Второй зимний концерт по заявкам

УМ

 

Ольге Теричевой

«В кофе соль добавляете?»

 

«Во исполнение указа об Умном Питании граждан (см. Умное Делание, параграф три) настоящим постановлением предписывается добавлять в пищевые продукты йодированную соль независимо от профиля предприятия общественного питания. Контроль за исполнением возложить на Умное ведомство».

— Пройдите сюда, господин Умный инспектор. Пожалуйста. Осторожно, мешки. Будьте как дома.

— Буду. Где у вас соль?

— Вот она.

— Что солите?

— Все без исключения.

— Суп?

— Разумеется. Умный.

— Котлеты?

— Бесспорно. Умные.

— Компот?

— Обязательно. Называется: «Горе от ума».

— В кофе соль добавляете?

— Умную?

— Ее самую.

— Нет, сразу в сахар.

— Пирожные?

— Весьма поумнели.

— А где народ? Почему никого нет?

— Народ упрямится и не хочет умнеть, господин Умный инспектор. Он кушает без соли последний хуй.

— Очень прискорбно. Придется сыпать в принудительном порядке. Это у вас что?

— Это мы вам завернули гостинчик. От кафе «Умка».

— Взятка?

— Помилуйте, просто умный подарок.

— Что там такое?

— Соль.

— Мне-то зачем?

— Так зоб у вас вон какой!

— У меня?

— Так точно.

— А у вас не в порядке пожарная безопасность.

— Господин Умный инспектор, не погубите…

— Еще у вас глупые глаза. И глупые рты.

— Ножом по сердцу, барин!

— Посыплем! Впредь будете умнее!

 

ЛЕТО

 

Марине Огневой

«Почему в стране зима?»

 

Настроение было приподнятое. Я зашел выпить пивка, и черт меня дернул подсесть к сумрачному хмырю, который смахивал на умирающего окуня. Он тотчас заныл:

— Почему в стране зима? Июль на дворе! Скажи, почему?

— Какая зима, дядя? – Настроение испортилось не сразу, я спросил весело.

— Сугробы! – махнул он рукой. – Пурга!

Я глянул, что он такое пьет.

— Сам ты несешь пургу. Психический? Где ты увидел сугробы?

— Везде, — ожесточенно хрюкнул окунь, выпучивая глаза. – В июле-то.

— Опомнись, дядя. Откуда зима? Солнце жарит, птицы поют.

— Не поют, а дохнут на морозе. Вон, ворона валяется.

— Плюс тридцать!

— Минус двадцать семь!

Во мне закипела злость.

— Знаем таких. Везде вам плохо! Все не в радость! Ну и вали! Вали в свою Америку! А у меня сын родился!

— А я человека убил, — не сплоховал дядя. – Даже двоих, — похвастался он.

— И что? Теперь тебе зима мерещится? Иди тогда вешайся! Россия ему плохая!

— Я и тебя убью…

Он неуклюже привстал и замахнулся кружкой.

Я зарядил ему в торец, и он исчез под лавкой. У меня снова потеплело на душе. Я чинно допил кружку и вышел, не оглянувшись.

Солнце и правда пекло. Шелестела листва, воздух подрагивал. Прошуршала поливальная машина. В подворотне топтался и бормотал в рацию сотрудник полиции. Дальше было темно, но я различил чьи-то ноги. Кто-то лежал.

Разбираться не захотелось, и я зашагал по бульвару. Распаренный шиповник благоухал тяжело, как вырез немолодой театралки. Я дошел до роддома, встал под окнами и принялся орать. Но дроля не выглянула. Странно. Не иначе, кормит. Или спит. А может, швы разошлись.

Я продолжил орать и подпрыгивать. Пора и показать богатыря! Пять дней как родился, двадцать третьего февраля. Или шесть.

 

 

УПОМНИТЬ ВСУЕ

 

Phil Motuzko

«Упомнить всуе»

 

— Имел намедни удовольствие наблюдать вас на балу, — обратился Фамусов к Скалозубу, подчеркнуто отвернувшись от Чацкого. – Орел! Не посрамили полка! Ну, не беда, коль выпьет лишнее мужчина! Всуе-то помните?

— Всуе? – наморщил лоб Скалозуб. – Нет, не упомнил…

Презрительная гримаса не сошла с лица Чацкого, но любопытство взяло верх.

— Всуе – это почему же такое? – осведомился он, надеясь разжиться поводом к очередной язвительной гадости.

— Это фамилия, друг мой сердечный, — назидательно пояснил Фамусов. – Мусью Гастон-Пистон Всуе, старинного дворянского рода. Прелюбострастнейший субъект, опаснейший сердцеед, вольтерьянец и фрондер. Наносит Москве визит и разбору не делает, чинов не признает…

— Всуе и долго не высуе! – загоготал Сколозуб.

Чацкого передернуло.

— Этому Всуе, — продолжил Фамусов, — полностью безразлично, кто перед ним – девица ли, кавалер, жеребец, ворона, дворовый полкан… Одно слово – мусью! Правда, голубушка?

При этих словах Софья Павловна залилась краской. Молчалин, застывший в подобострастном изгибе, немного изменил угол наклона и этим выразил целый букет  душевных страданий.

— Твоя правда, отец родной! – пробасила Хлестова. Она тоже разрумянилась сквозь толстый слой старческой пудры. – Он та еще шельма, этот мусью! Все мои собаки попрятались. Боюсь, как бы не свел он мне со двора двух девок. И кучера.

— О, нравы! – Чацкий, распираемый пафосом негодования, воздел руки, а следом схватился за голову.

Вбежал расхристанный Репетилов.

— Что делается, что делается! – запричитал он. – Я только что от княгини Марьи Алексевны. Этот Всуе сделал ей совершенный скандал… Да я и сам еле унес ноги. Как бы он, бестия, сюда не пожаловал!

Где-то вдали истошно завизжали господа N. и D.

Вошел дворецкий с визитной карточкой на подносе.

— Гастон-Пистон Всуе! – объявил он, болезненно морщась.

Мусью нарисовался на пороге.

Скалозуб всмотрелся в него, неожиданно побледнел, затем побагровел и повалился без чувств. Он вспомнил Всуе и понял, что все-таки опозорил полк.

Упомнил и Чацкий при виде мусью.

— Вон из Москвы! – воскликнул он, пятясь. – Сюда я больше не ездок, карету мне!

 

 

ЗАСТАВА ШПАЦИРЕН

 

Оне Хулигановой

«Пускай себе живет»

 

Реконструкторы наладили бивуак на берегу тинистого пруда, где жались к заводи обеспокоенные утки. По аллеям прохаживались праздные граждане. Издалека доносилось:

— Именно здесь… линия обороны… не самый известный, но стратегически важный рубеж… забытая героическая страница летописи… удалось остановить… и отбросить… а потом полностью разгромить…

За кустами боярышника дымила походно-полевая кухня. Гауптшарфюрер Серега и оберюнкер Колян сидели на траве и ели из котелков кашу. Унтер-фельдфебель Гриша зловеще наводил на прохожих цейсовский бинокль.

Какой-то дрищ остановился и уставился на служивых.

— Че пялишься, проходи, — невнятно буркнул гауптшарфюрер.

На губах хипстера заиграла улыбка. Долговязый, в очках, с косичкой, он присосался к банке с колой и не сошел с места.

— Зоопарк тебе, да? – осведомился Серега.

— Просто интересно, — отозвался хипстер. – Нельзя смотреть, что ли? А зачем вы здесь тогда?

Гриша опустил бинокль и погладил железный крест.

— Тебе на радость, — объяснил он. – Ты же пидор, правильно? Ну и хромай отсюда.

— Почему же пидор? – Хипстер продолжал улыбаться. – Мне просто странно, что жарко, а вы нарядились, сидите тут, никто вас не заставлял…

— Еще про бардак в стране расскажи, — прищурился оберюнкер.

Дрищ пожал плечами.

— Я не знаю. Может, и бардак. Разве нет?

Гауптшарфюрер побагровел и вспотел.

— Может, и так, сука. Может быть. Зато вот это, блядь! – Он повел рукой, обозначая вообще все вокруг. – Зато у нас вот это блядь на хуй было, понял? И есть! И будет!

— Что это-то? – Хипстер отпил из банки.

— Родина! – гаркнул унтер-фельдфебель.

— А не фатерлянд?

Колян и Серега переглянулись.

— А ты у нас мирное население, — заметил Серега. – Знаешь, как мы поступали с мирным населением?

— У нас все по-настоящему, — подхватил Гриша. – Максимально приближено к исторической правде.

— Да не смешите, — сказал хипстер.

— Ну-ка, держите его, — скомандовал гауптшарфюрер.

Хипстер не успел оглянуться, как оказался лежащим ничком. Сверху его прижали коленом.

— Мы сейчас тебя будем немножко вешайт, — сообщил оберюнкер. – Ферштейн?

— Ja, ja, — закивал унтер-фельдфебель.

— Пайку видишь? Хлебную пайку видишь? Господин оберюнкер, забейте ее мирному населению в пасть!

Хипстер завыл и задергался. Гауптшарфюрер ухватил его за косу и отвел голову, а оберюнкер принялся совать в сладкий от колы рот краюху хлеба. Посыпались крошки.

— Also, wie geht’s? – осведомился унтер-фельдфебель. – Банку его передайте. Банку его сюда гебен зи мир битте шнелль.

— Охерели уже совсем?! – взвизгнул хипстер, извиваясь в траве.

— А ее забей в жопу, — распорядился командир. – Ах! Немного неприятно, свинья? Los, los!

— Эй! – крикнули издали.

Головы повернулись. По лицу хипстера потекли грязные слезы.

— Наши, — прошептал он, задыхаясь от счастья. – Наши!

Приблизились советские ефрейторы, вооруженные ППШ.

— Гудериан где-то задерживается, координатор скомандовал перерыв, — сообщил один. – Пошли трескать шнапс.

Гауптшарфюрер выпустил косу и выпрямился.

— Пускай себе живет, — бросил он.

— Партизанен? – присмотрелся ефрейтор.

— Не, просто штатский предатель.

— Подержите его еще. – Ефрейтор вынул ручку, присел на корточки. Вывел хипстеру на лбу: «Сегодня я обидел немецкого солдата». – Вот теперь как на самом деле.

 

 

СУДЕБНАЯ ОШИБКА

 

Юлии Боровинской

«Стоял, свистел и вязал»

 

— Стоял, свистел и вязал, — прочел Святой Петр, задыхаясь от негодования.

Он отвлекся от обвинительного заключения и опустил глаза. В ногах у него пресмыкался безутешный старшина Гвоздев.

— Не погубите, — хрипел старшина. – Я не стоял, я прохаживался! У меня и свистка-то нет! И никого не вязал, мне и незачем!

— В ад, собака! – рявкнул Петр.

С горестным воплем Гвоздев провалился сквозь облако и рухнул на раскаленное шоссе, которое пересекало преисподнюю и утекало за горизонт. Клубились багровые тучи, кривлялись страшные существа. Через секунду Гвоздев уже стоял на ногах, одетый в форму инспектора ДПС и с полосатой палкой в руке.

Он заранее знал откуда-то, что все безнадежно, и пребывал от этого во внутренних корчах.

Так и вышло.

Показался рядовой черт, он гнал себе на мотороллере.

Не желая вмешиваться, но движимый посторонней волей, Гвоздев шагнул вперед и воздел палку. Черт резко затормозил и глумливо осклабился.

— Старшина Гвоздев, — представился мученик. – Попрошу документы. Водительское удостоверение и техпаспорт.

— Ай-ай, — запричитал черт, усиленно кривляясь. – Что случилось, начальник? В чем я провинился?

Язык старшины действовал помимо его желания.

— Штраф пятьсот рублей, — объявил Гвоздев.

— Секундочку! – Черт вынул бумажку и помахал ею. Затем разинул пасть и проглотил ее на глазах у Гвоздева, который прямо остолбенел от такого адского садизма.

Потом старшина остановил еще много чертей. Все они притворялись, будто страшно напуганы, и поначалу лебезили, а под конец пожирали купюры и с адским хохотом растворялись в багровой дали.

Вдруг небеса разверзлись и спустился архангел.

— Покорнейше извините! – воскликнул он. – Ошибочка вышла! Стоял, свистел и вязал – это отпетый предатель, бандеровец и полицай Грицюк. Вязал он узлы на петлях для политруков. И при этом свистел! Пожалуйте в рай, товарищ старшина Гвоздев. Просим прощения за путаницу.

Не успел Гвоздев и глазом моргнуть, как в той же форме, с жезлом переместился на райское шоссе. Белые облака кудрявились барашками. Приветливым золотом сияло солнце.

По шоссе неторопливо катил на мотороллере ангел.

Облегченно вздохнув, старшина со счастливой улыбкой шагнул вперед и замахал палкой.

 

 

ИСХОД

 

Алексею Молоторенко

«Справедливости больше не будет»

 

На почте не было конференц-зала, не нажили даже красного уголка, и все собрались, где сумели, то есть собственно в избе.

Пришел начальник Фрол Потапыч. Пришли почтальоны Сумкина, Печкин и Фекла Федоровна Справкина. Кассирша Жорова. Упаковщица Хренова. Уборщица Плевко.

Собрание вышло коротким.

Начальник отделения вздохнул тяжело.

— Справедливости больше не будет, — выдавил он. – Пришел приказ. Что поделаешь?

Все опустили головы.

— Завтра, — продолжил Фрол Потапыч, и слова его падали, как свинцовые капли печального дождя. – В семь утра. Во дворе.

Фекла Федоровна тихо завыла, но вскоре выяснилось, что она поет грустную народную песню, которую сложили на все случаи жизни.

— До встречи, друзья, — закончил свое лаконичное выступление Фрол Потапыч. – Наверно, нам было хорошо вместе.

Почтовики потянулись на выход. Дождик и правда моросил. Гнил ракитовый куст.

На следующее утро случилось так, что Печкин пришел последним. Он не стал заходить во двор, а спрятался за елкой и решил посмотреть, что будет. Зачем спешить?

Было вот что: приехал грузовик со взводом солдат. Виселица уже стояла, ее сколотили за ночь. Из почтовой избушки вывели понурых Фрола Потапыча, Сумкину, Жорову, Хренову, Феклу Федоровну и Плевко. Руки у них были связаны сзади.

Всех построили, надели на головы мешки. Фрол Потапыч обмочился, но это было почти незаметно из-за дождя. Фекла Федоровна еще не допела песню.

Солдаты подняли трудовой коллектив в кузов. Грузовик взревел и подъехал под перекладину. Надели петли.

Сумкина лишилась чувств, осела кулем и удавилась преждевременно.

Потом грузовик снова тронулся с места, и все повисли.

Печкин осторожно попятился, крестясь. Он ущипнул себя за плечо: живой!

— Не, ну есть еще справедливость, — возразил он в пространство, сам себе удивляясь.

И затрусил прочь.

Никто его не преследовал.

Он остался один.

 

 

МЕЛКИЙ ШРИФТ

 

Виктории Кошкиной

«Всех расстрелять, город сжечь»

 

Раскрасневшийся Тит с победоносным видом ввалился в штаб.

При виде его координатор поднялся из-за стола.

— Достал?

— С пылу, с жару! Из типографии!

Тит развернул рулон, и координатор придавил лист всем, что попалось под руку – дыроколом, пепельницей, бутылкой и коробкой с недожеванной пиццей.

С предвыборного плаката на них взглянуло деловое, открытое лицо политического врага. На заднем плане два бомбардировщика пересекали трехцветное небо. Крупными буквами значилось: «Удачная мысль. Голосуем за номер девятый в списке».

— Так, — пробормотал координатор. – Нестандартное решение. Очень емко и накрывает куполом решительно все. Чья мысль удачная? Его? Или тех, кто придет его выбирать? Насчет чего? Выбора? Или у него есть некая удачная мысль – например, эти самолеты?

— Да, у него есть удачная мысль, — зловеще кивнул Тит. – Обратите внимание на мелкий шрифт.

Координатор скользнул взглядом вниз.

— «Всех расстрелять, город сжечь». Да, в глаза не бросается.

— Но западает! – Тит поднял палец.

Координатор заходил кругами по комнате, глядя в пол. Руки сцепил за спиной. Тит преданно следил за его перемещениями.

— Сделаем так, — остановился тот. – Пусть наши скопируют. Как есть. Только шрифт поменяйте. Где мелкий – там будет крупный, да пожирнее, и наоборот. И развесьте везде эту рожу. Управитесь до утра?

— Да о чем разговор, — просиял Тит. – Повесим к полуночи!

Он побежал к двери.

— И еще! – добавил ему в спину координатор. – Верни туда «нахуй».

Тит снова подскочил к столу.

— Почему – вернуть? Разве было?

— Как не быть. Видишь пробел? Он слишком большой, закрасили.

— Причем от руки, — прищурился Тит. – Спешили, падлы!

— Не, экономили переделывать, мало денег собрали. Серьезные люди шепнули, что только-только самим хватило. Короче, наведи порядок. Так быть не должно.

 

 

ОПЫТЫ БОГОСТРОИТЕЛЬСТВА

 

Вячеславу Клюкину

«Поменяй коту воду!»

 

Вечер? Утро? В окне было мрачно. Савелий свалился с койки. С громкими стонами пополз он на кухню в надежде там что-нибудь обрести. Ничего не было, только записка: «Поменяй коту воду!»

— Ах, ах, — засуетился Савелий, пытаясь встать и косясь на блюдечко с зеленой, цветущей жижей. – Ты ж мой Васенька!

Трясущимися руками он вылил жижу, наполнил блюдечко свежей водой.

— Васечка!

Тут Савелий остро и неприятно осознал, что никакого кота у него нет. Опять же непонятно, кто написал записку. Впрочем, это мог сделать кто угодно. Савелий не помнил, кого приводил.

Оставалось блюдечко. Откуда оно? Думать о нем было выше сил. Савелий пополз обратно в горницу. Вскарабкался на койку, протяжно вздохнул, закрыл глаза. Через секунду открыл, и в них ударил свирепый свет уличного фонаря. На оконном стекле белела масляная надпись: «Поменяй коту воду!»

— Что же это, — прошептал Савелий.

Он пустился в обратный путь. Блюдечко стояло на месте и полнилось кровью. Савелий оглянулся в тоске и страхе. Взгляд упал на банку с водой, из которой он время от времени, когда был при силах, пил. Он сразу понял, что кот находится в банке, просто его не видно. Вот какую воду надо сменить.

Слив раковины оказался забит зеленой жижей, и Савелий поковылял в ванную. Там он склонился, руки заходили ходуном. Опасаясь выплеснуть вместе с водой невидимого Васечку, он все-таки вылил все до капли. В последний миг ему померещилось, что в стоке застряло что-то черненькое. Похожее на мех. Савелий ковырнул мизинцем, и кот полез из трубы. Васечка выкарабкивался с трудом, стремительно увеличиваясь в размерах.

— Сейчас-сейчас, — прокряхтел Васечка, опираясь на мохнатый локоть. Он вылез уже по пояс.

Савелий выскочил из ванной, захлопнул дверь. Побежал в горницу. Там, на стене, пылали огненные письмена: «Поменяй коту воду!»

Савелий заплакал, потому что выпить ему было нечего. Кот, очевидно, выбрался. Было слышно, как он царапает дверь изнутри, дышит и трется. Пламя сверкало, а тьма сгущалась. Савелий рухнул на койку. Не прошло и минуты, как на него навалилась одноглазая старуха, вооруженная кривым ножом.

— Поменяй коту воду, — прохрипела страшная бабка.

Савелий заметался, и ведьма вырезала эти слова у Савелия на груди. Кровь ударила фонтаном, и Савелий умер.

Сразу встретил Савелия Господь Бог. Васечка.

— Ты — кот? – выдавил тот, не веря глазам.

— Да, — мурлыкнул Бог.

— А кто тогда черт?

— Пес, конечно, — улыбнулся Васечка.

Савелия охватил доселе не испытанный ужас. Он зашарил подле себя – и о, чудо! рука на что-то наткнулась… на что-то стеклянное, с горлышком. Пузырь провалился в щель между стеной и койкой, а Савелий начисто про него забыл. Бормоча и всхлипывая, он свернул пробку и под скептическим взглядом кота высадил половину.

Сию же секунду пропало все – и начертание, и Господь, и кровь, а в ванной перестали скрестись. Савелий сел. Отдышавшись, он уже твердой поступью вышел на кухню. Блюдечка не было. Записки – тоже. Но Васечка где-то существовал, Савелий знал это.

— Снег, — осенило Савелия. – Снег это замерзшая вода.

Он оделся, взял лопату и спустился во двор. Закончил работу, когда уже рассвело. В мертвящем свете дня посреди двора замаячила снежная крепость. Местами виднелись вкрапления льда.

— Эй, сосед! – окликнул его с качелей Егор. – Чего это ты построил?

— Храм Васеньки Блаженного, — буркнул Савелий, воткнул лопату в сугроб и подсел к Егору.

Тот ничуть не удивился. Наоборот, похвалил.

— Красота! Будешь? – Он извлек из-за пазухи флакон.

— Давай. Это что?

— Да пока сам не знаю. Сказали, вроде «Льдинки».

Савелий хлебнул, глотнул и уставился на ледяной храм.

Посидели молча.

— Что-то я вижу хреново, — сказал вдруг Савелий.

— Это потому что царь приказал ослепить зодчих.

— Чего?

Савелий повернулся к Егору. Там сидел Васечка, уже расплывчатый и мутный.

— Запей, — предложил Савелию Васечка.

 

 

КОНТАКТ

 

Дмитрию Финоженку

«Лунное затмение отменяется»

 

Казаки нагрянули в обсерваторию после полуночи.

Вышел перепуганный академик.

— Здравствуй, борода! – воскликнул атаман, хотя борода была у него самого, а тот брился. – Отличные новости: лунное затмение отменяется!

— Помилуйте, — забормотал астроном. – Как же так?

— А очень даже просто. Лавочка закрывается! Теперь здесь будет центр традиционного воспитания, он же дом казачьей моды.

Казаки разбрелись по залу. Один колупнул карту звездного неба, другой раскрутил глобус, третий присел на корточки под телескоп.

— Это замечательно, однако есть некоторое препятствие… — Академик замялся.

Атаман сдвинул кустистые брови.

— Что еще?

— У нас тут, видите ли, пришелец. Состоялся контакт цивилизаций.

— Подать его сюда! – радостно загоготали хорунжие с есаулами. – Мы его высечем!

— Будете сечь? – с сомнением переспросил астроном.

— Всенепременно! Веди его, пришельца, немедленно!

Академик вынул телефон, набрал номер.

— Почтеннейший, к вам пришла делегация. Ее намерения внушают тревогу…

— Сам уже вижу! – гаркнули сзади.

Все оглянулись. Пришелец стоял на пороге, расставив ноги. Колючие глазки, рыжая бородка, кинжал и мягкие сапожки. На голове – кавказская шапочка: пяс. Астроном проворно подкатил к нему столик с халвой и шербетом.

— Слюш, я этот обсерваторий уже купил, — улыбнулся пришелец. – Так кого будем сечь?

— Нас, батюшка, нас! – загалдели казаки.

Половина из них немедленно растянулась, а вторая засвистела нагайками.

— Ай-ай! – Пришелец стал бить в ладоши. – Ай, хорошо!

Казаки скалились и подмигивали.

— Наводи свой труба, — скомандовал пришелец академику. – Чтоб видно было солнций, луна и звезда смерти.

 

 

ВСЕ

 

Cemile Pecquet

«Когда все разрешено»

 

 

Звонкий голос разлетелся над площадью:

— Дорогие друзья! Товарищи! Ветераны! Братья и сестры! Школьники и студенты! Сегодня, когда Все разрешено, мы с гордостью и надеждой обращаем наши взоры на Все!

…Когда разрешили Все, его с предельной аккуратностью вынули из рудоносных глубин. Прикрываясь ладонью от слепящего света, Все отчистили и отмыли. После этого Все начало триумфальное шествие по стране. Его повезли на поезде. На узловых станциях и полустанках Все встречали хлебом-солью. Его кропили седые священнослужители, ему отдавала салют молодежь. Полки и роты почетного караула сотрясали воздух орудийными залпами. Все забрасывали цветами. Встречающим, чтобы не слепли от блеска Всего, выдавали солнцезащитные очки.

«Наконец-то Все», — шептался народ.

Голос набирал силу, хотя казалось, что дальше некуда:

— Все, дорогие друзья! Все! Это Все!…

Толпа волновалась. Пенсионерки роняли слезы. Малышей поднимали повыше. Пьяных выводили стремительно и бесшумно. Они и сами тянулись прочь, но слишком медленно и с эффектами.

Речь гремела дальше:

— Все и делалось ради этого Все! Миллиарды лет космической эволюции, облагороженной божественным вмешательством; наши труды и чаяния, наша великая история, подвиги дедов и отцов – они совместно приуготовляли почву к тому, чтобы явилось долгожданное Все! Долгие годы Все было запрещено. Такова была суровая пора испытаний. Но теперь Все разрешено!

Какой-то гражданин стоял, отвернувшись. Разинув рот, он считал ворон. К нему подошел гвардеец.

— Ты на что это вылупился?

Несчастный смешался.

— Почему это ты не смотришь на Все? Куда ты пялишься?

— Так вон туда…

— А там не Все! Все-то вон где! У нас не Все запрещено!

— Но там же ничего…

— Ничего? Ничего?! – рассвирепел гвардеец. – Это, знаешь ли, уже экстремизм!

Он поволок жертву в зарешеченный фургон, награждая пинками и приговаривая, что это еще не все.

 

© январь-февраль 2019

Плевок

1

 

Три события сошлись,  чтобы Фук обзавелся неожиданными способностями.

Во-первых, резко затормозил поезд метро. Всех качнуло, и Фука – в первую очередь, поскольку он стоял в проходе.

Во-вторых, у какого-то среднего человека телефон запел песню канализационного жанра.

В третьих – звезды. Здесь мы наполняемся почтительным молчанием, ибо не разбираемся. Они сошлись. Очевидно, это третье событие и стало тем главным, которое обогатило Фука, но от нас его суть, как это часто случается в роковые минуты, ускользнула.

Фук был транспортным торговцем. Он ходил по вагонам, предлагал бактерицидный пластырь, календарь и фонарик. На него большей частью не обращали внимания. Наружность Фука выдавала умеренное и всеохватное неблагополучие. Соков в нем было немного, только желчь, настоянная на черной ненависти к миру. У него уже давно развивалась аденома гипофиза, и был он непропорционально велик: огромные кисти, такие же ступни, утиный нос, челюсть лопатой, а когда разевался рот, то становился виден еще и неповоротливый, разбухший язык, которому не хватало свободы маневра. Дикция Фука оставляла желать лучшего. Те немногие пассажиры, кто ехал без наушников, морщили лбы при звуке его трубного голоса, не понимая и половины сказанного. Хорошо, ассортимент был налицо. Хорошо для Фука. То есть безразлично. У него ничего не покупали.

Бросок, стояние звезд и мелодия для простых людей труда и отдыха скрутили невидимую спираль, которая стала необходимым и достаточным условием для удивительного открытия. Фук резко осознал в себе лекаря. В мгновение ока он понял, что силою личной слюны способен врачевать любые, даже самые запущенные и неизлечимые недуги. Он замер на месте. Пассажиры, до той минуты не слушавшие Фука и подчеркнуто игнорировавшие его присутствие, подняли глаза. Так часто случается: на человека обращают внимание, когда его уже нет. А Фука тряхнуло вторично: теперь он обнаружил в себе удивительные диагностические способности. Фук понял, что у дамы, которая нахохлилась с краю, ужасно болит голова. Не думая ни о чем, он сделал шаг и навис над нею. Рот приоткрылся. Слюна повисла вязкой ниточкой, сгустилась в тяжелую каплю и плюхнулась на ноготь с облезшим лаком.

— Что же ты делаешь, идиот?!

Лицо у женщины исказилось от злости, и она бешено затрясла кистью. Фук очнулся, подхватил свою кошелку и молча побрел к ближайшей двери.

— Что за урод!

Ее соседка не поняла, в чем дело, но с готовностью закивала и на всякий случай отодвинулась. Поезд остановился, Фук вышел. Сразу стало как-то свободнее, легче дышать. То, что головная боль прошла, попутчица осознала лишь через две остановки. Она никак не соотнесла эту радость с Фуком и вскоре начисто забыла о нем. А Фук про нее не забыл. Покинув вагон, он сел на лавочку и мутно уставился перед собой. Подъехал новый состав. Фук, не успел он остановиться, просветил его умственным взором не хуже рентгеновского аппарата. Приехали разные заболевания: псориаз, язвенный колит, черепно-мозговая травма, гипертония, слабоумие, чесотка и хронический алкоголизм.

Рядом на лавочку присела Пасть, сослуживица Фука: коренастая женщина неопределенного пола, в очках и с дырой на месте верхних резцов. Она разносила обложки для документов и самоклеющиеся одежные крючки. Пасть расширялась в кости наподобие груши и дальше, от таза, опять расходилась х-образными ногами.

— Чего сидишь? – спросила она. – Обеденный перерыв?

Не думая, Фук плюнул на нее. Пасть не успела возмутиться. Во рту у нее мгновенно восстановился полный комплект зубов, а ноги сделались стройными, как на дорогом пляже. Она содрогнулась всем телом.

— Чего это? – просипела Пасть.

Фук плюнул еще раз, и голос, столь важный в ее ремесле, моментально вернулся к прежней зычности.

Фук послюнил себе ладонь в робкой надежде, что та уменьшится до изящества фортепианного, но чуда не произошло.

 

2

 

— Ты погоди, ты помалкивай, — бормотал Фук, огорошенный окончательно, но Пасть пришла в полный раздрай.

— Что же делать теперь, — причитала она, не в силах опомниться. – Это не я! Меня и не признает никто!

Резкая перемена привела ее в ужас, уравновешенный радостью. С одной стороны, перспективы открылись, с другой же они разверзлись. Пасть ничего не умела и давно оставила попытки оттолкнуться от дна. Исцеление не сделало ее фотомоделью, а мира душевного не коснулось вообще.

— Молчи, — твердил Фук.

Он уже ничего не соображал. Осознание своего могущества повлекло за собою полный внутренний кавардак. Оба уже поднялись на ноги; Пасть толкнула Фука в грудь, замахнулась. Он отшатнулся, затем перешел в контратаку. Туннель засиял: приближался поезд. Фук не хотел никакого зла, он просто бестолково отбивался от Пасти, толкал ее, пихал и вот столкнул на рельсы. Станция огласилась визгом, воем и скрежетом, состав затормозил, но было поздно. Фука схватили за локти. В отчаянии он вообразил себя способным не только врачевать, но и оживлять мертвых; он успел плюнуть куда-то под поезд, в кровавое месиво, чем только усугубил всеобщую враждебность к своей особе, а камеры исправно зафиксировали все его деяния. Фука поволокли к эскалатору. Кое-кто принялся подбирать разлетевшиеся календари, обрели хозяев фонарики, прижился и пластырь. Клетчатая сумка осталась лежать на платформе и была затоптана.

Фук был огромен, его тащили впятером.

В пикете, куда его втолкнули, сразу сделалось тесно. Красный как рак дежурный уселся, отдуваясь, за стол.

Фук сходу определил, что у него зашкаливает давление. Глаза у этого борова тоже были рачьи, прозрачные; проступала и прочая зоология – ежик на голове, брылы свирепого полкана, пятак. Виделась и ботаника: мозги не больше грецкого ореха.

— Конец тебе, гнида, — захрипел охранитель.

Фук изловчился и плюнул ему в глаза. Кровь отхлынула от лица дежурного. Височная жилка успокоилась, дыхание выровнялось, испарина – как ей и положено – испарилась. Грецкий орех плохо связывает причины и следствия. Сильнейший удар в живот лишил Фука чувств. Фук повалился на пол, на него надели наручники и, крякнув, швырнули за решетку. Дежурный же, выдохнув, впервые осознал, что его самочувствие, с утра еще скверное после вчерашней попойки, необъяснимо улучшилось.

Он нахмурился и поискал зеркало, которого в этом обезьяннике, естественно, не нашлось. Провел рукой по лбу, изучил ладонь. Сделал глубокий вдох. Недоуменно почавкал, не чувствуя гадкого привкуса. Щеку приятно холодило от чудодейственного плевка. Еще не понимая случившегося, дежурный стер слюну с гадливостью и гневом – уже не таким, правда, яростным.

— Голова прошла, — брякнул он удивленно.

Народ продолжал толпиться и перетаптываться.

— На выход всем, — буркнул дежурный. – Филиппенков, останься.

Филиппенков проворно вытолкал лишних, а он снял трубку и коротко переговорил с кем надо. Затем опустился на стул и сдвинул брови. Другими словами повторил:

— Отпустило, черт побери.

Что-то еще не давало ему покоя. Дежурный напрягся, ловя увертливую мысль. Их, мыслей, никогда не бывало много, и ловля увенчалась успехом: чирей. Пятью минутами раньше на щеке красовался чирей, а теперь его не стало. Такая простая, понятная и вдруг исчезнувшая вещь произвела на дежурного впечатление большее, чем все последние события в совокупности.

— Филиппенков, что у меня на щеке?

Тот тупо вытаращился.

— Ничего. Чистая.

Тогда дежурный встал, подошел к клетке, расставил ноги и напряженно воззрился на бессознательного Фука. Постояв так в раздумьях, он связался с начальством.

 

3

 

Фук смутно помнил, как его куда-то везли. Дежурный ударил его не так уж и сильно, причиной тумана было смешение чувств и мыслей вообще. В довершение ко всему, у него пересохло во рту, да и плюнуть было не в кого. Фука сопровождали дюжие, абсолютно здоровые ребята. Соображал он плохо; возможность спастись плевком из положения плачевного еще не угнездилась в его сознании – тем паче, что до сего момента ни в чем не содействовала; понимание таких горизонтов срабатывало подспудно. Так утопающий пытается хапнуть воздуха уже в полном отчаянии, под водой, повинуясь инстинкту и не отдавая себе отчета в том, что этим только себе вредит. Желание плюнуть слилось с истерикой; Фук не задумывался, к добру это или к худу, в оправдание или порицание.

Его доставили в место не то чтобы поприятнее – ни в коем случае – но посолиднее. Там тоже нашлась клетка, и вот она уже мало чем отличалась от первой, разве что была побольше. И вместо лавки стоял деревянный лежак пошире, который повидал и впитал столько несчастий, что потемнел от горя и мудрости. Фук пролежал на нем час или два. За это время он вполне пришел в чувство и, поразмыслив о случившемся, совершенно запутался, но ни на миг не усомнился в даровании, которое свалилось на его слабую голову.

В конце концов его отвели к очередному палачу. Правда, со звездами покрупнее. Чин смахивал на серого волка, которому только что прищемили в овине яйца, однако он вырвался, отряхнулся, и лютость его усилилась десятикратно при виде тельца столь яркой наружности.

Фук машинально поставил диагноз: язвенная болезнь. Плюс нарушение эрекции, причинявшее чину страдания еще большие.

— Зачем ты харкнул в дежурного, сволочь? – без предисловий осведомился майор.

Фуку почудилось, что он ответил не сам, за него сказал кто-то другой:

— Я харкнул в него по причине острой потребности совершить доброе дело из числа врачевательных.

Сам бы он так не сформулировал никогда. Жаль, что половину сказанного не удалось разобрать.

Майор посмотрел исподлобья.

— Сядешь за сопротивление, — пообещал он бесцветно. – И просидишь долго. Здоровья не останется совсем.

На папку присела муха, и майор, не глядя, хлопнул по ней рукой.

— Муху позвольте, — попросил Фук. Снова как бы не сам.

Тот посмотрел непонимающе, потом перевел взгляд на мушиный труп.

— Она еще живая, — пояснил Фук. – Вон, лапка дергается.

— Ты больной?

Отрицать было трудно.

— Больной, — кивнул Фук. – Муху-то можно взять?

— Возьми, — разрешил майор, проклиная себя за добрую уступчивость.

Морщась от колотья в отбитой печенке, Фук привстал, смахнул калеку на широкую ладонь. Почавкал и аккуратно выпустил струйку слюны. Как только бисерная капелька коснулась насекомого, оно выздоровело и с победоносным жужжанием возобновило полет.

Майор молчал. Исполнившись невиданной дерзости, Фук обогнул стол, склонился над мучителем и плюнул ему на штаны. Затем вернулся на место, где чинно сел.

Майор скосил глаза. Его лицо, до сей минуты бессмысленное, озарилось радостью и неверием. Предмет мужской гордости, а для майора – источник горчайшего разочарования стремительно набухал, подобно бобовому стеблю из сказки. Не прошло и пяти секунд, как майор очутился в стране чудес, где сразу и состоялось все недавно недостижимое.

Тут до него дошло, что и живот прошел. Майор даже охнул, схватившись. Волчий взгляд превратился в собачий.

Свою слюну майор сглотнул с трудом. Он снял трубку.

— Товарищ генерал? Здравия желаю. Как здоровье супруги?

 

4

 

На этот раз Фука устроили на переднем сиденье со всем возможным почетом. Правда, усилили и охрану так, что богатыри едва поместились в салон.

— У товарища генерала тяжело хворает жена, — пояснил по пути майор.

— Старая стала? – робко осведомился Фук, еще не освоившийся в новом качестве авторитетного лица и не привыкший к дозволению вопрошать лиц могущественных.

— Наоборот, молодая. Девятнадцать лет, героиновая наркоманка. И кокаиновая тоже. Столько бабла и цацек, что окончательно слетела с катушек. Совсем уже не видит берегов! А товарищ генерал с ней носится, да облизывает.

…Генеральская дача раскинулась на много гектаров и была окружена пятиметровым забором. Гудело электричество. Дюжий часовой проверил у гостей документы и поднял шлагбаум. Фук походя нашел у него редкое генетическое заболевание, последствие многочисленных кровосмешений. Конечно, он не сумел сформулировать точный научный диагноз, а просто понял, в чем беда.

Автомобиль миновал большие красные ворота. На заснеженной лужайке резвились доберманы, в отдалении конюх выгуливал арабского скакуна. Из ужасной конской пасти валил пар. Управляющий ввел всю честную компанию в дом. Генерал сошел к делегации по ковровой лестнице, будучи одет в спортивные брюки и вытянутую майку. Он смерил Фука брезгливым взглядом и уставился на майора.

— Ты понимаешь, что будет, если чего, — предупредил он.

— Так точно, товарищ генерал.

— Ну, пойдем.

Генеральша в одном белье лежала, растянувшись на полу и прикованная наручниками к батарее.

— А-а, здрасьте, — пропела она, сверкая глазами. Они были пусты и лишь отсвечивали, как надраенные плошки.

— Вот, — скорбно сказал генерал. – Такие дела. Так и живем. Давай, кудесник.

Фук сделал шаг вперед.

— Не подходи ко мне, блядь! – завизжала генеральша. – Не приближайся, сука! Яйца откушу, порву тебе жопу!

Она предупреждающе брыкнула еще по молодости упругой, но уже зеленоватой ногой. Фук глянул по сторонам. Он успел немного освоиться в новом качестве, объяснений никаких не искал и пока хотел одного: продержаться, не дать улетучиться дару, пока Фук не забьется в какую-нибудь нору – если туда отпустят, что вряд ли, раз он лечит высший офицерский состав – ладно, пусть не в нору, то есть пускай не домой, он не против того, чтобы его где-нибудь заперли, но при условии, что там и забудут на время, а лучше – навсегда. И чтобы чем-нибудь кормили, конечно.

Все взоры устремились на Фука. Пан или пропал. Фук подступил вплотную намереваясь излить благотворную влагу через оттопыренную губу, потому что плюнуть в генеральшу запросто, по-верблюжьи, он все еще не решался. Она же вдруг выгнулась гуттаперчевым колесом и ударила пяткой в его утиную переносицу. Фук сразу крякнул, как положено. Тогда генеральша вытянулась. Вернее, она удлинилась, как пластилиновая змея или суставчатая указка. Сделав это, она погрузила зубы в щиколотку Фука. Там они и остались, эти зубы – все до последнего израильские импланты из драгоценностей с кораблей, затопленных в Мертвом море. Генеральша запальчиво чавкнула, поймала деснами воздух. Фук заревел от боли, разбрызгивая слюну на всех, во все стороны. Ее он поднадоил из себя достаточно, чтобы хватило. Слюдяные капельки осели на генерале, генеральше, повторным лечебным курсом осыпались на майора и зацепили всех до последнего холуев.

Генеральша обмякла.

— Свет невечерний, — прошамкала она. – Как холодно в горнице!

 

5

 

Точка кипения была достигнута, и в жизни Фука появился Пепенко.

Казалось, он передвигается, окруженный невидимым колоколом. Внешне Пепенко не выделялся ничем, и все в нем было настолько среднее, что нечего и рассказывать. При этом ему удавалось выделяться не только из общества, но и вообще из среды как природной, так и рукотворной. Незримый колокол разносил окружающим весть, но ничуть не благую; впрочем, и черную весть он не нес, а просто какую-то важную и непонятную. Вокруг Пепенко не всегда образовывалось пустое пространство, с ним часто стояли рядом, он мог затеряться в толпе, однако его присутствие выдавало себя постоянно и не очень приятно.

Фука заперли в научной лаборатории. Две недели обследовали, добыли из Фока образчики разных жидкостей, и в первую очередь – слюны. Новый Год промелькнул грустной падающей звездой. Близилось Рождество. Пепенко, в халате поверх пиджака, явился на пятнадцатый день. Он буднично сообщил:

— Без тебя не работает.

— Не понял вас, — отозвался Фук. Он уже понял, что в обозримом будущем ему не сделают ничего плохого. Пожалуй, даже откроются захватывающие перспективы, а потому он осмелел.

— Слюни, — пояснил Пепенко. – В них нет ничего особенного. Медицина сделала вывод, что фокус в тебе.

Повисло молчание. Фук сидел на койке, Пепенко стоял у двери.

— В ухе звенит, — сообщил Пепенко. – И плечо чешется. Понятно выражаюсь?

— Желаете, чтобы харкнул?

— Если не трудно – по минимуму.

Фук принял благообразный вид и аккуратно исполнил его просьбу.

— Не на пиджак, — поморщился Пепенко и вынул носовой платок. – Надо на кожу.

Вторая попытка удалась. Он стер плевок пальцем, бесстрастно понюхал, попробовал на вкус.

— Неужто не брезгуете? – не удержался Фук.

— Это входит в мои должностные обязанности. Я не брезгую никогда, никем и ничем.

Пепенко снова помолчал.

— Ко мне приходило духовенство, — сказал он после паузы. – Просили вас одолжить. Я отказал. Распорядился выдать слюну. В банке.

— Она же без меня не работает.

— У них заработает.

Пепенко сунул в ухо палец, повертел, вынул.

— Да, не звенит, — согласился он. – Вот что, Фук. Тебя представят очень важному лицу.

— Министру? – предположил Фук.

— Министру, — презрительно передразнил Пепенко. – Он этих министров…

— Неужто…?

— Нет. Пока – нет.

— Я понимаю так, что это лицо захворало.

— Совершенно верно, — с серьезнейшим видом кивнул Пепенко. – И очень тяжело.

 

6

 

Фук не видел в жизни ни одного олигарха. Даже по телевизору, потому что телевизора у него не было. По пути Пепенко ввел Фука в обстоятельства дела. По его словам, властелин мира занемог после рождественского ужина. Ему стало трудно дышать, поднялось давление. Что самое удивительное – пропал аппетит. Олигарх наотрез отказался обследоваться, ибо не без оснований боялся разных лучей. Капсулы томографа он боялся еще больше, и тоже не зря. Олигарх заперся на вилле и страдал в окружении цепенеющих домочадцев.

— Слюны не жалей, — сказал Пепенко.

Автомобиль шел так плавно, что виски в его квадратном стакане даже не колыхался. Салон был настолько просторен, что даже огромному Фуку хватило место раскинуть ручищи и ножищи.

— Могу дополнительно отрыгнуть, — предложил Фук. Ему, теперь сытому, такое не составляло труда.

— Не борзей, падаль, — ответил Пепенко.

Оказавшись на месте, Фук принял виллу за город, но выяснилось, что перед ним всего-навсего службы – конюшня, псарня, дворницкая, другие людские. Дальнейшее он просто перестал воспринимать. Он послушно пошел, куда повели, и через полчаса вступил в белокаменную палату, где от золота резало и щипало глаза. Многих животных, чьи шкуры лежали, а головы смотрели со стен, давно не осталось не только в природе, но и в Красной книге. Вдали возвышался шест, вокруг которого вращалась стриптизерша, но на нее никто не обращал внимания. Олигарх полулежал в кресле, закутавшись в плед. Колючие глазки страдальчески смотрели из кирпичных щек.

— Пе-пе, — прохрипел он.

— Весь внимание, — изогнулся Пепенко. – Самородок доставлен. Подвести поближе?

Олигарх зашелся в приступе кашля. Глазки вдруг стали огромными и полезли из пухлого черепа.

— Давай же, — нетерпеливо бросил Фуку Пепенко.

Фук плюнул, постаравшись сделать это солидно. Плевок шлепнулся на высокое чело и некрасиво расползся. Всем показалось, что олигарх сейчас лопнет. Охрана потянулась за оружием. Стриптизерша замерла на шесте, а медвежья башка волшебным образом обнажила клыки. Олигарх напрягся и выплюнул огромное голубое яйцо. Оно вкрадчиво стукнуло по ковру и покатилось уже бесшумно.

— Это же голубой карбункул, — проговорил Пепенко с несвойственным ему ошеломлением.

— Не знаю, откуда он взялся! – каркнул олигарх.

Он снова поднатужился и выделил второй.

«Чудеса», — зашептали вокруг.

Пот с олигарха лил градом.

— Черт его разберет, — хрипел он. – Впервые вижу!

Из него вышло еще шесть камней. Краска сошла с лица, пульс и дыхание выровнялись.

Фук, тоже ничего не понявший, огляделся по сторонам. Все отшатнулись под его взглядом. Кто-то перекрестился.

Олигарх встал.

— Минуточку, — сказал. – Еще не все.

Он с неожиданной прытью бросился прочь. Через минуту откуда-то смутно донесся шорох спускаемой воды.

 

7

 

Как-то однажды, когда Фук лежал с пересохшей ротовой полостью после того, как вылечил от панкреонекроза всю верхушку медийного холдинга, Пепенко вошел к нему загадочный и мрачный.

— Помнишь, я тебе сказал «нет»?

— Помню.

— А вот теперь – да.

Фук сел. Койка скрипнула. Фук стал не тот, каким был некогда: он отъелся, короста сошла, мелкие язвы закрылись, успокоились печень и селезенка. Себе он помочь по-прежнему не мог, зато его кормили на убой. В минуты сомнения Фук побаивался, что буквально. С одной стороны, он возвысился; с другой, ему открылось много опасных тайн.

Фук испытал смешанные чувства. Настал его звездный час, но сам Фук не приложил к этому ни малейших усилий. Его, нескладного, куда-то волокло. К возбужденному трепету примешался восторг, разбавленный ужасом. Однажды Фук видел безумца, который вот так же взял и харкнул в это неназываемое лицо – правда, не в живое, а только в портрет. Террорист не ушел далеко. Его схватили шагов через двадцать, за ним подъехал целый броневик. Теперь то же самое предстояло совершить Фуку, и это был тот редкий случай, когда благородная цель рискует не оправдать средства.

— Он что, болеет? – шепотом спросил Фук.

Пепенко втянул голову в плечи.

— Не знаю, — ответил он глухо. – Никто не знает. Мне сказали, что мера профилактическая. Спасибо и на том, могли ничего не сказать.

Фук намного подумал.

— Может, хватит просто послюнить палец и мазнуть? У меня горло переклинит.

— А ты готов ответить за результат? – Пепенко оскалился и в мгновение ока переменился. Он перестал быть невзрачным и серым. Он превратился в адское существо, дьявола высокого ранга. – То-то, — смягчился Пепенко, наблюдая ужас Фука. – Сделай наоборот – погуще. Накачай соплей. Я не знаю, чего добавить еще.

Он присмотрелся.

— Разговор у тебя стал какой-то совершенно невнятный, каша во рту. И раньше не блистал, а теперь совсем. Язык, что ли, вырос?

Фук мрачно кивнул.

— И это тоже. – Он повертел ладонями. – А язык уж не помещается.

— Да, раздался, — задумчиво согласился Пепенко. – Не иначе, последствия. Доктора говорят, что у тебя увеличилась опухоль.

— Какая опухоль?

— Та самая, из-за которой ты такой урод. Аденома гипофиза.

— Мне ничего не говорили, — растерялся Фук.

— А зачем тебе говорить?

И правда. Оба снова умолкли, думая каждый о своем.

— Возможно, это результат великого эксперимента, — тихо проговорил Пепенко. – Ты – первая ласточка, человек нового типа. Благоприятный мутант. Ну, может быть, пока не вполне удачный, но первый блин комом.

Фук совсем потерял нить беседы.

— Какой эксперимент?

— Мы и сами не знаем, но он глобальный. Думаешь, все это не отражается, не сказывается? – Пепенко сделал рукой широкий,  неопределенный жест, имея в виду все вокруг.

Фук был вынужден согласиться.

— Поедешь завтра, — продолжил Пепенко, снова втягиваясь в накрахмаленный воротник. – Не ешь ничего и не пей. Тебе и не дадут. Впрочем, нет. Поешь и попей. Дадут. На месте молчи, пока не спросят. И даже если спросят, отвечай коротко: да или нет. Все остальное, как говорится, от лукавого.

 

8

 

Мела метель, горела звезда.

Фук беспрепятственно пролетел по черному городу в составе кортежа. Улицы вычистили, и только застыли на площадях оловянные постовые. Мишура сверкала во тьме серебром-златом. Торжества отступали, пятились, но еще длились, еще цеплялись за мягкую ночь.

Кортеж втянулся в пряничную цитадель.

Фук ощутил себя в гостях у страшной сказки. Все вокруг напоминало картинки из детской книжки о тридевятом царстве, но комплексное обследование, которому его в очередной раз подвергли, было не то что современным, а в чем-то футуристическим. В теле Фука не осталось ни белых пятен, ни черных неизученных дыр.

Наконец, его повели.

Перед тем строго-настрого запретив плевать сразу.

— Сперва диагностика, — наказал ему Пепенко. – Доложишь нам, и будет принято решение.

— А если он прикажет плюнуть?

— Не прикажет. У него тоже существует известный барьер. Очень трудно перешагнуть.

…Вскоре Фук обнаружил, что вокруг никого не осталось. Он брел по бесконечному коридору один. Все как-то незаметно поотклеились, по одному растеклись; не стало охраны, исчез Пепенко. Слоновьи ноги вдруг сделались мамонтовыми. Фук быстро и обильно пропотел. Он испугался, что все его соки израсходуются на эту предательскую испарину, но нет, во рту было густо и полно. Когда же из двери справа – их было много, целый ряд, и эта не выделялась ничем – выступил, как из засады, невысокий человек, Фук поначалу не понял, кто это такой. Сообразив – оцепенел. Они постояли без слов, рассматривая друг друга. Затем человек отступил и снова скрылся за дверью, а все остальные мгновенно нарисовались опять. Они буквально соткались из ничего.

— Что? – одними губами шепнул Пепенко.

Фук ответил не сразу. Он стоял и не смел сказать. Но вот он вспомнил свое недавнее существование, еще кое-что, и выдавил:

— Неподъемное дело. Тут надо в душу плевать.

– И что? Делай, раз надо.

— Еще ни разу не приходилось…

— Ну так лиха беда начало, — отмахнулся Пепенко, который явно испытал облегчение. – Он не возражает. И даже заинтересовался. Сказал, что дает проекту зеленый свет.

— Да где она находится, душа-то?

— В смысле – у него?

— Ну, и у него тоже…

— Твое дело харкнуть, а дальше Господь рассудит, — заявил Пепенко с детской доверчивостью к корням.

Он начал отступать.

И все остальные, молчавшие – тоже.

Фук снова остался один. Но ненадолго. Как только коридор опустел, пациент вернулся. Мишень остановилась напротив Фука и дружески улыбнулась. Она сделала приглашающий жест. В глазах улыбки не было, там колыхался прозрачный, невозмутимый Абсолют.

В него-то Фук и направил, всхрапнув предварительно, тройную дозу лекарства. В голове у него сыграла та самая музыка из вагона метро, с которой все и пошло.

Пациент прикрылся ладонью. Не глядя больше на Фука, он попятился и быстро исчез. Мягко стукнула дверь.

Дальше здание содрогнулось, и что-то завыло снаружи. Вой был протяжный, безнадежный, горестный. Послышались какие-то хлопки. Запахло гарью. Невесть откуда прилетели и закружились листы бумаги. Они обугливались, не горя, и бесшумно падали на ковер. В конце коридора появилась дородная фигура в черной рясе. Она стремительно направилась к Фуку, но пронеслась мимо, не задержавшись, и только выпалила на бегу:

— Душа! Куда ты лезешь, кой черт ты смыслишь в душе?! Теперь беда… всем беда…

Грохот нарастал, к нему добавились визг и чавканье, что-то рушилось. Дохнуло стужей. Все двери вдруг захлопали разом, но никто не вышел и не вошел.

Фук беспомощно постоял минуту.

Потом он поплелся прочь. Его не остановили ни внутри, ни на выходе.

За порогом ноги перестали слушаться. Фук уселся в сугроб. Здания накренились, звезды выстроились в одно огромное созвездие странной и смутно знакомой формы. Фуку было не до небес. Он осознал в себе необратимое изменение. Оно еще только разворачивалось, но наконец-то проклюнулось. Со вкусом сглотнув слюну, Фук отозвался непривычными пульсациями и течениями.

 

© октябрь-декабрь 2018

 

Уроки мужества

 

Ехали уже часа полтора. Григорьева, директор школы, вела внедорожник. У нее было свекольное лицо, мохнатые брови, огромные обветренные кисти – клешни, вцепившиеся в руль. Одета в зимний камуфляж. Внедорожник подбрасывало и постоянно вгоняло в топкую грязь.

Григорьева встретила Найдака на вокзале и забрала.

Они оказались похожи, их можно было принять за брата и сестру. Даже за двух братьев. Григорьева ждала его с плакатом, на котором было написано от руки: «Школа имени Найдака Ногоева».

О себе он рассказывал скупо, в ответ на вопросы по делу: да, воевал в горячих точках. Чечня, Приднестровье. Донбасс. Допрашивали, били. Закапывали в землю, давали дышать через трубочку. Дальше выяснилось, что свои. Потом и чужие закопали. Да, левым ухом не слышит. В черепе осколок. Медаль тоже есть, но не носит. Показали и спрятали.

Раскисшая грунтовка петляла и тянулась через непроходимый лес. Григорьева отрывисто делилась с Найдаком подробностями местной жизни: кто держит пчел, кто – козу, как и зачем ездят в райцентр, какие бывают морозы, сколько ей лет и денег за трудовые часы. Время от времени отрывисто смеялась.

— Ух! – нет-нет, да и восклицала она на очередном ухабе. – Так вот у нас! Да! А вы чего ждали?

Найдак вопросов не задавал, только кивал и улыбался. Он немного робел, потому что ни разу не выступал перед школьниками, но в целом был равнодушен к происходящему и лучше бы выпил чего-нибудь или поел.

Наконец, он ощутил смутную потребность о чем-нибудь справиться, хоть что-то сказать.

— Много у вас народа учится?

— Семеро, — посерьезнела Григорьева и сразу замолчала. Вид у нее мгновенно сделался мрачным, брови сошлись. Бодрая веселость испарилась, как и богатырское ухарство.

— Много, — бездумно похвалил Найдак. Он считал, что это вполне приличная цифра. Дома была похожая картина.

— Поели наших детушек, — бесстрастным голосом сообщила Григорьева.

По фиолетовой щеке вдруг скатилась слеза. Найдак такого не ожидал. Внедорожник в очередной раз подпрыгнул – и как бы кстати, в согласии с тряской внутренней, будто Григорьева слилась с ним и они оба дрогнули от горя. Грунтовке не было видно конца. Лес нехотя расступался, но почему-то казалось, что он, напротив, смыкается.

— Поели, — шепотом повторила Григорьева.

— Кто поел? – спросил Найдак.

— Душегуб, — просто ответила директор. – Изверг. Вы, наверно, читали? Был у нас тут.

Нет, Найдак не читал.

Григорьева просветила его. Год назад трое ребятишек пошли по грибы и пропали. Сережа, Таня и Миша. Их искали всем миром, прилетел вертолет, привели собак. Думали, заблудились, но вышло хуже. Шли четвертые сутки, когда поисковая партия наткнулась на землянку. Внутри сидел огромный бородатый мужик, сказочный великан, только в обычных полосатых подштанниках и вытянутой майке. Пропавших детей, всех троих, он спроворился пожарить и потушить на четырех сковородках и в трех котлах. Крышки были сброшены, он успел поесть отовсюду. Никто понятия не имел, откуда вдруг в области взялся подобный монстр, давно ли живет в землянке и кто он вообще такой. Чудовище лишь замычало, а внятного слова сказать не управилось. На его беду, первыми в логово ворвались местные добровольцы. Великана повалили и начали прыгать на нем, утрамбовывать, уминать, утаптывать и выдавливать содержимое. Хлынуло, разумеется, с обоих концов. Те специальные люди, которым поручено заниматься такими делами, не поспели вовремя и засвидетельствовали финал: отец Сережи подпрыгнул и приземлился на череп каннибала. Тот раскололся, и начинка слилась с общей лужей.

— Детушки наши, — шмыгнула носом Григорьева. – Теперь они навечно зачислены в класс.

Найдак сумрачно почесал в затылке, сдвинув шапочку на расплющенный нос. В пасмурном небе кружила стая ворон. Внедорожник ревел и рассылал по обочинам коричневые брызги.

— А класс какой? – спросил он наобум.

— Да класс у нас один. Тогда был третий, сейчас четвертый.

Пять минут ехали в невеселом молчании.

— Вас Миша-то и нашел, — снова заговорила Григорьева.

— Где нашел?

— В телефоне своем. Я дала задание найти героя, чтобы школа была с именем. Он мигом нашел. А ловит-то у нас знаете, как? Бывает, что только с печи дозвонишься, лежа на правом боку. На левом уже не берет. Но Миша толковый был, он умел. Не расставался с этим телефоном. Один раз даже отобрала. Мать потом приходила. Ну, посмеялись, отдала.

Прошло еще минут двадцать, и лес неожиданно сгинул. Впереди обозначилась тусклая лента реки, через которую был переброшен дряхлый мост. За ним виднелся собственно поселок – тридцать-сорок дворов. Григорьева заглушила двигатель, как только очутилась на другом берегу.

— Вот и наша школа, — указала она на кривой одноэтажный домик некогда белого кирпича.

Найдак спрыгнул на землю, прихватил вещмешок. Поведя носом, он понял, что все вокруг как везде. Это успокаивало и одновременно тревожило фоновой, привычной тревогой. Он уверился, что справится с делом.

— Как раз кончается урок, — сообщила Григорьева, широко шагая по кочкам. – Так что ваш – следующий.

— А много у вас учителей?

— Мы с завучем. Она немного биологию, немного литературу. А я остальное. Зато пионерскую организацию возродили. Не все же раньше было плохо, скажите?

— Я вам меду привез, — сказал Найдак. – Нашего.

— Это вам низкое спасибо.

Григорьева пошаркала сапогами о коврик; затем, уже в предбаннике, сапоги сняла и переобулась в разношенные туфли. Камуфляжную куртку повесила на гвоздь, невидимый в полутьме.

— Вы не разувайтесь, — остановила она Найдака. – Вам в сапогах убедительнее.

Григорьева заглянула в класс, оставила дверь открытой и отступила, чтобы Найдак вошел. Тот медленно переступил через порог. Дети – четверо – встали. И еще несколько взрослых: две супружеские пары, как выяснилось, и одинокий отец. Все были в пионерских галстуках. Взрослые обнимали пятилитровые банки, на которые тоже были повязаны галстуки. Найдак присмотрелся и увидел, что в банки на три-четыре пальца, то есть на самое дно, поровну сцежено что-то бурое, с зеленоватым оттенком, давным-давно высохшее. Руки школьников взлетели в пионерском салюте. Руки родителей – как опознал тех Найдак – остались заняты банками. Взрослые стояли за партами, на которых белели именные таблички.

Найдак ответил неуклюжим салютом.

— Дорогие друзья, поприветствуем человека, чье имя с гордостью носит наша школа – Найдака Ногоева! – предложила Григорьева неожиданно звонким голосом.

— Здравия желаем! – грянуло дружным хором. Очевидно, приветствие не раз  отрепетировали.

Найдаку сразу стало легче. Он глубоко вздохнул и тон, не будучи оратором, взял простецкий.

— Ну что, ребята, история моя простая. Отступать нам, как говорится, некуда…

— Вот это правильно! Дело говоришь! – не сдержался одинокий отец.

 

© октябрь 2018

Опыты долгожительства

Все замолкают, когда я выхожу в сад.

Потому что боятся.

Подозревают, что дело плохо, но ничего не знают и не понимают.

При мне, однако, стараются держаться молодцом и не показывают страх. Бунгало представляется им тюрьмой. Да, на сегодняшний день это бунгало. Раньше был замок. А до него – каморка в муравейнике.

Они мне надоели. Все. Раньше это развивалось постепенно и поочередно. Теперь осточертели скопом. Но не до смерти. О, если бы до смерти!

Я улыбаюсь приветливо, а осматриваюсь — уныло. Красное небо, синий песок, желтое море – то ли рерих, то ли гоген, хотя провалиться мне, если помню, что это такое. На этот раз так. В прошлый раз больше смахивало на акварель. А в позапрошлый – на черно-белую гравюру. Мне создают условия и надеются удивить, однако ясно, что удивляться я давным-давно разучился. Они прочитывают мои мимолетные желания, но настроение переменчиво. Мгновением позже мне уже грезится нечто иное. И сразу – третье.

Было время, когда на мое окружение так или иначе воздействовали: подправляли память, снимали тревогу, внушали определенный образ действий. Недавно я дал понять, что это незачем. Пусть существуют в режиме естественном, я так хочу. «Недавно» — бессмысленное слово. Непонятно, когда. Месяц тому назад? Тысячу?

Компаньоны собрались в беседке. Они меня ждут и, развернувшись ко мне, настороженно таращатся.

Нет, они больше не подозревают. Это я их недооценил. Они уверены и созрели для действий.

Ладно! Привычный оборот дела. Так уже бывало не раз. Я помогу им и начну сам.

Прищуриваюсь и выбираю. Рыхлый Клаус, с утра пораньше уже мокрый от пота. ШИТ – Шаровидно-Игольчатый Трутень заранее сморщился. Кто его разберет, зачем и почему. Он не разговаривает. У Тамары подрагивают крылья. Харикаран прячет в рукаве нож. Хрум, в отличие о других, сидит на корточках, а не на лавке. Может быть, он подумывает прыгнуть. Уточка – она уточка и есть. Ослепительно желтая, голова под крылом.

Ну, пусть будет ШИТ.

Кувалда прыгает мне в руку. Им, разумеется, невдомек, откуда она взялась. Мне тоже, если честно. Просто я так захотел. Я делаю гигантский прыжок. Рука взлетает, кувалда опускается на ШИТа. Во мне на миг просыпается ленивое любопытство: из чего он сделан и что у него внутри? Впечатление, будто ничего, кроме юшки. Всего лишь игольчатый, лазурного цвета пузырь, ею наполненный. Глухой хлопок – и все сидят, залитые кровью. Сам я стою.

Харикаран бросает нож.

Тут они все удивляются и обмирают, потому что нож отскакивает от груди. Она у меня голая, безволосая, гавайская рубаха расстегнута.

— Давай еще разок, — предлагаю.

Харикаран так и стоит, как вкопанный, подавшись вперед и с выброшенной рукой. А у меня уже наготове плазменный резак. Вот и нет у него руки. И ноги. А дальше его уже незачем резать, он мертв. Через секунду Харикаран исчезает.

Кстати заметить, пропал и ШИТ. Но кровь сохранилась.

Устало улыбаясь, я подступаю к остальным. По пути раздавливаю уточку. Под ногой отрывисто крякает, чавкает и хрустит.

— Чай уже пили? – спрашиваю.

Тамара срывается с места и вылетает. Это фигура речи. Крылья сложены, и она не летит, а просто бежит. По мясистым щекам катятся слезы.

Я присаживаюсь на лавку, приобнимаю Клауса. Рука у меня мгновенно становится влажной. Студенистое существо Клауса подрагивает, а я это студенистое существо Клауса поглаживаю с нажимом.

— Все происходит очень быстро, Клаус, — без выражения приговариваю я. – Не надо бояться. Радоваться надо. Ты не представляешь, насколько это прекрасно – не быть.

— Кто ты такой? – мямлит он.

Я даже не вздыхаю. Потерял счет этим вопросам. Хотя для ответа призываю на помощь числительное.

— Опять двадцать пять, — говорю. – Сам про себя не скажу, потому что не знаю, но для вас я – залог существования. Альфа и омега. Икс, игрек и еще одна буква.

— Тогда зачем нас убивать? – звенящим голосом спрашивает Клаус.

— Это от большой любви. И сочувствия. Подарок, который вы, к сожалению, не в состоянии оценить. Вы же тоже созрели меня прикончить? Боюсь, однако, что по другой причине. Тот же встречный вопрос: зачем?

— Мы страдаем от непонимания, — бормочет расстроенный Клаус. Он все сильнее трясется.

— То-то и оно. Вот, я иду вам навстречу.

Он молчит.

— На! – отрывисто произношу. В руке у меня появляется длинное шило. Его-то я и загоняю Клаусу под лопатку.

Встаю.

На все про все ушло минут пять – или сорок пять, а зеленое солнце успело не только взойти, но и выпрыгнуло в зенит. Оно не жаркое. Бриз покачивает камыши, шелестит в листве тополей, эвкалиптов, секвой, пальм и берез. Летит журавлиный клин, а навстречу – стая ворон. На горизонте маячит гибрид бригантины и парохода, по всей вероятности – необитаемый. Под песком что-то горбится, там и тут. Местами оно шевелится и вздыхает. Над горизонтом слева – полная луна. Справа – месяц. Рядом – планета Сатурн. Неторопливо ползет комета.

Мне тоскливо. Движением брови создаю в небесах транспарант: «Пейте, суки!» Сразу и уничтожаю. Это лишь впечатление, будто я создаю. Мне такое не по плечу. Скорее всего. Это не я.

Хрум продолжает сидеть на корточках, но – с разинутым ртом. Прыгать ему неохота, это точно.

— Уйди с моих глаз, дурак, — приказываю.

В этом нет оскорбления. Хрум – олигофрен.

Ему триста лет, по моим приблизительным и ни на чем не основанным расчетам.

Я не помню, когда перестал следить за сменой лет и эпох. Плохо твое дело, сказали мне у начала времен. Академики. Соболезнуем, сказали еще. И добавили: мы бы рады, но тебя, горемыку, ничто не возьмет. Пуля не прошьет, пламя не растопит, стужа не заморозит. Ты не задохнешься в вакууме и уцелеешь даже в сердце звезды. Мне пробовали растолковать, что у них разладилось в той собачьей машине, но я так и не понял. Уразумел одно: авария с побочным эффектом, вероятность которого составляла один на триллион.

Я-то был лаборантом. Так они называли уборщика.

Прошелся мимо в недобрый час.

На швабру тоже подействовало, зацепило ее, она до сих пор у меня. Не выпало ни щетинки. В огне не горит, железо ее не берет. Одежда, в которой был, опять же целехонька. Висит у меня. Реликт.

Меня взяли под опеку. Вот она нынче, эта опека: Хрум, Клаус, Тамара. ШИТ и Уточка. Харикаран.

А были Виктория, Зигмунд и Накамура. Галактион. Себастьян. Женя и Хуанито.

Тарабарашка, Пахом, Ли Го, Магомет, Николай Федорович, Лесли, Джошуа, крошка Доррит, Афанасий, Плюк, медведь и варан.

Лошадь Звездочка и жаба Катерина.

Много кто еще был.

Саванны и степи, моря и джунгли, планеты и звезды. Плеяды, парады, бригады и эстакады.

Дохли, а я жил. Чем дальше, тем быстрее надоедали. Будь я скотиной, мне было бы естественнее тащить их за собою, в вечность. Но я не настолько тварь. Да и в вечности мне хватает себя, чтобы корчиться. Больше – уже совсем перебор.

Сородичи стараются исполнить любой мой каприз.

Если я не захочу, они больше никого не пришлют.

Как они делают Плюков и Клаусов, из чего получили ШИПа, я понятия не имею. Когда-то пробовал разобраться, на что-то надеялся, а потом мне перестало быть интересен не только их сучий прогресс, а вообще все на свете, и я плюнул.

Возвращаю Хрума.

— Ну, что с тобой сделать, Хрум?

Хрум снова сидит на корточках. Это огромная дебильная жаба на тоненьких человеческих ножках. Околдованный, он разевает смрадную пасть и не двигается с места. Глаза, как положено, выпучены. У него есть уши, они смотрят в стороны. На темени – шишка, которую увенчивает кривой пупырчатый крест. Я подхожу, засовываю руку по локоть в Хрума. Сгребаю что-то и тяну, выворачиваю его наизнанку. Он не сопротивляется. На секунду кажется, будто ему приятно. Я оставляю на синем песке дрожащее бежевое желе и возвращаюсь в бунгало.

Выпить коктейль.

Тамара бросается мне на грудь, прижимается, дрожит. Крылья нервозно проворачиваются под малыми углами.

— Где мы? – шепчет она. – Откуда мы? Почему все это, зачем?

Шарит внизу, где у меня всякое.

Не возбуждает. Уже давно. То есть недавно.

Мне не хочется ее потрошить. С остальными я дал себе волю, поддался слабости, потому что они мне, повторяю, осточертели. Милосердие милосердием, но надо и пар выпускать. Я умышленно оставил Тамару напоследок, ибо подозревал, что успею насытиться. Так и вышло.

— Не расстраивайся, вас нет, — отвечаю. – Вернее, вы есть, но так ненадолго, что это не считается.

Меня давно удивляет одно: коль скоро люди достигли таких вершин в формировании действительности и временем, видимо, тоже овладели, то почему они не повернули события вспять и не свели на нет последствия той аварии?

Тогда мне сказали, что я буду жить вечно. Я и обрадовался, и устрашился. Не соврали, я живу вечно. Всех, кого знал и узнавал, похоронил.

Люди вокруг менялись. Сначала стали сплошь из протезов, потом снова какими-то органическими, но на свой вкус, уже на людей не похожими. Все это время за мной присматривали и берегли как память. Мне ничего бы не сделалось, даже если бы не берегли, но они подстраивались под меня, ублажали, подчиняли моим фантазиям окружающую среду. Дальше они превратились в какие-то волны, кварки, кванты, бозоны – я в этом ни черта не смыслю. В моем понимании они вообще исчезли, хотя понятно, что это не так, я купаюсь в некогда человеческом киселе, он омывает меня, я состою из него; он уже не кисель – скорее всего, это чистое коллективное сознание, которое участвует в моей непрерывающейся судьбе. Идеальный бульон, абстракция, которая меня содержит.

— Пока, Тамара, — говорю я и сворачиваю ей шею. – Хотелось бы мне сказать «до скорого».

Я тысячу раз пытался покончить с собой, но, разумеется, тщетно.

Мир стал невидимым. Его и нет. Я один. Возможно, так и было всегда. Наверняка времена перемешались стараниями моих сородичей. Я читал, что в микромире времени то ли нет вовсе, то ли оно как-то иначе течет. А они теперь и есть микромир. Странно, что им не удается справиться с моей незадачей. Может быть, не хотят. Может быть, я для них вроде аттракциона, какой-нибудь модели, напоминания о возможном.

В запасе у меня остается одно: ударить в ладоши со словами «да будет». И оно моментально случится. Я это задумал очень давно. Удерживает вопрос: будет – что? Я пока не решил. Свет уже был, и с ним как-то не задалось. Вариантов не много.

 

© июль 2018

Эхстрим

— Эх, Степан Иванович! – проскрежетала плазменная панель. – Оганесов. Полюбуйтесь, чем занимается Степан Иванович.

Солодов сидел к ней спиной и перечеркивал крестиком революционные ячейки. Пока отчитались восемь. Девятнадцать помалкивали. Ячейки были соединены стрелочками, и в целом получалась хитроумная паутина. Представление о всей структуре имел только Солодов. Он прикрывался локтем от дрона, который подрагивал под потолком.

На панели вспыхнули титры: «Эхстрим. Утренний выпуск». Затем появился обещанный Степан Иванович Оганесов. Он занимался онанизмом на вокзале, в комнате матери и ребенка.

— Эх, Степан Иванович, — повторила панель, на сей раз угрожающе. – Этот стрим выйдет вам боком. Даем ориентировку по Степану Ивановичу…

Замелькали личные данные.

Солодов порвал схему на мелкие кусочки и съел.

— Люба! – крикнул он, услышав, как отворилась входная дверь. – Кто там пришел?

Но вместо Любы в комнату ворвались громилы в касках и масках, закованные в бронежилеты. Они схватили Солодова и поволокли к выходу. В коридоре они больно толкнули Любу, которая жалась к стене.

— Шевелись, гад! – выдохнули из-под каски.

Как обычно, Солодова затолкали в смертельно бледный фургон с зарешеченным окошком. Процедура была знакомая, и Солодов криво улыбался. Успела собраться небольшая толпа, неведомо как узнавшая о захвате. В ней виднелись и низовые революционеры. Эхстримистские дроны сосредоточенно жужжали, снимая и транслируя происходящее.

— Так победим! – выкрикнул Солодов из фургона.

Он приготовился отсидеть очередные пятнадцать суток за недонесение о личном намерении организовать шествие. Судя по всему, домашних дронов он прихлопнул не всех, и сколько-то наногадости уцелело.

Бойцы взялись за дверную створку.

— Боритесь! – крикнул Солодов. – Дроны копаются в белье ваших сыновей и матерей! Нет государственному шантажу! Долой телеканал «Эхстрим»!

— Это тебе дорого обойдется, — пообещал старший, и дверца захлопнулась.

Солодова доставили в участок – опять же давно знакомый. Следователь тоже встретил его, как родного.

— Эх, Солодов, — многозначительно промолвил он, качая головой. – На этот раз ты влип.

— Попрошу адвоката и прессу, — сказал Солодов.

— Будет тебе пресса, — закивал следователь, откидываясь в кресле. – Знаешь, где у тебя дрон? В тамбуре между входными дверями, над пятачком. Он снимает в инфракрасном режиме, очень маленький и прячется в правом верхнем углу.

— Адвоката, — повторил Солодов.

Довольный следователь сплел пальцы на животе.

— Это кино разошлют по всем твоим адресам, Солодов. Друзьям и знакомым на почту, всей родне. «Эхстрим» уже готовит специальный выпуск. Эх, Солодов! – причмокнул он.

Солодов уже молча смотрел на него.

— А не надо протестовать, — назидательно продолжил следователь. – Ты и сам видишь, какая это удобная и полезная для страны штука – стрим. Зачем же шуметь? Неужели ты хочешь Родине зла?

Он взялся за пульт.

— Сырая версия уже у меня, — подмигнул. – Давай посмотрим!

Панель зажглась, но вместо Солодова показала почему-то следователя. Тот был в семейных трусах по колено. Стоя дома посреди комнаты, он самозабвенно пил помои из ведра. Напившись, поставил ведро и заплясал вокруг него вприсядку.

Тот следователь, что был во плоти, побледнел и покрылся испариной. Тотчас же в кабинет вошли те самые сатрапы, что брали Солодова. Они обратились к следователю со словами:

— Допрыгался, гад? Руки на стол! Говори, куда положил миллион!

— Эх, товарищ следователь! – проговорили с экрана. – Эхстрим еще не закончен, дорогие телезрители. Смотрите, что он в частном порядке и в нерабочее время делает дальше…

Экранный следователь взялся за трусы, и даже бывалая группа захвата отвернулась. Солодов машинально встал.

— Пошел отсюда, — бросил ему старший. – Тоже тварь…

Не дожидаясь нового приглашения, Солодов выскочил в коридор. Туда уже налетело видимо-невидимо дронов.

Телефон у него отобрать не успели.

— Люба, — бросил он, быстро шагая к выходу. – У нас между входными дверями дрон. Под потолком. Там, где мы… И я, когда один, и ты… Не помню, был ли Григорий Николаевич…

Далекая Люба охнула.

— Дрон там недавно, иначе уже пошел бы эхстрим. Возьми швабру и прибей его сейчас же, — распорядился Солодов. – И остальных, кто приходил, предупреди. Проветрить не забудь на всякий случай. А все, что у нас… ну, ты знаешь. Сложи в мешок и снеси на помойку.

 

© август 2018

 

Куриная слепота

Тартакова села в метро. Она была рыхлая, белая и напуганная общим течением жизни. Над нею тотчас нависли.

— А что это вы сели? Почему?

Тартакова панически заозиралась. Вагон был полупустой, сидеть – естественно.

— А что такое?

— Да вот уселись вы. С какой стати? Что это у вас в сумке?

Из сумки торчали мертвые курьи ноги.

— Вам разрешается есть кур? Обследование прошли?

Тартакова уже давно покрылась испариной. В телесных складках взорвалась жизнь, там залпом размножились микроскопические организмы.

— Ладно.

Ей спустили незаполненную справку.

— Сейчас выходите и ступайте обследоваться. Можно ли вам есть кур. Продолжим беседу, когда предъявите результат.

Тартакова выскочила из вагона, как ошпаренная. Сумка с курами билась о крахмальные голени. Из руки в руку перелетала она.

До поликлиники доехала на троллейбусе. Написала на ладошке номер очереди и дома заснула, а на рассвете поспешила обратно, прихватив из холодильника кур. На ногах Тартаковой красовались свежие синяки.

Пропустив вперед себя разбитную компанию инвалидов, она взяла талончики ко всем.

И побежала, выставив справку перед собой.

Тартакова обошла всех, кто был обозначен в справке: терапевта, хирурга, отоларинголога, окулиста, невролога, гинеколога, кабинеты медицинской статистики и АХЧ.

К обеду спустилась, отдуваясь, в метро.

В вагоне к ней немедленно подкрались.

— Все в порядке?

Тартакова не читала справку. Она испуганно кивнула и протянула ее.

— Так. Можно… можно… Окулист не разрешает есть кур. Он написал, что нельзя.

Тартакова обмерла. Трясущейся рукой взяла она справку, прочла фиолетовый оттиск: «Нельзя». И второй, в виде круглой печати, с надписью по окружности: «Есть кур».

— Как?.. Почему?..

— Это я у вас спрашиваю. Почему вы опять сидите?

Мест было меньше, но все равно еще оставались.

Пунцовая от смешанных чувств Тартакова выбежала из метро и вернулась в поликлинику. Окулист еще принимал.

Что-то в ней надломилось, и она ворвалась к нему, опередив остальных – похожих, но не таких расторопных.

— Почему мне нельзя есть кур? – выкрикнула Тартакова.

Окулист откинулся в кресле и сатанински расхохотался.

— Да потому! Я подозреваю у вас куриную слепоту. Дайте мне кур, я буду их есть.

Получив кур, он поел их, но не всех и не до конца.

— Мне можно есть кур, — назидательно молвил он. – А значит, можно и вам.

Он поставил большую квадратную печать со словом «Можно».

Тартакова вернулась в метро, и после этого все наладилось.

 

© июль 2018

Каин

Превыше зверей и птиц, и человеков разных люблю я дедулю.

Папулю тоже люблю, и мамулю, и брательника моего любил, но дедуля на первом месте.

Хотя дедуля батю и маменьку с дачки попер.

Яблоки они у него там ели без спроса.

Папуля сказывал, что дачка была ничего себе – и фрукты, и овощи, и всякая животина. Клубника, смородина, крыжовник. Свинья и корова, барбос в конуре. Канализация, освещение, высокий забор – ходи нагишом, сколько хочешь. А главное – сам дедуля там обитает. С ним интересно. Знает всякое. Когда мы с брательником пешком под стол ходили – играл с нами, нянчился. Но вот на дачку чтобы пустить – прощенья просим. Выгнал оттуда батю с маменькой пинками. И охрану поставил, здоровенного такого жлоба. А лично мне ужасно хочется на ту дачку попасть. К дедуле. Потому что он для меня – все. Мы с ним и на лицо похожи, только я ростом пониже. Говорят, что я в него пошел даже больше, чем в папеньку.

Чтоб им пропасть, этим яблокам. Маменьке примстилось, будто в них витамины, от которых лучше соображаешь. Вот и сообразили. Обожрались до колик и начали уже подбираться к другим, молодильным, которые дедуля для себя бережет, потому что ему же нужнее, он же в немалых уже годах.

Дедуля сильно рассвирепел и выставил их за ворота, в чем были.

Потом, конечно, смягчился, потому что хороший же он, дедуля, лучше всех, но на участок к себе больше не пустил.

Сам навещал, конечно. Являлся к нам. Или нам. Так и не знаю, как правильно.

Посадит нас, бывало, с брательником на колени – и поехали по кочкам!

Вот о брательнике. Он дедулю тоже сильно любил. Собственно, все. Это главное.

Теперь о себе: я человек мирный и сознательно добродетельный. Возделываю землю. Есть у меня огород, где, понятно, победнее, чем у дедули, но есть и картопля, и свекла, и морква, и теплица стоит с огурцами и помидорами, и всякий прочий овощ и корнеплод тоже имеется в достаточном количестве. За огородом – маленькое поле, которое я тоже возделываю, и там колосятся разнообразные злаки. Скотину я не держу, потому что сочувствую ей и мясо вкушать избегаю. Брательник же мой, наоборот, мясоед. Пасет он и коров, и овец; есть козы и куры, в пруду даже карпы.

Дело мое получилось так: позвали нас папа с маменькой и объявили, что дедуля собирается в гости. Надо его встретить со всем почетом и приготовить угощение.

У меня, как я это услышал, в зобу слепился какой-то душераспирающий восторг. Гляжу, что и брательник задыхается. Когда? – спросили хором. Скоро ли ждать?

Про то, сказали отец наш и мать, никто не знает. Но бодрствуйте, сказали они еще, ибо не ведомо никому, когда придет час.

Ну, и мы бодрствовали. День, третий, девятый, жарили и пекли, гнали и процеживали. Дедуля свалился, как снег на голову. Это такое выражение. Не знаю, что оно означает и что такое снег. К нам он пожаловал первым, и это вышла такая радость, что у семейство моего и в глазах потемнело, и головы пошли кругом, и все мироздание как будто перед нами раскрылось в самом приятном ракурсе. Сел дедуля за стол. Мы – ну его потчевать! И соленья, и варенья, салаты разные, грибки, пирожки с картоплей, капустой и рисом, лепешки, пряники, всяческие конфекты. Но тут дедуля вдруг повел носом, потому что с брательникова двора потянуло шашлыком.

И встал дедуля, и сделал кислое лицо. Отвесил шлепка малышам и поплыл за ворота. А через пять минут глядим – он уже за братовым столом уплетает этот самый шашлык, да нахваливает, да поглаживает бороду, да расточает хозяевам всякие милости. Восемь шампуров приговорил. Как наелся – встал, погладил живот и к нам воротился. Жертва! – сказал. И поднял многозначительно палец. То есть я понял так, что он решил, мы пожадничали. Брат ему и волов заколол, и коров, и ягнят пожертвовал, а мы, выходит, предпочли ограничиться углеводами. Грубо говоря – травой.

От этого у меня в глазах опять потемнело, но иначе. Я за дедулю матку выдерну кому хочешь и сам костьми лягу. Мне для него и живота своего не жаль, просто мы скотину не держим. Но сострадание состраданием, а если дедуле вкусно, то и о ней печалиться незачем. Что до брательника, то каюсь, да! Зависть я к нему испытал. Но только секундную, ибо черное это чувство. Мигом позже я за него уж радовался, потому что дедуля неописуемо его обласкал, а чего же еще желать? А зависть во мне преобразовалась в желание конструктивное: угодить дедуле еще больше, да промолчать и не назваться, чтобы даже не знал он, кто угодил. Если дедуле приятнее жертвы мясные – что ж! Кто я такой, чтобы ему возразить? Даже не червь и не прах, а меньше червя и праха.

Дедуля моих мыслей не прочел. Мог, но не стал. Только спросил: чего, мол, рожу кривишь? И сделал он мне еще такое внушение: должно быть, молвил, не доброе думал ты, когда меня потчевал, а грех на тебе лежал – и кто же тогда виноват?

Ловкий дедуля повернул все так, будто я сам и повинен в том, что ему милее шашлык. Намекнул, что угощал я его с корыстными мыслями, с прицелом на последующие благодеяния. Тут уж я, как ни любил дедулю, возмутился в душе. И еще тверже, чем поначалу, решил умаслить его, что называется, анонимно. Было ясно, что козами и коровами в этом деле не обойтись. Жертва должна была стать всем жертвам жертвой. И трупом будет всем трупам труп, коль скоро дедуле угодны трупы. Поэтому, прикинув так и сяк, остановился я на самом брательнике. Честно вам говорю – мы друг в друге души не чаяли. Брат не корова и не баран. Я за брата горло перегрызу. Но для дедули, как было сказано, мне было и брата не жалко.

Так что пошли мы в поле. Понимаешь, сказал я брательнику, вот такие дела. И все ему выложил. Потому что иначе как же? Заметил я, что теперь и у него промелькнула во взгляде та самая зависть – понял он, что окажусь я у дедули в фаворе, какой ему самому и не снился. И вроде как захотелось ему возразить, но он прикусил язык. Ибо не меньше моего обожал дедулю. И ответил: дельное дело ты выдумал, брат! Действуй, коли решил, ничего не попишешь. Кто я такой? – говорит. Даже не червь. И даже не прах.

Ну, убил я его.

Прикопал.

И пошел себе. Старался насвистывать даже, и вроде бы получалось. Пока шагал, размышлял: не маленькая ли вышла жертва? Уже начал я подумывать, как бы и папеньку — того. Для надежности.

Только дедуля уже стоял от плетня. Каин! – спрашивает. – Где брат твой, Авель?

Я строю индифферентное лицо и отвечаю: дескать, кто его знает. Разве я ему сторож?

Выяснилось, что у дедули были насчет брательника особые планы. Хотел он его не то в учение отдать, не то царем назначить. А я всю эту конструкцию по недомыслию поломал. Инициатива наказуема, поскольку не было греха тяжелее, чем нарушить планы дедули. Посулил он мне неурожай, предрек скитание и неприязненное отношение окружающих, да расписал все это в таких ярких красках, что я совершенно скис. Этак, сказал я ему, меня каждый встречный прикончит.

Дедуля был мне все-таки дедулей. Не волнуйся, — сказал. – Не прикончит, а если кто покусится, тому я сделаю в семь раз хуже.

Вот, пожалуй, и все. Достаточно, я надеюсь? Вижу, вы все-таки собираетесь меня бить. Ногами. Хотя я не сделал вам ничего плохого – только поставил у вас на районе шатер.

Что ж, я предупредил.

Пеняйте на себя.

Дедуля!

 

© июнь 2018

 

 

Охота на Маяковского

Через болото шли долго.

Отрывисто и печально вскрикивала невидимая птица, названия которой городской Иннокентий, конечно, не знал и знать не мог. Под сапогами глухо чавкало. Вообще же стояла тишина – звенящая всюду, кроме болота; здесь она была мертвая.

Корней шагал первым, как неприятный вездеход. Широкая, чуть ссутуленная спина размеренно покачивалась. Каждый шаг его выглядел окончательным и будто ставил на чем-то точку. Или он что-то бесповоротно, с солидным чувством давил. Вязаная шапочка срослась с черепом, штаны на заду были черные, мокрые, уже не совсем брезентовые, а сложные, преображенные водами, почвами, выделениями, испарениями. Чуть подпрыгивало ружье.

Высокие бурые травы шуршали почти неслышно.

Рощица уже ощутимо приблизилась, когда Иннокентий остановился передохнуть. Корней же прошел еще сколько-то, прежде чем обернулся.

— Спекся? – шевельнулись узкие губы на глиняном квадратном лице.

Иннокентий лишь сдул упавшую на глаз русую челку. Потом остервенело хлопнул себя по шее, но комар уже снялся и отлетел.

— Маяковский-то вон где еще, — неопределенно показал Корней.

— В роще?

— Нет, дальше. Он ельник любит, где сырость и темнота.

Шмыгнув носом, Иннокентий решительно зашагал вперед. Он спешил поскорее добраться до суши, там можно будет присесть. Корней зашлепал сзади, дыша, как конь. Роща была жиденькая – березки, осинки; она уже облетала. Окруженный свежестью, Иннокентий все же изрядно взопрел.

Птица кричала все дальше.

— А это кто? – спросил он. За разговором время быстрее идет.

— А, — пренебрежительно отмахнулся Корней. – То поэтесса. Их много на болоте. Тоскуют, все кого-то зовут. А перелетных уже и нет. Нам они ни к чему. Маяковского взять – вот это да. Это было бы славно.

— Какой он? – Иннокентий отчаянно отбивался от комаров.

— Матерый, сука. Пригнувшись, шастает, и больше бочком. Глядит искоса, волком, руки болтаются, ноги не гнет.

На пригорке они присели. Иннокентий сдернул рюкзак, вынул бутылку с водой, жадно присосался. Корней смотрел на него насмешливо, но дружески. У деревенских с горожанами и не бывает иначе. Описано не раз. Только кем? Не Маяковским точно.

— Кто тут еще водится? – спросил, напившись, Иннокентий.

— Да все.

— Набоков?

— Это птица Сирин который? Не, перевелся. Его за границей добывают.

— Шостакович? – Иннокентий сказал это наобум. Так, в голову пришло.

— Он же композитор, — удивился Корней. – В наших лесах такие не водятся. Их больше на севере промышляют, поближе к тундре.

Он помолчал.

— Толстой вот бывает, — вспомнил. – В позапрошлом году заломал одного из наших. Тот его поднял рогатиной – да куда там, с рогатиной на Толстого! Тут картечь требуется. Тсс!

Корней быстро приложил палец к губам. Иннокентий замер. Снова запел комар, но он перестал слышать. Мелькнуло черненькое. Шелестя фалдами фрака, мимо пробежал маленький Пушкин.

Бесшумно сняв ружье, Корней молниеносно прицелился и уложил его первым выстрелом.

— Дробь, — пояснил он степенно.

— Схожу принесу?

— Да пусть лежит, — махнул рукой Корней. – Твари тоже питаться надо. Тот же Толстой убоину любит. Достоевский. Лермонтов.

Теперь притихли оба. Утренний туман растворялся, осеннее солнце собиралось с силами, чтобы к полудню припечь. В пожилой листве зашелестел ветер, и где-то далеко что-то коротко скрипнуло, словно умерло, но осталось стоять.

— А Маяковского чем, тоже картечью? – заговорил Иннокентий снова.

Корней чуть откинулся и сунул корявую лапу в бездонный карман. Когда вынул, на ладони лежал револьвер. Он показался трогательно маленьким.

— Маяковского лучше этим. И надо целиться промеж глаз. Если не убьешь, а подранишь – беги. Куда угодно: лезь на дерево, бросайся в омут, что хошь. Спасайся, короче. И обязательно петляй – он по прямой бежит, дороги не разбирает.

— У меня ж нет револьвера, — оробел Иннокентий.

— На, бери, — равнодушно пожал покатыми плечами Корней и протянул ладонь. – Только у меня он один. Будешь сам разбираться с Маяковским.

— Да не, давай лучше ты. Я вообще в первый раз.

Не говоря ни слова, Корней вернул оружие в карман. Иннокентий машинально ощупал патронташ. При полной амуниции он, как любой новичок, уже невольно воображал себя бывалым охотником. Это получалось нечаянно, он и сам понимал, что ни на что не годен, но на выходе из избы все-таки задержался, все-таки посмотрелся в зеркало – древнее, потемневшее, с резным украшением в виде филина и явно из чьей-то берлоги.

Корней встал. Прошелся по опушке, вороша сапогом веточки и палую листву. Коротко свистнул.

— Глянь!

Иннокентий подошел, посмотрел на черные катыши.

— Есенин, — сказал Корней. – У него по осени гон. Да и по весне. Это он территорию метит. Чуковский еще так же делает. Редкая личность, я только однажды добыл. Да ты его видел, в сенях голова прибита. Это вообще необычная фигура.

— Почему?

— Потому что не только зверь, но и гриб. Растение. Он еще переводчик. А переводчики – грибы.

— Съедобные хоть?

— Не знаю. – Корней оглушительно высморкался и утерся рукавом. – Мы их не берем, поганых много. Ягоды вот собираем – всяких редакторов, корректоров.

— Они и у нас растут, — улыбнулся Иннокентий. – Даже по зиме. Одни красные, как рябина, а другие белые. Эти вроде бы ядовитые. Но стоят, не осыпаются! Вокруг уже голое все, декабрь или январь, а им хоть бы что.

— Ладно, идем. – Корней затоптал цигарку, поддернул штаны и снялся с места.

Роща кончилась быстро. Началась просека, а сразу за нею зачернел неприветливый ельник. Присутствие Маяковского обозначилось сразу, как только в него вошли.

— Видишь, содрана кора? – прошептал Корней, мгновенно подобравшись. – Он здесь терся. А вон там – смотри, куда показываю – сбросил рога.

Ели здесь были могучие и стояли плотно, почти не оставляя места подлеску. Несло перегноем. И старческого скрипа звучало больше, а где-то долбил дерево, наверно, дятел – но может быть, кто-нибудь из плеяды пролетарских поэтов. Ни ягод, ни грибов видно не было. Местами рос папоротник, тянулась еле видная, серебряная паутина серебряного века. Изнеженный Иннокентий только и смахивал ее с раскрасневшегося, потного лица.

Они углубились в чащу и пошли медленно, стараясь неслышно переступать через поваленные стволы и настороженно посматривая по сторонам. Корней немного оскалился. Взгляд сделался острым, глаза собрались в кучку. Повисла слюна, которая медленно налилась увесистой каплей. Иннокентий держал наготове карабин. Так прошло полчаса. Наконец, Корней остановился и прислушался.

— Может, мы его спугнули? – шепнул Иннокентий. – Когда стреляли Пушкина.

— Он на ухо тугой, Маяковский-то, — таким же шепотом ответил Корней. – Зато у него первостатейный нюх…

Хрустнул сучок.

Корней стремительно повернулся.

— Вон он, блядь, пошел! – крикнул он, выхватывая револьвер. – Вон-вон-вон!

Иннокентий увидел рослую фигуру в вязанной, до колен кофте. Голые ноги, голый череп, огромные запавшие глаза. Длинные, нескладные руки болтались, как у обезьяны. Маяковский не стал убегать. Иноходью прокравшись шагах в двадцати, он сделал стойку, немного постоял и двинулся на незваных гостей.

Корней – охотник тертый, но непривычный к Маяковскому – проворонил момент.

Последние метры Маяковский преодолел прыжком. Иннокентий прикрылся локтем, и прокуренные зубы вонзились ему в предплечье. Он отпрянул, вырвался, споткнулся, опрокинулся навзничь.

Маяковский расправил плечи. Глотнул. Изо рта стекла струйка крови.

Он прорычал:

— Хорошо!

— На хуй, на хуй, сука!

Корней влепил ему пулю аккурат между глаз.

Маяковский рухнул на сгнивший ствол, и тот рассыпался в труху. Иннокентий стоял на коленях и баюкал пострадавшую руку.

Минут через десять, уже перевязанный, он немного успокоился.

— Повезло нам, — качал головой Корней. – А чего ты хотел? Вы, городские, их только на картинках видите! А мы их бьем, как старики завещали…

— И куда его теперь? – плаксиво спросил Иннокентий. – Шкуру снять?

— Да на кой она мне. Вот челюсть… — Корней извлек из-за пояса топорик. – Челюсть знатная.

Нагнувшись, он парой ударов вырубил челюсть и сунул ее в подсумок.

— Укусил, сволочь, — со страхом проговорил Иннокентий, все глубже осознавая случившееся.

— Ну, укусил, великое дело.

— Говорили, у него сифилис. Тот же Чуковский сказал.

— Ничего. – Корней выпрямился и спрятал топорик. Шапочка издала чмокающий звук: он снял ее. Вытер ею лицо. – Чай, не бешенство. Бабка пошепчет, и нет твоего сифилиса. Прямо сейчас и сходим.

 

© май 2018

Опыты сохранения

Вот мы стоим в печали: нам семь, а на часах – семьдесят. Где шестьдесят три? Нет, не в печали. Мы замираем в ужасе. Нам до того жутко, что мы об этом не думаем, и пребываем в оцепенении.

…Он останавливал прекрасные мгновения без всякого черта; прекрасной была каждая секунда – или нет, не прекрасной, а ценной, а если каждая хороша, то он не успевал разобрать, что в ней хорошего; главное – сгребать их, складывать в стопку, и он греб и складывал.

Кондрат маркировал мусор.

Ему бывало невыносимо думать, что он, быть может, не догадывается, что нынче в последний раз покупает ту самую бутылку молока, которую берет ежедневно. Завтра появится молоко новой марки, а этого уже не будет нигде и никогда. Он не выбрасывал бутылку: отмечал карандашиком дату и ставил к другим, не менее важным, достойным запоминания предметам.

Иногда он сожалел даже о невозвратности жеста. С годами в его действиях появилась весомость. Ему был дорог стук, с которым он клал на стол очки. Этот звук тоже хотелось законсервировать и сберечь.

Кондрат не был Плюшкиным и все свои экспонаты хранил не от скупости. Он мариновал время. Впервые его осенило на перекрестке, где уже несколько лет как закрылась табачная лавка, в которую он захаживал со студенческих лет. Когда это случилось, Кондрат, разогнавшийся было, только коротко выругался и пошел в другую. И вот его торкнуло: тогда, теперь уже давно, ему и в голову не пришло, что он отоваривается в последний раз. Скажи ему кто, он бы сильно встревожился: а почему? а что такое стрясется? не поразит ли его кирпич, не собьет ли машина? И он принялся вспоминать другие места, ныне недосягаемые. Многие же наверняка забылись вовсе за давностью лет. Тогда ему стало – жаль? Нет, вряд ли. Скорее, то было мучительное чувство бессилия. Кондрат решил подстраховаться. Он начал сохранять все подряд, желая пришпилить булавкой если не собственно время, то хотя бы его земной отпечаток.

Трудности возникли уже через несколько дней, когда у Кондрата скопилось следующее: пять молочных бутылок с отмеченными датами, восемь трамвайных билетов с сорок четвертого маршрута, шесть сигаретных пачек, девять пивных крышечек, кусок штукатурки, одуванчик и пластырь с подсохшего чирья. Он сообразил, что это грозит катастрофой. Но выход нашелся, Кондрат придумал просто обновлять одинаковые экспонаты, и делал все приобретения как бы в последний раз, проникаясь моментом – обонял то сирень, то бензин, запоминал строительные шумы, утаптывал грязь, чтобы добавить осязательный компонент. Никто не знал, какой предмет окажется последним в своем роде – кленовый лист, например, может не повториться, если клен будет спилен, а свежий окурок исчезнет в канализации, если минут через десять Кондрата хватит его тезка.

Конечно, выход не стал окончательным. Исправное обновление материла не спасло жилище от превращения в поганый гадючник.

— Мочу сохраняй в бутылочке, — сказала на прощание Кондрату жена. – И ногти. И…

Он заткнул уши.

Мало-помалу, однако, он своего добивался. Его существование, ранее незаметное, теперь обозначалось если и ничем не примечательно, то наглядно. Комнаты постепенно заполнились вещественными свидетелями Кондрата. Он же без устали наклеивал ярлыки, пробираясь меж банок, пакетов, бутылей, газет и прочих предметов, каждый из которых рисковал завершить ряд. Действительно: бывало, что та или иная династия обрывалась. Кондрат в этих случаях неизменно воодушевлялся заново, ибо видел, что его старания не напрасны и служат замыслу, а то иной раз он, не будем греха таить, поддавался малодушию и сомневался в осмысленности консервирования, которое постепенно переросло во всепоглощающую страсть.

Но вскоре он вновь погрузился в уныние. Выяснилось, что да – вот бутылка и вот спичечный коробок, купленные с интервалом в два с половиной часа. А между? Что было между? Чем отметилось время, за которое он ничего не купил, не нашел, не подобрал? Последнее слово ненадолго стало спасительной соломинкой: заполняя пустоты, он начал подбирать разную дрянь – щепочки, камешки, битое стекло; сперва во дворе, а потом – с охватом радиуса все большего, и каждую находку снабжал опять-таки ярлычком с указанием времени и места. Однажды, не найдя ничего выделяющегося, он затеял отвинчивать что-то важное, был пойман и бит. Вскоре, увы, ему пришлось отказаться от этой практики по той простой причине, что жить стало негде. Его обиталище сделалось сплошной полосой препятствий.

Кондрат начал метить белье нательное и постельное с указанием дня и часа смены.

До сваренной еды он еще не дошел, но уже посматривал.

Тем не менее успех был налицо. Мост, который перекинут через реку времени, стал для Кондрата бродом. Теперь он знал наверняка, что пусть неизбежно утратил многое, но кое-чего не растерял. В часы, когда он не был занят сбором и маркировкой вех, Кондрат расхаживал среди памятников своему бытию и брал то одно, то другое – нюхал, гладил, поворачивал к свету, которого, кстати сказать, почти не осталось, ибо окна были заставлены под завязку. Он помнил все, мог перечислить наизусть, найти с закрытыми глазами на ощупь, несмотря на вопиющий бедлам.

В жизни Кондрата наступил порядок. Он обрел его в хаосе, как случается с незаурядными людьми.

Кондрат любовался камешками, подобранными там и тут; медитировал над спичечными коробками; путешествовал во времени на мусорных мешках, которые мысленно превращал в орлиные крылья.

Пока в один прекрасный день не обнаружил у себя артефакт неизвестный, никак не помеченный и не будивший никаких воспоминаний.

Это была какая-то деталь размером с ладонь, покрытая белой, местами сошедшей эмалью. Она могла быть от чего угодно. Зловещей особенностью был отпечаток большого пальца – ржавый, по всей вероятности – кровавый. Кондрат не сумел определить, его ли это палец. Присматривался – вроде, да, но как будто и нет. Отпечаток был малость смазан. С двух сторон артефакта выступала резьба. Кондрат понятия не имел, что это такое, но беда была в том, что он совершенно не помнил, где, когда и при каких обстоятельствах обзавелся этим предметом.

Жизнь его была прозрачна и понятна во всем, кроме этого осложнения. И оно свело его с ума.

Забросив остальную коллекцию, Кондрат принялся выяснять, что и как. Источники, к которым он обратился в этом поиске, перечислять утомительно и бессмысленно. Он ничего не нашел. Ужасаясь провалу в памяти, он начал сохнуть и в скором времени совершенно сдал.

— Пусть эта вещь сохранится при мне, когда меня не станет, — сказал Кондрат  друзьям, которые пришли посмотреть, жив ли он еще.

Друзья молчали.

— Не убил ли я часом кого? – тревожно спросил Кондрат, догадываясь и сам, что вопрос напрасный.

Ему и тут не ответили.

А через два месяца Кондрата и правда не стало. Артефакт попался ему под ноги, он наступил, нога поехала, и он разбил голову. Пролежав невостребованным четыре дня и будучи в чувствах крайне смятенных, Кондрат преставился. Его похоронили в бумажной обуви, но последнюю волю исполнили. Предмет покатился с ним в печку.

Один сотрудник крематория, человек молодой и насмешливый, не боялся ни бога, ни черта. Он устроил на территории музей, в который складывал разнообразные диковины, найденные на пепелище. Чего только не сохранялось в людях! Ладно протезы – но и гвозди, ложки, вилки, а также пули, огнеупорные дѝлдо, медальоны, зубные сверла, судейские и полицейские свистки… Артефакт, обнаруженный на месте Кондрата, выделился особо. Конечно, молодой человек немного выждал на случай, если за прахом Кондрата придут, но этого не случилось. Он рассудил, что и этот странный предмет находился, должно быть, внутри покойника, ибо не смог представить, зачем его понадобилось класть рядом. Музей знатно обогатился. Немногочисленные посетители качали головами, дивясь, в каком уголке организма удавалось хранить такую крупную вещь.

Правильный гость пожаловал лет через десять. До панихиды по лабрадору племянника оставался час, он хотел убить время, зашел в музей немного развеяться и у витрины с артефактом обмер.

— Это оно, — прошептал этот уже довольно пожилой человек. – Вот оно где! Невероятно. Но почему, откуда?

Он не поехал на поминки и застрял в администрации. Хранителю экспозиции учинили допрос. Подняли архивы, нашли Кондрата, но и тут ничего не выяснилось.

— Как же оно угодило внутрь? – тихо спросил посетитель.

Ответить ему не сумели.

— Мне нужна эта вещь, — сказал он дрожащим голосом. – Я заплачу.

Администрация, сильно напуганная возможными неприятностями, уступила экспонат за половину первой – весьма немалой – цены, какая пришла ей в голову.

Гость сунул артефакт в карман пиджака и поспешил к выходу.

— А что это такое? – спохватились сзади.

Но он только отмахнулся.

Он летел к автобусу, как на крыльях. Жизнь у Кондрата была упорядочена за исключением одного эпизода, а у этого человека в ней царил совершенный сумбур. Но в одном – казалось бы, уже безнадежном — пункте для него неожиданно наступила мало-мальская ясность, и он был счастлив.

— Остановись, мгновенье, — приговаривал он.

Если вернуться в начало, то да, он часто спрашивал себя, куда же все-таки подевались шестьдесят три года, но сейчас, нежданно помолодев и живя минутой, не собирался забивать голову такой ерундой.

 

© апрель 2018

Вечная весна

О тайной своей страсти к мастеру цеха токарь Морозов узнал от психолога.

Психолог всех взял в оборот, как только укоренился на предприятии.

Морозов уже давно испытывал непонятное томление, плохо спал, погружался в необычную для себя задумчивость. Смутные образы тревожили его неповоротливую фантазию. Работа не приносила удовлетворения, досуг заполнялся тупым созерцанием потолка.

Правда, психолог ничего об этом не знал. Он пригласил Морозова в общем порядке, который немедленно сам и завел, как пришел. Усадив токаря за стол, он показал ему разные рисунки и таблицы, поинтересовался впечатлением и мнением. Потом открыл ему глаза:

— Похоже, уважаемый, что вы испытываете симпатию к Николаю Кирилловичу.

Токарь не понял. Он сидел и хлопал глазами.

— Вы его, Николая Кирилловича, хотите — так понятнее?

— В смысле? – хрипло спросил Морозов.

Психолог со вздохом объяснил ему, в каком смысле.

Морозов смешался. Он представил Николая Кирилловича: мастер был немолод, с лысиной, седоус. Потомственный передовик и наставник молодежи, мастер спорта по домино.

— Это и возбуждает, — кивнул психолог, когда токарь все это сбивчиво перечислил.

Морозов отправился домой, испытывая чувства самые противоречивые. Лег спать, но сон не шел. Николай Кириллович представал перед ним в самых рискованных позах. Лицо мастера оставалось бесстрастным, напоминая маску, и только усы немного пушились. Морозов представлял, как Николай Кириллович объявляется у него на пороге, охваченный красной с золотыми буквами лентой. Мастер только что победил в конкурсе тех самых наставников и пришел к Морозову с тортом. Предчувствуя дальнейшее, Морозов зажмурился. Победитель бесшумно лопнул. Картинка сменилась: теперь мастер был в комбинезоне и берете. Морозов чувствовал нарастающее возбуждение. Ему было и страшно, и светло. Что-то новое стучалось и в дверь, и в окно, впереди замаячила развилка, а он растерянно топтался на перепутье. С мыслями было неважно. С формулировками – тем более.

На следующий день, в столовой, токарь следил за Николаем Кирилловичем. Мастер взял поднос с первым, вторым и компотом; сел через столик. Вдумчиво откусил от горбушки; начал жевать, глядя в стену. Морозов сначала покрылся мурашками, а потом вспотел. Он пошел к психологу за таблетками.

— Я не врач, — покачал головой психолог. – И зачем они вам? Эта ситуация нуждается в разрешении, а таблетки тут не помогут.

— Я ночь не спал, — пожаловался токарь.

— Понимаю. Но я вас утешу: дело не только и не столько в вас. Это он вас соблазняет.

Морозов недоверчиво посмотрел на психолога. Одновременно его попустило: жертвой быть легче.

— Я ему рыло начищу, — осенило Морозова.

— Ну, зачем же? – возразил психолог. – Не стоит. Скажу в его оправдание, что он это делает не нарочно, а бессознательно.

— Спьяну, что ли?

— Да нет. На самом деле это он вас хочет, но не осознает. А биоволны идут, и вы их улавливаете.

— Так надо ему сказать!

— Надо. Давайте подумаем, как!

Морозов наморщил лоб.

— Мне же сказали, — пробасил он после долгого размышления. – Вот и ему давайте так же.

— Скажу, — улыбнулся психолог. – А дальше? Так и будете друг друга обходить за версту? Нет, конфликт нуждается в разрешении. Нужен катарсис.

— Что? – совсем запутался токарь.

— Надо, чтобы он пришел ко мне не просто так, по приглашению, а с проблемой. С какой-нибудь травмой. Подумайте, что тут можно сделать. А я потом залижу под контекст.

— Что сделаете?

— Неважно. Это специальный термин.

— Получается, я его сюда заманю, — буркнул Морозов. – Будто проблема во мне. Не люблю врать.

— Не такое уж и вранье – проблема-то и правда будет в вас!

Морозов не стал мудрить. Через два дня он тупо сбросил мастеру на ногу чугунную чушку. Николай Кириллович взвыл, покрыл Морозова матом и поковылял в медпункт. Психолог уж ждал его там. Когда мастеру оказали первую помощь, он увел его к себе якобы для коррекции посттравматического стресса.

— Ваш товарищ сохнет, — без предисловий сообщил Николаю Кирилловичу психолог. – Что еще сделать, чтобы вы обратили внимание?

Еще через день психолог стоял у окна в хоромах генерального директора. Он смотрел на улицу. Рабочий день уже кончился. Под липами стояла скамейка, и на ней сидел Морозов. Николай Кириллович подошел и сел с другого края. Минут через пять Морозов придвинулся. Потом он взял Николая Кирилловича за руку, и тот ее не отнял.

Директор стоял рядом и тоже наблюдал.

— И что? – спросил он желчно. – Теперь у них повысится производительность труда?

Психолог помахал папкой.

— Государственная программа «Вечная весна», специально для оборонного комплекса. Почему нет? И кстати – вас самого ничто не гложет?

 

© март 2018