потянулась и сдернула яблоко. Медленно, звучно надкусила. Подбородок ее заблестел от сока.

— Хочешь яблочка, друг мой сердечный Ильюша?

Инспектор, одетый в сюртук, улыбнулся на это сдержанно, но борода его изобличила: встопорщилась. В траве мелькнула черная молния, однако никто ее не заметил.

Барыня разрумянилась.

— На, кусай же!…

— Машенька…

— Мы, Ильюшенька, как бы в райском саду…

Янкель вдруг сунул руку в портки. Гриша машинально отодвинулся, но смотреть не перестал. Демид сглотнул слюну.

— Тут Саша бегает, увидит…

— А и ничего, ты быстрее… Без царя в голове наш Саша.

 

Инспектор впился губами в барынино горло. Затем отшатнулся, схватил за плечи, резко развернул, задрал подол. Гриша забыл, как моргать. Не отрываясь, глазел он на кружевные дрожащие полушария.

Инспектор навалился, рыча. Он завозил бородой. Потом, сощурив глазки и приоткрыв рот, он задышал мелко, как собачка. Барыня же громко вздохнула и какое-то время была неподвижна.

Внезапно, шепотом горестным произнесла:

— А Оленьку Бог прибрал.

Инспектор замычал от досады, завертел головой.

— Сделай, сделай Володеньку! – спохватилась барыня. – Пусть у нас будет Володенька!

Она задвигала тазом. Через секунду инспектор взвыл и дернулся. Взопревшая борода уставилась в солнце. Тут же истошно взвизгнул Демид. Гадюка ужалила его пониже колена.

Инспектор отскочил, озираясь. Барыня торопливо оправила юбки.

— Что такое?

Гриша и Янкель уже заковыляли прочь, волоча за собой прихрамывающего Демида. Признав в нем обузу, скоро бросили. Их уже не было, когда к Демиду подбежали, понесли его в дом.

Послали за лекарем. Кухарка неумело, но с чувством отсосала яд. Пришла еще бабка, стала шептать. Пожаловал поп, но к вечеру Демид все равно умер.

 

© февраль 2019

 

 

Второй зимний концерт по заявкам

УМ

 

Ольге Теричевой

«В кофе соль добавляете?»

 

«Во исполнение указа об Умном Питании граждан (см. Умное Делание, параграф три) настоящим постановлением предписывается добавлять в пищевые продукты йодированную соль независимо от профиля предприятия общественного питания. Контроль за исполнением возложить на Умное ведомство».

— Пройдите сюда, господин Умный инспектор. Пожалуйста. Осторожно, мешки. Будьте как дома.

— Буду. Где у вас соль?

— Вот она.

— Что солите?

— Все без исключения.

— Суп?

— Разумеется. Умный.

— Котлеты?

— Бесспорно. Умные.

— Компот?

— Обязательно. Называется: «Горе от ума».

— В кофе соль добавляете?

— Умную?

— Ее самую.

— Нет, сразу в сахар.

— Пирожные?

— Весьма поумнели.

— А где народ? Почему никого нет?

— Народ упрямится и не хочет умнеть, господин Умный инспектор. Он кушает без соли последний хуй.

— Очень прискорбно. Придется сыпать в принудительном порядке. Это у вас что?

— Это мы вам завернули гостинчик. От кафе «Умка».

— Взятка?

— Помилуйте, просто умный подарок.

— Что там такое?

— Соль.

— Мне-то зачем?

— Так зоб у вас вон какой!

— У меня?

— Так точно.

— А у вас не в порядке пожарная безопасность.

— Господин Умный инспектор, не погубите…

— Еще у вас глупые глаза. И глупые рты.

— Ножом по сердцу, барин!

— Посыплем! Впредь будете умнее!

 

ЛЕТО

 

Марине Огневой

«Почему в стране зима?»

 

Настроение было приподнятое. Я зашел выпить пивка, и черт меня дернул подсесть к сумрачному хмырю, который смахивал на умирающего окуня. Он тотчас заныл:

— Почему в стране зима? Июль на дворе! Скажи, почему?

— Какая зима, дядя? – Настроение испортилось не сразу, я спросил весело.

— Сугробы! – махнул он рукой. – Пурга!

Я глянул, что он такое пьет.

— Сам ты несешь пургу. Психический? Где ты увидел сугробы?

— Везде, — ожесточенно хрюкнул окунь, выпучивая глаза. – В июле-то.

— Опомнись, дядя. Откуда зима? Солнце жарит, птицы поют.

— Не поют, а дохнут на морозе. Вон, ворона валяется.

— Плюс тридцать!

— Минус двадцать семь!

Во мне закипела злость.

— Знаем таких. Везде вам плохо! Все не в радость! Ну и вали! Вали в свою Америку! А у меня сын родился!

— А я человека убил, — не сплоховал дядя. – Даже двоих, — похвастался он.

— И что? Теперь тебе зима мерещится? Иди тогда вешайся! Россия ему плохая!

— Я и тебя убью…

Он неуклюже привстал и замахнулся кружкой.

Я зарядил ему в торец, и он исчез под лавкой. У меня снова потеплело на душе. Я чинно допил кружку и вышел, не оглянувшись.

Солнце и правда пекло. Шелестела листва, воздух подрагивал. Прошуршала поливальная машина. В подворотне топтался и бормотал в рацию сотрудник полиции. Дальше было темно, но я различил чьи-то ноги. Кто-то лежал.

Разбираться не захотелось, и я зашагал по бульвару. Распаренный шиповник благоухал тяжело, как вырез немолодой театралки. Я дошел до роддома, встал под окнами и принялся орать. Но дроля не выглянула. Странно. Не иначе, кормит. Или спит. А может, швы разошлись.

Я продолжил орать и подпрыгивать. Пора и показать богатыря! Пять дней как родился, двадцать третьего февраля. Или шесть.

 

 

УПОМНИТЬ ВСУЕ

 

Phil Motuzko

«Упомнить всуе»

 

— Имел намедни удовольствие наблюдать вас на балу, — обратился Фамусов к Скалозубу, подчеркнуто отвернувшись от Чацкого. – Орел! Не посрамили полка! Ну, не беда, коль выпьет лишнее мужчина! Всуе-то помните?

— Всуе? – наморщил лоб Скалозуб. – Нет, не упомнил…

Презрительная гримаса не сошла с лица Чацкого, но любопытство взяло верх.

— Всуе – это почему же такое? – осведомился он, надеясь разжиться поводом к очередной язвительной гадости.

— Это фамилия, друг мой сердечный, — назидательно пояснил Фамусов. – Мусью Гастон-Пистон Всуе, старинного дворянского рода. Прелюбострастнейший субъект, опаснейший сердцеед, вольтерьянец и фрондер. Наносит Москве визит и разбору не делает, чинов не признает…

— Всуе и долго не высуе! – загоготал Сколозуб.

Чацкого передернуло.

— Этому Всуе, — продолжил Фамусов, — полностью безразлично, кто перед ним – девица ли, кавалер, жеребец, ворона, дворовый полкан… Одно слово – мусью! Правда, голубушка?

При этих словах Софья Павловна залилась краской. Молчалин, застывший в подобострастном изгибе, немного изменил угол наклона и этим выразил целый букет  душевных страданий.

— Твоя правда, отец родной! – пробасила Хлестова. Она тоже разрумянилась сквозь толстый слой старческой пудры. – Он та еще шельма, этот мусью! Все мои собаки попрятались. Боюсь, как бы не свел он мне со двора двух девок. И кучера.

— О, нравы! – Чацкий, распираемый пафосом негодования, воздел руки, а следом схватился за голову.

Вбежал расхристанный Репетилов.

— Что делается, что делается! – запричитал он. – Я только что от княгини Марьи Алексевны. Этот Всуе сделал ей совершенный скандал… Да я и сам еле унес ноги. Как бы он, бестия, сюда не пожаловал!

Где-то вдали истошно завизжали господа N. и D.

Вошел дворецкий с визитной карточкой на подносе.

— Гастон-Пистон Всуе! – объявил он, болезненно морщась.

Мусью нарисовался на пороге.

Скалозуб всмотрелся в него, неожиданно побледнел, затем побагровел и повалился без чувств. Он вспомнил Всуе и понял, что все-таки опозорил полк.

Упомнил и Чацкий при виде мусью.

— Вон из Москвы! – воскликнул он, пятясь. – Сюда я больше не ездок, карету мне!

 

 

ЗАСТАВА ШПАЦИРЕН

 

Оне Хулигановой

«Пускай себе живет»

 

Реконструкторы наладили бивуак на берегу тинистого пруда, где жались к заводи обеспокоенные утки. По аллеям прохаживались праздные граждане. Издалека доносилось:

— Именно здесь… линия обороны… не самый известный, но стратегически важный рубеж… забытая героическая страница летописи… удалось остановить… и отбросить… а потом полностью разгромить…

За кустами боярышника дымила походно-полевая кухня. Гауптшарфюрер Серега и оберюнкер Колян сидели на траве и ели из котелков кашу. Унтер-фельдфебель Гриша зловеще наводил на прохожих цейсовский бинокль.

Какой-то дрищ остановился и уставился на служивых.

— Че пялишься, проходи, — невнятно буркнул гауптшарфюрер.

На губах хипстера заиграла улыбка. Долговязый, в очках, с косичкой, он присосался к банке с колой и не сошел с места.

— Зоопарк тебе, да? – осведомился Серега.

— Просто интересно, — отозвался хипстер. – Нельзя смотреть, что ли? А зачем вы здесь тогда?

Гриша опустил бинокль и погладил железный крест.

— Тебе на радость, — объяснил он. – Ты же пидор, правильно? Ну и хромай отсюда.

— Почему же пидор? – Хипстер продолжал улыбаться. – Мне просто странно, что жарко, а вы нарядились, сидите тут, никто вас не заставлял…

— Еще про бардак в стране расскажи, — прищурился оберюнкер.

Дрищ пожал плечами.

— Я не знаю. Может, и бардак. Разве нет?

Гауптшарфюрер побагровел и вспотел.

— Может, и так, сука. Может быть. Зато вот это, блядь! – Он повел рукой, обозначая вообще все вокруг. – Зато у нас вот это блядь на хуй было, понял? И есть! И будет!

— Что это-то? – Хипстер отпил из банки.

— Родина! – гаркнул унтер-фельдфебель.

— А не фатерлянд?

Колян и Серега переглянулись.

— А ты у нас мирное население, — заметил Серега. – Знаешь, как мы поступали с мирным населением?

— У нас все по-настоящему, — подхватил Гриша. – Максимально приближено к исторической правде.

— Да не смешите, — сказал хипстер.

— Ну-ка, держите его, — скомандовал гауптшарфюрер.

Хипстер не успел оглянуться, как оказался лежащим ничком. Сверху его прижали коленом.

— Мы сейчас тебя будем немножко вешайт, — сообщил оберюнкер. – Ферштейн?

— Ja, ja, — закивал унтер-фельдфебель.

— Пайку видишь? Хлебную пайку видишь? Господин оберюнкер, забейте ее мирному населению в пасть!

Хипстер завыл и задергался. Гауптшарфюрер ухватил его за косу и отвел голову, а оберюнкер принялся совать в сладкий от колы рот краюху хлеба. Посыпались крошки.

— Also, wie geht’s? – осведомился унтер-фельдфебель. – Банку его передайте. Банку его сюда гебен зи мир битте шнелль.

— Охерели уже совсем?! – взвизгнул хипстер, извиваясь в траве.

— А ее забей в жопу, — распорядился командир. – Ах! Немного неприятно, свинья? Los, los!

— Эй! – крикнули издали.

Головы повернулись. По лицу хипстера потекли грязные слезы.

— Наши, — прошептал он, задыхаясь от счастья. – Наши!

Приблизились советские ефрейторы, вооруженные ППШ.

— Гудериан где-то задерживается, координатор скомандовал перерыв, — сообщил один. – Пошли трескать шнапс.

Гауптшарфюрер выпустил косу и выпрямился.

— Пускай себе живет, — бросил он.

— Партизанен? – присмотрелся ефрейтор.

— Не, просто штатский предатель.

— Подержите его еще. – Ефрейтор вынул ручку, присел на корточки. Вывел хипстеру на лбу: «Сегодня я обидел немецкого солдата». – Вот теперь как на самом деле.

 

 

СУДЕБНАЯ ОШИБКА

 

Юлии Боровинской

«Стоял, свистел и вязал»

 

— Стоял, свистел и вязал, — прочел Святой Петр, задыхаясь от негодования.

Он отвлекся от обвинительного заключения и опустил глаза. В ногах у него пресмыкался безутешный старшина Гвоздев.

— Не погубите, — хрипел старшина. – Я не стоял, я прохаживался! У меня и свистка-то нет! И никого не вязал, мне и незачем!

— В ад, собака! – рявкнул Петр.

С горестным воплем Гвоздев провалился сквозь облако и рухнул на раскаленное шоссе, которое пересекало преисподнюю и утекало за горизонт. Клубились багровые тучи, кривлялись страшные существа. Через секунду Гвоздев уже стоял на ногах, одетый в форму инспектора ДПС и с полосатой палкой в руке.

Он заранее знал откуда-то, что все безнадежно, и пребывал от этого во внутренних корчах.

Так и вышло.

Показался рядовой черт, он гнал себе на мотороллере.

Не желая вмешиваться, но движимый посторонней волей, Гвоздев шагнул вперед и воздел палку. Черт резко затормозил и глумливо осклабился.

— Старшина Гвоздев, — представился мученик. – Попрошу документы. Водительское удостоверение и техпаспорт.

— Ай-ай, — запричитал черт, усиленно кривляясь. – Что случилось, начальник? В чем я провинился?

Язык старшины действовал помимо его желания.

— Штраф пятьсот рублей, — объявил Гвоздев.

— Секундочку! – Черт вынул бумажку и помахал ею. Затем разинул пасть и проглотил ее на глазах у Гвоздева, который прямо остолбенел от такого адского садизма.

Потом старшина остановил еще много чертей. Все они притворялись, будто страшно напуганы, и поначалу лебезили, а под конец пожирали купюры и с адским хохотом растворялись в багровой дали.

Вдруг небеса разверзлись и спустился архангел.

— Покорнейше извините! – воскликнул он. – Ошибочка вышла! Стоял, свистел и вязал – это отпетый предатель, бандеровец и полицай Грицюк. Вязал он узлы на петлях для политруков. И при этом свистел! Пожалуйте в рай, товарищ старшина Гвоздев. Просим прощения за путаницу.

Не успел Гвоздев и глазом моргнуть, как в той же форме, с жезлом переместился на райское шоссе. Белые облака кудрявились барашками. Приветливым золотом сияло солнце.

По шоссе неторопливо катил на мотороллере ангел.

Облегченно вздохнув, старшина со счастливой улыбкой шагнул вперед и замахал палкой.

 

 

ИСХОД

 

Алексею Молоторенко

«Справедливости больше не будет»

 

На почте не было конференц-зала, не нажили даже красного уголка, и все собрались, где сумели, то есть собственно в избе.

Пришел начальник Фрол Потапыч. Пришли почтальоны Сумкина, Печкин и Фекла Федоровна Справкина. Кассирша Жорова. Упаковщица Хренова. Уборщица Плевко.

Собрание вышло коротким.

Начальник отделения вздохнул тяжело.

— Справедливости больше не будет, — выдавил он. – Пришел приказ. Что поделаешь?

Все опустили головы.

— Завтра, — продолжил Фрол Потапыч, и слова его падали, как свинцовые капли печального дождя. – В семь утра. Во дворе.

Фекла Федоровна тихо завыла, но вскоре выяснилось, что она поет грустную народную песню, которую сложили на все случаи жизни.

— До встречи, друзья, — закончил свое лаконичное выступление Фрол Потапыч. – Наверно, нам было хорошо вместе.

Почтовики потянулись на выход. Дождик и правда моросил. Гнил ракитовый куст.

На следующее утро случилось так, что Печкин пришел последним. Он не стал заходить во двор, а спрятался за елкой и решил посмотреть, что будет. Зачем спешить?

Было вот что: приехал грузовик со взводом солдат. Виселица уже стояла, ее сколотили за ночь. Из почтовой избушки вывели понурых Фрола Потапыча, Сумкину, Жорову, Хренову, Феклу Федоровну и Плевко. Руки у них были связаны сзади.

Всех построили, надели на головы мешки. Фрол Потапыч обмочился, но это было почти незаметно из-за дождя. Фекла Федоровна еще не допела песню.

Солдаты подняли трудовой коллектив в кузов. Грузовик взревел и подъехал под перекладину. Надели петли.

Сумкина лишилась чувств, осела кулем и удавилась преждевременно.

Потом грузовик снова тронулся с места, и все повисли.

Печкин осторожно попятился, крестясь. Он ущипнул себя за плечо: живой!

— Не, ну есть еще справедливость, — возразил он в пространство, сам себе удивляясь.

И затрусил прочь.

Никто его не преследовал.

Он остался один.

 

 

МЕЛКИЙ ШРИФТ

 

Виктории Кошкиной

«Всех расстрелять, город сжечь»

 

Раскрасневшийся Тит с победоносным видом ввалился в штаб.

При виде его координатор поднялся из-за стола.

— Достал?

— С пылу, с жару! Из типографии!

Тит развернул рулон, и координатор придавил лист всем, что попалось под руку – дыроколом, пепельницей, бутылкой и коробкой с недожеванной пиццей.

С предвыборного плаката на них взглянуло деловое, открытое лицо политического врага. На заднем плане два бомбардировщика пересекали трехцветное небо. Крупными буквами значилось: «Удачная мысль. Голосуем за номер девятый в списке».

— Так, — пробормотал координатор. – Нестандартное решение. Очень емко и накрывает куполом решительно все. Чья мысль удачная? Его? Или тех, кто придет его выбирать? Насчет чего? Выбора? Или у него есть некая удачная мысль – например, эти самолеты?

— Да, у него есть удачная мысль, — зловеще кивнул Тит. – Обратите внимание на мелкий шрифт.

Координатор скользнул взглядом вниз.

— «Всех расстрелять, город сжечь». Да, в глаза не бросается.

— Но западает! – Тит поднял палец.

Координатор заходил кругами по комнате, глядя в пол. Руки сцепил за спиной. Тит преданно следил за его перемещениями.

— Сделаем так, — остановился тот. – Пусть наши скопируют. Как есть. Только шрифт поменяйте. Где мелкий – там будет крупный, да пожирнее, и наоборот. И развесьте везде эту рожу. Управитесь до утра?

— Да о чем разговор, — просиял Тит. – Повесим к полуночи!

Он побежал к двери.

— И еще! – добавил ему в спину координатор. – Верни туда «нахуй».

Тит снова подскочил к столу.

— Почему – вернуть? Разве было?

— Как не быть. Видишь пробел? Он слишком большой, закрасили.

— Причем от руки, — прищурился Тит. – Спешили, падлы!

— Не, экономили переделывать, мало денег собрали. Серьезные люди шепнули, что только-только самим хватило. Короче, наведи порядок. Так быть не должно.

 

 

ОПЫТЫ БОГОСТРОИТЕЛЬСТВА

 

Вячеславу Клюкину

«Поменяй коту воду!»

 

Вечер? Утро? В окне было мрачно. Савелий свалился с койки. С громкими стонами пополз он на кухню в надежде там что-нибудь обрести. Ничего не было, только записка: «Поменяй коту воду!»

— Ах, ах, — засуетился Савелий, пытаясь встать и косясь на блюдечко с зеленой, цветущей жижей. – Ты ж мой Васенька!

Трясущимися руками он вылил жижу, наполнил блюдечко свежей водой.

— Васечка!

Тут Савелий остро и неприятно осознал, что никакого кота у него нет. Опять же непонятно, кто написал записку. Впрочем, это мог сделать кто угодно. Савелий не помнил, кого приводил.

Оставалось блюдечко. Откуда оно? Думать о нем было выше сил. Савелий пополз обратно в горницу. Вскарабкался на койку, протяжно вздохнул, закрыл глаза. Через секунду открыл, и в них ударил свирепый свет уличного фонаря. На оконном стекле белела масляная надпись: «Поменяй коту воду!»

— Что же это, — прошептал Савелий.

Он пустился в обратный путь. Блюдечко стояло на месте и полнилось кровью. Савелий оглянулся в тоске и страхе. Взгляд упал на банку с водой, из которой он время от времени, когда был при силах, пил. Он сразу понял, что кот находится в банке, просто его не видно. Вот какую воду надо сменить.

Слив раковины оказался забит зеленой жижей, и Савелий поковылял в ванную. Там он склонился, руки заходили ходуном. Опасаясь выплеснуть вместе с водой невидимого Васечку, он все-таки вылил все до капли. В последний миг ему померещилось, что в стоке застряло что-то черненькое. Похожее на мех. Савелий ковырнул мизинцем, и кот полез из трубы. Васечка выкарабкивался с трудом, стремительно увеличиваясь в размерах.

— Сейчас-сейчас, — прокряхтел Васечка, опираясь на мохнатый локоть. Он вылез уже по пояс.

Савелий выскочил из ванной, захлопнул дверь. Побежал в горницу. Там, на стене, пылали огненные письмена: «Поменяй коту воду!»

Савелий заплакал, потому что выпить ему было нечего. Кот, очевидно, выбрался. Было слышно, как он царапает дверь изнутри, дышит и трется. Пламя сверкало, а тьма сгущалась. Савелий рухнул на койку. Не прошло и минуты, как на него навалилась одноглазая старуха, вооруженная кривым ножом.

— Поменяй коту воду, — прохрипела страшная бабка.

Савелий заметался, и ведьма вырезала эти слова у Савелия на груди. Кровь ударила фонтаном, и Савелий умер.

Сразу встретил Савелия Господь Бог. Васечка.

— Ты — кот? – выдавил тот, не веря глазам.

— Да, — мурлыкнул Бог.

— А кто тогда черт?

— Пес, конечно, — улыбнулся Васечка.

Савелия охватил доселе не испытанный ужас. Он зашарил подле себя – и о, чудо! рука на что-то наткнулась… на что-то стеклянное, с горлышком. Пузырь провалился в щель между стеной и койкой, а Савелий начисто про него забыл. Бормоча и всхлипывая, он свернул пробку и под скептическим взглядом кота высадил половину.

Сию же секунду пропало все – и начертание, и Господь, и кровь, а в ванной перестали скрестись. Савелий сел. Отдышавшись, он уже твердой поступью вышел на кухню. Блюдечка не было. Записки – тоже. Но Васечка где-то существовал, Савелий знал это.

— Снег, — осенило Савелия. – Снег это замерзшая вода.

Он оделся, взял лопату и спустился во двор. Закончил работу, когда уже рассвело. В мертвящем свете дня посреди двора замаячила снежная крепость. Местами виднелись вкрапления льда.

— Эй, сосед! – окликнул его с качелей Егор. – Чего это ты построил?

— Храм Васеньки Блаженного, — буркнул Савелий, воткнул лопату в сугроб и подсел к Егору.

Тот ничуть не удивился. Наоборот, похвалил.

— Красота! Будешь? – Он извлек из-за пазухи флакон.

— Давай. Это что?

— Да пока сам не знаю. Сказали, вроде «Льдинки».

Савелий хлебнул, глотнул и уставился на ледяной храм.

Посидели молча.

— Что-то я вижу хреново, — сказал вдруг Савелий.

— Это потому что царь приказал ослепить зодчих.

— Чего?

Савелий повернулся к Егору. Там сидел Васечка, уже расплывчатый и мутный.

— Запей, — предложил Савелию Васечка.

 

 

КОНТАКТ

 

Дмитрию Финоженку

«Лунное затмение отменяется»

 

Казаки нагрянули в обсерваторию после полуночи.

Вышел перепуганный академик.

— Здравствуй, борода! – воскликнул атаман, хотя борода была у него самого, а тот брился. – Отличные новости: лунное затмение отменяется!

— Помилуйте, — забормотал астроном. – Как же так?

— А очень даже просто. Лавочка закрывается! Теперь здесь будет центр традиционного воспитания, он же дом казачьей моды.

Казаки разбрелись по залу. Один колупнул карту звездного неба, другой раскрутил глобус, третий присел на корточки под телескоп.

— Это замечательно, однако есть некоторое препятствие… — Академик замялся.

Атаман сдвинул кустистые брови.

— Что еще?

— У нас тут, видите ли, пришелец. Состоялся контакт цивилизаций.

— Подать его сюда! – радостно загоготали хорунжие с есаулами. – Мы его высечем!

— Будете сечь? – с сомнением переспросил астроном.

— Всенепременно! Веди его, пришельца, немедленно!

Академик вынул телефон, набрал номер.

— Почтеннейший, к вам пришла делегация. Ее намерения внушают тревогу…

— Сам уже вижу! – гаркнули сзади.

Все оглянулись. Пришелец стоял на пороге, расставив ноги. Колючие глазки, рыжая бородка, кинжал и мягкие сапожки. На голове – кавказская шапочка: пяс. Астроном проворно подкатил к нему столик с халвой и шербетом.

— Слюш, я этот обсерваторий уже купил, — улыбнулся пришелец. – Так кого будем сечь?

— Нас, батюшка, нас! – загалдели казаки.

Половина из них немедленно растянулась, а вторая засвистела нагайками.

— Ай-ай! – Пришелец стал бить в ладоши. – Ай, хорошо!

Казаки скалились и подмигивали.

— Наводи свой труба, — скомандовал пришелец академику. – Чтоб видно было солнций, луна и звезда смерти.

 

 

ВСЕ

 

Cemile Pecquet

«Когда все разрешено»

 

 

Звонкий голос разлетелся над площадью:

— Дорогие друзья! Товарищи! Ветераны! Братья и сестры! Школьники и студенты! Сегодня, когда Все разрешено, мы с гордостью и надеждой обращаем наши взоры на Все!

…Когда разрешили Все, его с предельной аккуратностью вынули из рудоносных глубин. Прикрываясь ладонью от слепящего света, Все отчистили и отмыли. После этого Все начало триумфальное шествие по стране. Его повезли на поезде. На узловых станциях и полустанках Все встречали хлебом-солью. Его кропили седые священнослужители, ему отдавала салют молодежь. Полки и роты почетного караула сотрясали воздух орудийными залпами. Все забрасывали цветами. Встречающим, чтобы не слепли от блеска Всего, выдавали солнцезащитные очки.

«Наконец-то Все», — шептался народ.

Голос набирал силу, хотя казалось, что дальше некуда:

— Все, дорогие друзья! Все! Это Все!…

Толпа волновалась. Пенсионерки роняли слезы. Малышей поднимали повыше. Пьяных выводили стремительно и бесшумно. Они и сами тянулись прочь, но слишком медленно и с эффектами.

Речь гремела дальше:

— Все и делалось ради этого Все! Миллиарды лет космической эволюции, облагороженной божественным вмешательством; наши труды и чаяния, наша великая история, подвиги дедов и отцов – они совместно приуготовляли почву к тому, чтобы явилось долгожданное Все! Долгие годы Все было запрещено. Такова была суровая пора испытаний. Но теперь Все разрешено!

Какой-то гражданин стоял, отвернувшись. Разинув рот, он считал ворон. К нему подошел гвардеец.

— Ты на что это вылупился?

Несчастный смешался.

— Почему это ты не смотришь на Все? Куда ты пялишься?

— Так вон туда…

— А там не Все! Все-то вон где! У нас не Все запрещено!

— Но там же ничего…

— Ничего? Ничего?! – рассвирепел гвардеец. – Это, знаешь ли, уже экстремизм!

Он поволок жертву в зарешеченный фургон, награждая пинками и приговаривая, что это еще не все.

 

© январь-февраль 2019

Плевок

1

 

Три события сошлись,  чтобы Фук обзавелся неожиданными способностями.

Во-первых, резко затормозил поезд метро. Всех качнуло, и Фука – в первую очередь, поскольку он стоял в проходе.

Во-вторых, у какого-то среднего человека телефон запел песню канализационного жанра.

В третьих – звезды. Здесь мы наполняемся почтительным молчанием, ибо не разбираемся. Они сошлись. Очевидно, это третье событие и стало тем главным, которое обогатило Фука, но от нас его суть, как это часто случается в роковые минуты, ускользнула.

Фук был транспортным торговцем. Он ходил по вагонам, предлагал бактерицидный пластырь, календарь и фонарик. На него большей частью не обращали внимания. Наружность Фука выдавала умеренное и всеохватное неблагополучие. Соков в нем было немного, только желчь, настоянная на черной ненависти к миру. У него уже давно развивалась аденома гипофиза, и был он непропорционально велик: огромные кисти, такие же ступни, утиный нос, челюсть лопатой, а когда разевался рот, то становился виден еще и неповоротливый, разбухший язык, которому не хватало свободы маневра. Дикция Фука оставляла желать лучшего. Те немногие пассажиры, кто ехал без наушников, морщили лбы при звуке его трубного голоса, не понимая и половины сказанного. Хорошо, ассортимент был налицо. Хорошо для Фука. То есть безразлично. У него ничего не покупали.

Бросок, стояние звезд и мелодия для простых людей труда и отдыха скрутили невидимую спираль, которая стала необходимым и достаточным условием для удивительного открытия. Фук резко осознал в себе лекаря. В мгновение ока он понял, что силою личной слюны способен врачевать любые, даже самые запущенные и неизлечимые недуги. Он замер на месте. Пассажиры, до той минуты не слушавшие Фука и подчеркнуто игнорировавшие его присутствие, подняли глаза. Так часто случается: на человека обращают внимание, когда его уже нет. А Фука тряхнуло вторично: теперь он обнаружил в себе удивительные диагностические способности. Фук понял, что у дамы, которая нахохлилась с краю, ужасно болит голова. Не думая ни о чем, он сделал шаг и навис над нею. Рот приоткрылся. Слюна повисла вязкой ниточкой, сгустилась в тяжелую каплю и плюхнулась на ноготь с облезшим лаком.

— Что же ты делаешь, идиот?!

Лицо у женщины исказилось от злости, и она бешено затрясла кистью. Фук очнулся, подхватил свою кошелку и молча побрел к ближайшей двери.

— Что за урод!

Ее соседка не поняла, в чем дело, но с готовностью закивала и на всякий случай отодвинулась. Поезд остановился, Фук вышел. Сразу стало как-то свободнее, легче дышать. То, что головная боль прошла, попутчица осознала лишь через две остановки. Она никак не соотнесла эту радость с Фуком и вскоре начисто забыла о нем. А Фук про нее не забыл. Покинув вагон, он сел на лавочку и мутно уставился перед собой. Подъехал новый состав. Фук, не успел он остановиться, просветил его умственным взором не хуже рентгеновского аппарата. Приехали разные заболевания: псориаз, язвенный колит, черепно-мозговая травма, гипертония, слабоумие, чесотка и хронический алкоголизм.

Рядом на лавочку присела Пасть, сослуживица Фука: коренастая женщина неопределенного пола, в очках и с дырой на месте верхних резцов. Она разносила обложки для документов и самоклеющиеся одежные крючки. Пасть расширялась в кости наподобие груши и дальше, от таза, опять расходилась х-образными ногами.

— Чего сидишь? – спросила она. – Обеденный перерыв?

Не думая, Фук плюнул на нее. Пасть не успела возмутиться. Во рту у нее мгновенно восстановился полный комплект зубов, а ноги сделались стройными, как на дорогом пляже. Она содрогнулась всем телом.

— Чего это? – просипела Пасть.

Фук плюнул еще раз, и голос, столь важный в ее ремесле, моментально вернулся к прежней зычности.

Фук послюнил себе ладонь в робкой надежде, что та уменьшится до изящества фортепианного, но чуда не произошло.

 

2

 

— Ты погоди, ты помалкивай, — бормотал Фук, огорошенный окончательно, но Пасть пришла в полный раздрай.

— Что же делать теперь, — причитала она, не в силах опомниться. – Это не я! Меня и не признает никто!

Резкая перемена привела ее в ужас, уравновешенный радостью. С одной стороны, перспективы открылись, с другой же они разверзлись. Пасть ничего не умела и давно оставила попытки оттолкнуться от дна. Исцеление не сделало ее фотомоделью, а мира душевного не коснулось вообще.

— Молчи, — твердил Фук.

Он уже ничего не соображал. Осознание своего могущества повлекло за собою полный внутренний кавардак. Оба уже поднялись на ноги; Пасть толкнула Фука в грудь, замахнулась. Он отшатнулся, затем перешел в контратаку. Туннель засиял: приближался поезд. Фук не хотел никакого зла, он просто бестолково отбивался от Пасти, толкал ее, пихал и вот столкнул на рельсы. Станция огласилась визгом, воем и скрежетом, состав затормозил, но было поздно. Фука схватили за локти. В отчаянии он вообразил себя способным не только врачевать, но и оживлять мертвых; он успел плюнуть куда-то под поезд, в кровавое месиво, чем только усугубил всеобщую враждебность к своей особе, а камеры исправно зафиксировали все его деяния. Фука поволокли к эскалатору. Кое-кто принялся подбирать разлетевшиеся календари, обрели хозяев фонарики, прижился и пластырь. Клетчатая сумка осталась лежать на платформе и была затоптана.

Фук был огромен, его тащили впятером.

В пикете, куда его втолкнули, сразу сделалось тесно. Красный как рак дежурный уселся, отдуваясь, за стол.

Фук сходу определил, что у него зашкаливает давление. Глаза у этого борова тоже были рачьи, прозрачные; проступала и прочая зоология – ежик на голове, брылы свирепого полкана, пятак. Виделась и ботаника: мозги не больше грецкого ореха.

— Конец тебе, гнида, — захрипел охранитель.

Фук изловчился и плюнул ему в глаза. Кровь отхлынула от лица дежурного. Височная жилка успокоилась, дыхание выровнялось, испарина – как ей и положено – испарилась. Грецкий орех плохо связывает причины и следствия. Сильнейший удар в живот лишил Фука чувств. Фук повалился на пол, на него надели наручники и, крякнув, швырнули за решетку. Дежурный же, выдохнув, впервые осознал, что его самочувствие, с утра еще скверное после вчерашней попойки, необъяснимо улучшилось.

Он нахмурился и поискал зеркало, которого в этом обезьяннике, естественно, не нашлось. Провел рукой по лбу, изучил ладонь. Сделал глубокий вдох. Недоуменно почавкал, не чувствуя гадкого привкуса. Щеку приятно холодило от чудодейственного плевка. Еще не понимая случившегося, дежурный стер слюну с гадливостью и гневом – уже не таким, правда, яростным.

— Голова прошла, — брякнул он удивленно.

Народ продолжал толпиться и перетаптываться.

— На выход всем, — буркнул дежурный. – Филиппенков, останься.

Филиппенков проворно вытолкал лишних, а он снял трубку и коротко переговорил с кем надо. Затем опустился на стул и сдвинул брови. Другими словами повторил:

— Отпустило, черт побери.

Что-то еще не давало ему покоя. Дежурный напрягся, ловя увертливую мысль. Их, мыслей, никогда не бывало много, и ловля увенчалась успехом: чирей. Пятью минутами раньше на щеке красовался чирей, а теперь его не стало. Такая простая, понятная и вдруг исчезнувшая вещь произвела на дежурного впечатление большее, чем все последние события в совокупности.

— Филиппенков, что у меня на щеке?

Тот тупо вытаращился.

— Ничего. Чистая.

Тогда дежурный встал, подошел к клетке, расставил ноги и напряженно воззрился на бессознательного Фука. Постояв так в раздумьях, он связался с начальством.

 

3

 

Фук смутно помнил, как его куда-то везли. Дежурный ударил его не так уж и сильно, причиной тумана было смешение чувств и мыслей вообще. В довершение ко всему, у него пересохло во рту, да и плюнуть было не в кого. Фука сопровождали дюжие, абсолютно здоровые ребята. Соображал он плохо; возможность спастись плевком из положения плачевного еще не угнездилась в его сознании – тем паче, что до сего момента ни в чем не содействовала; понимание таких горизонтов срабатывало подспудно. Так утопающий пытается хапнуть воздуха уже в полном отчаянии, под водой, повинуясь инстинкту и не отдавая себе отчета в том, что этим только себе вредит. Желание плюнуть слилось с истерикой; Фук не задумывался, к добру это или к худу, в оправдание или порицание.

Его доставили в место не то чтобы поприятнее – ни в коем случае – но посолиднее. Там тоже нашлась клетка, и вот она уже мало чем отличалась от первой, разве что была побольше. И вместо лавки стоял деревянный лежак пошире, который повидал и впитал столько несчастий, что потемнел от горя и мудрости. Фук пролежал на нем час или два. За это время он вполне пришел в чувство и, поразмыслив о случившемся, совершенно запутался, но ни на миг не усомнился в даровании, которое свалилось на его слабую голову.

В конце концов его отвели к очередному палачу. Правда, со звездами покрупнее. Чин смахивал на серого волка, которому только что прищемили в овине яйца, однако он вырвался, отряхнулся, и лютость его усилилась десятикратно при виде тельца столь яркой наружности.

Фук машинально поставил диагноз: язвенная болезнь. Плюс нарушение эрекции, причинявшее чину страдания еще большие.

— Зачем ты харкнул в дежурного, сволочь? – без предисловий осведомился майор.

Фуку почудилось, что он ответил не сам, за него сказал кто-то другой:

— Я харкнул в него по причине острой потребности совершить доброе дело из числа врачевательных.

Сам бы он так не сформулировал никогда. Жаль, что половину сказанного не удалось разобрать.

Майор посмотрел исподлобья.

— Сядешь за сопротивление, — пообещал он бесцветно. – И просидишь долго. Здоровья не останется совсем.

На папку присела муха, и майор, не глядя, хлопнул по ней рукой.

— Муху позвольте, — попросил Фук. Снова как бы не сам.

Тот посмотрел непонимающе, потом перевел взгляд на мушиный труп.

— Она еще живая, — пояснил Фук. – Вон, лапка дергается.

— Ты больной?

Отрицать было трудно.

— Больной, — кивнул Фук. – Муху-то можно взять?

— Возьми, — разрешил майор, проклиная себя за добрую уступчивость.

Морщась от колотья в отбитой печенке, Фук привстал, смахнул калеку на широкую ладонь. Почавкал и аккуратно выпустил струйку слюны. Как только бисерная капелька коснулась насекомого, оно выздоровело и с победоносным жужжанием возобновило полет.

Майор молчал. Исполнившись невиданной дерзости, Фук обогнул стол, склонился над мучителем и плюнул ему на штаны. Затем вернулся на место, где чинно сел.

Майор скосил глаза. Его лицо, до сей минуты бессмысленное, озарилось радостью и неверием. Предмет мужской гордости, а для майора – источник горчайшего разочарования стремительно набухал, подобно бобовому стеблю из сказки. Не прошло и пяти секунд, как майор очутился в стране чудес, где сразу и состоялось все недавно недостижимое.

Тут до него дошло, что и живот прошел. Майор даже охнул, схватившись. Волчий взгляд превратился в собачий.

Свою слюну майор сглотнул с трудом. Он снял трубку.

— Товарищ генерал? Здравия желаю. Как здоровье супруги?

 

4

 

На этот раз Фука устроили на переднем сиденье со всем возможным почетом. Правда, усилили и охрану так, что богатыри едва поместились в салон.

— У товарища генерала тяжело хворает жена, — пояснил по пути майор.

— Старая стала? – робко осведомился Фук, еще не освоившийся в новом качестве авторитетного лица и не привыкший к дозволению вопрошать лиц могущественных.

— Наоборот, молодая. Девятнадцать лет, героиновая наркоманка. И кокаиновая тоже. Столько бабла и цацек, что окончательно слетела с катушек. Совсем уже не видит берегов! А товарищ генерал с ней носится, да облизывает.

…Генеральская дача раскинулась на много гектаров и была окружена пятиметровым забором. Гудело электричество. Дюжий часовой проверил у гостей документы и поднял шлагбаум. Фук походя нашел у него редкое генетическое заболевание, последствие многочисленных кровосмешений. Конечно, он не сумел сформулировать точный научный диагноз, а просто понял, в чем беда.

Автомобиль миновал большие красные ворота. На заснеженной лужайке резвились доберманы, в отдалении конюх выгуливал арабского скакуна. Из ужасной конской пасти валил пар. Управляющий ввел всю честную компанию в дом. Генерал сошел к делегации по ковровой лестнице, будучи одет в спортивные брюки и вытянутую майку. Он смерил Фука брезгливым взглядом и уставился на майора.

— Ты понимаешь, что будет, если чего, — предупредил он.

— Так точно, товарищ генерал.

— Ну, пойдем.

Генеральша в одном белье лежала, растянувшись на полу и прикованная наручниками к батарее.

— А-а, здрасьте, — пропела она, сверкая глазами. Они были пусты и лишь отсвечивали, как надраенные плошки.

— Вот, — скорбно сказал генерал. – Такие дела. Так и живем. Давай, кудесник.

Фук сделал шаг вперед.

— Не подходи ко мне, блядь! – завизжала генеральша. – Не приближайся, сука! Яйца откушу, порву тебе жопу!

Она предупреждающе брыкнула еще по молодости упругой, но уже зеленоватой ногой. Фук глянул по сторонам. Он успел немного освоиться в новом качестве, объяснений никаких не искал и пока хотел одного: продержаться, не дать улетучиться дару, пока Фук не забьется в какую-нибудь нору – если туда отпустят, что вряд ли, раз он лечит высший офицерский состав – ладно, пусть не в нору, то есть пускай не домой, он не против того, чтобы его где-нибудь заперли, но при условии, что там и забудут на время, а лучше – навсегда. И чтобы чем-нибудь кормили, конечно.

Все взоры устремились на Фука. Пан или пропал. Фук подступил вплотную намереваясь излить благотворную влагу через оттопыренную губу, потому что плюнуть в генеральшу запросто, по-верблюжьи, он все еще не решался. Она же вдруг выгнулась гуттаперчевым колесом и ударила пяткой в его утиную переносицу. Фук сразу крякнул, как положено. Тогда генеральша вытянулась. Вернее, она удлинилась, как пластилиновая змея или суставчатая указка. Сделав это, она погрузила зубы в щиколотку Фука. Там они и остались, эти зубы – все до последнего израильские импланты из драгоценностей с кораблей, затопленных в Мертвом море. Генеральша запальчиво чавкнула, поймала деснами воздух. Фук заревел от боли, разбрызгивая слюну на всех, во все стороны. Ее он поднадоил из себя достаточно, чтобы хватило. Слюдяные капельки осели на генерале, генеральше, повторным лечебным курсом осыпались на майора и зацепили всех до последнего холуев.

Генеральша обмякла.

— Свет невечерний, — прошамкала она. – Как холодно в горнице!

 

5

 

Точка кипения была достигнута, и в жизни Фука появился Пепенко.

Казалось, он передвигается, окруженный невидимым колоколом. Внешне Пепенко не выделялся ничем, и все в нем было настолько среднее, что нечего и рассказывать. При этом ему удавалось выделяться не только из общества, но и вообще из среды как природной, так и рукотворной. Незримый колокол разносил окружающим весть, но ничуть не благую; впрочем, и черную весть он не нес, а просто какую-то важную и непонятную. Вокруг Пепенко не всегда образовывалось пустое пространство, с ним часто стояли рядом, он мог затеряться в толпе, однако его присутствие выдавало себя постоянно и не очень приятно.

Фука заперли в научной лаборатории. Две недели обследовали, добыли из Фока образчики разных жидкостей, и в первую очередь – слюны. Новый Год промелькнул грустной падающей звездой. Близилось Рождество. Пепенко, в халате поверх пиджака, явился на пятнадцатый день. Он буднично сообщил:

— Без тебя не работает.

— Не понял вас, — отозвался Фук. Он уже понял, что в обозримом будущем ему не сделают ничего плохого. Пожалуй, даже откроются захватывающие перспективы, а потому он осмелел.

— Слюни, — пояснил Пепенко. – В них нет ничего особенного. Медицина сделала вывод, что фокус в тебе.

Повисло молчание. Фук сидел на койке, Пепенко стоял у двери.

— В ухе звенит, — сообщил Пепенко. – И плечо чешется. Понятно выражаюсь?

— Желаете, чтобы харкнул?

— Если не трудно – по минимуму.

Фук принял благообразный вид и аккуратно исполнил его просьбу.

— Не на пиджак, — поморщился Пепенко и вынул носовой платок. – Надо на кожу.

Вторая попытка удалась. Он стер плевок пальцем, бесстрастно понюхал, попробовал на вкус.

— Неужто не брезгуете? – не удержался Фук.

— Это входит в мои должностные обязанности. Я не брезгую никогда, никем и ничем.

Пепенко снова помолчал.

— Ко мне приходило духовенство, — сказал он после паузы. – Просили вас одолжить. Я отказал. Распорядился выдать слюну. В банке.

— Она же без меня не работает.

— У них заработает.

Пепенко сунул в ухо палец, повертел, вынул.

— Да, не звенит, — согласился он. – Вот что, Фук. Тебя представят очень важному лицу.

— Министру? – предположил Фук.

— Министру, — презрительно передразнил Пепенко. – Он этих министров…

— Неужто…?

— Нет. Пока – нет.

— Я понимаю так, что это лицо захворало.

— Совершенно верно, — с серьезнейшим видом кивнул Пепенко. – И очень тяжело.

 

6

 

Фук не видел в жизни ни одного олигарха. Даже по телевизору, потому что телевизора у него не было. По пути Пепенко ввел Фука в обстоятельства дела. По его словам, властелин мира занемог после рождественского ужина. Ему стало трудно дышать, поднялось давление. Что самое удивительное – пропал аппетит. Олигарх наотрез отказался обследоваться, ибо не без оснований боялся разных лучей. Капсулы томографа он боялся еще больше, и тоже не зря. Олигарх заперся на вилле и страдал в окружении цепенеющих домочадцев.

— Слюны не жалей, — сказал Пепенко.

Автомобиль шел так плавно, что виски в его квадратном стакане даже не колыхался. Салон был настолько просторен, что даже огромному Фуку хватило место раскинуть ручищи и ножищи.

— Могу дополнительно отрыгнуть, — предложил Фук. Ему, теперь сытому, такое не составляло труда.

— Не борзей, падаль, — ответил Пепенко.

Оказавшись на месте, Фук принял виллу за город, но выяснилось, что перед ним всего-навсего службы – конюшня, псарня, дворницкая, другие людские. Дальнейшее он просто перестал воспринимать. Он послушно пошел, куда повели, и через полчаса вступил в белокаменную палату, где от золота резало и щипало глаза. Многих животных, чьи шкуры лежали, а головы смотрели со стен, давно не осталось не только в природе, но и в Красной книге. Вдали возвышался шест, вокруг которого вращалась стриптизерша, но на нее никто не обращал внимания. Олигарх полулежал в кресле, закутавшись в плед. Колючие глазки страдальчески смотрели из кирпичных щек.

— Пе-пе, — прохрипел он.

— Весь внимание, — изогнулся Пепенко. – Самородок доставлен. Подвести поближе?

Олигарх зашелся в приступе кашля. Глазки вдруг стали огромными и полезли из пухлого черепа.

— Давай же, — нетерпеливо бросил Фуку Пепенко.

Фук плюнул, постаравшись сделать это солидно. Плевок шлепнулся на высокое чело и некрасиво расползся. Всем показалось, что олигарх сейчас лопнет. Охрана потянулась за оружием. Стриптизерша замерла на шесте, а медвежья башка волшебным образом обнажила клыки. Олигарх напрягся и выплюнул огромное голубое яйцо. Оно вкрадчиво стукнуло по ковру и покатилось уже бесшумно.

— Это же голубой карбункул, — проговорил Пепенко с несвойственным ему ошеломлением.

— Не знаю, откуда он взялся! – каркнул олигарх.

Он снова поднатужился и выделил второй.

«Чудеса», — зашептали вокруг.

Пот с олигарха лил градом.

— Черт его разберет, — хрипел он. – Впервые вижу!

Из него вышло еще шесть камней. Краска сошла с лица, пульс и дыхание выровнялись.

Фук, тоже ничего не понявший, огляделся по сторонам. Все отшатнулись под его взглядом. Кто-то перекрестился.

Олигарх встал.

— Минуточку, — сказал. – Еще не все.

Он с неожиданной прытью бросился прочь. Через минуту откуда-то смутно донесся шорох спускаемой воды.

 

7

 

Как-то однажды, когда Фук лежал с пересохшей ротовой полостью после того, как вылечил от панкреонекроза всю верхушку медийного холдинга, Пепенко вошел к нему загадочный и мрачный.

— Помнишь, я тебе сказал «нет»?

— Помню.

— А вот теперь – да.

Фук сел. Койка скрипнула. Фук стал не тот, каким был некогда: он отъелся, короста сошла, мелкие язвы закрылись, успокоились печень и селезенка. Себе он помочь по-прежнему не мог, зато его кормили на убой. В минуты сомнения Фук побаивался, что буквально. С одной стороны, он возвысился; с другой, ему открылось много опасных тайн.

Фук испытал смешанные чувства. Настал его звездный час, но сам Фук не приложил к этому ни малейших усилий. Его, нескладного, куда-то волокло. К возбужденному трепету примешался восторг, разбавленный ужасом. Однажды Фук видел безумца, который вот так же взял и харкнул в это неназываемое лицо – правда, не в живое, а только в портрет. Террорист не ушел далеко. Его схватили шагов через двадцать, за ним подъехал целый броневик. Теперь то же самое предстояло совершить Фуку, и это был тот редкий случай, когда благородная цель рискует не оправдать средства.

— Он что, болеет? – шепотом спросил Фук.

Пепенко втянул голову в плечи.

— Не знаю, — ответил он глухо. – Никто не знает. Мне сказали, что мера профилактическая. Спасибо и на том, могли ничего не сказать.

Фук намного подумал.

— Может, хватит просто послюнить палец и мазнуть? У меня горло переклинит.

— А ты готов ответить за результат? – Пепенко оскалился и в мгновение ока переменился. Он перестал быть невзрачным и серым. Он превратился в адское существо, дьявола высокого ранга. – То-то, — смягчился Пепенко, наблюдая ужас Фука. – Сделай наоборот – погуще. Накачай соплей. Я не знаю, чего добавить еще.

Он присмотрелся.

— Разговор у тебя стал какой-то совершенно невнятный, каша во рту. И раньше не блистал, а теперь совсем. Язык, что ли, вырос?

Фук мрачно кивнул.

— И это тоже. – Он повертел ладонями. – А язык уж не помещается.

— Да, раздался, — задумчиво согласился Пепенко. – Не иначе, последствия. Доктора говорят, что у тебя увеличилась опухоль.

— Какая опухоль?

— Та самая, из-за которой ты такой урод. Аденома гипофиза.

— Мне ничего не говорили, — растерялся Фук.

— А зачем тебе говорить?

И правда. Оба снова умолкли, думая каждый о своем.

— Возможно, это результат великого эксперимента, — тихо проговорил Пепенко. – Ты – первая ласточка, человек нового типа. Благоприятный мутант. Ну, может быть, пока не вполне удачный, но первый блин комом.

Фук совсем потерял нить беседы.

— Какой эксперимент?

— Мы и сами не знаем, но он глобальный. Думаешь, все это не отражается, не сказывается? – Пепенко сделал рукой широкий,  неопределенный жест, имея в виду все вокруг.

Фук был вынужден согласиться.

— Поедешь завтра, — продолжил Пепенко, снова втягиваясь в накрахмаленный воротник. – Не ешь ничего и не пей. Тебе и не дадут. Впрочем, нет. Поешь и попей. Дадут. На месте молчи, пока не спросят. И даже если спросят, отвечай коротко: да или нет. Все остальное, как говорится, от лукавого.

 

8

 

Мела метель, горела звезда.

Фук беспрепятственно пролетел по черному городу в составе кортежа. Улицы вычистили, и только застыли на площадях оловянные постовые. Мишура сверкала во тьме серебром-златом. Торжества отступали, пятились, но еще длились, еще цеплялись за мягкую ночь.

Кортеж втянулся в пряничную цитадель.

Фук ощутил себя в гостях у страшной сказки. Все вокруг напоминало картинки из детской книжки о тридевятом царстве, но комплексное обследование, которому его в очередной раз подвергли, было не то что современным, а в чем-то футуристическим. В теле Фука не осталось ни белых пятен, ни черных неизученных дыр.

Наконец, его повели.

Перед тем строго-настрого запретив плевать сразу.

— Сперва диагностика, — наказал ему Пепенко. – Доложишь нам, и будет принято решение.

— А если он прикажет плюнуть?

— Не прикажет. У него тоже существует известный барьер. Очень трудно перешагнуть.

…Вскоре Фук обнаружил, что вокруг никого не осталось. Он брел по бесконечному коридору один. Все как-то незаметно поотклеились, по одному растеклись; не стало охраны, исчез Пепенко. Слоновьи ноги вдруг сделались мамонтовыми. Фук быстро и обильно пропотел. Он испугался, что все его соки израсходуются на эту предательскую испарину, но нет, во рту было густо и полно. Когда же из двери справа – их было много, целый ряд, и эта не выделялась ничем – выступил, как из засады, невысокий человек, Фук поначалу не понял, кто это такой. Сообразив – оцепенел. Они постояли без слов, рассматривая друг друга. Затем человек отступил и снова скрылся за дверью, а все остальные мгновенно нарисовались опять. Они буквально соткались из ничего.

— Что? – одними губами шепнул Пепенко.

Фук ответил не сразу. Он стоял и не смел сказать. Но вот он вспомнил свое недавнее существование, еще кое-что, и выдавил:

— Неподъемное дело. Тут надо в душу плевать.

– И что? Делай, раз надо.

— Еще ни разу не приходилось…

— Ну так лиха беда начало, — отмахнулся Пепенко, который явно испытал облегчение. – Он не возражает. И даже заинтересовался. Сказал, что дает проекту зеленый свет.

— Да где она находится, душа-то?

— В смысле – у него?

— Ну, и у него тоже…

— Твое дело харкнуть, а дальше Господь рассудит, — заявил Пепенко с детской доверчивостью к корням.

Он начал отступать.

И все остальные, молчавшие – тоже.

Фук снова остался один. Но ненадолго. Как только коридор опустел, пациент вернулся. Мишень остановилась напротив Фука и дружески улыбнулась. Она сделала приглашающий жест. В глазах улыбки не было, там колыхался прозрачный, невозмутимый Абсолют.

В него-то Фук и направил, всхрапнув предварительно, тройную дозу лекарства. В голове у него сыграла та самая музыка из вагона метро, с которой все и пошло.

Пациент прикрылся ладонью. Не глядя больше на Фука, он попятился и быстро исчез. Мягко стукнула дверь.

Дальше здание содрогнулось, и что-то завыло снаружи. Вой был протяжный, безнадежный, горестный. Послышались какие-то хлопки. Запахло гарью. Невесть откуда прилетели и закружились листы бумаги. Они обугливались, не горя, и бесшумно падали на ковер. В конце коридора появилась дородная фигура в черной рясе. Она стремительно направилась к Фуку, но пронеслась мимо, не задержавшись, и только выпалила на бегу:

— Душа! Куда ты лезешь, кой черт ты смыслишь в душе?! Теперь беда… всем беда…

Грохот нарастал, к нему добавились визг и чавканье, что-то рушилось. Дохнуло стужей. Все двери вдруг захлопали разом, но никто не вышел и не вошел.

Фук беспомощно постоял минуту.

Потом он поплелся прочь. Его не остановили ни внутри, ни на выходе.

За порогом ноги перестали слушаться. Фук уселся в сугроб. Здания накренились, звезды выстроились в одно огромное созвездие странной и смутно знакомой формы. Фуку было не до небес. Он осознал в себе необратимое изменение. Оно еще только разворачивалось, но наконец-то проклюнулось. Со вкусом сглотнув слюну, Фук отозвался непривычными пульсациями и течениями.

 

© октябрь-декабрь 2018

 

Уроки мужества

 

Ехали уже часа полтора. Григорьева, директор школы, вела внедорожник. У нее было свекольное лицо, мохнатые брови, огромные обветренные кисти – клешни, вцепившиеся в руль. Одета в зимний камуфляж. Внедорожник подбрасывало и постоянно вгоняло в топкую грязь.

Григорьева встретила Найдака на вокзале и забрала.

Они оказались похожи, их можно было принять за брата и сестру. Даже за двух братьев. Григорьева ждала его с плакатом, на котором было написано от руки: «Школа имени Найдака Ногоева».

О себе он рассказывал скупо, в ответ на вопросы по делу: да, воевал в горячих точках. Чечня, Приднестровье. Донбасс. Допрашивали, били. Закапывали в землю, давали дышать через трубочку. Дальше выяснилось, что свои. Потом и чужие закопали. Да, левым ухом не слышит. В черепе осколок. Медаль тоже есть, но не носит. Показали и спрятали.

Раскисшая грунтовка петляла и тянулась через непроходимый лес. Григорьева отрывисто делилась с Найдаком подробностями местной жизни: кто держит пчел, кто – козу, как и зачем ездят в райцентр, какие бывают морозы, сколько ей лет и денег за трудовые часы. Время от времени отрывисто смеялась.

— Ух! – нет-нет, да и восклицала она на очередном ухабе. – Так вот у нас! Да! А вы чего ждали?

Найдак вопросов не задавал, только кивал и улыбался. Он немного робел, потому что ни разу не выступал перед школьниками, но в целом был равнодушен к происходящему и лучше бы выпил чего-нибудь или поел.

Наконец, он ощутил смутную потребность о чем-нибудь справиться, хоть что-то сказать.

— Много у вас народа учится?

— Семеро, — посерьезнела Григорьева и сразу замолчала. Вид у нее мгновенно сделался мрачным, брови сошлись. Бодрая веселость испарилась, как и богатырское ухарство.

— Много, — бездумно похвалил Найдак. Он считал, что это вполне приличная цифра. Дома была похожая картина.

— Поели наших детушек, — бесстрастным голосом сообщила Григорьева.

По фиолетовой щеке вдруг скатилась слеза. Найдак такого не ожидал. Внедорожник в очередной раз подпрыгнул – и как бы кстати, в согласии с тряской внутренней, будто Григорьева слилась с ним и они оба дрогнули от горя. Грунтовке не было видно конца. Лес нехотя расступался, но почему-то казалось, что он, напротив, смыкается.

— Поели, — шепотом повторила Григорьева.

— Кто поел? – спросил Найдак.

— Душегуб, — просто ответила директор. – Изверг. Вы, наверно, читали? Был у нас тут.

Нет, Найдак не читал.

Григорьева просветила его. Год назад трое ребятишек пошли по грибы и пропали. Сережа, Таня и Миша. Их искали всем миром, прилетел вертолет, привели собак. Думали, заблудились, но вышло хуже. Шли четвертые сутки, когда поисковая партия наткнулась на землянку. Внутри сидел огромный бородатый мужик, сказочный великан, только в обычных полосатых подштанниках и вытянутой майке. Пропавших детей, всех троих, он спроворился пожарить и потушить на четырех сковородках и в трех котлах. Крышки были сброшены, он успел поесть отовсюду. Никто понятия не имел, откуда вдруг в области взялся подобный монстр, давно ли живет в землянке и кто он вообще такой. Чудовище лишь замычало, а внятного слова сказать не управилось. На его беду, первыми в логово ворвались местные добровольцы. Великана повалили и начали прыгать на нем, утрамбовывать, уминать, утаптывать и выдавливать содержимое. Хлынуло, разумеется, с обоих концов. Те специальные люди, которым поручено заниматься такими делами, не поспели вовремя и засвидетельствовали финал: отец Сережи подпрыгнул и приземлился на череп каннибала. Тот раскололся, и начинка слилась с общей лужей.

— Детушки наши, — шмыгнула носом Григорьева. – Теперь они навечно зачислены в класс.

Найдак сумрачно почесал в затылке, сдвинув шапочку на расплющенный нос. В пасмурном небе кружила стая ворон. Внедорожник ревел и рассылал по обочинам коричневые брызги.

— А класс какой? – спросил он наобум.

— Да класс у нас один. Тогда был третий, сейчас четвертый.

Пять минут ехали в невеселом молчании.

— Вас Миша-то и нашел, — снова заговорила Григорьева.

— Где нашел?

— В телефоне своем. Я дала задание найти героя, чтобы школа была с именем. Он мигом нашел. А ловит-то у нас знаете, как? Бывает, что только с печи дозвонишься, лежа на правом боку. На левом уже не берет. Но Миша толковый был, он умел. Не расставался с этим телефоном. Один раз даже отобрала. Мать потом приходила. Ну, посмеялись, отдала.

Прошло еще минут двадцать, и лес неожиданно сгинул. Впереди обозначилась тусклая лента реки, через которую был переброшен дряхлый мост. За ним виднелся собственно поселок – тридцать-сорок дворов. Григорьева заглушила двигатель, как только очутилась на другом берегу.

— Вот и наша школа, — указала она на кривой одноэтажный домик некогда белого кирпича.

Найдак спрыгнул на землю, прихватил вещмешок. Поведя носом, он понял, что все вокруг как везде. Это успокаивало и одновременно тревожило фоновой, привычной тревогой. Он уверился, что справится с делом.

— Как раз кончается урок, — сообщила Григорьева, широко шагая по кочкам. – Так что ваш – следующий.

— А много у вас учителей?

— Мы с завучем. Она немного биологию, немного литературу. А я остальное. Зато пионерскую организацию возродили. Не все же раньше было плохо, скажите?

— Я вам меду привез, — сказал Найдак. – Нашего.

— Это вам низкое спасибо.

Григорьева пошаркала сапогами о коврик; затем, уже в предбаннике, сапоги сняла и переобулась в разношенные туфли. Камуфляжную куртку повесила на гвоздь, невидимый в полутьме.

— Вы не разувайтесь, — остановила она Найдака. – Вам в сапогах убедительнее.

Григорьева заглянула в класс, оставила дверь открытой и отступила, чтобы Найдак вошел. Тот медленно переступил через порог. Дети – четверо – встали. И еще несколько взрослых: две супружеские пары, как выяснилось, и одинокий отец. Все были в пионерских галстуках. Взрослые обнимали пятилитровые банки, на которые тоже были повязаны галстуки. Найдак присмотрелся и увидел, что в банки на три-четыре пальца, то есть на самое дно, поровну сцежено что-то бурое, с зеленоватым оттенком, давным-давно высохшее. Руки школьников взлетели в пионерском салюте. Руки родителей – как опознал тех Найдак – остались заняты банками. Взрослые стояли за партами, на которых белели именные таблички.

Найдак ответил неуклюжим салютом.

— Дорогие друзья, поприветствуем человека, чье имя с гордостью носит наша школа – Найдака Ногоева! – предложила Григорьева неожиданно звонким голосом.

— Здравия желаем! – грянуло дружным хором. Очевидно, приветствие не раз  отрепетировали.

Найдаку сразу стало легче. Он глубоко вздохнул и тон, не будучи оратором, взял простецкий.

— Ну что, ребята, история моя простая. Отступать нам, как говорится, некуда…

— Вот это правильно! Дело говоришь! – не сдержался одинокий отец.

 

© октябрь 2018

Опыты долгожительства

Все замолкают, когда я выхожу в сад.

Потому что боятся.

Подозревают, что дело плохо, но ничего не знают и не понимают.

При мне, однако, стараются держаться молодцом и не показывают страх. Бунгало представляется им тюрьмой. Да, на сегодняшний день это бунгало. Раньше был замок. А до него – каморка в муравейнике.

Они мне надоели. Все. Раньше это развивалось постепенно и поочередно. Теперь осточертели скопом. Но не до смерти. О, если бы до смерти!

Я улыбаюсь приветливо, а осматриваюсь — уныло. Красное небо, синий песок, желтое море – то ли рерих, то ли гоген, хотя провалиться мне, если помню, что это такое. На этот раз так. В прошлый раз больше смахивало на акварель. А в позапрошлый – на черно-белую гравюру. Мне создают условия и надеются удивить, однако ясно, что удивляться я давным-давно разучился. Они прочитывают мои мимолетные желания, но настроение переменчиво. Мгновением позже мне уже грезится нечто иное. И сразу – третье.

Было время, когда на мое окружение так или иначе воздействовали: подправляли память, снимали тревогу, внушали определенный образ действий. Недавно я дал понять, что это незачем. Пусть существуют в режиме естественном, я так хочу. «Недавно» — бессмысленное слово. Непонятно, когда. Месяц тому назад? Тысячу?

Компаньоны собрались в беседке. Они меня ждут и, развернувшись ко мне, настороженно таращатся.

Нет, они больше не подозревают. Это я их недооценил. Они уверены и созрели для действий.

Ладно! Привычный оборот дела. Так уже бывало не раз. Я помогу им и начну сам.

Прищуриваюсь и выбираю. Рыхлый Клаус, с утра пораньше уже мокрый от пота. ШИТ – Шаровидно-Игольчатый Трутень заранее сморщился. Кто его разберет, зачем и почему. Он не разговаривает. У Тамары подрагивают крылья. Харикаран прячет в рукаве нож. Хрум, в отличие о других, сидит на корточках, а не на лавке. Может быть, он подумывает прыгнуть. Уточка – она уточка и есть. Ослепительно желтая, голова под крылом.

Ну, пусть будет ШИТ.

Кувалда прыгает мне в руку. Им, разумеется, невдомек, откуда она взялась. Мне тоже, если честно. Просто я так захотел. Я делаю гигантский прыжок. Рука взлетает, кувалда опускается на ШИТа. Во мне на миг просыпается ленивое любопытство: из чего он сделан и что у него внутри? Впечатление, будто ничего, кроме юшки. Всего лишь игольчатый, лазурного цвета пузырь, ею наполненный. Глухой хлопок – и все сидят, залитые кровью. Сам я стою.

Харикаран бросает нож.

Тут они все удивляются и обмирают, потому что нож отскакивает от груди. Она у меня голая, безволосая, гавайская рубаха расстегнута.

— Давай еще разок, — предлагаю.

Харикаран так и стоит, как вкопанный, подавшись вперед и с выброшенной рукой. А у меня уже наготове плазменный резак. Вот и нет у него руки. И ноги. А дальше его уже незачем резать, он мертв. Через секунду Харикаран исчезает.

Кстати заметить, пропал и ШИТ. Но кровь сохранилась.

Устало улыбаясь, я подступаю к остальным. По пути раздавливаю уточку. Под ногой отрывисто крякает, чавкает и хрустит.

— Чай уже пили? – спрашиваю.

Тамара срывается с места и вылетает. Это фигура речи. Крылья сложены, и она не летит, а просто бежит. По мясистым щекам катятся слезы.

Я присаживаюсь на лавку, приобнимаю Клауса. Рука у меня мгновенно становится влажной. Студенистое существо Клауса подрагивает, а я это студенистое существо Клауса поглаживаю с нажимом.

— Все происходит очень быстро, Клаус, — без выражения приговариваю я. – Не надо бояться. Радоваться надо. Ты не представляешь, насколько это прекрасно – не быть.

— Кто ты такой? – мямлит он.

Я даже не вздыхаю. Потерял счет этим вопросам. Хотя для ответа призываю на помощь числительное.

— Опять двадцать пять, — говорю. – Сам про себя не скажу, потому что не знаю, но для вас я – залог существования. Альфа и омега. Икс, игрек и еще одна буква.

— Тогда зачем нас убивать? – звенящим голосом спрашивает Клаус.

— Это от большой любви. И сочувствия. Подарок, который вы, к сожалению, не в состоянии оценить. Вы же тоже созрели меня прикончить? Боюсь, однако, что по другой причине. Тот же встречный вопрос: зачем?

— Мы страдаем от непонимания, — бормочет расстроенный Клаус. Он все сильнее трясется.

— То-то и оно. Вот, я иду вам навстречу.

Он молчит.

— На! – отрывисто произношу. В руке у меня появляется длинное шило. Его-то я и загоняю Клаусу под лопатку.

Встаю.

На все про все ушло минут пять – или сорок пять, а зеленое солнце успело не только взойти, но и выпрыгнуло в зенит. Оно не жаркое. Бриз покачивает камыши, шелестит в листве тополей, эвкалиптов, секвой, пальм и берез. Летит журавлиный клин, а навстречу – стая ворон. На горизонте маячит гибрид бригантины и парохода, по всей вероятности – необитаемый. Под песком что-то горбится, там и тут. Местами оно шевелится и вздыхает. Над горизонтом слева – полная луна. Справа – месяц. Рядом – планета Сатурн. Неторопливо ползет комета.

Мне тоскливо. Движением брови создаю в небесах транспарант: «Пейте, суки!» Сразу и уничтожаю. Это лишь впечатление, будто я создаю. Мне такое не по плечу. Скорее всего. Это не я.

Хрум продолжает сидеть на корточках, но – с разинутым ртом. Прыгать ему неохота, это точно.

— Уйди с моих глаз, дурак, — приказываю.

В этом нет оскорбления. Хрум – олигофрен.

Ему триста лет, по моим приблизительным и ни на чем не основанным расчетам.

Я не помню, когда перестал следить за сменой лет и эпох. Плохо твое дело, сказали мне у начала времен. Академики. Соболезнуем, сказали еще. И добавили: мы бы рады, но тебя, горемыку, ничто не возьмет. Пуля не прошьет, пламя не растопит, стужа не заморозит. Ты не задохнешься в вакууме и уцелеешь даже в сердце звезды. Мне пробовали растолковать, что у них разладилось в той собачьей машине, но я так и не понял. Уразумел одно: авария с побочным эффектом, вероятность которого составляла один на триллион.

Я-то был лаборантом. Так они называли уборщика.

Прошелся мимо в недобрый час.

На швабру тоже подействовало, зацепило ее, она до сих пор у меня. Не выпало ни щетинки. В огне не горит, железо ее не берет. Одежда, в которой был, опять же целехонька. Висит у меня. Реликт.

Меня взяли под опеку. Вот она нынче, эта опека: Хрум, Клаус, Тамара. ШИТ и Уточка. Харикаран.

А были Виктория, Зигмунд и Накамура. Галактион. Себастьян. Женя и Хуанито.

Тарабарашка, Пахом, Ли Го, Магомет, Николай Федорович, Лесли, Джошуа, крошка Доррит, Афанасий, Плюк, медведь и варан.

Лошадь Звездочка и жаба Катерина.

Много кто еще был.

Саванны и степи, моря и джунгли, планеты и звезды. Плеяды, парады, бригады и эстакады.

Дохли, а я жил. Чем дальше, тем быстрее надоедали. Будь я скотиной, мне было бы естественнее тащить их за собою, в вечность. Но я не настолько тварь. Да и в вечности мне хватает себя, чтобы корчиться. Больше – уже совсем перебор.

Сородичи стараются исполнить любой мой каприз.

Если я не захочу, они больше никого не пришлют.

Как они делают Плюков и Клаусов, из чего получили ШИПа, я понятия не имею. Когда-то пробовал разобраться, на что-то надеялся, а потом мне перестало быть интересен не только их сучий прогресс, а вообще все на свете, и я плюнул.

Возвращаю Хрума.

— Ну, что с тобой сделать, Хрум?

Хрум снова сидит на корточках. Это огромная дебильная жаба на тоненьких человеческих ножках. Околдованный, он разевает смрадную пасть и не двигается с места. Глаза, как положено, выпучены. У него есть уши, они смотрят в стороны. На темени – шишка, которую увенчивает кривой пупырчатый крест. Я подхожу, засовываю руку по локоть в Хрума. Сгребаю что-то и тяну, выворачиваю его наизнанку. Он не сопротивляется. На секунду кажется, будто ему приятно. Я оставляю на синем песке дрожащее бежевое желе и возвращаюсь в бунгало.

Выпить коктейль.

Тамара бросается мне на грудь, прижимается, дрожит. Крылья нервозно проворачиваются под малыми углами.

— Где мы? – шепчет она. – Откуда мы? Почему все это, зачем?

Шарит внизу, где у меня всякое.

Не возбуждает. Уже давно. То есть недавно.

Мне не хочется ее потрошить. С остальными я дал себе волю, поддался слабости, потому что они мне, повторяю, осточертели. Милосердие милосердием, но надо и пар выпускать. Я умышленно оставил Тамару напоследок, ибо подозревал, что успею насытиться. Так и вышло.

— Не расстраивайся, вас нет, — отвечаю. – Вернее, вы есть, но так ненадолго, что это не считается.

Меня давно удивляет одно: коль скоро люди достигли таких вершин в формировании действительности и временем, видимо, тоже овладели, то почему они не повернули события вспять и не свели на нет последствия той аварии?

Тогда мне сказали, что я буду жить вечно. Я и обрадовался, и устрашился. Не соврали, я живу вечно. Всех, кого знал и узнавал, похоронил.

Люди вокруг менялись. Сначала стали сплошь из протезов, потом снова какими-то органическими, но на свой вкус, уже на людей не похожими. Все это время за мной присматривали и берегли как память. Мне ничего бы не сделалось, даже если бы не берегли, но они подстраивались под меня, ублажали, подчиняли моим фантазиям окружающую среду. Дальше они превратились в какие-то волны, кварки, кванты, бозоны – я в этом ни черта не смыслю. В моем понимании они вообще исчезли, хотя понятно, что это не так, я купаюсь в некогда человеческом киселе, он омывает меня, я состою из него; он уже не кисель – скорее всего, это чистое коллективное сознание, которое участвует в моей непрерывающейся судьбе. Идеальный бульон, абстракция, которая меня содержит.

— Пока, Тамара, — говорю я и сворачиваю ей шею. – Хотелось бы мне сказать «до скорого».

Я тысячу раз пытался покончить с собой, но, разумеется, тщетно.

Мир стал невидимым. Его и нет. Я один. Возможно, так и было всегда. Наверняка времена перемешались стараниями моих сородичей. Я читал, что в микромире времени то ли нет вовсе, то ли оно как-то иначе течет. А они теперь и есть микромир. Странно, что им не удается справиться с моей незадачей. Может быть, не хотят. Может быть, я для них вроде аттракциона, какой-нибудь модели, напоминания о возможном.

В запасе у меня остается одно: ударить в ладоши со словами «да будет». И оно моментально случится. Я это задумал очень давно. Удерживает вопрос: будет – что? Я пока не решил. Свет уже был, и с ним как-то не задалось. Вариантов не много.

 

© июль 2018