С О С

«Ту семью, которая возникла вокруг Поллока, сблизило вовсе не общее для всех, кто в нее входил, представление, какой по сути должна быть картина. Зато у входивших в нее не было разногласий относительно того, где черпать вдохновение (…)»
Курт Воннегут «Судьбы хуже смерти»

1

Мутно-жаркое июльское солнце потеснилось, даруя волю нелепейшему из дождей, грибному, и дождик теперь ерундил, увлажняя не плодородные земли с травой-муравой, но битый-перебитый асфальт. Творческий человек Владиславин остановился и запрокинул голову. Он стоял, разинув рот, и восхищенно улавливал теплые дождевые струйки. Удачная импровизация для стороннего глаза, впечатляющее сочетание поэзии с общей гармонией. Редкие прохожие, на бегу поглядывая на застывшего Владиславина, спешили в укрытия. Владиславин не был прост и неспроста остановился: он считал, что именно так должны вести себя творческие люди, застигнутые дождем. Mayday, Mayday — подсыхаем на корню. Заодно он сосал, что Бог послал, впитывая — где вы, млечные музы! — дармовую энергию мироздания.

2

…В середине девятнадцатого столетия, приказом по армии Его Императорского Величества, во славу полкового барабана N-ского кавалерийского полка был заложен город Музыкин. Подразумевалось, что это название будет, с одной стороны, напоминанием о вдохновляющих ударных свойствах знаменитого барабана, обеспечившего доблестным войскам не одну победу, а с другой — восходить к богиням творчества, оплотом которых, как совершенно напрасно надеялось Его Императорское Величество, со временем сделается город. Слава Богу, дело происходило в России, и судьба вновь образованной административной единицы была предрешена. Как и все прочие города Российской Империи, никаким оплотом дальнего и горнего Музыкин не сделался, а стал еще одним, как будто без того их не хватало, областным центром — скучной иррациональной шишкой на ровном, очень ровном, без концов и пределов, без краев и границ месте: город, стало быть, расположился на равнине, воспетой — за неимением лучшего предмета — в прозе и поэзии.

Поэзия и прочие искусства давались жителям Музыкина с трудом, усваивались плохо. Жили мирно, сонно: стригли на щи борщевик, брали ягоду — клюкву, морошку, малину, собирали грибы, пиздюли… Любимый город в обиходе именовался попеременно то Зюзюкиным, то Мудыкиным, то — не иначе, как в честь матерой мастерицы русской песни — Зыкиным, то Зэкиным, благо исправительно-трудовая колония содержалась под боком. Основная масса горожан довольствовалась малым, и прививалось — а тем более, входило в фольклор — немногое. Например, в День Независимости России, 12 июня, горожане искоса поглядывали на Бог знает, зачем учрежденное в провинциальном Музыкине американское консульство и соборно распевали: «Ну и хуй ли, четвертое июл-ли!» Так что совсем без культуры не обошлось. А те немногие, что более или менее склонялись к творческому самовыражению, периодически вспоминали, откуда ноги растут, и собирались в союзы и кружки с мэтрами во главе и подмэтерьями-сателлитами по окружности: вечная модель, непреходящий образ атомарных структур и планетарных систем. Играли, короче говоря, то в бисер, то в классики. Судьба у этих организаций была разная: от благополучного, никем не замеченного, забвения до подлинных трагедий, вплоть до высших мер — в зависимости от тысячелетия, стоявшего на дворе. Группа, в которую входил Владиславин, положила в качестве девиза доморощенное высказывание: «Доенье муз не терпит суеты». А ее лидер любил при удобном случае напомнить и порассуждать об изначальном скотстве, присущем любому, а ориентированному на искусство — в особенности, человеку. «Все мы сосуды, — повторял он вслед за апостолом, а дальше шла отсебятина: — Лишь чистая, тончайшая энергия, которую мы черпаем из всего, что под руку попадется, имеет ценность; но помните, о други, что на стенки своего вместилища, на сам сосуд, будь он из глины или из стекла, она не оказывает ни малейшего влияния… — И дальше он снова цитировал, на сей раз — Бернса: — «Свинья останется свиньей и в орденах, и в лентах».

Этого объединения почти никто не замечал. Mayday, Mayday! Никто, кроме нескольких соседей-проныр, не обращал внимания на классический культурный подвал, где с некоторых пор — помимо костяка из шести-семи персон — сошлись поэзия и проза, скульптура и живопись, художественная резьба по дереву и не менее художественный свист, вокал и декламация, лед и пламень, и многое другое — классический до такой степени, что уже давно и успешно вымирал по всей стране. Правда, по причине тесноты, там не был представлен театр, и потому же не устраивались танцы и пляски, а музыканты были столь бедны, что не имели возможности приобрести для себя инструменты. Но в творческой мастерской и без всего перечисленного было весело, а соседи шептались: «У них там секта». Узнав об этом, лидер группы сокрушался: «Ах, если б оно было так! Стяжать Святого Духа — вот бы вышло быка за рога! А то сосем, сосем невесть откуда…» Он не отказался бы возглавить пусть малочисленную, но крепко сколоченную общину-коммуну, по взаимной договоренности черпающую силы из переосмысленной пустоты. К сожалению, ее, пустоту, было ни куснуть, ни ущипнуть.

Лидер был тертый прозаик с тяжелым прошлым, обувным лицом и покалеченным здоровьем, повидавший виды и понюхавший жизни, хлебнувший лиха и знающий цену вещам, автор скандальной новеллы «Рождественский минет». Он выполз из кофейно-кодеинового прошлого, от жуткой молодости сохранив псевдоним: Задвиган Раскумаров. Как его звали в действительности, никто не помнил. Все, что вышло из-под его пера, носило в той или иной степени автобиографический характер и рассказывало про полную опасностей тусню. Подавалось это блюдо преимущественно в виде дневников, где через запись встречалась фраза «и вмазались двумя кубами хорошего». Написанное с каждой страницей становилось все страшнее и страшнее; к концу первой книги у многих возникало желание прервать чтение, чтобы впредь не возвращаться к нему никогда, а всего книг было одиннадцать, и шла уж работа над новой.

…Мокрый до нитки Владиславин сошел в подвал как раз в тот момент, когда прозаичный Задвиган Раскумаров собрался прочесть товарищам неожиданные стихи.

Владиславин присел на первое попавшееся бревнышко и обратился в слух. (Что до бревнышка, то в скором времени ему, с потенциальным буратино во чреве, предстояло испытать на себе творческое иссечение древесной плоти. Его заготовил Арабей, деревянный скульптор). Председатель помахал Владиславину рукой и, щуря глаза, объявил:

— Типа хокку. Называется так: «Расческа лысеющего праведника в середине июня».

И вот что прочел:

— Три волосины

— И пухом слетевшим забиты.

Если б рыло!..

Мэтр, принудительно зомбированный химическим гипнозом, пребывал в абсолютной завязке и сильно по этому поводу переживал. На людях он, впрочем, хорохорился и утверждал, будто чувствует себя великолепно. Раскумаров, конечно, лукавил, поскольку на четыре года был отлучен пусть от грязных, но верных источников изящного, отчего все его усилия были направлены на отыскание нового родника, незамутненного и равнозначного по качеству. Ему отчаянно хотелось вкусить от максимально чистого, беспримесного источника высокого вдохновения.

«Что ты чувствуешь, Задвиган?» — спросил у него как-то Владиславин.

Тот разоткровенничался.

«Было красиво, — Раскумаров наморщил лоб и продолжал с таким видом, будто его сейчас уколют для ума раствором серы в персиковом масле. — Управляемые глюки — вот до чего дошла наука! Впороли не знаю, что; наверное, калипсол. И полетел я в космос. Увидел собственные мозги: такая стенка, окрашенная в изумрудный цвет, и вся из клеток. А после голос был: «сорок восемь месяцев!» И я увидел, как прямо на крышу, на кору с извилинами, разом спустились сорок восемь круглых домиков, похожих на юрты — по числу месяцев, стало быть. Такие красивые, без окон-без дверей, а сложены из белых и коричневых многогранников. Ребристые, колючие. И кто-то второй все допытывается: «Ты чего на черное присел, браток? Ты чего на черное присел?» Больше ничего не помню, но знаю, что в домиках-то ребятки сидят! С вилами, пиками, алебардами! Стоит только ширнуться или намахнуть, как ребятки-то повылезут!»

Владиславин сочувственно качал головой, вытягивал длинную шею.

А писатель, не сдержавшись, ударил во что-то кулаком и признался:

«Честное слово, каждый день с утра пораньше говорю себе: поеду к профессору снова! Скажу ему: убери, профессор, домики. Поставь ларьки. Хотя бы».

Mayday!..

Мэтр любил ввернуть к месту и не к месту, что Бог любит пьяниц и торчков — их молитвы самые искренние.

3

— Замечательно, — похвалил стихотворение седой Арабей, резчик по дереву. — Просто отдельно.

В свою очередь поэт Владиславин снисходительно, с полным на то критическим правом улыбнулся уголком рта. Рот у него был несуразно огромный.

— А еще что-нибудь есть? — серьезно спросила поэтесса Виктория Бем, работавшая в режиме постструктурального парамодернизма.

Задвиган Раскумаров огладил пятнистую лысину-скороспелку и скромно ответил, что это все.

— Предлагаю сосание тоста за первый поэтический опыт автора, — иронично предложил Владиславин, вынимая из кармана бутылку «Состояния № 7». Их было восемь, этих пронумерованных «состояний», и каждое из них, в шеренгу построенное, занимало в местных магазинах положенную полку.

Постструктуральная Бем скривилась.

— Я не буду семерку, — отказалась она раздраженно. Ее прозрачные глаза, обнаруживая хорошее знакомство с предметом, внезапно сделались бездонными. — Это липовый подсос, с обрубом.

— А я вот буду, — отозвался с пола сухопарый Вулих, известный мастер имидж-дежа вю, сторонник акварели. Подвал он, между прочим, называл студией. — Смотри сюда.

Вулих завел руку за спину, вытащил припрятанный до «времени «Ч» бумажный рулон, развернул. Общество вежливо оторопело и на несколько секунд погрузилось в молчаливое созерцание.

— Это тема, — с уважением молвил Арабей и начал тыкать пальцем в сумеречно-синие кляксы. — Отдельная. Здесь, здесь и здесь. Это высокий бест.

— Отдельный, — ворчливо передразнил его Задвиган, недополучивший похвал.

— А все семерка, — сообщил Вулих торжествующе. — Четыре раза по ноль-семь за два с половиной часа.

Раскумаров, исполненный зависти, засопел в угрюмой, надуманной эйфории. Состояние любого номера было для него заказано.

— Весь мой «Текстурион» написан на двойке, на одном дыхании, — защищалась хрупкая Бем.

— Ну, купим сейчас тебе двойку, Валькирия, — примиряюще ответил ей Владиславин и посмотрел на часы. — Что ты капризничаешь.

Ни соображения секретности, ни какие-либо другие соображения не требовали кличек — так уж повелось со времен зарубцевавшейся юности мэтра, когда в ходу были громкие прозвища и в любой тусовке можно было встретить своего Воланда, своих Азазелло и Бегемота, и уж обязательно — Моргота, Хоббита, Гэндальфа. Для фэнов — зеленых, ни к чему не способных и готовых почитать кого угодно — эта традиция была единственной возможностью хоть чем-то запомниться, снискать превратно понятую красоту лубочно-средневекового толка. Вообще, старо поветрие! — сколько их было, таких, в Петербурге, скажем, — близ Казанского собора, где денно и нощно пустое переливалось в порожнее, откуда Бегемоты и Валькирии рванулись на страницы рекламных газет, успешно заполнив своими персонами клубы знакомств. А родом вся эта мелкая шушера, почитавшая прежде всего остального бездарное русское «фэнтэзи», была из тех самых застойно-подпольно-кайфовых кафе, где некогда отирался протравленный Задвиган Раскумаров. Именно там приютилась испуганная крамола; там передавали из рук в руки машинописные переводы несчастного Толкина; там, и только там, под робкий дымок анаши гуляли от столика к столику сочинения Гегеля вперемешку с древнекитайскими философскими трактатами, а Будда, и без того, если судить по его изваяниям, уродливый, преобразовывался вместе со своим учением в окончательного монстра. Впоследствии хоббиты и гэндальфы — с гиканьем и свистом, прихватив свои патлы лентами, — благополучно переместились в Сеть, где каждому хватило места — простор! тусовка! раззудись, мать его так, плечо, господа и сеньоры, и очень скоро от виртуальных болванов не стало житья. Членов группы Раскумарова это, впрочем, не коснулось. У них, у нищих, не было компьютеров. И вообще Музыкин несколько отставал от ведущих мировых держав по части электроники и информатики.

— Теперь давайте прозу почитаю, — призвал собравшихся к порядку истомившийся Раскумаров. — Кое-что родилось, причем без всяких там «состояний». Сам себе удивляюсь.

Однако рядовые члены группы, сохранившие в себе любовь к «состояниям», уже занялись подсчетом денег и попросили его повременить. Тот не сдавался:

— Да тут совсем немного!

И, не оставляя им возможности воспротивиться, быстро начал:

— «Запись шестьдесят седьмая. Утро. На когтях у меня — гриб. Когти надо подровнять, а то они занимают слишком много места в неразношенных ботинках. Жалко! Ботинки новые…»

Дочитать ему не дали, пришел Натан Танатар, писавший маслом по холсту и спреем — по всему, что встречалось на пути. У него, судя по очередному рулону, тоже было, что показать, и ревнивый Вулих настроился на саркастическую волну.

Задвиган Раскумаров набрал в грудь побольше воздуха и даже успел издать начальный гласный звук, но Танатар бесцеремонно пресек его выступление:

— Милорды! — он быстро отвесил нелепый поклон. — Ну-ка, взгляните сюда.

Непроизвольно подражая транспортным торговцам всякой дрянью, Танатар добавил:

— Всего одна минуточка вашего драгоценного внимания.

Дрожа от возбуждения, не слушая никого, он вцепился в узелок бечевки, которой была перевязана картина. Танатар не смог бы слышать, даже прояви он чуть больше учтивости, поскольку не выключил плейер: так и возился с бечевкой, не вынимая из ушей заливающихся электродов. Увидев это дело, Владиславин перестал считать, сунул деньги в карман, приблизился к художнику и аккуратно потянул за провода.

— А, спасибо! — промычал тот и принял узелок в зубы.

— Ножик возьми, — заранее насмешливо посоветовал Вулих, предчувствуя острую конкурентную схватку.

— Не надо… я уже… — Танатар, наконец, справился с делом, положил рулон на пол и начал кругами бегать по мастерской, пиная и разбрасывая чурки-болванки, скребки и кисти. Потом он бросился на колени, раскатал холст. В наступившей тишине было слышно, как Вулих непроизвольно сглотнул заблудившийся воздушный пузырь. Он понял, что отдыхает.

— Моргот… это — твое? — выдавила Виктория Бем потрясенно.

— А бес его знает, — ответил Танатар. Безумие с поспешной готовностью воспламенило горючее масло его зрачков. — Краски — мои, руки — мои, а в целом… Я, понимаешь, словно под гипнозом писал. Ничего не помню.

— Отдельно… — протянул Арабей. — «Состояние № 7»? — он отступил на шаг-другой, желая рассмотреть холст в перспективе.

— Ага, сейчас. К дьяволу «Состояние»! По-моему, это электричество.

Владиславин, оценивавший полотно то так, то этак, закусил губу. Синие пятна, красные пятна, желтые прожилки, кремовые разводы — абстракция высшей пробы. Понять картину было невозможно, но в ней хотелось раствориться и жить среди красок долго и счастливо. Перед ним лежало нечто настоящее, нечто бесконечно далекое как от воспоминаний Раскумарова, так и от его собственного виршеплетства. Еще не первичное, не чистый творческий Эдем, откуда вели свой род, но были во время оно изгнаны художники, ставшие с той поры пасынками и пленниками земного мира. Еще не рай, но слышен звон ключей…

— Я нашел новый источник, — сказал Танатар. — Сечете? Новый. Источник. Нашел. Я. Не далее, как вчера, около трех часов пополудни.

4

Поиск новых источников дешевой энергии оставался для мэтра и подмэтерьев чрезвычайно актуальным. Государство, как издавна повелось, держало служителей муз на голодном пайке: не подпускало к дешевым наркотикам, а также, в силу собственной бедности и жадности, лишало средств — Mayday, Mayday! — к приведению себя в состояние от 1 до 8. И вообще стремилось содержать культуру в черном теле, под нарами, как явление второстепенное и малополезное в неоскверненном китчем виде. «А мы — существа особые, — говаривал Задвиган Раскумаров, сбиваясь на вещий лад. — Нам требуется нечто тонкое, чем не насытится и чего не усвоит чернь». На возражения, что, дескать, чернь прекрасно усваивает радужный спектр универсальных «состояний», он отвечал, что да, «и потому-то мы торчим в подвале, в дерьме, дерьмо же и творим, иначе всем давно бы отвели почетные места в парижском Центре Помпиду». Раскумаров лукавил и кокетничал. Его команде следует воздать по заслугам: Владиславин, к примеру, являлся автором пяти поэтических сборников, которые даже столичная критика оценивала достаточно высоко; то же относилось и к Валькирии-Виктории. Правда, она могла похвастаться только двумя книгами. Раскумаров, покуда не надоел, срывал аплодисменты, регулярно выступая в молодежной периодике. Танатар ездил с выставкой в столичный Манеж, а что до Арабея, так он и впрямь добрался до самого Парижа, где имел успех — впрочем, зарубежное признание никак не отразилось на его достатке, и Родина плевать хотела на все это деревянное зодчество. Остальным — тоже не без искры Божьей — повезло меньше, но они не теряли надежды.

Все они считали себя последователями Оскара Уайльда в том рассуждении, что жизнь земная — вторичное явление, если взять ее в отношении к искусству. Задвиган неоднократно указывал им на этот примечательный факт, напоминая о мелких грешках и пороках каждого из них. Оставалось удивляться, откуда он все про всех знал — ну, например, о том, Владиславин посещал душ от силы раз в две недели. Такое скрыть, конечно, затруднительно, но чтобы точно угадать сроки… Виктория Бем имела скверную привычку гасить сигареты о спины своих половых партнеров, за что однажды ее кто-то назвал «эстетствующей блядью цветаевского розлива». Кроме того, в момент наивысшего наслаждения она издавала ни с чем не сравнимые звуки: нечто подобное могли, пожалуй, представить миру куры, умей они хохотать басом. Натан Танатар поедал козявки — зачастую, забывшись, прилюдно. Вулих был нечист на руку, за которую его, как ни странно, ни разу никто не поймал, однако многие после его визитов недосчитывались червонца-другого. Почтенный Арабей, самый старый в союзе, любил в свободную минуту раздеваться, будучи один-одинешенек, перед зеркалом, а после перекатываться взад-вперед, сминая простынь, такую же седую, и что-то монотонно мычать. Между пальцами ног у него всегда было полным-полно грязи, с которой Арабей в минуты сокровенного подъема с удовольствием возился.

Из вышеперечисленного Задвиган выводил, что никакой естественной, природной связи искусства с его носителями в принципе не существует. И голод, постоянно терзающий его кружок, есть голод лютый, незнакомый обывателю, чувство тончайшего свойства.

Владиславин часто спорил с Раскумаровым, который, как было уже сказано, время от времени жаждал Святого Духа. Поэт же напоминал, что все, стяжавшие последнего, в дальнейшем творчестве ограничивались иконописью — удалялись, короче говоря, от земного и бренного, и будет очень жаль, если в текстах Задвигана «свят, свят, свят» заменит «хорошие кубы».

«Дух дышит, где хочет, — упорствовал Раскумаров. — Даже в шприце-пятишнике. Насасываешь раствор и видишь: вон он, в пузырьках воздуха, легок на помине».

«Ты же выпускаешь воздух», — издевался Владиславин.

«Ну и что? Ну и что?» — предводитель начинал волноваться, и спор сходил на нет.

Понятно, что появление Танатара привело к сдержанному переполоху.

— … Знаете, кого я видел? — спросил Натан, напуская таинственность. — Брудного.

И замолчал.

— Ну? — подстегнул его Арабей.

С Брудным, еще одним завсегдатаем подвала, все присутствующие виделись ежедневно — эка невидаль.

— Нет, про Брудного потом, — решил Танатар. — Началось с того, что у меня сели батарейки, которые в плейере. Звук поплыл, и все такое. Я пошел, купил новые и, перед тем. как вставить, лизнул.

— Великое событие, — съязвил Вулих. Его раздражала привычка Натана тянуть резину и набивать себе цену.

— Не исключено, — парировал Танатар. — Сперва защипало язык, а после… ей-богу, накатило так, что я, сам себя не помня, бросился к краскам. И — пожалуйста, — он указал на холст настолько застенчиво, что сразу стала явной прямая пропорциональная зависимость сей трогательной робости от гениальности рулона.

— Хочешь сказать, это — после батареек? — Вулих насмешливо сморщил нос. — Видно, железа у тебя в брюхе меряно-немеряно. Сеньоры, это робот, вы поняли?

— Мое дело рассказать, — пожал плечами Танатар и машинально поместил палец в нос. — Меня спрашивают, я отвечаю. Я так привык. Приди ко мне вдохновение от того, что на макушку нагадил голубь, я так бы и сказал: все дело в голубе.

— Причинно-следственные связи, как известно, иллюзорны, — вмешалась умная Бем. — Есть разнородные события, не имеющие друг к другу ровным счетом никакого отношения. Цепочка, в которую они выстраиваются, — обманчивая видимость…

— Этого еще никто не доказал, — Владиславин, донельзя заинтригованный сообщением Танатара, отмахнулся от нее, словно от мухи. — Ты, Моргот, не отвлекайся. Что там с Брудным?

Натан Танатар вздохнул, сунул руки в карманы мешковатых брюк и покачался на пятках.

— Откровенно говоря, не хочется мне что-то продолжать после такого приема, — заявил он капризно. — Спасибо за высокую оценку моего электрического творчества…

Он отвесил поклон и сделал вид, будто собирается, покуда его окончательно не оскорбили, удалиться — оболганным и освистанным.

— Ну, будет тебе, — миролюбиво остановил его Вулих. — Давай, выкладывай. И учти: за батарейками я — первый в очереди.

Он, благородно смиряясь с поражением, досадливо пнул собственную картину, которой совсем недавно гордился и похвалялся.

— Достало! Все достало! Хочется настоящего…

Танатар, растроганный, приобнял его за плечи по праву деликатного превосходства.

— Не грусти, Камамбер! Все у тебя впереди! Все еще только начинается! Все у нас будет!..

— Брудный, Брудный! — нетерпеливо напомнил Владиславин.

— Да, конечно, — Натан отлепился от Вулиха, пригладил жесткие кудри и задумался, решая, как бы так выстроить свой рассказ, чтобы сразу поверили. — Ладно! — сказал он отчаянно. — Буду краток, расскажу, как есть. Отложил я, когда иссяк, краски и кисти, вышел за сигаретами. Представьте себе летнюю ночь, вернее — поздний вечер. Солнце только-только село, небо — как глаза у пьяного чистокровного арийца…

— Да ты поэт! — буркнул Задвиган Раскумаров.

— Нет, прозаик! — строго поправил его бдительный Владиславин и снова обратился к Танатару: давай, давай, не волынь!

— И вот, в глазах сих лазурных и мутных, — продолжил, увлекшись, Танатар, — в этих глазах — своеобразная соломинка… бревно… в общем, обыкновенный электрический столб. Стоит, чернеет, а на самой верхушке — человек!

Натана слушали, затаив дыхание.

— Да! Человек! Сидит, согнувшись, с железными когтями на ногах, и вроде даже спит. Я, грешным делом, подумал, что это монтер какой-нибудь, но вот, гляжу дальше и вижу: нет, не монтер! Одет не по-монтерски, да и что это за час для монтерских работ? Тем более, что с электричеством все в порядке, фонари горят, в домах светло… Подошел я поближе, пригляделся — ба, да это же наш Брут! И тут разобрал меня страх: почудилось, что он вчистую помер, током ударенный. Сгорел и прикипел к столбу, как деготь. Я его тихонько позвал — не слышит! Столб оседлал, губами к самому проводу приник и будто пьет с бодуна из-под крана. Я напряг глаза и вижу — дышит, черт его дери! Дышит! Тут меня в жар бросило, я даже попятился. И от испуга, а не потому что осмелел, заорал во весь голос: БрутБрут! Слезай сейчас же, спалишься! В своем ли ты уме? Наверно, он услышал, а может, просто насосался досыта. Медленно так поднял голову, а глаза сверкают, как у кота. И тихо, осторожно начал спускаться, только и слышно, как когти царапают дерево. Ну, я и задал стрекача…

— Глюки, — Арабей уважительно покачал головой. — Отдельные.

…Тут послышались шаги, и в подвал, в полном согласии с достоевскими законами, спустился Брудный собственной персоной.

5

Задвиган Раскумаров, человек тщеславный и мнительный, Брудного недолюбливал. При этом единственным козырем, что был у него на руках, оставалась редкая в Музыкине специализация последнего: Брудный занимался переводами современной французской литературы, то есть был, с одной стороны, таким же прозаиком, а с другой оставался недоделком, который, по мнению Раскумарова, переваривал объедки с далеко не лучших столов. «Где ж твое-то, личное? — наседал на Брудного Задвиган. — Охота тебе возиться со всякими гноесосательными французскими содроганиями!» (Раскумаров вообще — почему, неизвестно — не жаловал галлов).

Брудный, которого переполняло беспомощное презрение, криво улыбался в ответ и с вялой надменностью хмыкал.

«Чего принес? — добивал его Раскумаров. — Небось, опять эссе. Или пастораль. С названием: «Кадушка Ферье». Спорим, начало там такое: «Папаша Мудо завернулся во фланель и выпил рюмочку кальвадоса».

Брудный молчал. Ему не делалось легче от того, что в последней порции текста не было папаши Мудо, но зато фигурировал, увы, «прохладный ветерок, задиравший юбку Полетт и щекотавший ее обнаженные ноги».

«Бидэшники! — Задвиган Раскумаров выносил, наконец, свой обычный в этих случаях приговор. — Слюнявый эротизм, направленный на себя. Внимание: не путать с нарциссизмом! Слизеточивая саморефлексия».

Обвиняя французов в изобретении бидэ, он делал следующий шаг, привязывая к этому предмету круг их национальных творческих интересов. И выносил приговор: «на тухлом клитору вся музыка и топчется».

— Вот и высотник, — с удовлетворением кивнул Вулих. — Брут, к тебе прикоснуться — как? Не опасно для здоровья?

Тут все обратили внимание на необычный для Брудного наряд: переводчик, неделями не вылезавший из лоснящегося костюма, сшитого много лет назад к выпускному балу, явился в ярких гавайских одеждах: шортах, цветастой рубахе с короткими рукавами, узеньких темных очках и гигантском сомбреро, которое в сочетании с малым ростом придавало ему сходство с подозрительным несъедобным грибом.

— Ты чего это на себя нацепил? — поинтересовался Арабей. — Записался в отдельные попугаи?

— Это электричество, — успокоил его Задвиган Раскумаров. И обратился к Брудному: — Знаешь, братка, что про тебя здесь рассказывают?

— Догадываюсь, — из-за темных очков не было видно, какое у Брудного выражение глаз. — Я хотел его опередить, — он выставил подбородок в сторону взволнованного Моргота, — но немного опоздал. Хотелось докончить страницу.

— Добил? — ехидно спросил Задвиган. — Как поживает папаша Мудо?

— Он допивает кальвадос, — твердо произнес грибной мексиканец. — Он, думаю, вышел на пенсию и совершенно отошел от дел.

— Mayday! — мэтр заломил руки в балаганном отчаянии.

— M’aidez, — с виду невозмутимо поправил его Брудный и осекся, заметив работу Танатара. – На помощь, СОС.

— Чье это?

— А Бог его знает, — ответил автор с героической неопределенностью. — Формально — мое, но в действительности… Успокойся, это, если понимаешь, под током написано.

— Уф! — Брудный облегченно вздохнул. — Я-то уже расстроился! Решил, что он не при чем… в смысле ток, раз ты тоже… Дело в том, что и я… не с пустыми руками.

И он достал из-под шляпы сложенный вчетверо тетрадный листок.

— Не густо, — молвил Владиславин с укоризной.

— Ну, это не все. Это только утреннее, самое свежее. Позволите зачитать?

Арабей, голосуя, вскинул вверх обе руки.

Брудный сложил очки, положил их в нагрудный карман и присел на ступеньку. Расправив листок, он приступил к чтению. Получалось у Брудного плохо, слушать его было тяжело: слишком быстро, монотонно, с глотанием союзов, запятых и окончаний. Тем не менее Виктория Бем, едва он закончил, спросила:

— Что-то я не узнаю. Это Пруст?

— Нет, не Пруст, — покачал сомбреро Брудный. — Это Сименон.

— Ты перегрелся, — напряженно констатировала Валькирия. — Тебе подсунули не меньше, чем Пруста.

— Ничего мне не подсовывали, — настаивал переводчик. — Я сам выбирал. Требовался простенький, дешевый текст криминального содержания.

— Козлу Сименону в жизни так не написать! — не выдержал мэтр.

— Да это не он так написал, — голос Брудного дрогнул. — Это я перевел. Высосал прямо из высоковольтной линии. У меня электричество отключили за неуплату.

Наступила тишина.

Раскумаров расхаживал по студии взад-вперед и выглядел, как погруженный в сумрачные мысли экскурсант среди застывших в разных позах восковых изваяний.

— Не может быть, — сказал он себе под нос и остановился. Смерил Брудного суровым взглядом, повторил: — Нет, не может быть. Не поверю. Я знаю о торче все. Понимаете? Все! А про такое не слышал. Простите. Ну, не додумались! — и он, паясничая. присел с разведенными руками. — Не верю! — крикнул он из положения полуприсева.

Владиславин же, не обращая ни на кого внимания, медленно проследовал в угол и остановился перед электрической розеткой. Он долго рассматривал ее, поигрывая пальцами обеих рук.

— Надо полагать, Моргот уже все вам разболтал, — нарушил тишину Брудный.

— У меня есть гипотеза, — сообщил Владиславин так, словно переводчика в подвале не было. — Вполне идиотская, но другой, похоже, просто не может быть.

— Отошел бы ты от розетки, — предложил Вулих. — Ей это может не понравиться. Сейчас долбанет…

— Не долбанет, — уверенно сказала Бем. — Я знаю, о чем он хочет сказать. Мы — особенные. Электричество не причинит нам вреда.

Вместе с тем сама она оставалась на месте и к розетке не спешила.

Задвиган Раскумаров покрутил у виска пальцем.

— Клинит вас всех, братки!

— Настоящему творчеству оно не во вред, а в подмогу, — гнула свое Валькирия. — Потому что мы не такие, как все. Я правильно угадала? — повернулась она к Владиславину.

— Правильно, — подтвердил тот, завороженно оглаживая розетку. — Не исключено, что это — следствие мутации, — молвил он, будто во сне. — Какая, к черту, разница? Мы нашли, что хотели, а что откуда взялось — дело десятое… Будем сосать.

И он с такой силой рубанул ладонью по куцему розеткиному рылу, что его напрочь снесло со стены, расписанной в духе примитивизма мрачными котами и кислотными поганками. Обнажились смертоносные провода.

— Стой! — испуганно крикнула Бем. Она не ожидала сиюминутного результата от своей провокации.

Но Владиславин уже сунул длинные пальцы, куда не следует.

— Сейчас коротнет! — ужаснулся Вулих и вцепился себе в волосы.

Он ошибся; Владиславин лишь слабо дрогнул, коснувшись опасного металла, и теперь стоял с выражением удивленного блаженства на лице.

Все, кроме Танатара и Брудного, попятились.

— Эй! — вполголоса позвал Арабей. — Ты как — живой?

— Живее всех живых, — пробормотал Владиславин, жмурясь от удовольствия. Наконец, он отнял пальцы от искалеченной розетки и просиял: — Вот уж что отдельно, так отдельно!

— Что — отдельный творческий рост попер? — осведомился скульптор с живой надеждой.

Вместо ответа Владиславин смерил его умиротворенным взглядом и добродушно протянул:

— Ваятель… Ну, вот тебе, для начала, посвящение свободному каменщику; оно же — назидание свободным каменщикам.

И, мечтательно растягивая слова, перешел к декламации:

— Как на вершину пирамиды Воссядет зодчий с мастерком, Там парный он начнет свершать процесс: Одним ударом тешет пирамидку, Другим же тюком естество свое Вгоняет в рамки…

— Прекрати! — разочарованно воскликнула Виктория Бем. — Скотство какое!

— Нет, не скажи, — остановил ее заинтригованный Вулих. — Разница очевидна. Несовершенно, сыро — да, но раньше мы от него ничего подобного не слышали… Теперь я могу сознаться, что ни строчки не понимал из его стихов. Но отныне он, сдается мне, будет писать иначе, доступнее…

— Вы меня затрахали, — сказал Задвиган Раскумаров наирешительным тоном. — Какого хера?..

Он шагнул к розетке.

Оглянулся:

— Сейчас все разъяснится!.. Аккумуляторы…

И, так сказав, отважно прикоснулся к сомнительному источнику. Mayday, Mayday! Прошлое сыграло с ним скверную шутку: тело, подорванное именем и фамилией, вытянулось в струну, и через две секунды бездыханный Задвиган Раскумаров рухнул на пол, в обильную стружку и разноцветные масляные пятна. Пальцы его правой руки, сложенные в самоуверенное латинское «V», курились синим дымком.

6

Владиславин, склонившийся над сраженным мэтром, поднял лицо и спросил, не снимаясь с колен:

— Куда зароем мы его?..

Мастера культуры обступили неподвижную фигуру и медлили с ответом.

— Почему — зароем? — прорезался дрожащий голосок Валькирии. — Надо вызвать милицию. Мы же тут не при чем…

— Ага, — кивнул Танатар. — И студии — кранты. Отберут у нас подвал-то.

— Отберут, — мрачно кивнул, соглашаясь, Арабей. И опустился на колени рядом с Владиславиным, пристально вглядываясь в застывшее лицо прозаика.

Задвиган Раскумаров слышал эти речи и специально не открывал глаз: во-первых, он хотел послушать дальше, а во-вторых, не слишком стремился увидеть в друзьях ледяную заботу о будущем, трупном его существовании. Служители муз в мгновение ока сделались, как один, убежденными прагматиками. Насколько он был прав, постулируя низость носителей высшего!

— Вывезем за город, — предложил Брудный. Вспомнив о приличиях, он спохватился и суетливо снял сомбреро.

— А как мы его понесем? — деловито спросил Арабей. — Лично у меня тачки нет.

— Ночью, — пожал плечами Брудный. — Именно в тачке, если вернуться к первоначальному значению слова. Придется поискать. Завалим ветошью…

— Ах вы, суки, — сказал Задвиган Раскумаров, приподнимаясь на локте.

— О! — восторженно протянул Танатар. — И отвалили они камень, и не увидели никого…

Мэтр, крякнув, поднялся на ноги, отряхнулся.

— Студия ваша, — бросил он коротко и двинулся к выходу.

— Да постой же ты, — тревожно окликнул его Вулих, но Задвиган молча поднялся по лесенке и остервенело треснул дверью. Осиротевшие мастера, стараясь не встречаться глазами, разбрелись по углам. Стало тихо; с улицы долетал тяжелый, ленивый шелест листвы, а где-то на краю света одержимо протарахтел мотоцикл. Подвал омертвел, словно ему вынули сердце из простуженной и прокуренной груди.

Арабей наподдал какой-то замысловатый сучок.

— Сплоховали мы, — признал он со вздохом.

— С одной стороны, оно конечно, — палец Танатара по новой отправился в ноздрю на охоту. — А с другой — может быть, это злая судьба собственной персоной. Он же ведь, как-никак, вырубился в мат.

— И что с того? — не понял Вулих.

— То, что он тут лишний, — объяснил Танатар. — Ты еще не догадался? Электричество — лакмусовая бумажка, тест на гениальность. И Задвиган свой экзамен провалил. Мне давно было ясно, что король у нас голый.

— А ты, получается, при камзоле и шляпе? — мрачно уточнил Вулих.

— Можно проверить, — пожал плечами Натан. — Хочешь попробовать?

— А то как же! — художник с театральной горечью рассмеялся. — Что мне терять? Ща все и попробуем. Разберемся, кто из нас мутант, а кто так, погулять вышел.

Пока шел этот разговор, Владиславин, переставший вдруг замечать окружающих, поспешил в уголок и там затих, глядя в одну точку и шевеля губами: пришли стихи. «Боги бредут бесконечной толпой, гонит их пастырь на кровопой», — записал он на клочке бумаги. Минутой позже Брудный, лунатик лунатиком, присоединился к нему: уселся рядом и раскрыл блокнот. Прямо на пол он положил карманный французско-русский словарь и заграничный томик в дешевой обложке.

— Не бойся, Камамбер, — подбодрил коллегу Танатар, изо всех сил стараясь казаться искренним. — Всем известно, что ты — гений. А схватишь заряд, так и вовсе здороваться перестанешь.

Опытный Вулих, знавший цену лести, был перед ней, однако, совершенно беспомощен — известное свойство служителей прекрасного. Оставленный без выбора, он вытер зачем-то руки о штаны и подошел к детектору. Помявшись возле розетки, которая приобрела над ним сотоварищи столь неожиданную власть, художник нервно вздохнул и принял в себя удар. Свет мигнул, рыжие волосы вздыбились. Глаза у Вулиха немедленно вылезли из орбит, сияя восторгом и удивлением.

— Все, отходи! — забеспокоился Арабей. — Достаточно!

— Еще капельку, — протянул тот певучим голосом. — Образ уйдет, пропадет…

— Камамбер!! Mayday! — хором завопили Танатар с Викторией Бем при виде трескучей голубоватой ауры, окутавшей Вулиха. — Хватит сосать, сгоришь!..

Вулих, постояв еще секунды три-четыре, с сожалением отнял пальцы и обернулся. В воздухе плавали умирающие искры.

— Как же мы раньше-то не знали? — спросил он восхищенно.

Арабей, приблизившись, толкнул его могучим плечом.

— Раз такое отдельное дело, не мешает пожрать и дядьке. Ну-ка, подвинься, мил человек, пропусти к кормушке.

— Пей до дна! — Вулих расплылся в счастливой улыбке.

— Попробую, — основательный Арабей придвинул ногой табурет и сел удобно, прочно, будто собрался пообедать — только салфетки ему не хватало. — А что, интересно, будет отдельного, если взяться двумя руками?

— И хавать в два горла, — кивнул Натан. — Не знаю, рискни.

— Нормально будет, — сам себе ответил скульптор и сгреб в ладони то, что оставалось от розетки. Его сразу подбросило, табурет вылетел из-под седалища и с грохотом опрокинулся. Арабей запрыгал в нелепой пляске, поочередно выбрасывая то одну, то другую сведенную судорогой ногу. Вид он имел вконец ошеломленный.

— Пьявка, — послышалось из угла. Брудный, на миг оторвавшись от дел, следил за Арабеем строгим родительским оком. — Отлипни, вампир.

Тот, не слушая совета, продолжал плясать. В танце, по мере того, как Арабей привык танцевать, проступило подобие системы.

— Надо его оттащить, — предложил Танатар. — Лопнет наш едок, неровен час.

— Как его оттащишь? — осведомился Вулих. — Мы можем приклеиться. И выйдет веселый сказочный паровозик.

Моргот пошарил взглядом по сторонам, пока не заметил длинный багор с деревянной ручкой.

— Вот это сгодится!

— Не пораньте его, — простонала Виктория Бем, до сих пор молчавшая по причине суеверного страха.

— Ерунда, он под наркозом.

Вулих с Танатаром, дружно взявшись за древко, подцепили комбинезон Арабея на крюк и с силой дернули. Скульптор, издав пророческий вопль эпилептика, огорченно опрокинулся на спину. Он валялся, тяжело дыша и остаточно содрогаясь, на губах его подсыхала пена, розоватая от крови.

— Отдельно… — прохрипел Арабей, водя туда-сюда сухими глазами. — Валькирия, кончай блажить. Испей-ка лучше из копытца.

Бем, близкая к обмороку, выставила ладони:

— Нет! Я не хочу, я боюсь!..

— Брось ты! — возразил Вулих. — Тебе-то точно не повредит. Ты же наша гордость, украшение своры бездарей… Кто, как не ты, достоин?… Ну-ка, Моргот, хватай ее!

— Пустите! — кошачьим голосом заорала Виктория-Валькирия. — Я кусаться буду!

— Нам даже приятно будет, правда? — пыхтя, обратился Вулих к Натану. — Давай, тащи…

Бем, невзирая на бешеное сопротивление, приволокли к источнику питания. Танатар вцепился в ее правую руку, согнутую в локте и крепко прижатую к груди, с трудом оторвал и начал тянуть. Растопыренная кисть, предчувствуя смертоносную молнию, тряслась мелким бесом.

— Ручку, сударыня… позвольте ручку… — бормотал Танатар, успешно справляясь с техническими трудностями.

Поэтесса извивалась, но без толку. Танатар, наконец, установил над ее десницей полноценный контроль, и бледные прозрачные пальцы Виктории растопырились в дюйме от райских врат.

— Нас не ударит? — вспомнил Вулих. — Можем не удержать, тогда зависнем.

— Можем, — согласился Натан, красный от натуги. — Бросай — на счет три! Раз, два…

И, словно направляя в очищающее пламя ведьму, они единым толчком послали Викторию Бем вперед. К тому времени она успела полностью оградиться от реальности и погружалась в истерический хаос.

Вулих с Танатаром отскочили, любуясь работой. Бем запрокинула голову, на хрупкой шее задвигался акулий хрящик. Рот Виктории приоткрылся, и оттуда начали рваться легочные хрипы:

— Строен… твой стан… как церковные свечи…

— Валькирия! Ты это что? Это ж не твое, чужое! — погрозил ей пальцем Владиславин, развеселившийся в углу.

Брудный строчил, не отрываясь.

— Оставьте ее в покое, — буркнул он себе под нос. — Не та волна попалась, вот и ловит. Потом попрет личное.

Виктория Бем закатила глаза, речь ее стала неразборчивой. Она билась в падучей, точно юродивая на паперти.

— Иаков с Иезекиилем отдыхают, — почтительно прошептал Танатар.

— Эх, Задвиган, Задвиган, — лицемерно вздохнул Арабей, просветленный и отдохнувший. Он окончательно оправился и теперь благожелательно созерцал конвульсии поэтессы. — Что ж ты так подкачал! Ну, кесарю — кесарево…

7

УВД по Музыкинскому району, Отдел исполнительного надзора

 

С о о б щ е н и е Д а н и л ы К а д а н и к о в а, п о т о м с т в е н н о г о е г е р я,  б ь ю щ е г о б е л к у в г л а з, к а в а л е р а  О р д е н а С л а в ы.

«Да, белку бью. Бью лисицу, куницу, росомаху, бобра — большшшого!… Бью лося, в ту вот пятницу как раз убил два лося. Мне там кричат: ни хера ты не убил! А я говорю: пошли вы… Как вмандячил ему! Еще бью зайца, волка, кроля, разну птицу, и гадов многих. На медведя хожу крунлый год. Тетеревя беру, стреляю нерпу, тушкана, ондатру, нетопыря. По весне промышляю мороженый бивень, учтите. Леса-тайги, говоришь, нету? А ты поживи с мое, мальчишечка, потом поправляй. Дед мой, бывало, где посох приладит — там и тайга, и зверь, и гнус, и чудь лесная. Теперь-то, правда твоя, времена другие, непонятные, но наш брат егерь отцов и дедов помнит… И бьет — тюленя, варана, нарвала, трепанга, хитрожопого октопуса, удода, саранчу, болотницу-выпь… И этих, дай срок, побьем, если власть распорядится. Давеча как раз воротился я с промысла, завернул в Матренин двор, что на окраине, да ты знаешь. Попарил косточки квасным парком, осилил четверть, бабу помял, смотрю — благодать!.. А по факту стрельбы показать могу вот что: смеркалось. Линия, которая под током, аккурат мимо Матрены проходит. Вышка, значит, стоит. Окультурилась Россия!.. В избе-то тепло, светло, и спутниковая есть тарелка-плюс: все, как у людей — окромя сортира, конечно. И как пошел я до ветру, на двор, как присмотрелся — матерь заступница! Провода-то не пустые, расселись по ним какие-то сукины дети, чистые дьяволы, и ничегошеньки им не делается. Тихо сидят, как птицы какие черные, кто верхом, кто ничком, и ртами в железо впиваются. Искрит, ети их мать! Штук пять их было — может, поболе, мог с перепугу не заметить. А что ты думаешь — испужался, ясное дело, хоть и заговоренный еще в колыбели, бабкой, словами петушиными, да сказом заветным. В тайге оно всяко бывало, и если начну рассказывать, кого я там встречал, то вы меня, глядишь, в клетку запрете. Ну, за одного битого двух небитых дают. Кинулся я в избу, схватил ружьишко, да не то, дробовик попался, а думал — картечь. И вою, вою во весь голос, потому что страшно, а Матрена, не разобравшись, тоже подвывает — на всякий случай. Вернулся на крыльцо, гляжу — насторожились высотные черти, от проводов поотклеились и на меня глядят, не шелохнутся, а глаза у них светятся синим огнем. Я-то думал их поначалу пугнуть, и это картечью-то! — но не выдержал, сознаю и каюсь. Ружьишко вскинул, да и вдарил, долго не разбирая, по самому ближнему. А перед тем, само собой, перекрестился, и на помощь призвал Господа нашего создателя со всем небесным воинством — Гавриилом, Михаилом, Илией, Люцифером, Асмодеем и тайной Исидой. Так прямо и сделал: выдохнул «Ом!», и следом — крестное знамение. Вот, спасибо им, что дрогнула рука — не в глаз попал, а в жопу, и не дал Господь взять на душу грех. Этот, непутевый, как заголосит, как взмахнет руками! И брякнулся оземь; чудо, что кости остались целы. А прочие заспешили, стали спускаться, причитать, и самый яростный у них, который при сединах, зачал крыть меня такими словами, что вмиг меня отпустило: свои, получается, человечьего племени. Длинный же корчится под вышкой, зубами скрипит, а то вдруг нет-нет — и стих слагает, складный такой, а после опять скрежещет и стонет. Перенесли мы его в горницу, дали стакан; Матрена к больному месту коренья и травы прикладывает, а следом — редкостную мазь «солкосерил». Девка же, что с ними была, шасть — не успели оглянуться — к телефону, докторов вызывать. Ох, волнуюсь я! Ох, неспокойно на сердце. Я-то хотел, чтоб тихо все было, миром бы разошлись, да вот не успел, не уследил. И есть у меня, раз так все легло, соображение: собрать народ, разбить на дружины и охранять от вурдалаков наши энергоносители, потому что иначе сплошной убыток стране. Второй-то раз не оплошаю, не промахнусь! Но если посчитают, что выйдет перегиб, то нет на то моего согласия, и пусть себе сосут — ведь тоже твари Божьи, если начистоту. Так что, мальчишечка, твоя сегодня власть — хошь, оформляй все чин по чину, хошь, если ты человек, положим уговор… Песца тебе принесу, и рысь, и желчи медвежьей отвешу, и мерзлого зуба от ящера дам поносить — амулет!… «

8

Mayday!.. Культуртрегеров понесло на провода не от хорошей жизни. Стоял октябрь, третья декада; все это время — остаток лета и большую часть осени — друзья безмятежно питались бесплатным электрическим током, наматывая Задвигану Раскумарову колоссальный счет за коммунальную услугу. Король же в изгнании, оскорбленный, гордо обходил мятежный подвал стороной, ночуя и столуясь неизвестно где; между тем ответственным съемщиком оставался он, и никто другой. И вот государство, которое только и умеет, что присваивать городам в честь муз идиотские названия, а на деле эти музы не выносит на дух и всячески их притесняет, — это вот самое государство спохватилось. Оно посчитало киловатты и ужаснулось, но сперва, будучи как-никак светским, направило в подвал бумагу. Не получив никакого ответа, государство попыталось позвонить, забыв совершенно, что само же перекрыло неплательщику телефонную связь — по той же причине, по которой собиралось лишить электричества. Увидев, таким образом, что руки у нее развязаны, власть преспокойно обесточила подвал.

В студии к тому моменту уже не мыслили себе шедевров, не подкрепленных электрическим воздействием. Поначалу проблему сочли надуманной.

«Ну, пошли к тебе», — пожал плечами Владиславин, имея в виду Викторию Бем.

Но та наотрез отказалась, резонно возразив, что ей не по карману прокормить всю творческую ораву. Остальные члены союза прибегли к тому же доводу; тогда Владиславин предложил товарищам разойтись по домам на обед и ужин.

«Пусть каждый питается дома, — ему казалось, что он нашел достаточно мудрое решение. — Каждый платит за себя — как в западном ресторане».

Но Владиславин радовался преждевременно. Нехитрые расчеты показали, что сосучий групповой аппетит достиг таких высот и требует столь ощутимых расходов, что ни один из них, даже в случае частной трапезы, не в состоянии себя обеспечить. Кроме того, возмутился Брудный, который, несмотря на улучшившееся качество переводов, продолжал бедствовать и жил в потемках.

Тут припомнили его же диковинный опыт и постановили: грабить, грабить и еще раз грабить эту зловещую страну, которой недосуг позаботиться о своих единокровных талантах, и куда там позаботиться! которая норовит, как свирепая свиноматка, пожрать собственный незрелый приплод.

Был брошен отчаянный клич:

«На провода!..»

И слухи, один ужаснее другого, поползли по сонному городу — последний, разумеется, как спал, так и продолжал беспробудно спать, но в сны его встроились элементы кошмара. Судачили о демонах с шестью крылами, что с наступлением ночи седлали фонари и вышки; поминали, как водится, пришельцев, обвиняли неизвестно, в чем, органы и военных. Наконец, горожане праведно возмутились. Начались гонения; отважный егерь Данила Кадаников как в воду глядел, выступая с объединительными лозунгами. Собралось, хоть и скудное, но подлинно народное ополчение, оформились дружины, началось ночное патрулирование. Владиславин, сделавшийся после ранения негласно признанным лидером взамен Задвигана, пускался на разные ухищрения: водил людей огородами, рыскал вдоль железнодорожного полотна, повреждал, где увидит, кабель и делал много еще чего, однако его противники не дремали. Виктории Бем отстрелили перламутровое ушко, а Вулих угодил в медвежий капкан, откуда его насилу вытащил Арабей. Стало очевидно, что обществу наплевать на надстройку, коль скоро последняя начала претендовать на базис и — никуда не деться от реванша, от ответной свинской параллели — вздумала подрывать его окультуренным рылом. Вопросы типа «с кем вы, мастера культуры?» обернулись риторическими; ясно было, что ни с кем. И общество всерьез намеревалось заявить подкопу единодушное «нет».

…Ударили морозы, когда Задвиган Раскумаров, потерявший надежду на совесть и братские чувства, замолотил руками и ногами в подвальную дверь. Mayday, Mayday! Месяцы скитаний превратили его в сущее пугало, голодное и неухоженное. Кроме того, Задвиган естественнейшим образом избавился от сложного кода, поставленного в городе Москве. Все оказалось очень просто, пшик — и кода не стало. Охранительные домики исчезли, их заменили, как и грезилось, ларьки — но не только ларьки, а и другие торговые точки, не имевшие аналогов в реальном мире, поскольку, прогрессу вопреки, свободная торговля наркотиками все еще находилась под запретом. Это произошло вот как: в тот роковой день, когда мэтра отлучили от горькой электрической груди, он, близкий к самоубийству, потащился на вокзал, где долго бродил из угла в угол туда-сюда без цели и задачи. Горе побудило Задвигана переименовать вероломную грудь в неблагодарное вымя, хотя, спроси его кто, за что должна быть выражена благодарность, Раскумаров не смог бы ответить.

Умереть от переизбытка собственного яда помешал Задвигану Арабей.

Скульптор, неся на крыльях питательный заряд, направлялся в зал игровых автоматов. Он ненадолго задержался возле гнусной рожи, абы как продавленной в глыбе гипса: то был электронный оракул стоимостью в десять рублей. Идол гадал по руке. После краткого колебания Арабей заплатил, сунул в прорезь правую кисть. Замигали убогие лампочки, из брюха оракула понеслось невнятное электронное камлание, после чего идола вырвало бумажным ответом. Арабей повертел бумажку в пальцах, плюнул и двинулся дальше, к более честному, на его взгляд, аттракциону. Он взгромоздился на табурет, пробежался по клавишам; тут под боком у него обнаружился недавний гений, ныне — изгнанник. Скульптор сыграл и выиграл, посыпались монеты.

«Отдельное Карло, одолжи двадцатник», — попросил Раскумаров, рассчитывая низкой просьбой пробудить в гонителе совесть. Он не хотел двадцатника, он ждал иного. Но бревнотес, не глядя и не отвечая на теплое дружеское обращение, отсыпал ему монет, и мэтр отступил. Он постоял, внимательно изучая скульптора, сгорбившегося над пультом, потом трагически улыбнулся и зашагал в распивочную. Там он тоскливо ощутил, что жизнь — это действительно миг между будущим и прошлым, в его же особенном случае — маленькая площадка меж двух могильных крестов.

А после — после началась фантасмагория. «… Один пьет как губка, другой — сумасшедший…» — так выразился Владимир Соловьев в шуточном стихотворении «Метемпсихоза». Танец под напряжением, исполненный Арабеем, не прошел бесследно: Отдельное Карло сидело при автомате, как влитое, не сводя стеклянных глаз с веселого табло. Скульптору сказочно везло, и вскоре они с Задвиганом составили причудливый тандем. Арабей, соблазнивший, наконец, пустоту-недотрогу, качал деньги из ниоткуда — так, помнится, колотила волшебным копытом Золотая Антилопа из старого мультфильма. Раскумаров же, исправно нарождаясь под боком с периодичностью раз в четверть часа, молча подставлял под денежный дождик горсти, забирал выручку и снова растворялся в питейных чертогах. Неподвижный скульптор продолжал методично вычищать развлекательный ящик; тот испуганно хлопал разогревшимся барабаном и со звоном выплевывал драгоценный металл. Сняв пенку в двенадцатый или четырнадцатый раз, шатающийся мэтр ушел в очередное путешествие, из которого уже не вернулся, но Арабей этого не заметил, и все сосал, качал, как заведенный — механически доил судьбу. А мэтр, предоставленный сам себе, закономерно сгинул, но не навсегда, поскольку был человеком закаленным и живучим. И вот он воскрес из ада, явившись получить по счету.

— Откройте! — крикнул Задвиган простуженным голосом. — Пустите меня!

Ему отворил Брудный. Мэтр волком уставился на него из-под вязаной шапочки, надвинутой по самые глаза.

— Между прочим, здесь мой дом, — прохрипел он угрожающе. — Или вы по-другому считаете?

— Заходи, живи, — пожал плечами Брудный. Он смотрел сквозь Раскумарова и оставался совершенно равнодушным. Пришел человек не из тусовки? Ну так что с того. Пусть сидит.

Потирая лиловые ладони, Задвиган спустился по ступенькам, но углубляться в подвал не стал. В студеной темноте просматривались фигуры, одетые в дрожащий голубой туман. То и дело пробегали искры, разгораясь иногда до шипучих бенгальских огней. Пол был завален свежими рукописями и магнитофонными кассетами; всю эту кучу беспечно топтали и давили, предполагая сей же момент выдать на-гора очередную порцию. Стол — верный спутник Задвигана в тяготах и лишениях — был покрыт, как простыней, ватманским листом, поверх которого лежали измерительные инструменты, карандаши и какие-то железные болванки. Вдоль стен и по углам выстроились жуткие идолы, созданные простимулированным гением Арабея. На законного хозяина угрюмо взирали неизвестные древние боги, которых Бог знает, откуда надергала фантазия скульптора.

— Собаки, — сказал Задвиган Раскумаров. — Кто же за свет платить будет?

— Отстань, — пробормотал Владиславин, склонившийся над чертежом. — Мы работаем.

— Работаете?! — воскликнул мэтр. Он поднял с пола какой-то листок, поднес к убогому свету. — Идиоты, это же абракадабра!

— Нет, — возразила ему Бем. — Это всего лишь новый уровень, для посвященных.

— Что-то концептуальное, конструктивистское, — с сарказмом кивнул Задвиган и закашлялся. — Что ж у вас холод-то такой, нелюди?

— Нам тепло, — ответил Владиславин, не меняя интонации. Он приложил к листу линейку и прочертил аккуратную линию.

— Чего ж ты хочешь? Мы тоже на голодном пайке, — усмехнулся Вулих, выступая из мрака и вращая сверкающими глазами. — Плотоядные нас душат, травят дустом, вымораживают…

— Нас бросала молодость на кронштадтский лед, — язвительно подхватил Задвиган. — Может, опомнитесь? Я здесь не совсем чтобы посторонний. Думаете так меня и оставить без кола, без двора, неприкаянным?

— Тетя, тетя кошка, выгляни в окошко, — завела Виктория Бем, по-детски пища. — Есть хотят котята…

Она передала Владиславину ластик.

— Не хотелось бы толковища, — молвил Задвиган озабоченно. — Все еще хочется верить, что можно договориться…

— Ты блефуешь, старина, — к мэтру приблизился Танатар и покровительственно похлопал его по плечу. — Никого у тебя нет. Никто за тобой не пойдет. Ментов позовешь? Ты к ним сперва сунься, а потом говори. Может, кстати, в этом есть резон — жильем тебя на время обеспечат.

— Да я же сказал — живи, — вмешался Брудный. — Кто тебя гонит? Ты нам не помешаешь, живи, пожалуйста. Если сможешь.

И сделал шаг в направлении мэтра.

Раскумаров попятился. Брудный дружелюбно улыбнулся.

— Я перевел Лакана, — сообщил он весело. — Тоже, скажешь, про папашу Мудо?

— Оставь его, — крикнул Владиславин, на миг отрываясь от чертежа. — Ты нужен, иди сюда.

— Извини, — Брудный протянул Задвигану руку. — Или останешься?

Между пальцами змеились и вибрировали голубые червячки. Раскумаров, продолжая пятиться, ногой нащупал позади себя ступеньку.

— Горите огнем, — процедил он бессильно, и даже сквозь зубы не смог процедить — зубов у него почти не осталось. Тогда Задвиган плюнул, метя в рукописи, и скудный пресный сгусток растворился в темноте. — Ценители прекрасного ждут вас с нетерпением. Давайте, трудитесь… вибраторы.

На его уход не обратили внимания.

Потому что занимались делом первостепенной важности.

Высоковольтное питание сделалось, как уже было сказано, опасным для жизни и здоровья. Бессердечная общественность обложила художников со всех сторон, загнала в берлогу, расставила флажки.

Поэтому они готовили нападение на АЭС.

И Владиславин, завладев кустарной картой, просчитывал подходы к реакторам.

9

Задвиган Раскумаров не мог рассмотреть чертежа; да если бы и рассмотрел, то уж точно не понял, что в нем к чему. Тем не менее он был единственным лицом, которое Владиславин заподозрил в измене — на то недолгое время, что оставалось ему для подозрений. Возводя напраслину на опального мэтра, электрический поэт гнал прочь малейшие сомнения, поскольку без них было проще. В противном случае пришлось бы учинить расследование, искать предателя среди сотрапезников, а это было хлопотное, грязное и почти безнадежное дело.

В тот же момент, когда Задвиган покинул заговорщиков, у Владиславина вообще никаких подозрений не было. Мгновенно позабыв о горемычном прозаике, покрытом лишаями, рубцами и нарывами, новый глава объединения взялся расставлять стратегические крестики. Остальные налетчики, роняя искры, следили за его работой. Чертеж был по памяти выполнен Арабеем; в незапамятные времена скульптор подрабатывал на АЭС в качестве неквалифицированной скотины, так что художник запомнил расположение основных узлов и подходов к ним. Творческий союз, не мелочась, замахнулся на ядерное топливо, пребывая в уверенности, что в наступившем сверхчеловеческом состоянии гамма-излучение станет ему если не подспорьем, то не помехой наверняка.

Толстые боевые стрелы стягивались к строению, превращая дилетантскую схему в карту военных действий.

— Обещай, что никто не пострадает, — в который раз потребовала сентиментальная Виктория Бем.

— Ну сколько тебе можно повторять? — стыдил ее Владиславин, паря над планом. — Большой утечки не будет. А будет — я сам ее, персонально, вчистую высосу, до кванта.

— Рванет, — покачал головой еще один малодушный, Танатар. — Mayday!

Пахло озоном: художник по привычке истязал раскуроченную ноздрю.

— С чего? — Владиславин раздраженно посмотрел на него. — Что мы такого опасного сделаем? Заправимся, чтоб до весны хватило, и по домам.

Слова его звучали не слишком убедительно — кто его знает, может и рвануть, в конце-то концов, они не ядерщики, но коли рванет, то им — он не терял надежды, что именно так и окажется — под силу будет воспользоваться даже энергией взрыва и выйти из пламени преображенными, прошедшими очищение.

— Вариант «Саламандра», — пробормотал он сомнамбулически, раскачиваясь на носках.

Виктория коснулась локона, прикрывавшего место, где прежде произрастало ушко.

— Там охрана, — сказала она жалобно. — Им прикажут стрелять на поражение.

Арабей, вняв ее опасениям, молча простер руку и послал в дальний угол ослепительную молнию.

— Достаточно? — спросил он с гордой невозмутимостью киборга.

Бем пожала плечами, думая про себя, что ни за что на свете не решится проделать нечто вроде этого — чем бы ее ни накачали.

— Прекрати, — Владиславин сделал Арабею замечание. — Побереги ресурсы. Нам следует экономить на всем. Давайте все сюда, — махнул он рукой, и без пяти минут террористы обступили стол. — Предлагаю к рассмотрению первую фазу…

…Обсуждение длилось остаток вечера и всю ночь; утром Владиславина схватили.

Вернее сказать, никто его не хватал, возле него деловито притормозили и предложили занять почетное место на заднем сиденье. Спросили паспорт, который тут же отобрали, и провезли на профилактику, обещая работу в режиме «два-тире-два».

Двухэтажный, ни капельки не страшный домик, приютивший музыкинскую ФСБ, изнутри оказался сущим органом: бесконечной кишкой, уходившей под землю на астрономическую глубину. Грузовой лифт, мигая и сотрясаясь, помчался вниз, мимо многослойных дверей с черепами и костями, застенков со скелетами, вздернутыми на дыбу, мимо ледяных конференц-залов, оккультных пещер и революционных музеев. За проволочной сеткой то и дело мелькало суровое лицо сатира в каменной фуражке: железный, гипсовый, мраморный и гранитный Феликс.

Владиславина доставили в маленькую комнату с зарешеченными и зашторенными окнами. Окна выходили неизвестно куда, комнатка размещалась очень глубоко, в подвале — намного более обустроенном, чем тот, недосягаемый, отведенный под музы. Места в каморке едва хватало для пары вместительных кресел и типового столика с одиноким окурком в пепельнице. Поэта заперли, и он какое-то время сидел, гадая и рассуждая; его же, озадаченного, изучали сквозь потайной глазок.

Наконец, невидимый наблюдатель удовлетворился и прибыл во плоти, производя впечатление невысокого мужчины средних лет. Он вежливо, не подавая руки, поздоровался и занял место напротив Владиславина, бросив на стол арестованный паспорт.

— Мы пригласили вас авансом, — начал вошедший, обращаясь к поэту по имени-отчеству — почти как к равному. — Это беседа. Пока. Хочется верить, что у нее не будет продолжения.

— Я ничего не сделал, — преувеличенно улыбнулся Владиславин, сжимая и разжимая скрипичные пальцы, сцепленные в замок.

— Как посмотреть, — с дружеской серьезностью собеседник изогнул бровь. — Временами вы смахиваете на чеховского злоумышленника, что гайки с полотна воровал. Едва не оставили без света роддом… Ну, проехали. До сих пор ваш интерес к энергетическим системам оставался в рамках мелкого хищения и хулиганства. Можно было бы дать волю справедливому гневу населения и позволить перебить вас, как галок, но мы решили пощадить талант. То, что вы продуцируете под действием элементарных частиц, не может повредить государству. С приснопамятными диссидентами мороки было куда больше.

— Вы читали? — изумился Владиславин.

— Листал, — небрежно ответил тот. — На мой взгляд, абсолютно безобидно; в смысле же ценности — тут я, увы, никудышный эксперт. Если мое мнение так уж важно, то отнесу пролистанное и просмотренное к большой психиатрии. В наше время это тоже не страшно, у страны нет денег вас лечить. В общем, как только экстравагантный стиль жизни закономерным образом приведет вас к могиле, вашими рисунками оклеят нужники, а жуткими чурками растопят печки — в компенсацию за украденные киловатты. Короче говоря, вы властны продолжать в том же духе. Но вот что касается ваших планов на ближайшее будущее, — офицер (то был, без сомнения, офицер — старшего звена) поднял палец, — тут вы, соколы, зарвались. И мы в этом пункте не можем оставаться пассивными. Спокойно наблюдать, как мастера палитры и высокого слога готовятся стереть с лица земли без малого город.

С этими словами гебист согнал с проникновенного лица всякие признаки учтивости и подался вперед:

— Тебе понятно, сукин сын? — просвистел он столь натурально, что Владиславин на секунду поверил в его искренность, в отсутствие режиссуры. Ему почудилось, что страшный человек вот-вот плюнет в его лицо огненным ядом щитомордника.

— Понятно, — Владиславин ответил на вдохе. Он забыл, что час назад готов был креститься атомным огнем.

В него уперся аккуратный палец, похожий на змеиную голову.

— Ты. И твои сосуны. Выродки. Извращенцы. Педрильная братия. Смотри у меня! Такой смастерим электроеб, что соловьем задрищете!

Палец закачался вверх-вниз. Поэт, глядя мимо него, следил за зрачками, в которых разошлись фотографические темные шторки, скрывавшие белое от ненависти глазное дно в мелкой сетке красненьких сосудов. «Кто же заложил? — стучало где-то вдалеке. — Задвиган. Конечно, это он. Это его поганая, подлая месть».

— Нам бы чем прокормиться, — извиняющимся тенором выдавил Владиславин, ужасаясь, что смеет дышать. — Если мы так мешаем… может, вы нас на Запад вышлете?

Офицер опешил, всплеснул руками.

— Рожает же пизда дураков! Нет, вы посмотрите. Какой, к собачьей матери, Запад? Кто вас там ждет, таких гениальных? Тебя совсем, я вижу, занесло. Очнись, загляни в календарь — ну-ка, какой там год прописан?

И он перешел на повышенный тон.

Увидев, что говорить больше не о чем, Владиславин простился с умопостигаемым миром и передал штурвал подсознательному существу, расчетливой и чуткой твари. Та, завладев браздами правления, повела себя гораздо осмотрительнее. Колени поэта, получив команду, потянулись вперед и рухнули на пол; язык залопотал что-то бессвязное и потому верноподданное. Бедственные позывные беззвучно летели во все концы.

— Что ж ты ползаешь, — брезгливо молвил темный властелин, остывая. — Подымись, возьми себя в руки. Выпей водички. Сколько единиц оружия вы запасли?

— А? — обалдело переспросил Владиславин, не понимая вопроса.

— Оружия, оружия сколько? — повторил офицер, вновь закипая. — Гранат, автоматов, газовых шашек, пластиковой взрывчатки…

— Нисколько, — глаза поэта выкатились. — Клянусь! Сроду в руках не держали…

Гебист не поверил.

— Кончай заливать! Как же вы думали захватить объект?

Владиславин едва не проговорился о грозных молниях, что были с некоторых пор подвластны сосунам, но вовремя спохватился и развел руками как бы в недоумении.

— Да и не обсуждали всерьез… Это вообще был треп, товарищ полковник, мы же не самоубийцы…

Гэбист поднялся, вразвалку подошел к окну, раздвинул шторы. Открылся вид на угольно-черную равнину под пепельным сводом; повсюду дрожали костры, перекрикивались стервятники, на потемневших вертелах вращалась человечина. Над шатрами развевались узкие флажки.

— Не будь вы блаженными… — проговорил он после длительной паузы. — Останьтесь вы обычными гражданами, я рассмеялся бы вам в лицо. А после поджаривал, пока не сознаетесь. Но вы поэты, — офицер рассуждал как бы сам с собой. — Мутация, ошибка филогенеза. С вас станется…

Он резко повернулся к Владиславину.

— Учтите, — он снова вспомнил про уважительное множественное число. — Если я узнаю… Если я только узнаю… шепнет ли мне ангел, пропищит ли комар… что вы беспардонно лжете… Пусть только тончайший намек… .

10

Студеный ветер пробрал Владиславина до костей, предвещая голодную и холодную смерть. «Еще одна зимняя жертва», — подумал тот, ища глазами непременную речку, которая, правда, была не черной, а грязно-мышиной. Невидимый дуэльный пистолет, орудие бесчестного поединка, нацелился в творческий лоб, соблазненный несъедобным электричеством. Где-то справа — или померещилось? — промелькнул погибающий Задвиган, и тут же его призрак, воплощение немого упрека, был подхвачен осатанелым вихрем.

Что ж — они проиграли, так было и будет всегда, пока слагаются стихи и разводятся краски. Неудачно выдавливал раба, забрызгал окружающих, подлежит перевязке. И чем им теперь возбудиться? Во всяком случае, «состояние семь-восемь» отпадает сразу. При одном воспоминании о недавнем жидком хлебе у сосунов открывалась рвота.

«Быстро привыкаешь к хорошему», — мрачно заметил про себя Владиславин, шагая в направлении подвала. Собственно говоря, что он там забыл? Не лучше ли отправиться к дому, о существовании которого поэт в последнее время напрочь позабыл. И гнить там, от случая к случаю перебиваясь с киловатта на киловатт — только чтобы не сдохнуть… Ох, Mayday, Mayday.

В таком сокрушенном, разнузданно-печальном настроении он, наконец, добрался до студии и замедлил шаг.

В подвале горел свет.

«Это органы, — устрашился Владиславин. — Явились с обыском, для них — поди поспорь! — возобновили подачу…»

Но он заблуждался, органы в подвал не проникли. Виктория Бем, порозовевшая и помолодевшая, распахнула дверь, словно почувствовав близость вождя. Владиславин, предполагавший, будто его будут встречать, как героя, остановился. Не зная, что думать, он вымученно улыбнулся и произнес:

— Что за праздник, Валькирия? Акция накрылась, нам хана.

— И правильно, что накрылась! — звонко расхохоталась Виктория. Пластырь отклеился, зияло багровое отверстие. — Какие же мы были идиоты!

Она вела его за руку вниз, на ходу тараторя:

— Это настоящая пещера Али-Бабы! Только надо сказать «сим-сим». Ты представляешь — все это время мы ходили, не зная, что золото у нас под ногами. Нефтяное месторождение! Урановый рудник! Алмазные копи!..

В студии обнаружился полный сбор: Танатар, Вулих, Арабей, Брудный и впридачу несколько фигур помельче, из бардов и пианистов с одной гитарой на всех, только что с вечера садистской песни — мошкара, затеявшая хоровод вокруг светильника. Также были среди них два городских попрошайки и холявщика, без которых редко что обходилось — Бес Кофейный и Бес Табачный. Затхлый воздух полнился ликованием. И свет, как ясно видел теперь Владиславин, не имел никакого отношения к бытовым источником. Светились сами люди, причем сияние усиливалось, стоило им подойти друг к другу поближе. Этим, между прочим, объяснялся тот факт, что Виктория Бем, выскочившая наружу, света почти не источала. Здесь же, внутри, она чудесно расцвела и совершенно не походила на бледную немочь, какой она обычно виделась агрессивному большинству.

— Каково? — крикнул Владиславину Арабей, едва не лопаясь от радости. — Отдельно, черт побери!

Владиславин на всякий случай поднес свои руки к глазам, но те не светились.

— Как это у вас получается? — спросил он осторожно.

— Подумай! Подумай! — Виктория Бем начала скакать вокруг него. — Отгадай!

Тот привычно присел, не раздеваясь, на арабеево изделие.

— Так, — Владиславин измученно улыбнулся — с надеждой. — Под ногами. Что у нас под ногами? — Он притопнул ногой и ответил себе: — Ничего обнадеживающего. Мы полностью отключены. Ну, не из воздуха же… не чистого же эфира насосались…

— Тепло! — подбодрила его поэтесса, продолжая кружить.

— Неужели? — Владиславин остро взглянул на нее. — Хорошо… Дано: вы светитесь, прямо огнем горите… Если снаружи — голяк, то это… это — изнутри… верно?

— Горячо! — завопил Брудный, аплодируя. — Еще чуть-чуть!

— Итак, изнутри… ни с того, ни с сего… вас что-то вдохновило. Да, дело в этом! Но что?

— Что??!!! — ответил ему эхом счастливый хор.

Владиславин молчал, напряженно соображая.

— Сдаюсь, — выдохнул он и поднял руки. — Я совершенно измотан, простите.

— Мы видим, — сочувственно нагнул голову Танатар и переглянулся с товарищами. — Скажем?

— Скажем, — кивнул Арабей.

— Скажем, — просиял Вулих.

— Просвети его, Валькирия, — улыбнулся во весь рот Брудный.

Виктория, застыв с воздетой ножкой, точно балерина, выдержала секундную паузу и взвизгнула:

— Тусовка!!

— Что-что? — наморщил лоб Владиславин, не понимая.

— Тусовка!!! — дружно заорал подвал.

— Тусовка — это наше, и только наше, наш общий декаданс, стиль ради стиля, — объяснил Танатар. — Она — превыше всего прочего, разве нет?

— Мы встретились глазами, — вмешалась Виктория Бем. — С Камамбером. Случайно. Счастливый случай, своевременная подсказка. В его глазах — энергии на сорок солнц! Бери и пользуйся!

— У вас взаимообмен, — ахнул Владиславин.

— У нас, — поправил его Арабей, кладя ему руку на плечо. — Мы — исключение. Мы — замкнутая система, колебательный контур. Мы сами себе электричество. Чистейшее, отдельное, без консервантов! Ты сам увидишь, как только вольешься.

Но Владиславин все еще сомневался.

— А что на выходе? — осведомился он. — В смысле — продукция7 КПД?

— Брось ты, — махнул рукой Танатар. — Кому это надо? Для кого этот мусор? — он указал на рукописи и холсты. — Я тебе скажу, как есть: это нужно нам, и только нам. С кем вы, сосатели муз? Наше существование имеет смысл исключительно в границах тусни. Настанет день, когда нам не понадобятся ни образы, ни слова — мы и так будем знать друг про дружку все, мы превратимся в единое целое.

— Значит, ты предлагаешь мне замкнуться в цепь, — медленно сказал Владиславин.

— Именно, — с пафосом ответил Натан. — «Возьмемся за руки, друзья… Чтоб не пропасть поодиночке».

Один из новеньких, юный гитарист при бандане, немедленно начал наигрывать мелодию.

Виктория с Вулихом, обнявшись, стали раскачиваться и тихо подпевать:

— Возьмемся за руки, друзья, возьмемся за руки, друзья…

К ним присоединился Арабей, за ним — Танатар, следом пристроились Бес Табачный и Бес Кофейный; потом, завершая круг, потянулись адепты и фэны. Сплеталась Сеть, образованная перекрестными зрительными потоками. «Это не Задвиган. Стукач здесь, — внезапно понял Владиславин, прокручивая в памяти кадры с подземным царством. — Один из нас». Пикантно и так ли уж важно? Речь, в любом случае, идет о недостающем компоненте в идиллии. Переборов себя, Владиславин разбил пару Виктория-Вулих и влился в цепь. Круг вспыхнул ярким прохладным пламенем.

— Концепция, — молвила Бем.

— Рыба, — откликнулся гитарист.

— Семантическая трехмерность, — подхватил Владиславин.

— Перспектива.

— Задний план.

— Сандал.

— Экзистенция.

— Символ.

— А.

— Б.

— В.

— Г.

— F, G, H.

11

Дверь в подвал была взломана, причин было две. Во-первых, предполагался обыск, но не тот, которого боялся Владиславин. Задвиган Раскумаров таки попался с анашой, и следствие сочло своим долгом изучить место его официального проживания. Во-вторых, ударились в панику родственники Виктории Бем, поскольку последняя бесследно исчезла. Такое за ней водилось и прежде — удрать, не спросясь, на день-другой, а то и на неделю, но сейчас она пропала на целый месяц, и никаких известий от нее не поступало.

Вошедшие, когда привыкли глаза к темноте, различили кольцо неподвижных тел, в обнимку застывших посреди студии, на полу. Лютый мороз, стоявший рекордно долго, позволил им хорошо сохраниться.

— Отравление суррогатами Святого Духа, — поставил диагноз Раскумаров, зыркая сверкающими глазами. — Телята, сосуны. Плохо без мамки-то!..

А те все сидели, напоминая загадочные камни Стоунхенджа: знак либо звездам, либо — звезд. Вероятно, то был Mayday, сигнал бедствия, он же SOS.

(c) июль — август 2000

 

Можно

Повесть

 

Нарушение заповедей часто бывает лучшей теплицей для прорастания побега.

 

Густав Майринк «Зеленый лик»

Краткое предисловие

 

Ко времени описываемых событий все пращуры здешних героев будут непоправимо мертвы и, хочется верить, вычеркнуты из человеческой памяти. Эти имена забудутся и большей частью превратятся в пустые звуки. Через несколько лет многие из них никому ни о чем не скажут. Но мы не должны забывать о наследии и пренебрегать потомками, достойными своего прошлого. Прошу надзорные органы не усматривать в этом крамолы. Упомянутые мной имена не могут быть причиной преследования, ибо фигурантов не будет существовать, а нынешние по своему устройству не способны понести от написанного моральный ущерб. Это фантастическая история о далеком будущем.

1

Притащился запыхавшийся юноша Сомм:

— Там!..

Дряблые сальные щеки прыгали, перепончатые кисти тряслись. Рот неприлично округлился; короткая шея, казалось, вот-вот захрустит в попытке вытянуться. Свиные глазки полнились ужасом и надеждой. Он раскраснелся, но не от вечной зимы, к которой привык, не зная иного. Покрытый толстенной полуметаллической коростой, в десятке драных одежек, Сомм приплясывал и был готов обмочиться, перекатываясь на коротких, напоминающих плавники, а больше – рыбий хвост.

Посреди замороженного цеха щелкал костер.

Старый Соом оказался шустрее других и вскочил первым.

— Гасите!

Охтыжсом метнулся во тьму, через секунду вернулся с мятым и ржавым ведром. Он опрокинул его над костром. Мрак сомкнулся, едва собравшиеся успели увидеть взметнувшийся серый дым. Змеиное шипение прозвучало, как акустический аналог отточия или красной строки, открывающих короткий смертный абзац. Ледяной холод рванулся к пепелищу.

Сома толкнул Сомма к выходу.

Сомма любили, но по его слабоумию не нарекли звучным именем. Когда он, едва появившись во тьме, замяукал, все стало понятно всем. Соом хотел утопить его в этом самом ведре, которым пользовались для разных надобностей уже лет пятьдесят, но батя не позволил. Мамаша Соома валялась без чувств – так и не пришла в сознание; батя Дажсом поклялся, что Сомм не станет обузой. Он, его батя, все берет на себя.

Два года назад батя принял на себя выстрел из огнемета. Сомм, схоронившийся в снегу под мертвым кустом светящегося лопуха, недоуменно смотрел, как бесшабашно пляшет объятый пламенем родитель.

— Уюююдо, рыба! – заголосили вокруг. – Сом! Сом!

Дети Сома, кто в чем был, устремились к флуоресцирующей реке. Она никогда не замерзала, ибо была горяча. Усиленно дыша носами и ртами, кто их имел; готовя скрипучие жабры, шлепая ластами по насту, они подскакивали и катились под спасительный откос, где над нестынущей водой нависли черные корни гигантской ивы. Там хоронился Отец-Испытатель, Палач и Защитник, Хранитель Хога. Он достигал километра в длину, занимая значительную часть русла; лежал на дне, пошевеливая канатами усов – все познавший, ничего не видевший от слепоты, с постоянно разинутой пастью, которая обещала приют либо временный, либо вечный.

Ибо Ёна, учил старый Соом, побывал во чреве Сома и спасся оттуда.

Сом тоже светился, но по личному усмотрению, и мог быть не виден Махогу, благо сливался со сверкающей рекой. Зубастые снежные грифы парили над пестрой толпой, валившей в омут; пятна желтые, пятна розовые, лиловые, голубые; море ночных огней стекалось под корни, ныряло, а вдалеке уже выло и визжало неживое. Сатана, будучи скован на тысячу лет, давно разорвал колдовские путы и совершал набеги, калеча Сусовых детей, а чаще – разя их насмерть или увлекая в подземные чертоги для неведомых действ.

Соом, и Сомм, и Сома, и Охтыжсом, и Воттежсом, и многие прочие потянулись в раззявленную пасть, где было не так светло, но намного теплее, чем на поверхности.

Там, наверху, радиоактивный город заполонила стальная нечисть. Откуда ни возьмись, из-под дымящейся земли высверливались буры. Затем вступали в дело прожекторы: они веером рассылали мощные лучи, которые выхватывали понурые, ослепшие здания, ледовые и местами жаром пышущие улицы, изогнутые каркасы чего-то тысячелетнего. Летала крупная пыль – скорее, сажа. Взмывали неуклюжие птицы, разбегались огромные существа, сочетавшие в себе травоядность с хищничеством, поспешно расползались шестипалые ежи и ехидны, сокращались сороконожки толщиною в бедро какого-нибудь Сына Бобра. Из плешей земных, на какие и не подумаешь, вылезала никелированная материя, неживая, броня, нейтрализующая отраву, ощетинившаяся стволами, на гусеничных колесах, ходулях, крыльях, с винтами и соплами, с приуготовленными колючими сетями.

Начиналось избиение, но большей частью – ловля.

Дети Сома догадывались, что им уготована особая участь – их, как непонятно выражались древние, оставляли на какое-то сладкое, ибо пришлось бы осушить реку и достичь Сома, а что умел Сом, про то, наверно, не было ведомо и Махогу. Поэтому охотились на прочих Чад – Лосей, Вепрунов, Шатунов, Змееглавцев; хвостатых, рогатых и кольчатых, но Сом, как правило, пребывал в безопасности, и его род страдал по случайности – опять же взять сожженного Дажсома, который вылез некстати и стал идеальной мишенью.

Внутри Сома было рельефно и скользко, в огромном желудке могла разместиться не одна колония, а двадцать. Желудочный сок пощипывал обнаженные части тела, покрытые, впрочем, защитной коростой, панцирями, броней, что была не настолько прочна, как у стальных и пластиковых Почвенников, но не давала кислоте разъесть подвижную, охочую до метаморфоз плоть, которая напоминала мясо омара. Сомм, всхлипывая, мчался в хвост; дурак дураком, перед лицом опасности он развивал немалую скорость – одно время плыл, как жаба; другое – перебирал ногами, едва касаясь складчатого дна. Вокруг бурлило, возникали здоровые пузыри: то были пищеварительные соки и газы Сома.

Не отставал и староста Соом, резвый не по годам; он крепко держал под мышкой промасленную книгу Забытия, которую его предшественники завели в незапамятные времена и сразу же пропитали особыми веществами, благодаря которым написанное не размывалось, листы не горели, и только столетия темнили страницы, так что буквы, постепенно сменявшиеся закорючками, приходилось подновлять светящимися красками. Кое-что было вклеено много позже. Светящегося же вокруг, хвала Сусу, находилось в избытке. Сам Сом был освещен изнутри, и кто-то уже, различив уступ, обозначавший плотную печенку, хоронился под ним, подбирал ноги-ласты, выпучивал глаза, испуганно поглядывал наверх – не пронзят ли Сома до самого днища сатанинские световые резаки. Сом лежал неподвижно, как мертвый. Отец-Испытатель тоже испытывал страх.

Соом придержал Сомма: довольно.

— Уже кишочник, — проскрежетал он – вернее, пробулькал, а больше просто обозначил тонкими губами незамысловатое объяснение.

Земноводный Сомм, раздувая жабры, огляделся; он постепенно пришел в себя и узнал рельеф: возвышенности, неровности, впадины – далекий холм сердца, высокий тяж спинной аорты, похожий на уложенный горизонтально водопроводный стояк; еще одно всхолмие поменьше – поджелудочную железу. Он помнил все названия, потому что был дурачком в гораздо меньшей мере, чем слыл; да, он мяукал, когда рождался, но мало ли что делали в такой ситуации: случалось, что каркали и щебетали, мычали, шипели кобрами и раздували капюшоны, голосили дурным, мало походим на человеческий голосом. Да, Сомм не был охоч к учению, особенно ненавидел цифры, но в общем и целом был достаточно смышлен, проворен и даже ладен собой по меркам Детей Сома; пытливый, он вечно шлялся вне колонии, забредал далеко и кто, как не он, предупредил колонистов о нынешнем нашествии.

Грохот на поверхности проникал даже сквозь коросту Сома.

— Перед Юдой угодничают, — качал головой староста, — Суса калечат, все ветви его, Бобров и Приматов, Коньков и Орлуш, но до Сома не достают, ибо Ёна сидел во чреве, и претерпел, и уцелел, а Даниил из Детей Львятных не пожран был, и други его из Детей Огнедышащих не сгорели в печи…

Соом перестал булькать и перешел на ультразвук, разнося благую весть по Сому.

— Непобедим Сом, — завещал он. – Недосягаем он, и не подвергнутся его дети распаду под жаром соков его…

Все старики претендуют на мудрость, но не каждый ее достигает. Старый Соом алкал ее до умоисступления; располагая сшитой по лоскутам и местами неведомо кем дописанной от руки книгой Забытия тысячелетней давности, он танцевал вокруг нее и плавал над нею; в минуты особого экстаза порывался жевать с краю или совершать с корешком сексуальный акт, где корешок тот бугрился, закруглялся и создавал отверстие; на сходах Детей Сома Соом твердил одно: как прискакали могучие Дети Жеребца, четыре штуки, и все сгорело, и засияло, и стало неудержимо множиться, выражаясь в ластах, жабрах, жвалах, рогах, щупальцах и колоссальных размерах, и пала пыльная морозная тьма, ибо наступило счастливое царство ожившего Суса, которого предал нечестивый Юда, оно же Хог, а весь Махог с Сатаной во главе был загнан под землю и скован там на тысячу лет. Но вот срок истек, и Махог, поклонявшийся Юде и ненавидевший Суса, принялся за набеги, размножившись за это время в формах ужасных и металлических, разящих насмерть, но Сус даровал своим Чадам, в частности, Сома, а детям Орлуш, например, гигантского Орлана с размахом крыльев в половину версты – Соом не знал, что такое верста, но полеты Орлана видели все, а чрево Орлана вмещало четыре колонии душ, похожих на Детей Сома, но пернатых и с зачатками крыльев. Соом не сомневался, что с годами – веками — орлята эти встанут на крыло. А у Детей Приматов имелись руки вчетверо больше тел и с десятью пальцами на каждой; и ноги, хоть и короткие, были такие же многопалые; для них не существовало Отца-Испытателя с вместительным чревом, зато летали они получше Орлуш, ухватываясь за горячие, ровно светящиеся железные палки, что торчали из древних сооружений; неслись через площади и магистрали стремительно, едва уловимые в прицелы бронированных Почвенников. Их непонятливость сбивала с толку, но они не вкушали мясного и ели только плоды, которые всюду росли в изобилии, разных цветов и в рост едоков.

Соом все рассказывал о былом: про дочь Змееглавца с ядовитым плодом, от которого муж ее начал строить стальные буры и огнеметы; про Сына Медведя, который пожаловался матери на дерзких чужих детей – вероятно, Приматовых, и тех разорвали; про Юду, который целовал самого Суса, а после выдал его Почвенникам, и Почвенники приколотили Суса к доскам, но Сус ожил и поменял обличие! – тут Староста воздевал перепончатую ладонь и обводил собрание победоносным взором.

— Как мы, — втолковывал он, хотя все уже слышали это много, много раз, но все равно ликовали, — ибо мы были подобны Почвенникам, но вот пришел Сусов суд, и все зажглось, и многие истребились, однако достойные возымели отличия… по коленам своим и родам, и перышки, — сладко заговорил-засюсюкал Соом, — и жаберки, и хвостики, и рожки… И только Дети Юды, Почвенники, низвергнуты были под землю в неизмененном виде, и ежели ободрать их, лишить одежд, то омерзительны они, наги и отвратительно гладки, скользки, и света не дают, и гибнут от благостного Сусова духа, который невидим, но пронизывает все, от черных небес до последней песчинки, и греет нас, и охлаждает, и питает плодами….

Да, в книге Забытия имелись позднейшие вставки из каких-то других источников – подклеенные, вшитые; однако Соом, который, как все старики, принимал на веру чересчур многое, если не все, и считал, что всякий текст книги что-нибудь важное да означает, исправно читал подряд. Орфография и сюжеты основатель но изменились.

…По Сому пробежала волна: он изготовился рыгнуть, благо сверху наконец установилась тишина.

— Воспомним Ёну! – пробулькал староста, заблаговременно ложась на курс.

Сом дрогнул, изрыгнул своих блудных детей, и в воду пробкой вылетел фосфоресцирующий ком. Распавшись, он устремился к поверхности; оттуда Дети Сома поползли на берег, как было сотни миллионов лет назад. Вот суша, мокрый песок, и на нем остаются следы, похожие на лягушачьи. Вот пригорок. Вот Сын Жеребца, который возвышается там, расставив копыта и снисходительно улыбается. В мозолистых лапищах у него дымящаяся железная труба. Он встряхивает гривой и кивает на серебристую бочку с замершим буром на оконечности и бездействующим огнеметом. С бочки еще комьями опадает земля. Ни звука не доносится изнутри, но ясно, что она не пустует.

— Учитесь, земноводные! – ржет Сын Жеребца.

По воде бежит рябь: Сом восстанавливается после приступа поноса и тошноты.

2

Землеход не уступал размерами доброй трети Сома. Так показалось собравшимся; на самом деле он был, конечно, гораздо меньше. Сын Жеребца победоносно скалился и расхаживал вокруг. Он возбужденно помахивал хвостом, обнажая огромные морщинистые ядра. Соом топтался на месте, не осмеливаясь подойти к изделию Почвенников. Сомм оказался смелее: шагнул вперед и протянул руку, чтобы потрогать тускло сверкающий металл.

Его сородичи нестройным хором вскричали:

— Не трожь!

— Пусть потрогает, — возразил Жереб. И звонко лягнул землеход ради общего утешения и гарантии безопасности.

Староста нервно огляделся по сторонам, оценивая нанесенные Почвенниками ущерб. Тот оказался на удивление невелик: несколько срезанных металлоконструкций – рам, балок и стрел; болталась наружная лестница, угол которой вырвали с каменным мясом. Как обычно, что-то горело: в полуверсте от берега поднимался столб черного дыма, но только один. Покойников не было. Невдалеке зияла яма, откуда вывинтился сбитый снаряд.

— Пролетел самую малость, — объяснил Жереб. – А тут и я.

— Чем ты его? – благоговейно спросил Дажсом.

Жереб показал трубу. Навел ее на покалеченную лестницу и передернул звено. Ослепительный луч распорол ржавое железо, и лестница с грохотом рухнула в светящийся мусор.

— Это ихнее, — сказал Жереб. – Обронили с месяц назад, когда удирали. Я взял. Пока учился, отрезал ноги Коню, провались оно пропадом. Конь выдюжил, мы его прижгли, схоронили. Ну, не насмерть. Жрет теперь за целый табун и разжирел за месяц праздной сытости

В своих высказываниях разнообразные Чада, всех видов и со всеми невозможными речевыми аппаратами выражались приблизительно одинаково, худо-бедно понимая взаимное кваканье, карканье, ржанье, зуй, шипение и лай – проклятое, но удобное наследие Почвенников, плюс коллективные чтении всеведущей книги Соома. Попадались даже такие, что прочитывали некоторые надписи, хотя бы и выжженные дотла. Совсем уже редкие знали названия укрытий, где таились ночью и днем.

Сомм все-таки прикоснулся к землеходу. Тот был теплым, и чувствительная перепонка уловила слабейшее колебание, словно плод, еще очень маленький, толкнулся ножкой в материнский живот. Правда, Сомм ничего про такое не знал, только про икру.

— Там кто-то есть, — квакнул он сдавленно.

— Еще бы не быть, — усмехнулся Жереб. – Сейчас вынем!

Дети Сома с готовностью обступили вражеский транспорт. Но решительность через минуту сменилась растерянностью, потому что никто не представлял, как к нему подступиться. Капсула была гладкой, без единого зазора; ни щелок, ни выступов, нечего поддеть ломиком.

— Как ты его завалил? – спросил Сом-Соом-Сом. – На нем ни царапины.

— Почем мне знать? Нацелил эту штуку, слева направо провел, он и рухнул.

— Штука твоя сильно яркая. Небось ослепил ездока, и он навернулся. Сейчас оклемается и взлетит! От нас останется туман…

Строй их речи был не настолько упорядочен и подводится к норме из соображений постижимости.

— А как оно видит? – спросила любопытная Сома. – Ни дырочки! И выстрелить неоткуда.

Холодало все яростнее, из рыбьих пастей валил солоноватый пар. Много где было и жарко, но туда не отваживались идти: могли затянуться жабры, отсохнуть ласты, поредеть чешуя. Могли наступить слепота, глухота, немота и бешенство с совокупительной разнузданностью. От последней страдали все, даже Дети осторожных Тараканов, Клопов и гигантских Мух. Их и так поедали за почти полным отсутствием других насекомых.

— Кто его знает!

— Что делать-то будем?

Посыпались идиотские, предсказуемые предложения: скатить в реку, развести костер.

— Бросьте, — махнул рукой Сом-Соом-Сом. – Что ему река? Он под землей находился. И огонь его не возьмет.

— В Соме разогреется, — возразил кто-то.

— Он и так раскаленный был, — сказал Жереб. – Сейчас остывает. Небось там какая-нибудь прокладка, чтобы не зажариться.

— Палками бить, — предложил дюжий Сомс. – Пусть рехнется от грохота.

Это показалось делом более здравым, но утомительным и долгим, хотя Жереб для порядка подпрыгнул и ударил в землеход мохнатыми копытами.

— Голодом уморить, — задумчиво произнес Соом.

— Там может быть еда, — помотал гривой Жереб, внезапно обнаружив нетравоядную смекалку. – И снадобья. А главное, за ним могут пожаловать. Может быть, прямо сейчас! Выручать товарища. Вот выползет штук десять таких же, где мы стоим, и посечет нас напополам.

— В конце концов он здесь замерзнет – прочавкала сердобольная Сома. — Давайте откатим его в Этажи. В подполье. Там жарко, а думать будем потом…

Этажами называли остов строения, от которого остались лишь сваи, балки и кое-где – перекрытия; крышу снесло, помещения выгорели; изначально этажей было намного больше, но сколько – никто не знал; верхние снесло, когда явился Сус вершить расправу, и теперь они покоились рядом, образовав мерцающую гору, вокруг которой буйно разрослись гигантские морозоустойчивые папоротники и лопухи. Но цокольный этаж сохранился; там даже стояли проржавевшие колесницы с обтекаемыми формами, дверцами, и разные Дети там иногда ночевали. Иногда – исчезали. Это было крайне опасное место, поскольку Почвенники, совершая вылазки, чаще направлялись первым делом туда, однако Дети об этом знали, и враг ни разу никого не застиг. Оно полнилось невидимым ядом, и там не стоило задерживаться. Но да, там было гораздо жарче, нежели снаружи.

— Кликни своих, — попросил Соом Жереба.

— Зачем?

— Пишут, что в старину таких запрягали.

Дело было дней столь далеких, что Жереб не оскорбился. Но звать никого не стал.

— Да я и один сдюжу, — заявил он. – Вы только сзади приналягте.

Опасаясь возвращения Почвенников и потому суетясь, землеход наскоро обмотали проволокой и тросами, которых было много припасено неизвестно ради чего – и вот пригодились; десятки перепончатых ладоней уперлись в теплый металлический бок, а Жереб, издавши задорное ржание, напрягся и дернул. На конский манер сразу и опозорился. Сосуд с начинкой медленно перекатился. На лбу Жереба вздулись лиловые жилы, копыта зарылись в пепел и почву.

— Наддайте, — прохрипел он.

Под ноги ему закапали горошины светящегося пота.

— Тяни! – отозвался Дажсом. – От Хога – Махогу! Поднажмем, братья!

— Именем Суса! – подхватил Соом, который по дряхлости не участвовал в затее, да и драгоценная книга мешала ему толком упереться. Он приплясывал сзади на раздвоенном до паха хвосте пуча глаза.

Юный Сомм старался пуще других. Во-первых, он был молод и крепок. Во-вторых, сгорал от любопытства. В третьих, разжегся непреклонным намерением рассчитаться с Махогом за родителя. Его широкий рот приоткрылся, потекли вязкие слюни. Непроизвольно стрельнул язык, которым Сомм в минуты праздности ловил себе в пищу мух, что поменьше – мальков, ибо взрослые были с кулак, и такими не составляло труда подавиться.

— Да вы совсем не толкаете, — обиженно выдавил Жереб, озираясь.

Не успел он договорить, как снаряд мерно загудел. Все отпрянули, в ужасе наблюдая, как начинает поворачиваться коническая верхушка. Только что Дети Сома мечтали откупорить эту штуку, и вот они содрогаются, глядя, как конус начинает выдвигаться на толстой цилиндрической ноге; нога же имеет круглые матовые оконца не то для обзора, не то для стрельбы. Ее диаметр был немного меньше окружности корпуса; по сути, землеход выворачивался наизнанку, готовясь опорожниться – делал примерно то же, что только что предпринял Сом. Вскоре показался едва очерченный продолговатый люк.

— Вооружайтесь, — проквакал Соом, прижимая к груди фолиант. – Мы не успеем разбежаться. Хватайте, что попадется под руку, и сразу бейте.

Сомм поискал глазами, заметил какой-то черный железный штырь с резьбой. Подобрал, взвесил в руке. Он не привык сражаться. Никто из Детей Сома не числился в бойцах. Да и Жереб, если на то пошло, не отличался воинственностью, хотя и позволил себе выстрелить в посланца Почвы. Это граничило с шалостью, мелкой пакостью из-за угла. Едва такой снаряд, неведомой силой движимый, зависал над табуном Детей Жеребца, тот разбегался врассыпную, не помышляя об отпоре, и так бывало со всеми Детьми. Они, ютившиеся в посланных Сусом пещерах, лишь хорохорились в грезах, не решаясь на кровопролитие. Но Сомм, очевидно, просто не успел выпрямиться, ибо привычно опорожнялся лежа на боку, и если бы сопла – Дети Сома не знали, что это сопла – включились, то лишь погнали бы его по дымящейся, заваленной каменным и металлическим хламом почве. А значит, наружу выберется собственной персоной Почвенник.

Которого никто из живых ни разу не видел вблизи. Кто наблюдал вплотную, тот сгинул, а издали запомнились только серебряные фигурки с аккуратными непроницаемыми шарами вместо голов.

Цилиндрическая нога остановилась. Казалось, что из корпуса вырос толстый гриб.

— Что твой елдак, — хмыкнул старый похабник Трисом.

Сомм невольно засмеялся, но быстро осекся средь общей напряженной тишины. Обоих никто не одернул. Сомма считали недалеким, взять с него было нечего, а от Трисома можно было получить пространный ответ в выражениях, которых никто из Детей Сома часто не понимал, но общий посыл улавливал.

Люк, оказавшийся скорее шторкой, пускай и чрезвычайно прочной, поехал вверх.

Из отверстия высунулась трясущаяся рука. Без перепонок, когтей и шерсти. Пальцев – пять штук. Все окровавлены.

3

Почвенник был женского пола. Это немедленно стало доводом в его защиту, ибо дети всех тварей, населявшие царство Суса, благоговейно относились к самкам как собственным, так и вообще любым, включая животных, даже насекомых; последние достигали такого размера, что пол удавалось распознать без труда. Самки работали в поте лица, рожая Сусу, ибо заповедовал Сус, большая часть приплода жила от силы часы. Что-нибудь вечно оказывалось негодным: то вместо кожи или шкуры – прозрачная пленка, сквозь которую просвечивали потроха; то не было конечностей, то головы продолжались туловищем величиной с ладонь, а еще бывало, что зияли черепа, заполненные водой, которая немедленно вытекала, а с нею, как догадывались окружающие, все зачаточные мысли. Так, слюнявый недоумок Сомм считался очень удачным экземпляром, способным производить потомство и усваивать книгу Забытия. Да если повториться, то не так уж он был и глуп, поразумнее многих – разве ляпнет что или перднет для смеху, а косорукость и неумение что-либо смастерить встречались и у толковых детей Сома. И Сомм первым выронил свой штырь при виде женщины.

Та, шаря ладонью по цилиндру, уперлась и высунула голову. Шара не было, голый череп. То есть не голая, а с долгой русой гривой, которая рассыпалась по плечам и наполовину закрыла лицо. Вот оно было голый. По лбу тянулась кровоточащая ссадина, кровь заливала правый глаз, левый скрывался за прядью. Рывок исчерпал силы подземной самки. Она прерывисто выдохнула и замерла. Собравшиеся стояли столбом и не смели приблизиться. Наружность пришелицы ошарашивала и отвращала. Обнаженная кожа, которая не защищала ни от чего. И правильные черты. Правильные некогда. Детям Суса время от времени попадались изображения тех, кто жил до прихода четырех отпрысков Жеребца и всемирного пламени. Все это были, как они знали, былые и будущие прислужники Махога, поклонники Юды, которые отправились к раскованному Сатане. С тех пор понятие нормы исчезло. Нормой было все, что умело жить, передвигаться, принимать пищу, размножаться и общаться с себе, если так можно выразиться, подобными, так как подобия зачастую не было в помине.

Та, что явилась из почвы, что-то пробормотала. Никто не понял. Она повторила громче, настойчивее. Дети Сома переглянулись. Язык был незнакомый, хотя не казался напрочь чуждым. Молящая интонация, построение фразы, многие звуки – нет, никто и не слышал о таких вещах, но все уловили нечто смутно знакомое и привычное. Чем пользовались все. Впрочем, догадаться о смысле было не трудно.

— Да, все равно она тут помрет, — совершенно здраво рассудил старый Соом. – Вон кожа какая. Не зря же они сидят под землей. Черное небо Суса обуглит эту нечисть.

Все невольно подняли глаза на мрачные небеса, чьих было царствие.

Но самки не разделяли мужского трепета перед своими особами. Только что добрая Сома шагнула вперед и плюнула в окровавленное лицо. Затем подобрала брошенный Соммом штырь.

— Давайте, спасайте, — процедила она. – Я сама загоню ей это в дупло.

Очевидно, белокожая поняла. Она сперва инстинктивно подалась назад, но тут же скривилась от боли и дернулась наружу – наверно, внутри ей что-то сильно мешало: придавило или прищемило. Глаза расширились. И Сомм, вообще не сознавая, что творит, вдруг сделал шаг вперед и взял ее за удивительно мягкую руку. По лицу самки пробежала будто бы рябь. Рука была теплой; чешуйчатая, почти бронированная ладошка Сомма – холодной. Но Сомм ничего не заметил. Он осторожно потянул. Самка собралась с силами, уперлась ногами во что-то невидимое, сдвинула брови. Произнесла какое-то слово. Смахивало на команду. Сомм дернул, и она выскользнула на половину корпуса. Одежда, как и предполагали собравшиеся, была серебристой.

Тут приплелись сын и дочь Кота. Оба обросшие спутанным, с колтунами, мехом; глаза без ресниц и почти без век, подернутые защитной пленкой. У дочери окрас был с намеком на полосы, но, может быть, это были разводы въевшейся грязи. Котта и Котт пересидели атаку в самом опасном убежище – туннеле, который находился глубоко под землей. Туда вел наклонный спуск по когда-то ребристым, а ныне начисто стершимся лестницам. Другие Дети не отваживались туда соваться отчасти из суеверного страха перед настоящими катакомбами – («Котакомбы – неспроста это!» – бахвалились Коты), откуда было рукой подать до почвенных пластов, отчасти из-за крыс – не Детей их, а настоящих, ростом с Собачьих родителей. Дети Кота, в отличие от подавляющего большинства других, не были вегетарианцами и охотились на этих крыс, зачастую неся тяжелые потери. Их сжирали дымящимися, тех и других, не брезгуя желчными пузырями, которых кошки обычно не трогают. Другим отличием детей Кота было не столь почтительное отношение к самкам, что, несомненно, объяснялось плотоядностью, которая, как давно подметили разношерстные дети Суса, уродует нравы.

— Большая удача, — заметил Котт, не здороваясь. – Что, к нам поволокли?.. Снаружи эта гадина не выживет.

— Сожрете, — уверенно квакнул Сомс.

— Это потом животами маяться, — хмыкнул Котт. – Если она вам нужна, то мяукаю поберечься. Вы небось навострились в свои Этажи? Тогда можно оставить и здесь. За ней обязательно придут, и вы уже не отсидитесь в своем Соме. Ее надо к нам, в туннель, на глубине там жарко.

— И ядовито, — напомнила Сома.

— Коты же почему-то не дохнут. И твари, которыми кормятся – тоже. Может, и не маются даже. Не хотелось бы наблюдать, — сказал Жереб.

— Благоприятная мутация, — пожала лишайными плечами Котта. Где она подцепила это научное выражение, никто не имел понятия. Лишаи переливались в свете смертоносных огней.

Старый Соом задумался. В словах Котта имелся резон. Правда, соваться в туннель отчаянно не хотелось, однако Соом как староста считал себя обязанным умножать знания и полагал важным лично потолковать с самкой Почвенников, когда та вернется в чувство. Таких диалогов на его памяти не было. И еще он слышал, что в туннеле было много надписей, начертанных до вмешательства Суса, и очень хотел их увидеть.

— Пожалуй, пойду, — сказал он.

— Я тоже, — неожиданно выпалил Сомм.

— Зачем? Какой с тебя толк?

— Такой, что ты старый, а остальные боятся. Вон, Сома уже обоссалась.

Это было так. Сома, ничуть не смутившись – никто не стеснялся вещей естественных, — запальчиво выставила то, что должно было считаться подбородком, а на деле представляло собой мешотчатый скос.

— Территорию метит, — мяукнула Котта.

— Всякому времени – своя территория, — веско заметил просвещенный староста. – В седую старину был город, где коты охраняли от крыс музеи. Шла война. После нее в город специально привезли целый поезд котов.

— Что такое музеи? Подозрительно спросила Котта.

— Что такое поезд? — подал голос Дажсом и тут же продолжил: — Пусть малец идет с ними. Именно что бесполезный. Хоть сообщит, если тебя, старого, поймают на клык.

— Я быстрый, да, — похвалился Сомм. – Я вжик – и выскочу.

Соом все-таки колебался.

— Я так и не пойму, на что она вам, — сказал он Котту.

Тот пожал плечами.

— Конечно, желательно в пищу. Но можно нарезать из нее приманок для крыс.

— Сначала потолковать, такое мое условие, — отчеканил Соом.

— Да на здоровье. Будешь учить язык? Раньше ласты откинешь, старый, и жабрами ссохнешься. И какой тебе прок от ее рассказов? Сом у вас есть, пересидеть можно. Жратвы хватает. Даже книга имеется почитать.

— Знать всегда лучше, — ответил Соом, хотя спроси его кто-нибудь, почему это так, объяснить не сумел бы.

— Захавай меня Махог, если туда полезу, — прогремел Жереб и демонстративно отступил.

— С твоими-то копытами, — подхватила Котта. – Все правильно понимаешь. Ты же сверзишься на первой ступеньке. В кокосовых черепах у копытных встречается мозговое молочко. – И она непроизвольно облизнулась от этого образа: расколотый кокос величиной с добрую тыкву – две половинки, из каждой удобно лакать шершавым язычком, где сосочки разрослись уже, как трава.

Самка, на вид ни слова не понимавшая из их речей, протяжно застонала. Помогая себе рукой, она вывалилась до колен и высвободила вторую. Сомм машинально бросился к ней, ухватил под мышки и выволок целиком. Она повалилась на угольный снег, который чавкнул, уже почти весь превратившийся от тепла землехода в жидкую грязь.

— Там могут быть другие, — заметил Котт.

— Покойнички, — уверенно добавила Котта. – Мертвая тишина. Я знаю ее.

Жереб ударил по землеходу копытом.

— Ну, эту дуру вы к себе точно не закатите, — заметил он Котту и Котте.

— Оно нам нужно? В рот не положишь.

— Хватит про рот, — осадил его староста, кивая на тщедушную фигуру, которая лежала ничком и слабо скребла пальцами черное месиво. Его передернуло при мысли о трупоядстве. – Это наша добыча.

— Наша, — уточнил Жереб, но без особой настойчивости. Он был туповат, как все Дети Жеребца, и, чудом сбивши вражескую машину, исчерпал свой резерв творческой инициативы и любознательности. Его интеллектуально-мнестические способности стремительно мчались к нулю.

Самка вдруг подняла голову и быстро-пребыстро залопотала. Она спешила, проглатывала слова, давилась ими, задыхалась, и многое, похоже, повторяла. И Сомам, и Котам, Жеребу чудилось, что еще немного – и они поймут, о чем идет речь; Жереб даже зашевелил ушами – не совсем лошадиными, но все-таки большими и с кисточками.

— Сомаха, проверь, целы ли у нее кости, — распорядился Соом.

Выступила древняя знахарка Сомаха. Скрипнув чешуйчатым панцирем, она присела на корточки и принялась осторожно мять самку перепончатыми, но узловатыми от старости пальцами. Серебро зашуршало. С небес спикировал почуявший пищу Сын Баклана. Он приземлился шагах в двадцати, распахнул зубастую пасть и требовательно заорал, взмахивая когтистыми крыльями.

— Кости целые, но вишь, падальщик пожаловал, — проскрипела Сомаха. – Не жилица.

— Что с Почвенниками делают дальше? Их сожигает Сус? Он собирает их за к пиршественным столом, где возлежит Сын тучного Тельца?

— А вот распорют Котики, и будем знать. – Сомаха выпрямилась, насколько позволил горб. – Волоките под землю, если собрались, не то сейчас и кончится.

Котт и Котта согласно зашипели. Соом посмотрел в сторону жерла.

— Несите, — решился он. Но сам не прикоснулся к самке. Сомм удивленно понял, что старик боится, а сам он – нет. Он оказался в чем-то выше старосты. Это было неожиданно. Сомм хрустнул плечами, нагнулся и вновь подхватил самку. Она тонко и безысходно завыла.

Воздержались от помощи и Дети Кота, но не от страха, как опрометчиво подумал Сомм, а просто не сочли это нужным. Они развернулись и побежали к туннелю. Соом засеменил следом. Сомм, тоже семеня, но задом наперед, замкнул шествие. Скрип снега слился с шорохом от волочения. Тянулись следы от рыбьих хвостов, немного похожие не то на санные, не то на лыжные.

Селение провожало их пустыми взглядами. За Детьми Сома маячил Жереб, который провожал конским оком свой бесполезный трофей.

4

Вход в подземелье когда-то имел прямоугольную форму, но с пришествием Суса оказался завален надстройкой, внешнему виду каковой было суждено навсегда остаться тайной. Сглаженные атомным жаром ступени превратились в заснеженный пандус, где четко виднелись недавние следы Котта и Котты. На коростяном лбу Сомма выступил бисерный пот. Ему не было особенно тяжело, это передавался страх старосты. Сомм не желал встречи ни с крысами, ни с новыми котами.

Пандус перешел в ровную площадку с кубическими сооружениями. Некоторые были повалены. Староста, щуря подслеповатые глаза, поглядывал на них и явно сожалел, что ковыляет мимо и некогда ему задержаться, рассмотреть остатки выгоревших надписей.

— Кофе, — произнесла по-своему самка.

Сомм оглянулся на Соома.

— Ко-фе, — повторил он. – Она так сказала.

— И что это значит? – буркнул тот. – Тащи, не отвлекайся. Здесь ногу сломишь того и гляди.

Процессия вошла в темный проем. Разные вещи светились там и тут, но недостаточно ярко.

— Эй! – окликнул староста Котта и Котту. – Огня у вас, что ли, вовсе нет? Глаза у нас не кошачьи.

— Ступайте осторожнее, — бросила через плечо Котта. – Внизу светлее.

— Это почему?

— До нас там селились Птицы. Дети Голубей. Им было плохо видно, зенки повытекли, вот понатаскали с поверхности всякого хлама. Уж сколько лет, а все тлеет.

Шагая медленно, они приблизились к стоявшим в ряд оплавленным тумбам. С обеих сторон по краям торчали будки – в том же состоянии. Проходы между некоторыми тумбами были перегорожены косыми заслонками. Дальше начинался спуск. Четыре лестницы, разделенные барьерами. Те самые стершиеся, когда-то ребристые ступени.

— Зачем туда, — сказала самка.

Соом встрепенулся:

— Туда! Она говорит: «туда»! – Это слово он понял, оно было общим. С внезапной угодливостью, ему самому непонятной по отношению к врагу, старик закивал: — Туда, туда! Надо так! Сгоришь или заболеешь наверху!

Но сразу подумал о пресловутом хламе, который переправили под землю Голуби. Будет ли лучше?

Сомм же понял, что обязательно сверзится, если ему не помогут.

— Кто-нибудь, — квакнул он. – Мне нужно держаться одной рукой. Возьмите ее с другого бока!

Котт раздраженно зашипел, но все-таки подошел. Вдвоем они повлекли самку вниз, в слабое зарево. Подножье лестницы виделось явственно. Барьеры внизу были оснащены высокими сосудами, по бокам иногда появлялись оплавленные скрученные перила, а на округлых стенах проступали изображения. Сомм, никогда сюда не совавшийся, опасливо смотрел на улыбчивых самцов и самок Махога. Изображения почернели от времени, покрылись грибами и плесенью, среди которых что-то шевелилось, но местами сохранились на удивление хорошо. Во всяком случае, можно было различить белые зубы, светлую кожу, неприятно синее небо. Впрочем, неприятным было не оно собственно, а чувство, будто Сомм нисходил не к Детям Кота, а дальше, в толщу земли, к тем самым почитателям Юды, которые веками лыбились со стен.

Старосте все это было тоже в новинку. Он сильно возбудился и стал дышать часто, с клокотанием в горле. Ему очень хотелось задержаться и поскрести эти грибы, что бы в них ни скрывалось, отчистить хотя бы кусочек вогнутой картины. Но никто не собирался его ждать, и вслед за всеми он шагнул с лестницы на уходившую вдаль платформу.

Она была широка и упиралась в стену, где тоже было что-то изображено. Какие-то предметы, собранные из мелких разноцветных камней. Платформа была загромождена всяким фосфоресцировавшим ломом, как будто черный металл стал цветным. Светилось также из ровных боковых канав, которые с обоих концов уходили в темные туннели. По стенам поверх рвов тянулись таблички с начертаниями. И снова – покрывшиеся паршой изображения Почвенников, а также непонятных предметов. Самым странным в последних казалось то, что все они были целыми, а сами Почвенники сияли от счастья в своих ненатуральных одеждах и украшениях. Это понимал даже Сомм. Вокруг стояла полная тишина, только что-то слабо потрескивало.

Староста прищурился, стараясь прочесть настенные начертания. Губы беззвучно зашевелились. Котта остановилась рядом, щелкнула когтем по книге у него под мышкой, и Соом испуганно прижал к себе сокровище.

— Разбираешь? – спросила Котта.

— Буквы знаю, кое-какие слова, а целиком непонятно.

— Ты вниз-то глянь.

Староста посмотрел. По дну канавы из ниоткуда в никуда тянулись ржавые металлические брусья. Две штуки. Между ними сплошным частоколом лежали увесистые балясины, и все это в целом напоминало положенную плашмя бесконечную лестницу.

— Здесь что-то ездило, — сказал Соом.

— Соображаешь, — ухмыльнулась Котта. – Ладно, старик. Тебе все равно не хватит жизни, чтобы прочесть. Хромай к своим, с тебя достаточно.

Сомм, уже отпустивший самку и стоявший над нею, услышал и обернулся. Котт шагнул к нему.

— Ты тоже, — скомандовал он.

— Почему? – тупо спросил Сомм. Самка неподвижно лежала у него в ногах.

— Потому. Вы все равно не жрете мяса.

Тот моргнул.

— Ты же обещал, что не станешь ее жрать…

— Ну мало ли кто что пообещает, — усмехнулся Котт. – Вали отсюда! А то нам и рыба не в тягость.

Тут к нему подошел староста.

— Дети Кота, — произнес он, стараясь говорить внушительно и грозно. – Сом хранит нас, и Сус видит все. Не делайте этого. Не грешите братоубийством. Давайте для общей пользы допросим…

Котта взмахнула мохнатой рукой и чиркнула по его щеке кривым когтем. Короста вскрылась, выступила бледноватая кровь. Соом отшатнулся и выронил книгу. Книга была ему дороже всего на свете. Он неуклюже нагнулся, чтобы поднять, и Котта толкнула его ногой. Староста неуклюже завалился на бок, смешно брыкнув раздвоенным хвостом.

Котт тоже выставил когти. Правда, эти выросты были не совсем когтями и уж всяко не кошачьими; у кошек когти прячутся меж бархатных пальцев, а у Детей Кота они сформировались на месте ногтей: длинные цилиндрические выступы прокуренного цвета, которые утончались в конце и дополнительно затачивались самими Детьми. Больше они смахивали на изогнутые острые крючья. Котт оценивающе смерил самку взглядом и задержался на горле. Староста мучительно встал, раздувая жабры. Он кренился на один бок.

Сомм заслонил самку больше от возмущения, чем из жалости.

— Не дам, — еле слышно произнес он.

— Ух ты, — восхитился Котт и погрозил когтем.

— Отойди, — послышалось сзади на чистом, без малейшего искажения языке Суса и всех его сущих, понятном каждому.

Никто не понял сразу, кто это сказал. Котта оглянулась, Котт сузил зрачки до их полной невидимости. Соом завертел головой. Сомм тем более не разобрался, но подчинился машинально и сделал приставной шаг вправо. Самка приподнялась на локте. Рука скользнула по серебристой оболочке и взметнулась. Невесть откуда в ней появилось что-то. Самка рассекла воздух, после чего Котта, Котт и оказавшийся на свою беду рядом Соом вскрылись. Три головы запрокинулись под прямыми углами. Из чистых срезов ударили фонтаны крови – по дуге с обеих сторон, и если бы Сомм по дороге хорошенько присмотрелся к одному настенному изображению, у него бы возникли садово-парковые ассоциации, хотя он, безусловно, не имел представления о парках и садах. Первым упал на колени староста. Руки-плавники подергивались. Котт и Котта обошлись без промежуточной фазы и дружно рухнули навзничь.

Самка, напротив, встала.

— Туда, — наставила она палец на черную нору. – Быстро.

Сомм молча смотрел на нее.

— Быстро, — повторила она на безупречном диалекте Детей Сома. – Сейчас набегут, и тебе конец.

Тот посмотрел на пол.

— Книга, — выдавил он.

Самка шагнула в сторону и пинком отправила фолиант старосты в канаву.

— Жить хочешь? – спросила она, отбросив с лица волосы.

Дети Сома обладали рудиментарным пониманием прекрасного. Тяга к нему естественна, и они находили прелесть в черных сугробах, изгибах расплавившихся металлоконструкций, игре теней и света. Усматривали они красоту и друг в друге, выделяя, к примеру, особые разрезы глаз и толщину межпальцевых перепонок. Сомм, как свойственно многим отсталым существам, компенсировал неполноценность развитием одного отдельного чувства. В его случае – восприятия красоты. И он сумел оценить ее в самке, тогда как его сородичи видели в ней только врага, неприятного и жуткого во всех отношениях. Сомм не смог бы сформулировать, что именно ему нравится. Инаковость? Потому что была совсем не похожа на детей Суса и обитателей Хога. Нет, не поэтому. В ней все было неправильно и в то же время образцово. Сомм, далекий от абстракций мысленно, умел улавливать ее чувственно. Он схватывал не саму красоту, а идею красоты и нормы, воспринимая ее бессознательно, но неосознанность не означала, что это представление не возбуждает ответной реакции на уровне животных чувств. Короче говоря, у него вдруг потекли слюни. И слезы. И встал сомородный орган. Еще его бросило в жар. В ушах загудело, ноздри раздулись, выделяя из миллиона запахов один, необычно свежий. Ткни его кто-нибудь в отдельные прелести – редкие русые волосы, серые глаза, поджатые пухлые губы, — он бы мотнул головой, отрицая их привлекательность.

Он тупо стоял и молчал.

Самка взяла его за руку. Прислушалась.

— Вниз, — приказала она, подвела Сомма к ровному краю канавы и спрыгнула на брусья. Зачарованный Сомм последовал за ней, ни секунды не удивляясь ее стремительному выздоровлению.

Она была здоровехонька изначально или успела чем-то пользоваться. Радиация, очевидно, ей почти не вредила благодаря особенному устройству или зелью.

Переступая через светящийся хлам, они устремились во тьму.

5

Вскоре их окутал почти непроглядный мрак. Самка шагала уверенно, все прочнее убеждая Сомма в исходном притворстве. Оба молчали, опасаясь привлечь интерес местной живности. Потом Сомм все же отважился зашептать:

— Откуда ты так хорошо разумеешь по-нашему?

— Мы разумеем по-любому, — отозвалась она, не особо понизив голос. Взглянув на дрожащего Сомма, сочла нужным добавить: — Наверное, ты заметил, что моя одежда полна неожиданностей. В ней много неизвестного вам оружия, она пропитана лекарствами, а еще переводит с языков уже совсем мутных. Микробных там, вирусных. Впрочем, ты не знаешь, кто такие микробы и вирусы. Но шлема жаль.

— Шлем это шар с твоей головы? – догадался Сомм.

— Да. Там были разные датчики, навигаторы. Но им, чтобы вы поверили, пришлось пожертвовать. Я обойдусь без него.

Ее спутник наступил на что-то живое, споткнулся, ойкнул.

— Не трясись, там был просто паучонок. Хуже, если мы наткнемся на Детей Шершня. От них моей защиты может не хватить.

Они молча ступали по бетону, не страшась обесточенных рельсов.

— Зачем же ты притворялась? – просто спросил Сомм.

— У нас есть тотализатор. Букмекеры. Попросту говоря, я поспорила, что выберусь к вам на сафари максимально беззащитной.

— Но как тебя сбили?

— Меня? Этот мерин? Изобразить крушение было легко. Ваш конек умеет только хвостом слепней сбивать, и то если они доступного размера.

— Что такое сафари?

— Потом расскажу. Как тебя звать?

— Сомм.

— Мы позже выясним, как на самом деле.

— Я сын Сома. А тебя?

— Планета Путина, — ответила самка, все прихорашиваясь на ходу. – Скоро мы доберемся до бокового отсека. За ним уже начинаются Коридоры Власти. Их штуки по четыре на каждом перегоне.

— Что такое перегон?

— Неважно. Здесь же ездили поезда. Это промежуток между станциями. Так называются ваши Этажи.

— И не была ранена совсем?

— Совсем.

— Значит, ты выиграла, — констатировал Сомм. – Что ты за это получишь?

— О, нечто крайне редкое. Практически недостижимое. Отсек уже близко, иди сюда.

Они приблизились к вогнутой стене с ошметками кабелей и обломками труб. Почему-то включился слабый свет, обоих стало видно.

— Засекут же, — прошептал Сомм.

— Нет. Я делаю так, что другим нас не видно и не слышно. Мой спор еще далеко не закончен, главное – впереди. Правда, мне придется здорово отравиться – но ничего, подлечусь Это займет не больше часа.

Сомм понятия не имел, сколько это времени – час. Но смекнул, что немного.

— Почему вы произносите неправильно — «Сус», а не «Иисус»? – осведомилась Планета Путина. – У вас же была Библия, в ней написано верно.

-У нас была книга Соома, а нам трудно произносить двойное «и».

— Иная буква дорогого стоит, — заметила самка. – Аврам и Авраам, например. Или Исак и Исаак. Сом читал вам об этом?

— Там половина выдрана была, — буркнул Сомм. Он удивлялся, с какой все большей легкостью, непринужденностью и даже дружески общается с коварной Почвенницей.

— Никакого гипноза, — пообещала та уже полностью непонятно. – Все натуральнее некуда. Видишь?

Она указала на серебристую змейку, тянувшуюся по ее одежде от горла до паха.

— А наверху язычок. Потяни его вниз. Только медленно. Я включу запись.

Какую запись?

— У вас любовь бывает? – спросила Путина.

Стало вдруг жарче.

— Мы любим Суса и Сома, — ответил Сомм.

— Ах, чтоб тебя, — раздосадовалась она. – Я про другую. Может быть, к жеребцам и бакланам? Или между собой?

— Между собой случается, — выпалил он. – А про таких я и знать не хочу.

— Отлично, — улыбнулась Планета. – Но я-то тебе нравлюсь? Тяни за язычок.

Сомм неожиданно признался себе, что да, она ему нравится. Это было немыслимо, противоестественно, кощунство и святотатство, но его к ней тянуло. Он вспомнил про Сому. Вот приблизительно так. Нет, сильнее.

Шов на Планете Путина разошелся, и вывалились два мягких горба с розовыми пупырышками по центру. Сомм ничего подобного в жизни не видел.

— Потрогай, — приказала она.

Он послушался, и сомодел стремительно прыгнул вверх. Планета стянула остатки комбинезона. На ней не было ни шерстинки, ни чешуйки. Только гладкая поверхность без наростов и нарывов, без шрамов и лишаев. Встречались только редкие бурые пятнышки, которые чуть успокоили Сомма: хоть что-то неладно.

— Разденься сам, — велела Планета.

На Сомме было лишь Махогу ведомо, что: какое-то тряпье, подпоясанное разорванными и заново связанными кушаками. Не пояса, а гирлянды. Он взялся сперва за одно, потом за другое.

— Живее. Смотри на меня и не тяни.

Он кое-как стянул с себя все это убожество.

— Сунь мне руку между ног.

— Я тебя пораню, у меня почти плавник.

— Суй!

Он осторожно сунул.

— Чувствуешь, какая я мокрая?

В Соме, когда там прятались, бывало влажнее, но в Планете — намного приятнее. Сомодел, не спросив разрешения, чуть разделился. Из багрового отверстия потянулись клейкие белесые нити. Они приставали к шпалам.

— Это потому что я хочу тебя. Я захотела тебя сразу, как только ты пришел мне на помощь.

Его? В чешуйчатой коросте, с рыбьим хребтом, пучеглазого, сплошь в перепонках и бородавках? Она возжелала Сомма-недоумка? Правда, чем дальше заходило дело, тем меньше он себя таковым ощущал. И речь изменилась уже заметно. Он словно умнел рядом с нею.

— А усы-то, — восторженно проговорила Планета и поочередно, а после – вместе – обсосала оба.

Усы-то пока были просто смех.

— Целуй меня, осетр, — продолжила распоряжаться Путина. – Мне нравится запах рыбы. Обнимай.

Сомм неуклюже приложился к ней тонкими губами, стараясь не поцарапать, но она единым засосом втянула в себя всю целиком его острозубую ротовую полость. Проникла языком в глотку так, что пищевод сократился; затем – в гортань, едва не задушив – Сомм забился в кашле, и его колкие объятия поневоле становились все крепче и жарче. На безупречной коже Планеты выступили кровавые капли.

— Поверни меня задом, — приказала она. – И войди. Только не надо торопиться, а то паёк у вас тут не особенно богатый. Выбор, я имею в виду, невелик. Знаешь, почему я все это делаю?

— Нет.

— Потому что я тебя полюбила. Первого в жизни. Тут не важно, ты урод или красавец. Главное в душе.

Она уперлась ладонями в драные шланги, пригнулась и широко развела ноги. Сомм осторожно вошел и едва не взорвался. Стало нестерпимо скользко, сомодел как бы дотягивался до маковки черепа, и Сомм боялся лопнуть.

— Не спеши, — наставляла Планета Путина. – За грудь, если боишься не выдержать, не хватайся. И за бока. Вообще не прикасайся ко мне, только тихо двигайся взад и вперед.

— Я тебя тоже полюбил, — глупо пробормотал Сомм. Он сказал правду, хотя всего лишь хотел отвлечься.

— Это очень хорошо. Теперь вставь выше. Откуда опорожняются. Только ненадолго, там туго, и ты сорвешься.

Это оказалось самым трудным, но сильный рыбьим духом Сом совладал и с этим.

— А если родятся дети? – спросил он только с тем, чтобы снова отвлечься.

— Они не родятся, — возразила Планета. – Давай мне его сюда, в рот. Родится кал, как и положено разумным существам.

Сомодел, сомородный орган, хоронился в забрюшинном пространстве и умел выдвигаться на половину локтя Почвенника. Уже без чешуек, откровенно мясной, он с трудом поместился у Планеты во рту.

— Ну и ну, — промычала Путина. Поспешно шевельнув языком, она извергла из Сомма пол-литра жидкости, сильно отдававшей лососевой икрой. – А запах рыбьего жира обожаю с детства. Сегодня диета, — обронила Планета непонятное слово.

— Болт у тебя будь здоров, — продолжила она, одеваясь. Опустошенный и влюбленный Сомм стоял дурак дураком. Заметив это, Планета перестала быть вульгарной, помогла ему замотаться в тряпье и ласково взяла за руку.

— Вон там отсек, — показала она.

Чуть видная, сливавшаяся со стенкой округлая дверь с кодовым замком и поворотной, как у сейфа, ручкой. Высокое напряжение. Табличка – череп с костями неизвестного существа. Четыре титановые ступеньки. Решетчатые. Без перил.

6

— Меня-то, такую рожу, хоть не сразу сожгут? – не выдержал Сомм.

— Что ты! – рассмеялась Планета Путина. – Тебя там только и ждут. Гейзер Чуркиной просто не терпится на тебя посмотреть. И не только, — добавила она со значением.

И Сомм неожиданно осознал, что навсегда расстается со всем – Сомом, односельчанами, лучевой нагрузкой, взорванным городом. С лесом, местами необъяснимо вечнозеленым, где водились невиданные существа. С Жеребцами, Орланами, Ветрунами, Змееглавцами и Шатунами. С вечным, но уже въевшимся в измененные клетки морозом. Вероятно, с непрошибаемой тьмой и снегом. Кострами, водой, налетами Почвенников. Россказни старости он уже потерял. Стало жаль всего этого – извращенной тоской по гнусному, но привычному. И только вскипевшая в Сомме любовь не дала ему повернуть назад, пренебрегая Детьми Котов и Крыс.

Путина прошлась пальцами по невидимым, утопленным кнопкам. Щелкнула ручка. За дверью оказался широкий люк, который поехал назад, как оконечность толстого стержня, а тот тонул где-то в глубинах горных пород. Пространство освобождалось. Вспыхнул теплый свет – домашний, сказал бы Сомм, знай он, как тот выглядит. Сомм почему-то ждал мертвящего, белого. Сбоку растворилась дверца, сливавшаяся со стеной.

— Вот и вы, наконец-то!

Распростерши объятия, вошел благообразный пожилой человек в обтягивающем белоснежном трико. Одежда была увешана коробочками, линзами, проводками. Пухлые кисти были упрятаны в медицинские перчатки.

«Лекарь», — почему-то сообразил Сомм.

Но ошибся.

— Преподобный Космос Гундяев, — представился вошедший. – Исповедник и пастырь данного сектора Бункера.

Сомм промолчал, глядя непонимающе.

Космос сделал широкий круговой жест рукой.

— Все, что построено под землей, называется Бункером, и это один из его секторов. Эй, голуби мои сладкие!- призвал он, заметив, что Путина и Сомм чересчур неприкрыто себя ощупывают. – Прошу вас не здесь. У вас будет достаточно места для грешных утех.

— Ты не пострадала, моя милая? – заботливо обратился к Планете преподобный.

— Ни капли. Было забавно, когда меня вознамерились съесть кошки.

Гундяев не развеселился.

— Это не дело. В следующий раз надо снабдить их кошачьим кормом. У нас тоже водятся кошки, — пояснил он Сомму. – Только они совершенно обыкновенные и бесподобно мурчат, если чесать за ушком. У нас в своем роде Ноев ковчег. Здесь сохранилась вся нормальная живность, какую удалось уберечь. Она живет в зоопарке. Тебе ведь известно про Ноя?

— У их старосты была Библия, — сказала Планета Путина. – Сшитая невесть из чего.

— Ты ее выбросила, — с горечью напомнил Сомм.

— Я никогда ничего зря не выбрасываю, — возразила та и вынула фолиант из межъягодичного пространства, где, Сомм мог поклясться, минутами раньше было просторно и пусто. – Но старосте не повезло. Он угодил под резак вместе с Детьми Котов.

— Все мы возляжем под этот резак, — кротко утешил ее Космос. – Так что же: там есть про Ноев ковчег?

— Немного есть, — сказал Сомм.

— А еще?

Преподобный взял Библию и принялся ее листать.

— Да, чего тут только не найдешь, — пробормотал он сдавленно, но, как почудилось Сомму, с одобрением. И вклеено, и дописано… Вот это, например.

Он начал читать. За сильно попорченным временем рассказом о целовании Суса шло следующее, начертанное на другой бумаге и другими буквами:

«Василий Сталин исступленно гвоздал каблуком извивающегося жовто-блакитного червя.

“Ахррр! Ахррр!” — рычал Василий. Слов у него не осталось.

Уже довольно давно на мир пала тьма. Но не совсем. Еще сохранились отдельные люди, которым было дорого дорогое.

За спиной у Василия расцвел ядерный гриб.

“Уходим”, — молвил старец Дристобор, творя дезактивирующую молитву…»

Это был древний и темный по смыслу фрагмент, восходивший еще, быть может, к досусовым временам. Соом не понимал его и видел в нем описание чудес, произошедших сразу по возвращении Суса, которое по чьей-то непонятливости переместилось из конца книги в ее середину.

Космос пытливо всмотрелся в Планету.

— С ним-то ясно, — произнес он. – Ну, а ты? Ты сумела в него влюбиться?

— Истинно реку тебе, отче, — ответила та, что – да. Он совершил для меня подвиг, пришел мне на выручку. Нес меня. У него такой… такой многообещающий уд…

— Вас проверят на полиграфе, — предупредил Гундяев. – Это условие пари. Возьмут анализы, определят гормональный состав. Но я рад за тебя, дочь моя. Запись уже достаточно убедила меня в твоей искренности. Ты обрела нечто дорогое и важное, ценное для тебя лично.

— Да уж не Ракете Рогозину давать, — усмехнулась Путина. – Там такие жабры… если поиграть в них кончиками пальцев, но перед этим подстричь неровно ногти..

— Избавь, — отмахнулся преподобный. – Я тоже слаб и рискую соблазниться.

— И что? В соблазне же подвиг.

— Да, но годы гнетут меня… А искушения множатся в угоду Махогу. Сейчас, мой дорогой… я не ошибся – Сомм? вам устроят маленькую экскурсию.

Странно, но тот его понял.

— — Конечно, экспозиция будет скромна, всего не обойти и за нашу долгую жизнь, но кое-что я вам покажу как лицо духовное и ответственное за развитие юноши в правильном направлении. Мы начнем с галереи портретов – живописных, фотографических, стереоскопических, восковых. Увидим посмертные маски основателей Бункера, если от тех хоть что-то осталось. Но для начала вам, разумеется, придется привести себя в порядок. Планета!

— Да, преподобный? – присела в реверансе Путина.

— А вам, — спохватился Космос, — не режут слух наши имена. «Планета», например. Ведь это не имя, это наименование небесного тела.

— Да нет, — пожал плечами Сомм. – Мы ведь тоже разные Бобры, Сомы, Вепри, Лоси. Каждому свое. По ранжиру, — добавил он совершенно невозможное для себя слово.

— У нас элементы телепатического обучения. Да, у каждого своя стезя, каждому – по заслугам, свое. «Jedem das Seine» — так было начертано на вратах одного древнего учреждения. Между прочим, не бессмысленная фраза.

— Что такое сафари? – спросил Сомм.

— После, мой мальчик, после. Чтобы усвоить это, понадобится некоторое духовное просвещение. Будь любезна, Планета, отведи Сомма поочередно в дезактивационную – мытья вам вместе, так что можете немного развлечься. Потом – под сканер и в лабораторию. Генетическую – обязательно. И в душ, само собой! Там тоже будет возможность снять напряжение. Потом Сомма должным образом переоденут, и мы перейдем к делу. Любишь его? – вдруг свирепо осклабился он.

— Люблю, — без запинки ответила Планета Путина. – С первого взгляда.

— Большая редкость, но случается. А ты ее? – Гундяев вперил в Сомма взгляд, какой тот видел только у Орланов.

— Больше себя самого.

— Фантастическая удача, неслучайное пари. Я верю вам, молодые люди, но проверю. Давайте же начнем.

Он что-то произнес в пустоту, и разошлись новые двери. Впереди протянулся коридор с обещанными снимками, картинами и изваяниями.

— Бункеров тьма, — словоохотливо поделился Космос, шагнув за порог. – По возможности они соединены. Их строили еще во времена Второй войны, снабжая всем необходимым на многие годы вперед. С приходом к власти пращура твоей возлюбленной строительство резко ускорилось и приняло международный характер. Его обсуждали на разных – саммитах…

— ?… – еще не понял Сомм.

— Высоких встречах, собраниях. Великих Семерок, Восьмерок, Четверок, Двадцаток. В том числе и тет-а-тет.

— А?

— Наедине друг с другом. Идемте же, друзья. Вот статуя предка нашей Планеты, который по праву считается одним из главных создателей данного Бункера.

И Сомм уставился на золотую носатую и лысую фигуру, стоявшую на персидском коврике босиком и в кимоно, руки в боки. Обнаженная грудь, маленькие круглые глазки, чем-то похожие на соммовы. Сходства с Планетой не было ни малейшего, и он об этом сказал.

— Прошла тьма веков, — пожал плечами Гундяев. – Мы все утратили внешнее сходство с пращурами. Правда, в некоторых угадываются дорогие черты.

Коридор был пуст. Очевидно, здесь никого не боялись и в случае чего распыляли потайными орудиями. А может быть, выстреливали сильнодействующими средствами или как-нибудь быстро сводили с ума.

Сомм, Космос и Планета были одни.

— Почему у нее такое необычное имя? – спросил Сомм.

— В согласии с величием Махога вообще. Здесь во всем отражается нечто мощное, разрушительное, грозно, ну или уж слишком заметное, выдающееся. Мой предок якобы поклонялся человеку-Сусу, однако я служу Махогу и Сатане, а потому зовусь Космосом, ибо он бескраен. Планета грандиозна и прекрасна. Она планета вся. Все потомки первых колонистов выбрали себе яркие, зачастую пламенные имена. А вы по собственной воле нареклись Сомами и Вепрями. Вы – твари, мы – конструкторы. Но начнем же обход.

7

Коридор оказался не настолько безлюдным. Статуя лидера была необоснованно велика, и за ней прятались Почва Ле Пен и Спутник Гагарин. Оба румяные, мускулистые, загорелые они неожиданно выскочили и заключили Планету Путина в объятия. Космос Гундяев взирал на эту шалость добродушно.

— Вернулась! Цела! – закричали они хором.

— А Сомм-то каков! – порадовался Спутник. – Прямо лягушонок в коробчонке!

— Не смей! – Планета показала ему кулак.

— Ну, теперь мы тоже на такое же сафари. Теперь нас не удержать. И сразу же – диаконский чин: слышите, Космос?

— Да поспоспешествую, — отозвался тот, оглаживая бородку.

— Почему на такое же? – спросил Сомм, на сей раз уточнив вопрос.

— Потому что любовь же у вас. – Ле Пен сверкнула лазоревыми глазами.

Гундяев решил уступить.

— Во все времена молодежи нравилось поохотиться, — улыбнулся он. – Я вижу в этом обычный спорт.

— А того, что мы люди – не видите? – сдерзил Сомм.

— Это не совсем так. Проповедь будет дальше, но считай, что отчасти она уже началась. Вы сами причислили себя к рептилиям, земноводным, пернатым, парно- и непарнокопытным. К ежам и страусам, которые скачут в запустении. Даже к бактериям и амебам. Некоторых мы сохраняем для изучения. Между прочим, мы собираемся вскрыть вашего Сома. Напластовать его, ибо он похож на древо, по годовым кольцам которого можно кое-что выяснить об истории мира. «Не все мы умрем, но все мы изменимся», — примерно так сказал ваш апостол. И да, под Сусом умерли не все, но изменились основательно – я бы даже выразился: капитально. А мы, как видите, сберегли даже старую речь. И славьте вашего Суса за обретение ваших истинных обличий – гиен и крокодилов. Потому на вас и охотятся. Благо мы обитаем в Геенне. Мы не меняемся, мы закаляемся.

— Ты дашь его мне? – спросила у Путиной Почва, кивнув на Сомма.

— Конечно,

Ответ поразил его. Сомм и помыслить не мог разделить нежданное чувство.

— А мне? – взметнулся Гагарин. – Вы так уже делали?

Почва и Спутник легли у ног статуи валетом и принялись остервенело раздеваться, помогая себе белоснежными зубами.

— Но не здесь же, — остановил их Космос. – Не перед ликами предков. Хотя, впоследствии возможно… — О чем-то поразмыслив, он заметил: — Впрочем, я допустил неточность. Мы тоже изменились: стали здоровее, сильнее, живем сотни лет, ежеминутно готовы к соитию. А наши имена! Вспомните свои и оцените наши: Восток Иванов. Магма Чаплина. Мантия Ельцина. Вулкан Медведев. Ядро Трамп. Чернозем Михалков. Пламень Асад. Марид Хусейн. Чем Кем Им. Астероид Фюрер. Девочки Геббельсы – Пояс Астероидов, среди них есть Церера, Ганимед, Каллисто… Все они некогда умерли, но сохранился годный генетический материал… Наша гордость – сиамский близнец Ленин-Сталин. Похотлив, как морская свинка. Имеется Буря Кобзон – поговаривают, что еще тот самый, живой и настоящий. Орбита Меркель. Архипелаг Обама. Ракета Рогозина. Метеор Эрдоган. Пламень Каддафи. Уран бен Ладен. Да можно без конца продолжать… Нас нарекли звучно и гордо. Идемте, почтим их великих предков.

Все четверо двинулись по коридору.

Сомм в этой экспозиции не знал никого. Староста не называл ни одного имени. На месте Ракеты Рогозина вообще висела пустая рамка.

— На реставрации, — почему-то смутился Гундяев.

— А как вы поступаете с теми, кого не сберегаете для изучения? – осведомился Сомм.

— Травим их, как и положено на сафари, — удивился вопросу Спутник. – Поверхность тоже не лишена интереса. На для нас сразу и заповедник, и аттракцион.

— Что такое аттракцион?

— Каруселя с лошадками, — издевательски объяснила Почва. – Спутник, я уже мокрая. Я хочу его, тебя. Я хочу всех.

Со стен смотрели незнакомые лица: востроносое, с кубической головой – карликовый прародитель Вулкана, в парике, кто-то с железным ломом в заднепроходном отверстии, еще один — в петле на шее, жирный очкарик в кителе, рыжий клоун, ушастый негр и даже для Сомма страшная, как смерть, бабища. Гипсовая старушка, закутанная в шаль и в простеньком платье. Зловещая харя в чалме. Брод, пересекаемый полуголым Лидером на Жеребце. Снова Лидер, и вот он целует рыбу¸ а дальше – поит лосиху из бутылочки. А еще дальше наряжен Орланом и собирается крутить педали допотопного летательного устройства.

…Вчетвером обходили они галереи и холлы, библиотеки и закрома, чайные комнаты и кухни. Космос Гундяев степенно вышагивал впереди. Там уже попадались люди в чистых и светлых одеждах, но в основном – нагишом. Сомм плелся сзади, испытывая непонятный стыд. Наверху он с чем только не сталкивался – и с естественными отправлениями где и куда придется, и со спешными, хищными совокуплениями в неподходящих местах. Как-то раз всем селением отымели дружно даже Сома. Потехи ради. Отец, но как не подшутить над Отцом? Надели деревянные маски (а ну как признает) с длинными трубками, зашли на глубину. Сом остался равнодушен. За тысячу лет с ним чего не случалось – то же самое, например, но в исполнении плотоядной касатки, которую сам Сатана знает, как, занесло в мирные воды, и она решила потешиться перед тем, как в странном выброситься на сушу. Однажды приладился гигантский десятиног, этот докучал Сому долго. А деревенщина была ему безразлична.

Иногда попадались лабораторные помещения с полупрозрачными дверьми. За ними копошились над чем-то Почвенники в салатного цвета робах. Туда экскурсию не пускали.

Холлы и обеденные залы подавляли роскошью: диванами, скажем, и креслами из натуральной кожи. Почва Ле Пен указала на богато расшитый пуфик:

— Вот эту вещицу я лично набила мехом ваших Котов. Сафари лет восемь назад… И обтянула шкурой Жеребца, а шила нитками из бобровой шерсти…

Стены мерно гудели, в них струилась некая энергия.

— Уже и не атомная, — заметил Космос, правильно оценив взгляд Сомма. – Теперь есть новая. Она извлекается из абсолютного вакуума. Ведомо ли тебе, что есть вакуум? Полное ничто. Источник нашего благоденствия. Вотчина Сатаны.

Шкафы ломились от напитков и настоящих книг, почти не похожих на Библию Соома. Все без зазоринки, едва ли читанные и многие, вероятно, с неразрезанными листами. Все старинные и в то же время новенькие. Повсюду тяжелые шторы-портьеры, пускай и без окон. Система перископов.

— Любим мы старину,- повинился Космос. – Нынче кнопку нажмешь и видишь, как в вашей проруби всякая нежить плещется. А это все-таки перископ. Вот сей – с затопленной подводной лодки. Подлатали, естественно. Отчистили.

Везде со стен мертво смотрели головы Жеребцов, Сомов, Вепрей, Волков и даже половина мамонтовой.

— Этого я завалил, — гордо сообщил Спутник Гагарин. – Вообрази – народился откуда-то в новом оледенении.

Сомм молча рассматривал добытые на сафари трофеи, сам ощущающий себя добычей мелкой и не заслуживающей отдельного охотничьего десанта на поверхность. Он хорошо помнил эти вылазки: безлунная ночь, прожженная прожекторами. Пылающие Дети Сома, иных волокут в землеходы. Сальные буры вывинчиваются из-под снега, словно кроты; ложатся на курс, не имея крыльев. Идет оглушительная пальба. Гагарин отвел Сомма в оружейную и показал, из чего именно: Сомм обнаружил пистолеты, карабины, гранатометы – тоже явно древние, но в отменном состоянии. Нашлись даже арбалеты и луки со стрелами. Под стеклами стендов хранились капсулы с отравленными иглами и шприцы дальнего боя с усыпляющим действием.

— Вот этот мамонт, — все не мог успокоиться Спутник. – Я и пулей его, и лазерным резаком. Хобот – в сторону! Бивню – напополам. Да еще гранату под хвост – ни махога! Бредет себе тупарем и только сверкает красными глазками. Я подпалил ему шкуру – шерсть у него, знаешь, густая и длинная. Буквально опустошил огнемет. Пустое! Голый, а топает. Тогда я его загарпунил, — Гагарин показал на себе, ткнув пальцем в затылочную ямку.

— Господа! – прервал их Гундяев. – Дальше у нас банные комплексы и любострастные покои. Ты, Сомм, еще побываешь в них. А вот и Церера!

Совсем молоденькая, в салатной форме Церера Геббельс, подбежала к нему с распечаткой. Космос прочел.

— Все с тобой ясно, — сказал он. – Проверили твою кровь. Ты из Раздеваевых, а зовут Николаем. У вас в деревне одни Николаи и жили, так что не ошибусь.

— Какая заманчивая фамилия, — похвалила Почва.

— В покоях и комплексах, — продолжил преподобный, — участвуют не только дети Махога — «Магога», кстати если правильно, но и специально обученные особи ваших видов. Многие предпочитают, тем более в структуре древних БДСМ и дао-практик.

Сомм по-прежнему пребывал в замешательстве. Ему не хотелось делиться с Планетой ни с кем. Ей, судя по ее взгляду – тоже.

— Голуби, — умилился Гундяев. – Истинные агнцы! Пожалуйте в трапезную, чада мои!

8

Трапезная представляла собой огромный зал под средневековую старину, выдолбленный в каменной породе. Вообще, отмечалось смешение стилей – налицо была самая оголтелая эклектика. Деревянные балки, какие-то жернова, снова тяжелые шторы, абстрактная живопись на стенах пополам с черепами особенно ценных трофеев; истертые, простреленные и неизвестно чьи знамена; полые рыцарские доспехи, полые железные кони. Деревенские скамьи вперемежку с бархатными креслами; сам же дубовый стол был покрыт гобеленом с изображением подземного десанта. Во главе возвышался самый настоящий трон. Пылал камин, ноги утопали в коврах. Люстра, казалось, была рассчитана на тысячу свечей, но и простые свечи горели в золотых и серебряных подсвечниках и на столе среди блюд, и по углам. Барокко и рококо, классицизм и модерн, постмодерн и голографические сценки из жизни фантастических существ. Несколько подлинных полотен Рембрандта и Рубенса, повсеместно – Дали и нарочно увеличенные репродукции Босха. Античные статуи без рук, носов, ушей, целых голов и гениталий. Все собравшиеся разместились в согласии с личными вкусами. Кресло, казалось, предназначалось Путиной как главной наследнице, но сел там Гундяев. Он сразу же встал и ударил драгоценным крестом о фарфоровую тарелку:

— Чада мои! Обычно мы произносим молитвы и проповеди, а уж потом вкушаем пищу. Но сегодня все будет наоборот. Ибо еда здесь единственная услада, не считая ваших проказ под скатертью, однако нынче нам предстоит нечто новое. Призываю вас поберечь силы. Проповедь прозвучит в конце. У нас гость. Мы вкратце познакомили его с обычаями здешнего существования, но не открыли предназначения…

Планета Путина и Николай Раздеваев, уже испытанные полиграфом, уселись на другом конце стола.

Им сразу положили какие-то диковинные кушанья. Прислуживали затянутые в ливреи дети Суса, доставленные сверху и вышколенные предельно: Дети Орланов, Бобров, Вепрей, Котов и Волков, а также множество других. Особо одаренные насекомые величиной кто с голову, кто с кулак жужжали классические мелодии, мешая их с фанком, панком, рэпом и попом. Им аккомпанировала группа гориллообразных сусовцев – пианино, флейта, виолончель, ударные, контрабас, арфа и акустическая гитара. Цилиндры, полосатые костюмы, лакированные ботинки, сигары в кривых зубах.

Раздеваев повертел двузубой вилкой. Лакей немедленно нацепил на нее нечто раскаленное и шипучее.

Разлили напитки: как полагается, начали с шампанского, а затем перешли на пиво, виски, вино, текилу и дымящиеся коктейли неизвестного состава. Воскурились кальяны. Рыжий клоун – Ядро Трамп – и седоусый Архипелаг Михалков рассекли бритвочками кокаиновые дорожки. Мантия Ельцина сунула под шаль десятикубовый шприц. Астероид Фюрер закурил простенькую трубку, которой уже давно подпалил белоснежные усы.

— Ибо у нас любовь, — продолжил Гундяев, — причем настоящая, взаимная и пылкая, что превосходит условия всякого пари…

— Что это? – Николай ткнул пальцем в тарелку, обратившись к лакею-лосю.

— Соммус, — вкрадчиво пробасил сохатый.

Соммус был еще жив и если не трепыхался, то чуть подрагивал.

— О, дай кусить, -попросила Планета.

— Он презанятно жарился, — хором сообщили насыщавшиеся рядом Пояс Астероидов – девочки Церера и Ганимед Геббельс. – Боббер отрубил ему голову и бросил остальное на сковороду, а тот встал на хвост и начал раскачиваться…

Космос услышал.

— Эффект децеребрационной ригидности. Любое живое существо, если его обезглавить, теряет контроль над спинным мозгом. Вот Соммус и встал.

— А если бы его повесили, — добавил Удар бен Ладен, — он бы обделался.

— И кончил, — подхватила Почва. – Вот почему я люблю посильнее душить – но не всегда насмерть.

— Отложите ваши приборы, чада, — распорядился преподобный, избавив Сомма-Раздеваева от немедленной расправы, потому что Николай либо отказался бы вкусить еще не упокоенного Соммуса, либо не дал откусить Планете, либо его бы вырвало прямо в тарелку, а то и все скопом. И что было хуже по отдельности – Сус весть. – Мы приступаем к повторению Основы Основ. А потому – оглядитесь и присмотритесь.

Раздеваев медленно обвел взглядом зал. Неожиданно до него дошло, что стол находится в центре ворсистого круга, который вшит в середку огромной пятиконечной звезды. Похоже на стекловолокно. Люстра немного пригасла. Потянуло ладаном. Староста утверждал, что черти – а Сомм, несомненно, очутился в самом капище Сатаны – не выносят ладана. Получалось, что тот заблуждался.

Пламень Каддафи звучно выпустил газы. Звякнул притороченный к поясу лом, который он носил вместо шпаги как символ и память о предке.

— Христианство – воплощенная воля Создателя! – прогремел Космос, и по залу разнеслось эхо его благодатных слов. – А также – ее попрание! Это не мои слова. Так утверждал древний японский литератор Эндо. И почему, вы спросите?

— Мы не спросим, — подала голос щекастая Магма Чаплина. Она чавкала головой, в которой угадывался старый приятель Сомма Осом. – Мы давно в курсе.

— Но я отвечу, — возразил преподобный, — дабы в присутствии Детей Магога просветить несведущую душу. Вы поддержите меня, и он уверует. Главное в учении их Суса то, что все – можно! От этого произошли великие искажения и подмена. Сус представился Богом и объявил, что берет на себя грехи человечества. После тотального греха Бога любой другой не только манит, но становится обязательным. Ибо, как выразился он сам, кто хочет душу свою спасти, тот ее потеряет, ибо возомнит себя высшим. Кто без греха – пусть бросит камень. Сус не бросил ни в кого.

Раздеваев слушал нехотя, но признавал, что Гундяев во много повторяет поучения старосты. Планета Путина ласкала его под скатертью, на которой начали проступать каббалистические знаки. Дрогнули свечи.

— Разгневался – уже убил, учил нас Иисус, — напомнил преподобный. – Это смертный грех, запрещенный Отцом. Испытал вожделение – уже прелюбодействовал. Но из этого вытекает, что подобное недостижимо! Эти заповеди невозможно выполнить. А потому – можно!!

Второе»можно» превратилось в громовой раскат. Ганимед Геббельс намочила кружевные трусики.

— Сатана – глубоко под землей, он скован на тысячу лет. По Божьим меркам это миллиарды. А Иисус среди нас, он неприметен, ибо ужасен и отвратителен, как мы. Он – Бог отверженных.

Раздеваев подумал, что присутствующие не сильно напоминают отверженных. Но стал внимать дальше. Все это каким-то образом относилось лично к нему. Сиамские близнецы запустили все двадцать пальцев в вазу с конфетами в форме бомбочек. Одна рука Сталина работала плоховата, и брат захватил больше.

— Итак, если можно все, поскольку Бог самоустранился и его нет, то здесь, внизу, где сокрыт Сатана, все живут именно по Христу! Но по фигуре и грех. По Сеньке и шапка! Поэтому – Юда. Поэтому – целование, предательство, самоубийство; поэтому он вернул церковникам деньги. Иисус совершил величайший в истории грех, сперва наставив Юду, а после заменив его собой. И за это Иисуса оставил Бог, и он сошел в ад. Сатана до этого не додумался. Он же всего лишь ангел, пускай и высший. Он подчиняется Божеству. Он искушал тем, чем владел – земною властью. Но он не дошел до крайнего греха, и за людей пострадал Юда. Это Юде положено фигурировать на кресте, — и Космос высоко воздел свой. – Это Юде, искупителю человечества, нам подобает поклоняться! Он покончил с собой, и это грех величайший!

Мохнатая звезда засветилась, окрасила помещение в цвет красного фонаря.

— Страшнее Сусова? – осведомился Вулкан-лилипут.

Гундяев извлек платок и промокнул слезу.

— Сус тоже покончил с собой, хотя и необычным способом. Но Сус любил Юду, вот что важно. И предал его, принудив предать себя. Он поругал любовь!

Планета Путина напряглась.

— Мы все поздравляем тебя с подвигом, Планета, — обратился к ней преподобный. – Ты соткала любовь, готовую к жертве. Вот! Берите с нее пример, горе-охотники! Вы реактивные нетопыри, а не служители Магога! Вам наплевать и на Суса, и на Сатану! Ты, Фюрер, сократился и деградировал до Астероида! А ты, Кем Чем Им, умеешь только расстреливать своих солдат, которые забывают отдать тебе честь!

— Воинское приветствие, — с улыбкой поправил его Кем Чем Им. – Честь они мне отдали все.

— Да, это похвально, — согласился Космос. – Но где здесь любовь? Или был некий фельдфебель, особенно тебе милый? Ты приготовил из него рагу?

Сомм, уже давно не дурак, склонился к Путиной. Он понял, что его ждет.

— Зачем ты влюбила меня – понятно. Но что ты сделаешь с собой?

— Ничего, — беззаботно улыбнулась Планета. – Разве ты не понял? Можно все.

— Во имя мученика Юды и грешника Суса – разоблачаемся! – гаркнул Космос. – Раздеваемся все! Прямо здесь!

Звезда засияла ярче. Люстра погасла почти совсем.

— Мы приветствуем содомию, — подмигнул Сомму Спутник Гагарин.

— Иисус нам простит что угодно, — подхватили Восток и Ядро.

9

Жабры Сомму запечатали растопленным барсучьим жиром. Невидимый механизм привел в движение стол, который стремительно встал стоймя. Блюда высыпались в звезду. Выдвинувшиеся боковины превратили его в перевернутый крест. Спутник, Астероид, Планета и Кем Чем Им взялись за костыли. Сзади с грохотом опустилась доска, открывшая доступ к сокровенному месту Сомма. Костыли были музейные, паровозных времен; их вколотили в запястья и скрещенные лодыжки. Чернозем Михалков принес электрический венец, не позволявший забыться. Для чешуи приготовили простенький картофельный нож, а крошка Каллисто принесла еще мелкую терку.

— Бункер продержится миллионы лет, — приговаривал Космос, расхаживая вокруг. – Знали бы вы, сколько средств употребил на его строительство Лидер! Сколько баррелей нефти буквально отправилось обратно под землю! С годами этим Бункером станет вся внутренность земного шара. С такой, как у нас, медицинской наукой – глядишь, и доживем!

— Вы будете воевать с другими, — прохрипел Николай Раздеваев.

— Обязательно, — кивнул Гундяев. – И каждое чадо Магога готово к бою.

Планета Путина провела по лицу Сомма теркой.

— Больно, милый? – шепнула она.

— Да, — кивнул он.

— А мне – нет, — зааплодировала она. – Это все потому, что мой грех особенный. Я нашла тебя, привела, приварила к себе… и все от чистого сердца. Терки мне будет мало.

— Когда наступит срок, Планета, мы сочиним что-нибудь исключительное, — пообещал Гундяев.

Пламень Асад, Метеор Эрдоган и Уран бен Ладен уже выстроились в очередь.

— Рыбу вываливают в муке, — Чернозем приволок ведерко с негашеной известью. Пояс Астероидов, руководимый Почвой, Орбитой и Магмой приготовили медикаменты.

Подтягивались и новые – Сатурн Менгеле, Пекло Кастро, Вельзевул Горбачев, Хаос Трумэн…

Наконец, Раздеваев заголосил от боли, но не знал, какому Отцу пожаловаться за то, что покинул.

Срезали плавники. Кем Чем Иму разрешили употребить их сырыми.

Потом Планета Путина подошла близко-близко и выдавила Раздеваеву глаза. Спутник метнулся слизнуть один. Почва неожиданно разочаровалась в Сомме и переключилась на послушную Мантию. Близнецы предпочли друг друга. Вскоре все до единого были обнажены. Сукровица Бокасса уже обгладывал пальцы ног Сомма, далеко вытягивая прочные перепонки и вырывая их с трестом.

Свет вокруг разгорался.

Раздеваев оставался в центре внимания, но многие занялись и друг другом. Над камином начал медленно проступать скорбный лик Суса – таким его видел Сомм в Библии старосты. Кто-то вклеил туда любительское изображение. С потолка закапали тяжелые теплые капли.

— Слезы Богоматери, — благоговейно откомментировал Космос. – Не беспокойтесь, ливня не будет и нас не зальет.

Его же щеки вдруг принялись мироточить. Дамы спешили слизнуть и запить шабли.

Под стол поставили жаровню.

— Пляши! – заревел хор. – Пляши, цветок планетарного сердца!

Истерзанный Николай Раздеваев начал производить неуклюжие телодвижения.

— Не так! Сокращайся, земноводное! Муравейник этой жабе, да не рассыпьте по пути!

— Все, все это можно, — беззвучно бормотал Раздеваев.

— Да, чадо, — подтвердил преподобный. – Бейте его.

Сомма взялись бить и хлестать – палками, многохвостными плетками. Притащили огромный страпон, вымазанный в горчице; в рот по самые гланды забили кляп.

— Что-то губы твои тонки, — заметила Ле Пен, отвлекшись от Магмы – это была уже Магма, не Мантия. Она взяла у Цереры шприц и накачала в него бараньего жира.

— Ну-ка…

Хусейн расковырял Сомму маленькие ушные отверстия. Свинец уже расплавили.

— Вот как надо, — сказал Марид. – А там у вас, наверху… Там райские кущи. Нам же не страшен ни единый рентген, не нужно ни капли иприта. Впрочем, иприт принесите!

Оргия слилась в шевеление неразличимой плоти. Раздеваев один – очевидно, благодаря венцу – оставался в уме, но и ему мерещилось, что у собравшихся отрастают хвосты и рога, вытягиваются пасти, проступают гребни и панцири. Скоро они слились с голографическими фигурками Босха. С потолка хлынула желчь, а Сус взирал на творящееся нечитаемым взглядом.

— Копье! – крикнул кто-то. – Уксус и губку!

— Рано! – возразила ему гуща тел.

После Планеты удом Сомма по праву воспользовалась Почва, следом – Спутник и Каллисто. После этого он утратил всякую пригодность к делу.

— Забейте штырь! – скомандовал Гундяев, и после этого смогли удовлетвориться все.

— Сколько в нем мяса, — восторженно прошептал доевший пальцы Сукровица Бокасса.

— Так насыться, — призвал его Космос.

— Куда! Он втягивается в брюхо!

— Рассечь! – приказал преподобный, и вялый уд вывалился наружу. Сукровица отделил его резким рывком и швырнул лакеям-бобрам: — Приготовьте его, как язык, и потоньше нарежьте.

Планета Путина выдрала семенники.

— Рыбий жир, — повторила она, широко раздувая ноздри.

— Можно! – откликнулся кто-то.

— Можно! Можно! – грянули все, и стены задрожали от рева.

…Наверху отдавалось. Жереб приложил ко льду ухо.

— Вроде кричат, что можно, — проговорил он неуверенно.

— Зовут? – предположил Охтыжсом.

Если бы мог, Жереб пожал бы плечами. А почва сотрясалась все активнее, и черные снежные шапки валились с ветвей.

— Можно! Можно! Можно!… – резонировала поверхность.

— Видно, что-то у них разрешилось, — произнес Охтыжсом, которого сделали новым старостой. – Должно быть, это Сомм постарался. Наладил мосты. Подружился с ихней голышкой.

— Значит, к ним?

«Можно, можно, можно!!!» — гремели сугробы и лес, заснеженные поля и незамерзающая река; показалось, что в глубине даже Сом шевельнулся, выражая согласие.

Созвали сход. После долгих дебатов приняли-таки решение и вереницей потянулись к Этажам.

Но там их ждали Дети Кота. Ощетинившиеся, оскалившиеся, они преградили процессии путь.

— Ни шагу дальше, — предупредил Коттик. И когти у него стали как сабли.

© март-апрель 2017

Гнездо титанов

(Опубликовано: альманах «Полдень», № 3, 2017)

 

Пролог

 

Книга мешала бежать.

Увесистый, богато изданный фолиант с картинками и фотографиями, с позолоченным обрезом, золотым тиснением и металлическими уголками приходилось держать под мышкой, потому что тонкие ручки пакета грозили порваться, а сам пакет стал скользким от дождя.

Гром гнался по пятам, понуждая спотыкаться и приседать.

Черное небо шло мохнатыми трещинами.

Он достиг перекрестка и замешкался, не зная города. Он промок до нитки. Форма налилась тяжестью, в угольно-черных ботинках хлюпала вода.

«Zum Teufel», — подумал он. К черту. Направо.

И побежал по пустынному проспекту, нутром угадывая, что выбрал правильный путь. Неоновые вывески растворялись и превращались в милые его сердцу акварели. У него не было большого таланта, но педагоги хвалили его и всячески воспитывали в нем художника.

Подошвы отрывисто шлепали по лужам. Серебристо-черные струи лились с тротуаров, топя в себе отсветы фонарей. Наверное, он задыхался, но думать об этом было некогда. Он мчался, как заяц, не разбирая дороги и неловко прижимая к себе пухлый том.

Мостовая стала булыжной, сзади выпрыгнул охотничий джип. Винтовочный выстрел слился с громовым раскатом. Бежавший не различил его, но снова учуял хребтом и в последнюю секунду метнулся в сторону. Пуля выбила искры. Джип прибавил скорость; тяжелая и мягкая дробь слилась в ровный шорох и приложилась к дождю.

Еще раз направо.

И там она оказалась, стена под колючкой. Не родная, но очень похожая на привычную. При виде ее бежавший вдруг испытал горькую досаду. Чего же стоило его чутье? Дорогу он нашел, но дальше ему не светило ничего доброго. Это был даже не его приют. Такой же, ближайший, выбирать не пришлось, но все равно чужой. Впрочем, это не имело значения. Он знал, что далеко ему не уйти, и выбрал единственное место, которое знал, отыскал поблизости и до которого мог дотянуть. Может быть, кто-то не спит. Может быть, кто-то заметит неладное и попытается разобраться еще на месте, до того, как попадет в люди. Один шанс на десять миллионов. Конечно, дело замнут. Понятно, что до книги никого не допустят. Она была камнем, который плюхнется в сонный пруд, и это в лучшем случае.

Стрельба явилась для него неожиданностью. После первого выстрела он решил, что его берут на испуг, однако вторая пуля пролетела так близко, что ему пришлось пересмотреть свое мнение. Он, разумеется, задумывался о последствиях и гадал, каким будет наказание, но совершенно не ожидал, что по нему откроют огонь на поражение. Знай он об этом – возможно, и не решился бы на побег, который был, говоря откровенно, дурным ребячеством и отчасти – желанием посмотреть, что за этим последует. Теперь было поздно. Со стены его всяко снимут либо руками, либо пулей. Он собирался сбросить фолиант и дальше бежать уже не знамо куда, потому что перелезать через стену не было никакого смысла. Но было ясно, что его бег завершится, скорее всего, под ней, и ему отчаянно захотелось остановиться и сдаться.

Третий выстрел выбил пакет из рук. Пострадал металлический уголок: отскочил. Пакет плюхнулся в лужу. Почти не снижая скорости, он подобрал его и огромными прыжками понесся к стене.

Стена, обычно серая, была черной. На вышке горел прожектор, но светил он внутрь. Там было желто и мертво. Трехэтажный корпус с зарешеченными окнами спал. Под стальными воротами не было ни миллиметра зазора, створки катались по рельсам. Блестели колючие проволочные кольца. Из трубы вылетал рваный пар, который тотчас прибивало ливнем: кухня не знала покоя, и там уже готовились разносолы. Бежавшему почудился знакомый запах мраморной говядины – выверты подсознания; зрительная память сопряглась с обонятельной и вкусовой.

Он прикинул, достаточно ли хорошо разбежался, чтобы взлететь на самый верх. Пожалуй, что нет. Он был никудышный спортсмен. Не видно было ни подходящего дерева, ни тем более лестницы. В приютах тщательно следили за такими вещами. Оставалось швырять. Он взмолился, чтобы кому-нибудь из воспитанников не спалось. Пусть кто-то, как не однажды случалось ему самому, томится возле окна спальни и плющит нос о пуленепробиваемое стекло в попытке различить сквозь прутья происходящее снаружи, где никогда не бывал и куда ни за что бы не сунулся, даже имей дозволение.

Джип настигал. Он оглянулся: открытый автомобиль, три черные фигуры. На них… он опешил и даже притормозил. Пробковые шлемы! Ошибиться было нельзя. К чему этот маскарад?

Один ездок вскинул винтовку. Беглец пригнулся и припустил втрое пуще прежнего. Стена стремительно приближалась. Очередной выстрел прозвучал уже сам по себе, без грома, и луч прожектора мгновенно метнулся на шум. Бежавший чуть не ослеп. Ему даже сделалось жарко – еще одна дурацкая подсказка услужливой памяти, среагировавшей на яркий свет. Сердце достигло глотки и молотило, как дрессированный заяц по барабану.

Он бросил книгу.

Поразительно, немыслимо – у него все получилось. Он слышал о рекордах, которые ставили простые смертные, спасавшиеся – от кого? Все вылетело из головы. От бешеного быка, например. Они без труда брали немыслимые высоты. Фолиант перелетел через ощетинившиеся витки проволоки и скрылся из виду. Огонек? Ему померещился огонек в окне второго этажа – фонарь или спичка.

— Брат! – заорал он. – Найди ее потом, найди! Пожалуйста, bitte sehr!

Может быть, его и услышали, он не узнал об этом. Последняя пуля снесла ему половину черепа. Черной птицей мелькнула челка, встопорщились юношеские усы. Он грохнулся наземь, выбросив перед собой руки. Луч прожектора на миг задержался на трупе и поспешил сместиться. Джип остановился в пяти шагах. Из него вышли люди. Они направились к нему, качая шлемами и поглядывая на темные окна.

 

Глава первая

 

— Клон колчерукий, – прошипел Иоганн. – Чего прикрываешь тетрадь?

— Я тэбе пупок покажу. После отбоя, — пообещал Дато.

— А я туда харкну. Достали со своим пупком! Все равно нас вырастили в пробирке и подсадили черте-кому.

— Это нэ клоны, — назидательно возразил Дато. – Клон это когда тэбя целиком выращивают в колбе. Тэбя послушать, так лубой искусственник уже клон!

И заработал по руке линейкой.

Сановничий навис над ним, похожий на сказочную костлявую смерть. Задайся кто-нибудь целью нарисовать Кащея или оживший труп – ни при каком даровании не вышло бы лучше. Директор был настолько страшен лицом, что уже и смешон: голый безбровый череп и тонкий рот; глаза, похожие на два тележных колеса, проехавшихся по пепелищу; скулы, выпиравшие так, что смахивали на крылья маленького самолета; длинный хрящеватый нос и морщины столь глубокие, что их можно было принять за старые шрамы, а лучше – за неумелую попытку художественной резьбы по оголенному бревну. Живой портрет был близок к лубку. Душа Сановничего была намного краше, и дальше удара линейкой он в наказаниях не заходил. Он сильно пришепетывал и раздувал слона из каждого пустяка: при виде малейшей шкоды кожаные складки, заменявшие ему брови, сдвигались, губы вытягивались в хобот, голова чуть втягивалась в плечи и начинала покачиваться, как было с ним и сейчас.

— Вшего-то и нужно дошидеть до жвонка, — затрубил он. – Дато! Школько можно обшашывать эту глупошть про клонов?

Сухорукий Дато смотрел дерзко.

— Господин дырэктор, — сказал он с деланной важностью. – Звонок нэ работает. Его испортил какой-то хулиган.

Сановничий нахмурился и посмотрел на часы.

— Отштали, никак? – проговорил он беспомощно и перевел взгляд на стенные.

Класс уже ликовал.

Директор укоризненно покачал головой.

— Дато, Дато, — молвил он. – Никак не пойму, откуда у тебя гружинский акшент? Вроде бы рош шо вшеми, ушился по-рушшки…

Он сказал это, словно не знал про специально оплаченную и проведенную втайне гипноиндукцию.

— Ушился, господин дырэктор, совсэм я по-рушшки ушился, — закивал тот.

Тут и раздался звонок. Сановничий потерянно посмотрел на доску, исписанную уравнениями. Потом повернулся к классу. В иных смыслах вымуштрованные и даже затравленные, воспитанники отдыхали на директорских уроках, где можно было ждать отношения самого сурового, но нет, как раз Сановничий давал им поблажки и многое спускал – например, за сегодняшнее кривляние русистка Смирдина поставила бы придурковатого Дато на кирпичи, да отправил бы на отчитку к отцу Иллариону; биолог Мандель послал бы его чистить сортиры, а мягкий, добрейший с виду историк Пыльин и вовсе засадил бы недоросля в карцер, и с рук долой, и самому Пыльину спокойно и уютно, он уж забыл бы про это через минуту, благо сам от роду не бывал не то что в карцере, но даже в полицейском участке.

Сейчас они вольничали, как умели – то есть с немалой оглядкой даже при снисходительном начальстве. Русоволосый, картавый и подловатый Дима подставил ножку толстяку Джонни, и тот рассыпал учебники, задев при этом прилежного, но скрытного Суня, который всегда поднимался и уходил последним. Чего он ждал, просто сидя за партой и глядя раскосыми глазками перед собой, никто не знал.

— Дорогу! Дорогу!

Чернокожий Боваддин скалился и толкал по проходу кресло-каталку, в котором сидел парализованный ниже пояса Эштон. Тот, лицом похожий на лисицу, был вооружен плевательной трубкой, и все сходило ему с рук по причине увечья. Дима отскочил в последний момент. Иоганн обнялся с Дато, что-то бурча ему на ухо. Улыбчивый Ибрагим смотрел на них и пытался собрать в кулак бороденку из трех волос – оглаживал ее как бы, щупая воздух; и всячески холил: мерзкую, бесцветную и даже не волосяную, а вроде из органических белых нитей, как будто некий паук еще только выпускал сок из брюшных железок.

В классе были две отроковицы: дебелая Марфа и чернявая Гопинат. Они чинно сложили учебники и тетради, после чего принялись шушукаться над учебным планшетом. Замкнутая приютская сеть была дальней и бедной родственницей всемирной паутины, но Марфа и Гопинат не знали другой и довольствовались убогой внутренней циркуляцией селфи. Понятно было, что юноши сохли по ним. Всем уже исполнилось по шестнадцать-семнадцать, а кое-кому и восемнадцать лет, и женская с мужской половины давно были готовы абсолютно на все, но правила строго-настрого запрещали предосудительные связи. Следили камеры, хотя и не вездесущие; поговорить свободно удавалось шепотом или под шум воды в душевой. Впрочем, эти запреты странным образом не распространялись на рукоблудие и однополые контакты. Оные не поощрялись, но на них смотрели сквозь пальцы, считая некоторую разрядку полезной и разумной. Молодые люди не только познали друг друга, но и успели осточертеть себе, а что касалось девиц, то эти помалкивали, и правду об их дружбе могли поведать только приютские архивы, где хранились видеозаписи и суточные отчеты дежурных преподавателей.

Сановничий тоже собрал свои бумаги. Ночью случилось чрезвычайное происшествие. Часовые отправились под трибунал. Предмет, который попал на территорию приюта, был заперт до поры в его сейфе и ждал передачи владельцу. Но вышел немалый шум, и тот не спешил выходить на сцену, а потом злополучную книгу, от которой не было никакого проку, а вред мог получиться немалый, лучше было попросту сжечь в кухонной печи. Она не представляла никакой ценности – роскошное издание, но не больше, вдобавок пострадавшее от ненастья и пуль.

Директор всегда выходил последним.

Он проводил взглядом Дато, который и захлопнул дверь. В коридоре поскрипывала невидимая коляска Эштона.

Сановничий в очередной раз уловил нехорошее слово «клон». В нем не было ничего особенного, воспитанникам естественно интересоваться и озадачиваться своим происхождением. Они действительно были искусственниками. Но директор боялся. Дело считалось настолько важным, что ему становилось дурно всякий раз, когда Дато – особенно Дато – по неведению приближался к опасной черте. Сановничий считал дни, остававшиеся до выпуска и прощания навсегда, о котором воспитанники не подозревали.

— Довольно! – сказал себе директор и встал из-за стола.

Жечь.

Он подошел к двери и толкнул ее, но та оказалась заперта. Коротко взвыла сирена. И смолкла. И свет погас. Неустановленная злая воля вырубила все, что питалось выделенной подстанцией.

 

Глава вторая

 

 

История обитателей приюта звучала довольно замысловато, но проверить ее подлинность не было никакой возможности.

Лет двадцать назад искусственников поразила неизвестная хворь, которая не признавала границ. Пересадка оплодотворенных яйцеклеток давным-давно стала обычнейшим делом. Они либо приживались, либо нет. Но вдруг возникла напасть, и неизученная болезнь начала поражать готовых младенцев. Без всякой видимой причины они покрывались язвами и начинали истекать кровью, которая хлестала откуда могла. Было сделано важное наблюдение: этого не случалось в определенных климатических и геомагнитных зонах при соблюдении ряда условий – полной изоляции от окружающего мира, хорошего питания, ежедневного врачебного контроля с облучением крови ультрафиолетовыми лучами и введения особых сывороток. Такому же воздействию подвергался и персонал, который, однако, обладал свободой передвижения и не подлежал информационной блокаде.

Мало-помалу таких бедолаг собрали в специальных приютах со всего мира. Джонни приехал из Великобритании, Боваддин – из Центральной Африки, Гопинат – из Индии, Дато – из Осетии, и так далее. С малышами было легко – когда им исполнилось два года, пять и даже десять; в четырнадцать стало труднее. Они повзрослели, Сановничий собрал неплохих педагогов, и развитие воспитанников шло полным ходом. Начались неудобные вопросы: чем был опасен тот же интернет, будь он неладен? Уроки информатики и физики проводились на высоте, и обойти его существование молчанием было никак нельзя. Пришлось изворачиваться. Пришлось городить всякий вздор о пагубных информационных потоках, которые за пределами благоприятной геомагнитной зоны могли оказать пагубнейшее воздействие на легкие, печень, мозг и селезенку. Помогало одно-единственное утешение: когда-то настанет счастливый день, и ворота откроются. Болели только дети. Все воспитанники отправятся в мир, а дело преподавателей – рассказать о нем как можно подробнее и подстелить солому для неизбежных падений. Эти слова Сановничий всегда произносил с удовольствием, потому что говорил правду. Так и будет. Для мира их и готовили. Другое дело, что им не открывали всей правды, и этот пункт в свое время вызвал ожесточенные споры – приюты еще только проектировались, а будущие педагоги и туторы ломали копья, пытаясь определить допустимую дозу истины. Радикалы с одной стороны клялись, что и дозировать нечего – пусть знают все и сразу, тем лучше будет выполнена задача. Не на убой же их вырастят и не на органы! Радикалы с другой поминали неокрепшую юную психику и грозили страшными душевными конфликтами. Победили последние. Сановничий с годами оценил их мудрость.

Он знал, что опасности нет, и все-таки порой ловил себя на страхе, с которым вдруг всматривался в зеленоватые глаза Димы, оценивал молодой пушок на губе Иоганна, прислушивался к скрипу колесницы Эштона, задерживался взглядом на пышной груди Марфы. Ему мерещились подозрения и догадки. Сановничий лично просматривал суточные записи с камер наблюдения, вникал в разговоры, перехватывал взгляды. Его тревоги имели некоторое основание, потому что недоумение воспитанников возрастало по экспоненте. Что это за сыворотки? Спасибо Манделю за этот вопрос. Он научил своих питомцев достаточно хорошо, чтобы те усомнились в существовании сыворотки от неизвестной болезни. Зачем за ними следят? Во избежание горяших, необдуманных поштупков – так отвечал Сановничий, напирая на общее благо. Каких-таких поступков? Директору не хотелось обговаривать саму возможность побега, но деваться было некуда. Он потчевал воспитанников жуткими россказнями о других приютах, где якобы совершались такие попытки, а после несчастных обнаруживали полуразложившимися, издававшими невыносимый смрад. И даже якобы сожгли дотла один филиал, которому не повезло открыться в далекой и дикой стране, потому что в народе жил суеверный ужас перед непобедимым вирусом, который мог не сегодня завтра мутировать и отправиться в победное шествие по земному шару.

Но главное: что дальше? к чему их готовят и почему не говорят?

Ответ на этот каверзный и самый сложный вопрос был ослепительно прост: ни к чему особенному. К жизни как таковой! Сановничий, измысливший эту формулировку, не уставал себя хвалить за находчивость. После такого откровения можно было бесконечно долго плести про путевку в жизнь, открытость многих дорог и достойное место под солнцем. Тем более, что о бесконечности речь не шла. Времени осталось совсем немного, выпуск назначили на следующий май. Директор уже прикидывал, достанет ли ему сил на новую партию. Три поколения воспитанников – таков был неутешительный итог, и это если приступить к делу молодым, а Сановничий получил назначение уже в зрелые годы. Нынешний выводок был первым и, вероятно, последним, если считать от колыбели до выхода в свет.

Все это пронеслось в голове директора за ту долю секунды, пока он дергал дверную ручку. Стоя в кромешной тьме, ибо в классной комнате не было окон, Сановничий сначала решил, что на подстанции случилась авария. Но оставалась дверь. В ней не было ничего электрического. Ее тупо и дерзко подперли каким-то предметом – может быть, обыкновенной шваброй. Тот факт, что это случилось за считанные секунды до всеобщего отключения, не позволял заподозрить аварию. Злой умысел был налицо. Сановничий похолодел, вдруг поняв, ради чего это сделано. Книга лежала в его кабинете на самом виду: редкий случай необъяснимого головотяпства. Тому, кто вывел из строя электростанцию, не составит никакого труда отомкнуть примитивный замок. В приюте не слишком заботились о запорах, полагаясь на систему наблюдения, которая исключала если не все непотребства воспитанников, то вопиющие – гарантированно. Поэтому злоумышленники поступили просто: они изыскали способ полностью отключить электропитание. Почта, телефон, телеграф. Директор схватился за голову. Они видели. Кто-то оказался свидетелем ночных событий и мог разглядеть не только переброшенный через стену том, но и, неровен час, самого диверсанта. Это неизбежно вело к вопросам, на которые у Сановничего не было готовых ответов.

Однако на сей счет он беспокоился зря. Через десять минут его выпустили, через двадцать – восстановили электроснабжение, а через полчаса состоялся общий сбор, на котором его не спросили решительно ни о чем.

 

Глава третья

 

— Хотите, встану перед вами на колени? – спросил отец Илларион.

Было ясно, что он не шутил.

Седой и рыхлый, с косичкой и одутловатым лицом, он стоял перед классом, сцепив на животе короткопалые кисти. Жидкая борода неожиданно распушилась, колючие глаза потемнели и стали иконописными.

— Вот, — сказал отец Илларион и повалился на колени. Ряса обвисла, он стал похож на древний курган. – Верните похищенное, и я согрешу. Я поклянусь Господом Богом нашим, что вас не накажут. Вы сами себе суд, но я вам отпущу этот грех.

Слева от доски выстроились желчный Мандель, безразличный и толстый Пыльин, директор Сановничий, пожилая русистка Смирдина, географ, он же военрук Стрелков по кличке Питон; сверкал очками англичанин Доу, он же немец и француз; теребил свисток физкультурник Блудников – явились почти все. Справа стояли туторы, обязанные присматривать за воспитанниками вне занятий: Лобов, Комов, фон Рогофф и Неведомский, все крепкие молодые люди с непроницаемыми лицами и широкими плечами.

Тикали часы.

Предметы старые, давно утратившие лоск вроде этих часов, в приюте странно соседствовали с передовыми – теми же камерами наблюдения последней модели. Интерактивная доска сочеталась с древними партами. Рассохшиеся деревянные рамы были забраны стальными ставнями и жалюзи. Пахло то кислой капустой, то краской и манной кашей, то озоном. Скрипучий паркет оказывался на поверку утепленным полом, виртуальные тренажеры не исключали старинного кинопроектора, обычные замки чередовались с магнитными. Садовничий в десятый раз проклял себя за такой обычный замок в двери своего кабинета.

Воспитанники тоже стояли, глядя перед собой оловянными глазами. Никто не проронил ни слова.

— Не унижайтесь, отец Илларион.

Сановничий шагнул вперед. Священник поднялся на ноги, кряхтя.

— Даю вам шрок до жавтрашнего утра, — объявил директор. – Украденный предмет должен вернуть мне в руки любой, кого вы нажначите. Не обяжательно вор. Я же в швою ошередь обещаю вам жабыть про дивершию – да, инаше мне не выражиться – итак, про дивершию на электростаншии. Педагоги и туторы доверяли вам. Никто и помышлить не мог, что вам вжбредет в голову подобное негодяйштво. Но я прощу вам эту выходку. Отдайте книгу, и да уштановится мир.

Мандель криво усмехнулся, ни на секунду не поверив в действенность его речи. Доу торжественно поправил очки.

Сановничий отрывисто кивнул, давая понять, что на сегодня все. Собравшиеся еще стояли, завороженные тяжестью преступления, и тишина давила настолько, что было очевидно: сейчас все задвигаются, и жизнь кое-как заструится привычным порядком. Но это безмолвие внезапно нарушил истерический смех Димы.

— Негодяйштво! – воскликнул тот, повторяя директорское выражение. – Негодяйштво!

Он ударил себя ладонями по бедрам и резко согнулся, блея на высочайших тонах – почти привизгивая; при этом он мотал кудлатой головой и округлял глаза

— И-и-и! – заливался Дима, мерно раскачиваясь.

Вдруг он поднял палец и, не переставая смеяться, принялся водить им стороны в сторону, словно кого-то вразумлял, а то и грозил. Из глаз у него потекли слезы, изо рта свесилась короткая ниточка слюны.

К нему шагнул фон Рогофф, похожий на сейф.

— Прекратить, — скомандовал он.

— Слюшай, а что он сдэлал? – вмешался Дато. – Не видишь – дурачок!

И пристально посмотрел в лицо. В глазах тутора неожиданно мелькнул страх. И даже ужас – необъяснимый, хотя и кратковременный. Фон Рогофф сделал движение, будто собрался пасть ниц. У него чуть прогнулись колени, он как бы присел – едва заметно для постороннего взгляда, но вместе все это передалось Дато единым энергетическим залпом. Дато улыбнулся.

— Негодяйство, — всхлипывал Дима, утираясь рукавом.

Сановничий пошел пятнами. Он вперил в него немигающий взгляд, но Дима озорно посматривал поверх локтя и ничуть не смущался.

В приюте не практиковались телесные наказания.

Доу стоял изваянием с непроницаемым лицом, но мало кто сомневался, что он сожалел о розгах и битом кирпиче.

— Можно вопрос? – поднял руку Эштон. Он один сидел, по причине вполне уважительной.

Директор молча посмотрел на него.

— Что такого страшного в этой книге? – спросил тот. – У нас богатая библиотека, в ней чего только нет. Попадаются совершенно не детские сцены. Анна Федоровна! Вы нам рассказывали о Набокове, мы прочли. Не кажется ли вам…

— В ней зараза! – вдруг заорал Неведомский, и все вздрогнули. Туторы обычно безмолвствовали. – Она из города, снаружи! Неважно, что в ней написано, страшна она сама! Ты уже остался без ног – хочешь и рук лишиться?

Стрелков-Питон кашлянул в кулак, давая понять, что дурак Неведомский влез не в свое дело и городил полную ахинею. Тот и сам осекся, сообразив, что мелет какую-то чушь.

— Ваш тутор прав, — неожиданно произнес директор. – Шодержание книги не может вам повредить. Опашен шам предмет, умышленно брошенный шнаружи – под пулями, прошу вас ушешть. Это наверняка террористический акт, и книга должна отправиться в лабораторию для разъяшнения угрожы.

Он поддержал воспитателя от безвыходности, подумав при этом с горечью, что давно миновала славная пора доверчивого детства, когда любой запрет легко объяснялся зачумленностью окружающего мира. Он знал, что воспитанники перестали воспринимать опасность вперед и активно искали ответы на множившиеся вопросы. До выпуска осталось совсем немного, и нужно было продержаться, а дальше хоть потоп…

— А зачем вы принесли такую страшную вещь в кабинет? – осведомился толстый Джонни.

Книгу, пока не работали камеры, давным-давно раздербанили на листы, которые рассовали по учебникам и тетрадям, а что не поместилось – спрятали на самом виду, за классной доской прямо вот здесь же; переплет с отстреленным уголком разломали на мелкие части и спустили в канализацию. В приюте шел обыск; пока воспитанники были собраны в классе, спустившиеся с вышек охранники переворачивали вверх дном решительно все, разоряли койки, перебирали нехитрый скарб обитателей – тщетно.

Сановничий счел за лучшее не отвечать – махнул на недоумков рукой и вышел за дверь.

— Нашинайте урок, — бросил он через плечо.

Пыльин подошел к столу и начал выкладывать инвентарь: учебник, журнал, стопку тетрадей, авторучку и очки. Педагоги и туторы потянулись к выходу – кто медленнее, кто быстрей; возник смешной затор, и Боваддин сдавленно гоготнул.

 

Глава четвертая

 

Иоганн склонился к уху Дато:

— Я не сказал… Тот, который бежал, был вылитый я.

Пыльин тем временем монотонно разглагольствовал о Крымской войне. Дело было давнее, и в день обыкновенный класс непременно погрузился бы в сон, но нынче воздух был наэлектризован. В ушах звучал директорский ультиматум.

— Император Николай отказался вывести войска из Молдавии и Валахии, — бубнил Пыльин. – За это Турция, а следом – Великобритания и Франция объявили России войну…

Дато не удивился. Не поворачивая головы и глядя в тетрадь, он буркнул:

— Двойник? Тэмно было. Дождь. Чача. Что ты там разглядэл в жалузи?

— Видно было паршиво, — шепотом признал Иоганн. – Но все равно как в зеркале. Его осветили прожектором.

— Значит, у тэбя есть брат, — бесстрастно сказал Дато. – Был.

— Ну да, — кивнул тот. – Только зачем нас разлучили? Я думаю другое: где-то вырастили такого же…

— Кому ты нужэн? – хмыкнул Дато. – Опять про клонов?

— Нет, ну а сам подумай…

— Иоганн, — окликнул его Пыльин. – Повтори, о чем я сейчас говорил.

Дато встал, стукнув крышкой парты.

— Эта Вэликобритания уже давно напрашывалась, но Николай нэ был готов к войне.

— Очаровательно, — сказал Пыльин. – Твоя бесхитростная манера выражаться подкупает, но попрошу тебя развить эту ослепительную мысль. Что ты подразумеваешь под выражением «давно напрашивалась»?

— А развэ нэт? – удивился Дато, вполне уверенный в себе. – Вэликобритания давно рэшила, что ей всо можно. В Лондонском Сити скопились всэ мировые финансы. Ост-Индская компания прэвратилась почти в самостоятэльное государство. Англия правила Индией, Австралией, хозяйнычала в морях…

— Еще с времен сэра Уолтера Рэйли, — подсказал Иоганн.

— Да, вот с врэмен сэра, Уолтэр звали…

— Так-так, — произнес Пыльин. – Послушай, Дато, ты всю политику переводишь в какую-то личную плоскость. По-твоему выходит, что у государя была на Англию чуть ли не личная обида – как будто не было османского фактора, как будто не существовало католических притязаний на Палестину…

— Можно? – поднял руку Джонни.

— Боваддин! – Пыльин вдруг повысил голос. – Я не случайно отсадил тебя через стол от Марфы – отсадить через два? Слушаю тебя, Джонни.

Джонни встал и выпятил живот.

— Не подумайте, что во мне заговорил англичанин, но аппетит разыгрался как раз у Российской Империи. Молдавии с Валахией мало – Николаю захотелось укрепиться на Балканах, потеснив Османскую империю, в то время как внутриполитическая ситуация в самой России была плачевной: стагнация и реакция при удручающем положении народа, что через семьдесят лет привело к известной плачевной ситуации…

— Не согласен, — перебил его Пыльин, — но да: прислушайся, Дато, как правильно и красиво излагает свои соображения Джонни.

— Негодяйштво! – крикнул Дима и втянул голову в плечи.

Джонни медленно обернулся:

— Ты это мне, что ли?

— Да в этом Сити одна чача, евреи, — подал голос Иоганн.

Пыльин прихлопнул ладонью по столу и улыбнулся.

— Мальчики, у нас не дискуссия, — напомнил он. – Хотя мне забавно видеть, как в вас просыпается кровь. Надо будет обратить внимание вашего учителя биологии, ему это покажется любопытным. С ним вы тоже спорите?

— Спорим, — запальчиво сказал Иоганн. – О перспективах клонирования.

— И в чем разногласия?

— Да хотя бы в нем, — Иоганн показал на Боваддина. – Неудачный эксперимент.

Класс радостно оживился, а мавр привстал и сощурился. Марфа невольно окинула его взглядом с головы до ног и локтем толкнула чернявую Гопинат. Та пожала плечами, ей больше нравился дородный Джонни.

— Боваддин не клон, — мягко напомнил Пыльин. – Он естественный уроженец черного континента.

— Естественный, — серьезно кивнул Иоганн. – Но дело в том, что Боваддин – горилла.

Все грохнули. Сам Иоганн тоже не выдержал и улыбнулся краем рта.

Боваддина дразнили систематически, но никогда – на уроке, в присутствии преподавателя. Это было традицией, и он обычно отшучивался – не словами, но львиным рыком; иногда его мучители хватали через край, и завязывалась потасовка: Боваддина одолевали всем миром, устраивали кучу малу, а Дима прыгал в некотором отдалении, вставал на цыпочки, вытягивал шею и от восторга привизгивал.

Но сейчас Боваддин выскочил из-за парты и укусил Иоганна в руку.

Ужасен был не столько сам укус, сколько нападение. Боваддин вдруг уменьшился ростом. Он выскользнул из-за парты, присел и побежал к Иоганну мелко-мелко, почти гусиными шажками, но очень быстро, и вот над самой столешницей проплыла его кудрявая голова с оскаленной пастью и сверкающими глазами. Она качнулась, как молоток, и мертвой хваткой впилась в кисть. Пыльин переменился в лице, что случалось с ним крайне редко. Он всплеснул руками и не знал, как быть. Боваддин принялся с урчанием трепать руку Иоганна, похожий теперь не на льва, а на взбесившегося черного пуделя. Воспитанники повскакивали с мест, галдя всякое и тыча пальцами в разные стороны. Марфа одна рассмеялась и взялась за бока, Гопинат брезгливо отвернулась. Возникло бестолковое столпотворение, и кто-то сшиб доску; второй же и третий заблаговременно прикрыли его от объектива камеры.

Пыльин распахнул дверь и высунулся в коридор. Лобов и Комов уже бежали.

Дима забежал сзади, подсунул руку и схватил Боваддина за яйца. Тот разжал челюсти, оглянулся, лязгнул зубами. Иоганн отпрянул, тряся рукой. Эштон уже тянулся со своей колесницы, протягивая ему носовой платок. В свалке не участвовал лишь Ибрагим. Он сидел в углу, ритмично потирал руки и сверкал глазами. На красных губах играла полуулыбка.

Остатки книги, которые украдкой выдернули из-за доски, дошли до него через много рук, под грамотно разыгранный шумок. Даже самый зоркий глаз не разглядел бы их путешествия от Суня к Дато, от Дато — к Эштону, от Эштону – к Иоганну, который принял изувеченный фолиант очень ловко, под партой, свободной рукой и невзирая на боль; Иоганн передал его рычавшему Боваддину, а тот, не размыкая челюстей, сунул книгу Джонни, а дальше приплясывал Дима, а после вдруг повставали со своих мест Марфа и Гопинат, да сомкнулись плечами так, что Дима без особого труда передал посылку Ибрагиму, который молниеносно сунул ее под форменную куртку.

Когда Лобов и Комов ворвались в класс, буря успела улечься. Боваддин вернулся за парту, вытирая рот; Иоганн прижимал к груди наскоро перевязанную кисть и мерно раскачивался взад и вперед. Остальные, еще взъерошенные, расходились по местам.

— Два наряда Боваддину и один Иоганну, — объявил Пыльин.

Лобов достал планшет и вбил пометку.

— Как с цепи сорвались, — сказал Комов. – В чем дело?

Но ответа не было.

 

Глава пятая

 

В приюте было мало воспитанников, и каждому полагалась личная комната.

Во всех стараниями преподавательского и туторского состава была воссоздана та или иная национальная атмосфера. Так, Иоганн любовался альпийскими лугами и нибелунгами; Боваддин жил в окружении пальм, антилоп и львов; Сунь медитировал на китайскую стену; Гопинат засыпала и просыпалась с видом на Тадж-Махал, многорукого Шиву и слонов; Дима ежился при взгляде на заснеженную Петропавловскую крепость, и так далее. Опять же держать их порознь было спокойнее, изображения с потолочных камер выводились на монитор дежурного тутора, и общие вольные сборы были возможны только в комнате отдыха – «рекреации», как называл ее Сановничий, да в пресловутой душевой, гнезде растления. Проектировщики здания позаботились обо всем, кроме отдельных санузлов, потому что повелись на слово «приют». Архитекторам и в голову не пришло, что в приюте возможна иная планировка; кто-то зазевался и не обратил их внимание на особый статус его обитателей, а после было уже поздно что-либо менять. Директор сперва бушевал, потом успокоился, но не упускал случая помянуть строителей недобрым словом.

Спрятать книгу было негде – разве что в туалетном бачке, да и то ненадолго: там шуровали, не нашли, но обязательно вернутся и заглянут опять. Запершись в дальней кабинке и сделавшись недоступным для камеры, Ибрагим устроился на толчке и принялся лихорадочно листать страницы. Знать бы, что искать! Одно было ясно: в руках у него оказалась краткая иллюстрированная энциклопедия. Точнее, часть ее, хотя и большая. Он просматривал статью за статьей, не находя никакой крамолы. Все, о чем там рассказывалось, он уже знал из уроков истории и географии. Правда, здесь было больше портретов. А в конце, где перечислялись выходные данные, стояло непривычное слово «тираж». Ибрагим забрал в горсть свою отвратительную бороденку. Значение слова он знал, но никогда не видел его в приютских учебниках. В обычных книгах – другое дело. Почему он вообще обратил внимание на такую мелочь? Потому что книга, имевшая сугубо просветительское и справочное назначение, напомнила ему все тот же учебник; он сунулся в конец и ощутил некую странность – действительно, сущий пустяк, но Ибрагим славился пристальным вниманием к любой безделице, для него не существовало маловажных деталей. Итак, в учебниках не проставлялся тираж. Раньше он об этом не задумывался, хотя и отмечал про себя; теперь же его осенило: все эти пособия печатались для внутреннего пользования и тиража не имели в принципе.

Размышляя над этим, он продолжал листать. Мелькали портреты. На одном он задержался: это был Сталин, две фотографии рядом – молодой, в годы экспроприаций банковского капитала, и пожилой, в кителе и звездных погонах. Ибрагим вдруг сообразил, что слышал о Сталине, но ни разу не видел. В учебнике не было его снимка. Тоже мелочь, и он бы запомнил ее, но не вник, однако лицо молодого Джугашвили показалось ему знакомым. Вдруг Ибрагим отшатнулся. Из книги на него смотрел Дато.

Чуть старше, но ошибиться было невозможно. Копна черных волос, хитрый прищур, густые усы. Дато еще не отпустил таких, но дело было не за горами, и весь он давно оброс жесткой шерстью. Однако главным доказательством стала рука. В энциклопедии о ней не говорилось ни слова, но Пыльин однажды обмолвился о сухорукости Сталина. Тогда это не вызвало никаких подозрений, теперь же явилось решающим доводом. Ибрагим привстал с толчка и осторожно выглянул из кабинки. В коридоре кто-то разговаривал, но в остальном было тихо. Он начал лихорадочно вспоминать, кого им не показывали еще. Сталин естественным образом потянул за собой Гитлера. Да, Гитлера они тоже не видели. Но страницы на букву «Г» были вырваны, и Ибрагим стал думать дальше. В голове, обычно холодной и трезвой, образовался сумбур. Никто не шел на ум, и он решил зайти с другого конца. Вот, например, Сунь. Нужная буква сохранилась, Ибрагим быстро перебросил пару страниц. Вот он – Мао с улыбкой Джоконды. Кто еще? Дима? Кто такой Дима? Но главное – кто он сам?

Ибрагим напрягся, припоминая выдающихся соотечественников. Может быть, Чингисхан? Достойный аналог, только как его воссоздали? От Чингисхана, небось, ничего не осталось. Надо искать кого-то поближе, посвежее. Ибрагим гадал долго, но так ни к чему и не пришел. Удрученный этим обстоятельством, он дальше листал уже лениво и рассеянно, почти не удивившись пожилому Эштону, который красовался в инвалидном кресле и значился как Рузвельт. В Черчилле он не был уверен, хотя в складках жира угадывался знакомый Джонни. Девиц он не нашел и не знал, на кого подумать. Голоса в коридоре умолкли, кто-то прошел, и Ибрагим заспешил. Он выдернул «Ч», выдернул «С» и «Р» — не целиком, только с портретами. Что еще? От книги придется избавиться. Он рванул наугад, что попалось под руку, и рассовал листы по карманам, обложился ими, затолкал в штаны. Остатки книги швырнул в бачок. Может быть, все-таки повезет и обыска больше не будет. Педагоги и туторы поймут, что вред, если и был возможен, уже нанесен, и лучше будет это дело замять. Ибрагим был готов побиться об заклад, что обещанная порка, в чем бы она ни заключалась, не состоится. Наставники дадут задний ход.

Он спустил воду и вышел, стараясь держаться непринужденно. Это было трудно. При всей своей невозмутимости Ибрагим пришел в состояние крайнего волнения. Что здесь такое – кузница кадров? Но зачем скрывать, когда было правильнее просвещать с пеленок и готовить к великим делам?

Он остановился, уткнулся в холодную стену лбом.

Неведомский и фон Рогофф, следившие за ним из дежурки, переглянулись.

— Дошло, — пробормотал Неведомский и нервно почесал литой бицепс.

— Он что-то вынес на себе, — сказал фон Рогофф. – Ошмонаем?

— Да незачем, — безнадежно ответил тот. – Уже ничего не изменишь, искра пошла.

Неведомский встал.

— Пошли докладываться, — проговорил он деловито. – Думаю, ночью разошлем их по адресатам.

Но он поторопился.

Выслушав их сообщение, Сановничий отказался действовать сгоряча. Он заявил, что должен провести шоглашования и коншультации. Цена вопроса, как он выразился, была слишком высока.

— Это опасный змеюшник, — предупредил его фон Рогофф.

Но директор настоял на своем, и срочный выпуск был отложен.

 

Глава шестая

 

Ибрагим столкнулся с Иоганном на пороге «рекреации». Глаза у того были круглые, и стало ясно, что он уже не только понял, но и точно узнал себя.

— Кто? – спросил Ибрагим одними губами.

— Гитлер, — прошептал тот. – Одно лицо. Даже усы.

Ибрагим недоверчиво отступил, прикинул.

— Не может быть, — он взял Иоганна под локоть и отвернул от камеры. – Ты же подравниваешь их квадратиком. Тебе что, посоветовали?

— Ну да, — яростно кивнул тот. – Еще пару лет назад, едва пробились! Питон сказал, что будет очень к лицу. Я посмотрел – и правда! Потом еще акварели. Пыльин рассказывал, что тот тоже рисовал, да не взяли в какую-то чачу, вот он и…

Речь воспитанников могла бы представить особый интерес для стороннего наблюдателя. Они то изъяснялись высокими и сложными фразами, будучи расположены к этому Пыльиным и Смирдиной, то переходили на просторечья и уличный базар, набравшись всяких словечек от туторов. Ярким образчиком являлось, например, слово «чача», которое Комов употреблял не к месту и к месту. Оно могло означать что угодно; воспитанники же не сознавали, с кого обезьянничали.

Ибрагим огляделся и увлек Иоганна по коридору.

— Еще кого нашел? – спросил он.

— Марфу. И, по-моему, Гопинат.

— Кто такие?

— Марфа – вылитая Екатерина. А Гопинат – не знаю, но сильно похожа на индийскую премьершу.

— Всего-то? – усмехнулся Ибрагим. – Кто ее помнит! Я, например, вообще такую не знаю.

— Черт с ней, — отмахнулся Иоганн. – У тебя добрых две трети книги, выкладывай.

— Я нашел Джонни, Эштона, Дато и Суня. Это Черчилль, Рузвельт, Сталин и Мао.

Иоганн присвистнул.

— Закадычные, значит, мои дружки! А себя?

— Со мной пока непонятно, но мне было некогда рыться. Кто-то шастал вокруг.

— Надо собраться, — сказал Иоганн. – Не банный ли нынче день?

Ибрагим остановился и почесал в затылке.

— Созывай народ, — согласился он наконец. – Только как же девчонки?

— Они уже знают и сделают, как скажут.

Они стукнулись кулаками, научившись этому жесту опять же у туторов. Затем разошлись в разные стороны. Шагая по пустынному коридору, Иоганн удивленно отмечал полное отсутствие старших. Очевидно, до тех дошло, что джинн вырвался из бутылки – они растерялись и временно впали в ступор. Как бы там ни было, мешкать не следовало. Иоганн вошел в жилое крыло и начал стучать ко всем подряд. Вскоре вокруг него собрались все, кроме Эштона, которого прикатил из гимнастического зала Ибрагим. Лишенный ног, Эштон накачивал бицепсы, и это со временем превратилось в навязчивую идею.

— Все уже в курсе? – лаконично осведомился Иоганн.

— Кроме меня, — отозвался Дима. – У меня всего две страницы, и там какая-то чепуха.

— А по-моему, с тобой все ясно, — возразил Джонни, который, будучи опознан, внезапно показался окружающим тучнее и старше. – Ты картавишь, дружище. У тебя русское имя. Ты Ленин.

Дима подпрыгнул.

— Резерв! – вскричал он, придя в буйный восторг. – Вот оно что! Из нас готовят резерв для управления государством!

Он ударил себя в грудь и поморщился от боли в руке.

— Ленина укусил! – загоготал Боваддин. – Ты ведь не обижаешься? Я немного увлекся, хотел исполнить понатуральнее.

Дима взглянул на него исподлобья:

— Смотря кто ты такой. Если Мартин Лютер Кинг, то мелковато! Близок локоть, да не укусишь!

— Локоть я тебе в два счета отъем, — спокойно возразил Боваддин. – Нет, я не Кинг. Мне сказочно повезло с листом, там чача как раз про меня. Я каннибал Бокасса, и должен признать, что меня это полностью устраивает.

Он поскромничал, это его не просто устраивало. Он весь лоснился от пота, разгоряченный и взволнованный, похожий на квадратный, до блеска начищенный черный башмак.

Эштон поднял взгляд на камеру.

— Поехали в душ, — предложил он нервно. – Они же видят и рано или поздно примут какие-то меры! Мы же, не забывайте, биологический материал. Если не понравится – спишут в момент!

— «Биологичэский матэриал», — передразнил его Дато. – Ты очень умный, Эштон. Ты прэдставляешь, в какую это влэтэло копэичку?

— Не представляю, — отрезал тот, берясь за колесные ободы. – Я умею считать, Дато. Это врожденное, без этого президентом не станешь.

Луноликий Сунь пристально рассматривал его.

— Послушай-ка, Эштон, — проговорил он. – А паралич у тебя тоже врожденный?

— Что ты мелешь? – На птичьей головке Эштона вздыбился хохолок. – У меня был полиомиелит.

— А Мандель говорил, что им давно уже никто не болеет с тех пор, как создали вакцину.

— Мне не кололи вакцину, — возразил Эштон, но произнес это медленнее. – Оказалось, что у меня аллергия.

— И ты немедленно заболел, — подхватил Сунь и прищурился, хотя казалось, что дальше некуда. – Странное совпадение и удивительное невезение. Дато, между прочим, тоже не повезло, а это уже на грани чачи.

— Гдэ нэ повэзло? – насторожился Дато.

— Сталин был сухорукий, — напомнил Сунь. – Помнишь, Пыльин рассказывал про его детство? Как учился в семинарии, писал стихи… Рука у него была больная с рождения.

Дато ничего не сказал. Он только смотрел на Суня, и глаза его разгорались черным огнем.

Они остались втроем.

Сунь тоже умолк и торжествующе выпятил грудь, сцепив под животом желтоватые пальцы. Эштон сидел и глядел на свои ноги. Пыльин был болтлив. Телесные немощи вождей не входили в обязательный курс истории, но Пыльину почему-то доставляли удовольствие такие детали. Возможно, он думал, что они оживляют сухое перечисление фактов. А может быть, испытывал тайное злорадство, когда разглагольствовал о параличе Рузвельта, тучности Черчилля, разложившемся мозге Ленина и прочих мерзостях.

Другие воспитанники успели добраться до душевой.

О, это славное место, оплот бесхитростной конспирации! Здесь пробовали установить камеру, но воспитанники, едва достигнув половой зрелости, исправно замазывали объектив мыльной пеной. Кто-то садился на товарища верхом и дотягивался; когда же слезал, нижний успевал достаточно возбудиться, и начинались всякие непотребства. Воду делали погорячее, чтобы напустить больше пара. Самым неукротимым был Боваддин, и даже преподаватели ставили ему это в заслугу – Мандель, например, не скрывал своей осведомленности и подмигивал, когда рассуждал о естественной пылкости уроженцев южных стран. Дато ревновал к этой славе и соперничал с Боваддином, яблоком же раздора чаще всего выступали пухлый Джонни и Дима, развращенный неведомо кем. Отец Илларион потворствовал греху, ограничиваясь пустячной епитимьей, и в то же время проявлял к нему живейший интерес на исповеди.

Но сегодня юношам было не до забав.

— Рэзэрв? – приступил Дато к Диме. – Тогда пачему они молчат? Зачем скрывать?

Тот отвернул вентиль горячего крана. Зашумела вода, расползся туман.

— Может, еще не время, — прищурился Дима.

— Может, — подхватил Ибрагим, тряся бороденкой. – Только я думаю, что над нами ставят эксперимент. Вырастят, вскроют череп и посмотрят, что в нем такого гениального. Знаете, что может случиться после выпуска? Нас развезут по лабораториям.

— Тогда нам нужно опередить их, — сказал Иоганн. – Я согласен с Ибрагимом. Моего близнеца убили – он, очевидно, сбежал. И нас убьют, если придется. А потому…

Джонни выматерился.

Воспитанников не учили браниться, но они набрались этой премудрости у туторов, которые ругались между собой, как извозчики, когда воображали, будто их не подслушивают.

— Схожу-ка я в нужник за остатками книги, — откликнулся Ибрагим. – Нам уже нечего терять, наше дело запросто может оказаться пропащим. А дальше решим, как опередить эту сволочь и прижать ее к ногтю.

 

Глава седьмая

 

Отец Илларион обманчиво сонным взглядом рассматривал Марфу и Гопинат. Девицы стояли перед ним, понурив головы, и это казалось добрым знаком. Тикали ходики с кукушкой. Илларион обставил свою келью рядом предметов старинного обихода – возможно, ему хотелось подчеркнуть неразрывную связь с отеческими традициями, но было непонятно, для кого, поскольку воспитанникам было трудно сравнивать широко. А может быть, он искренне любил старину, а потому, кроме ходиков, держал сундук с одеяниями на разные случаи духовной жизни, рогатый дисковый телефон и закопченные образы с ликами неизвестно кого. Горела лампада. Над киотом, как занавеси, расходились рушники.

— Что дрожите? – ласково спросил отец Илларион. – Знает кошка, чье мясо съела. Покайтесь, барышни. Сорванцы они и есть сорванцы, но вы же будущие матери, жены, оплот рассудительности и благочестия. Муж – голова, а жена – шея. Благословенна жена разумная, страх Господень она прославляет. Уста свои открывает с мудростию и благопристойно. Откуда сие, Гопинат?

— Притчи, глава тридцать первая, — отчеканила та без труда, потому что Илларион обходился десятком-другим цитат, которые сызмальства засели в памяти у воспитанников.

— Правильно. Так вот: назовите мне неразумных отроков, а я позабочусь, чтобы их наказали шутейно.

Марфа расправила плечи и посмотрела в его подернутые пленкой глаза.

— А правда ли, батюшка, что я – Екатерина Великая?

Илларион пожевал губами.

— Кто тебе сказал? – осведомился он тоном Создателя, допрашивающего Еву. Сообразив, кому подражает, он и продолжил: — Не так ли и наша праматерь вкусила от древа познания?

Девицы пришли к нему по собственной воле, распираемые страхом пополам с желанием исповедаться. Отец Илларион и не мечтал о такой удаче. Он принял их доброжелательно, незамедлительно окружил заботой и утешил, пообещав, что их поступок не только останется без последствий, но и смягчит участь пресловутых отроков. Однако Марфа не спешила с признанием – напротив, вздумала вынюхивать сама, и батюшка начал быстро терять терпение. Он перестал моргать и чуть приоткрыл рот, дожидаясь ответа и готовый взяться за умозрительный кнут.

— Ибрагим, — сказала Марфа.

Илларион выдохнул.

— Бен Ладен – крапивное семя, — кивнул он. – Но если правильно возделывать сад и поливать сохнущую лозу, она принесет добрые плоды. Вот о чем вы не думаете, бестолочи. Важно не кем быть, а кем жить… Что ты таращишь глаза, Гопинат?

— Бен Ладен? – выдавила Гопинат.

— Да, он самый. Но тебе нечего бояться, он вырос в благостной среде и совершенно безопасен. Тебе чудится, будто он лично разрушил строения, но это не так…

У Гопинат подогнулись колени, она лишилась чувств. Марфа ахнула, отшатнулась и прикрыла рот.

— Что за глупости? – проворчал Илларион, берясь за кропило.

— Это не просто обморок, батюшка, — пролепетала Марфа. – Она с утра жаловалась – в глазах, говорила, темно, и голова раскалывается. И еще у нее пошла носом кровь!

Она распахнула дверь, высунулась в коридор и закричала:

— Кто-нибудь! Ей плохо, скорее сюда!

Отец Илларион осознал, что дело серьезное, и вызвал врача. Но прежде, чем доктор Фест – чернявый и носатый человечек в хирургическом халате – успел добежать из своей конурки, что совмещалась с изолятором, в келью ворвался Сановничий, а следом – Смирдина, Блудников и два тутора: Лобов и фон Рогофф. Все они столпились вокруг распростертой Гопинат. Смирдина опустилась на колени и расстегнула ей ворот, Илларион уже совал кружку с водой. Лобов пристроился рядом и проверил пульс.

— Ровный, — сообщил он.

Гопинат чуть приоткрыла глаза и захрипела.

— В сторону, — тявкнул доктор Фест, расталкивая педагогов.

Он отпихнул Смирдину и Лобова, взял Гопинат за руку. Пошевелил губами, расстегнул чемоданчик и вынул аппарат для измерения давления.

— У меня есть автоматический, — робко сунулся отец Илларион.

— Чушь, — бросил Фест, вставляя в уши рожки фонендоскопа. – Вот они, ваши святоотеческие традиции! Автоматика врет, приходится перемеривать несколько раз и вычислять среднее арифметическое. Нет ничего надежнее чуткого слуха специалиста…

Он накачал манжету. Тем временем в келью вбежали Стрелков и Доу.

— Что стряслось? – выдохнул первый, подрагивая усиками и выгибая выщипанные брови. – Сунь сказал, что какая-то беда…

Доу встал в стороне и принялся протирать очки замшевой тряпочкой.

— Давление нормальное, — объявил Фест. – У нее были судороги, пена? Помогите мне раскрыть ей рот, подержите, я посмотрю, не прикушен ли язык.

— Марфа говорила, что кровь у нее носом шла, — подал голос Илларион. Он был красен. Он опасался, что его заподозрят в каком-нибудь неаккуратном обращении с контингентом. – Марфа! Да где же она?

Сановничий огляделся: Марфы не было.

— Што вы ей шкажали, швятой отец? – спросил он грозно, подтвердив страхи священника.

— Помилуйте! – отшатнулся тот.

— Язык в порядке, — сказал доктор. – Эй, сударыня! Гопинат! Ну-ка, приходим чувство!

— It’s a trick, — гадливо улыбнулся Доу.

Лобов размахнулся и отвесил Гопинат пощечину. Голова мотнулась, на щеке расцвел розоватый бархат. Гопинат издала слабый стон.

— Погодите, — произнес Илларион и повернулся к Стрелкову-Питону. – Сунь, говорите, сказал? Но откуда он мог узнать?..

Раздался щелчок.

Сановничий вздрогнул. Это был знакомый звук. Он уже слышал нечто подобное утром.

— Дверь, — выдавил он хрипло.

Фон Рогофф подергал ручку: заперто.

— Это Сталин, — определил он: — Сука! Он у них мастер по замкам!

— Дурная кровь, — кивнул Лобов. – Эй! – гаркнул он. – Отоприте немедленно!

За дверью послышался смех.

— Обождите немного, ферфлюхтеры, — донесся голос Гитлера. – И боже вас упаси хоть пальцем тронуть госпожу Ганди.

 

Глава восьмая

 

План, родившийся в клубах пара под шелест горячей воды, был молниеносно осуществлен.

— Взять заложников и разоружить охрану, — Ленин держал свою речь с уверенностью матерого бандита. – Лишить их связи и реквизировать ценности, а после – бежать.

Он, не думая, лишь повторял то, о чем рассказывал Пыльин. Слова вылетали легко.

Вопли Марты стали сигналом.

— У них останется Гопинат, — напомнил Бокасса.

— Черт с ней, — отозвался Сталин.

— Они смелые, когда у них на вышках автоматчики, — подхватил Черчилль. – Ничего ей не сделают! Выпустят по первому требованию!

Разбираться с охраной отправились четверо, по двое на вышку: бен Ладен и Ленин, Бокасса и Мао. Сталин в очередной раз взломал директорский кабинет и сразу приковался к компьютеру, на мониторе которого светилась непонятная, но заманчивая надпись «Google». Гитлер, с которым они на пару заперли педагогов и туторов, покатил Рузвельта в медкабинет: с Эштоном случилась истерика, он думал только о своих искалеченных ногах и нуждался в успокоительных средствах.

На вышках уже связались с Сановничим: позвонили, как вежливо предложили им воспитанники, остановившиеся в паре шагов от цели. Все прошло гладко, Сановничий не расставался с мобильником. Забрав автоматы и мысленно благодаря за науку Стрелкова-Питона, мятежники затолкали стражей в морозильную камеру.

После этого наступило отрезвление. Все эти действия были выполнены как бы автоматически, на гребне волны и под страхом физической ликвидации, образчик которой был явлен ночью, когда застрелили какого-то еще, беглого Гитлера. Теперь начались откат и реакция.

И первым сломался почему-то Бокасса. Он привалился к стене, съехал по ней на пол и сделался из черного серым. Намедни снился ему сон, там было мясо, самое разное, причем Боваддин, никогда не бывавший ни на рынке, ни в мясной лавке, откуда-то знал, какое и где лежало, висело, морозилось, дымилось и сочилось красным. А он собирался его сожрать, да все не удавалось: и так подходил, и сяк, и нависал сверху, и подныривал снизу – мясо лежало на расстоянии броска оскаленной пастью, в секунде от укуса, но что-то мешало ему, не подпускало вплотную, и вот уже Боваддин парил над гранитным прилавком, ужасаясь и вожделея. Одновременно он прекрасно понимал, что ничего ему не достанется – опять же неизвестно почему, однако возможность отличная от нулевой, и в этой формулировке прокрался урок математики в исполнении Сановничего, неизбежно существовала, ибо теоретически возможно все.

— Я не хочу никого есть, — невыразительно произнес Бокасса. – Не дайте мне.

Вторым оказался Сталин. Он сел рядом с Бокассой и заревел, поглаживая руку, которую ему с пеленок высушивали в специальном лубке.

— Сволочи, — всхлипывал он.

— Забыли, кто вы такие? – презрительно осведомился бен Ладен.

Он вскинул автомат и приблизился к двери, из-за которой доносился гул плененных преподавателей. В коридоре зазвучали смех и многие шаги. Бен Ладен обернулся и увидел Мао и Черчилля. Они гнали перед собой остальных – Стрелкова-Питона, Пыльина, Комова, Неведомского и прочих. Мао держал автомат.

— Пусть растут сто цветов! – наобум процитировал он себя самого.

— Дато! – позвал бен Ладен.

Сталин поднял заплаканное лицо.

— Ы-ы-ы! Ы-ы-ы! – затеял гримасничать Ленин.

— Дато, отопри замок. Посадим их к остальным.

— И деру отсюда, — подхватил Черчилль. – Сейчас сюда явится какая-нибудь полиция или войска.

— Нет, — возразил бен Ладен. – Сначала выясним, откуда мы и почему. Дато! Хорош реветь! Что ты такое прочел в этом компьютере?

— Про сэбя прочел. – Сталин шмыгнул носом и встал. – Будто чачей из ушата.

Он поколдовал над замком и быстро отступил. Мао, напротив, шагнул вперед и вскинул автомат. Шум в келье стих. Черчилль загнал туда пленных, и дверь снова заперли.

Тут же послышался скрип колес: это Гитлер подкатил Рузвельта, который теперь выглядел даже слишком спокойным. Его лицо напоминало посмертный слепок. Екатерина подошла и взяла его за руку. Рузвельт смотрел в одну точку, губы исчезли.

— Эштон, — позвала его Екатерина. – Не расстраивайся, ты лучше всех.

— Я дал ему каких-то таблеток, — объяснил Гитлер. – Которые были в шкафчике под замком. Были еще ампулы с какой-то чачей, но я не умею колоть.

— Он не загнется? – покосился на Рузвельта Мао.

— Не должен, я прочел инструкцию. Дозу, правда, двойную дал, а то его колотить начало.

— Давно?

— Да минут пять.

— Так еще не подействовало. Эштон, очнись! Сейчас таблетки всосутся, и тебе станет получше.

Рузвельт медленно повернул голову к Мао.

— Выведите мне Феста.

— Мы выведем всех, не волнуйся. Между прочим, я сильно сомневаюсь, что ты вообще болел полиомиелитом. Зачем усложнять? Тебе, наверное, просто перерезали какие-то нервы.

— Спинной мозг, — ровным голосом отозвался Рузвельт. – Зачем? Если они готовят из нас резерв, то зачем нужно полное сходство? Разве Рузвельт не стал бы Рузвельтом, останься он с ногами?

— Можэт, и нэ стал бы, — заметил Сталин, уже успевший успокоится. – Можэт, он бэзногий стал злее. Я вот сухорукий сдэлался очэнь злой!

— Мы сейчас у них спросим, — вмешался бен Ладен, и Ленин восторженно подскочил серым козлом. – Джонни прав, надо сваливать, но это глупо, если мы не поймем, зачем нас наштамповали. Может быть, мы бесценны и сумеем поторговаться. Может, и правда пойдем на опыты.

— Да какие там ценные! – взвился Гитлер, у которого все не шла из головы гибель близнеца. – Шлепнут, как они выражаются – и привет!

— Вполне возможно, — кивнул тот. – Но сам подумай: нас выращивали много лет. Посмотри вокруг и прикинь – здание, оборудование, персонал… Все это денег стоит! Вырастить Гитлера – не чачу месить и не кулич испечь.

— Можно подумать, что ты умеешь печь куличи.

— Не обязательно уметь самому, достаточно знать. Ты вот узнал, кто ты такой – что сейчас чувствуешь?

Гитлер задумался.

— Нарисовать пейзаж, — сказал он наконец. – Он же в какую-то академию поступал…

— Да не взяли, — подхватил Мао. – Тебя не об этом спрашивают! Ты готов убивать?

Последовала долгая пауза.

— Не знаю, — ответил Гитлер.

— Значит, мало тебя потрепало, — жестко сказал бен Ладен. – Ничего! Сейчас мы создадим тебе условия, и ты забудешь про пейзажи. Дато! Отпирай скотов. Джонни и Сунь, держите их на мушке.

 

Глава девятая

 

Сперва их хотели построить в шеренгу, но Черчилль возразил. Он объяснил, что автоматов всего два, а коридор узкий. Среднее звено грозило провиснуть и отмочить какой-нибудь номер. Поэтому преподавателей и туторов оставили в келье и загнали поглубже, а сами расположились у входа. Черчилль был прав, подозревая неладное: Комов, едва распахнулась дверь, схватил госпожу Ганди и поволок в сторону, рассчитывая превратить ее в заложницу и затеять торг. Но Мао без лишних церемоний и слов заехал ему прикладом в висок. Он ударил не столько сильно и больно, сколько внезапно. Комов ослабил хватку, и бен Ладен выдернул Ганди из его рук.

— Что ж вы творите, нелюди? – возопил отец Илларион.

— Так нелюди и есть, сами сказали, — отозвался бен Ладен. – Люди детьми и женщинами прикрываются…

— Пошлушайте, — заговорил Сановничий, весь дрожа. – Вы только шебе же шделаете хуже…

— Тоже хочешь, чача? – Мао шагнул к нему.

Директор заслонился локтем.

Мао рассмеялся. На лицах пленников был написан откровенный страх. Даже могучие туторы побледнели. Воспитанники представлялись им роботами с опасной программой, которая дремала до поры и вдруг включилась. Способности и наклонности этих молодых людей были отлично известны из курса истории, а некоторым живущим – на собственной шкуре. Сравнения можно было продолжить: военная бактериологическая лаборатория, где неожиданно нарушился карантинный режим. Пала стена, осыпалось одностороннее зеркало, и в кабинет испытателей шагнули подопытные, на щеках у которых уже расцветают алые, чрезвычайно заразные пятна, а с черепов сшелушиваются смертоносные чешуйки. Разеваются рты, вырывается убийственное дыхание, разлетаются брызги слюны. Еще аналогия: с цепи сорвались остервенелые псы, которых годами дразнили. Еще: безутешные родственники вдруг опознали серийных убийц, которые резали на части их отпрысков и проживали по соседству, состоя с ними в самых сердечных отношениях.

— Доктора мне, — безжизненным тоном попросил Рузвельт. Препарат начал действовать, глаза его затянулись пленкой, но Рузвельтом двигало нечто могущественное, в сто крат сильнее фармакологии.

— Тебе нехорошо, Эштон? – Фест осторожно поднял свой чемоданчик, распахнутый до сих пор, и прижал к груди. В его голосе обозначилась надежда снискать себе заслуги и вообще остаться не при делах.

— Ему очень нехорошо, — ответила Екатерина.

Рузвельт уронил голову.

— Что это у вас, скальпель?

Она подошла и взяла.

— Подожди, — остановил ее бен Ладен. – Сначала вы, любезные наши наставники, подробно расскажете нам про эту чачу, а дальше мы решим, что с вами делать.

Ганди подошла к Лобову и с размаху влепила ему ответную пощечину. Ее смуглые щеки зарделись, как будто в растаявшем шоколаде проступила вишневая начинка.

— Гопинат! – ахнула Смирдина.

— Я тебя, что ли, сграбастал? – взвился Лобов.

Доу поправил очки и шагнул вперед.

— Ничего они нам не сделают, — улыбнулся он.

Черчилль вскинул автомат и выпустил короткую очередь по лепным украшениям, что тянулись по периметру потолка. Огромный кусок штукатурки плюхнулся в аквариум: Илларион любил рыбок, прозревая в них Иисуса Христа. Воздух чуть посинел от дыма, по келье разнесся острый запах. У присутствующих заложило уши. Смирдина ахнула и классическим, абсолютно литературно-кинематографическим жестом схватилась за сердце. Немировский глухо выматерился, Стрелков-Питон удивленно поднял брови. Мандель прицокнул языком.

— А я предупреждал, — сказал он.

Доу же перестал улыбаться и поджал губы. Он застыл, похожий на статую больше, чем когда-либо прежде.

— Колитесь, — прорычал Бокасса, горе которого сменилось гневом.

— Иначе начнем убивать, — подхватил Ленин.

Сановничий поспешно поднял руку:

— Не надо, гошпода гимнажишты. Я шкажу. Ваш ждет рашпределение в шолидные дома, где вашим дальнейшим обучением жаймутся опекуны. Ваша карьера будет полноштью завишеть от приобретенных навыков и врожденных наклонноштей. Мы ничего не шобирались шкрывать и только ждали выпушконого вечера…

— А ноги? – Дато показал на сонного Эштона. – А моя рука? А наш ослаблэнный иммунитэт – нэ опасны для нэго ваши солидные дома?

Сановничий беспомощно посмотрел на доктора Феста.

— Выпуск назначается не с бухты-барахты, — сказал тот серьезно. – Срок высчитан и сто раз перепроверен. Ваши анализы показывают, что именно к дате выпуска состояние вашего здоровья…

— А если раньше? – перебил его Дато. – Я подошел к компьютэру в кабинэте дирэктора. Я нэ умру?

— Теперь уже не так страшно, — пробормотал Фест.

Тут заговорил Стрелков-Питон. Он сунул пальцы за ремни, которыми была перетянута неизменная гимнастерка.

— Что за церемонии, коллеги? Господа диктаторы осознали свои роль и место в истории. Не надо их жалеть! – Он вперился в черные глаза Дато. – Вас, дорогие вожди, понаделали из родительского праха для богатых домов. Да, раскопали останки, если вас это интересует. И знаете, ради чего? Вас будут держать на цепи. Рассадят по подвалам и будут дразнить говном на лопате. Показывать гостям. Кому повезет – попадет в прислугу. Или в наложники. Карлы, шуты, домашние уродцы! Это довольно престижно – держать в лакеях Мао и вступать в противоестественную связь с Гитлером…

К концу спича его затрясло.

Выложив горькую правду, отважный Питон рискнул и отчасти преуспел в своем намерении. Опешившие Черчилль и Мао опустили стволы, и военрук изготовился к прыжку.

— Мои ноги, — в очередной раз пробормотал Рузвельт.

— Будь по-твоему, Эштон, — отозвалась Екатерина, взмахнула скальпелем и полоснула по горлу доктора Феста.

Кровь брызнула фонтаном и попала на Питона, даже в глаза. Тот вдруг взвизгнул и подскочил неожиданно высоко, на ровном месте – взбрыкнул, как горный козел или еще какая скотина, и этим полностью испортил эффект от своей речи.

Завизжал и Гитлер. Бен Ладен отвесил ему затрещину, и он прикрылся ладонью.

— Чача, — пробормотал Бокасса, не отрывая взгляда от крови.

— Негодяйство, — неуверенно отозвался Ленин и посмотрел на остальных – поддержат ли ерничество, но нет, никто не обратил на него внимания.

— Маладэц, Марфа! – бухнул Сталин.

Мао протянул ему автомат.

— Не могу, — сказал он коротко. – Держи лучше ты.

— Мнэ нэ с руки, — напомнил тот. – Стой, как стоишь! Убили одного – убьют и осталных! Смэрти ищешь?

Тем временем доктор Фест грянулся оземь и засучил ногами. Упала и Смирдина, она лишилась чувств, а физкультурника Блудникова вырвало целой кастрюлей какого-то салата.

— Туторы! – возопил Сановничий. – Шделайте што-нибудь, это убийштво!

Бокасса заткнул уши.

— Не хочу, не хочу, не хочу! – зачастил он.

Гитлер попятился к выходу, споткнулся о порожек, выскочил вон. Туда же двинулся бочком Ленин. Марфа стояла над Фестом, так и сжимая скальпель; Ганди обняла ее за плечи и толкнула с линии огня.

Фон Рогофф зыркнул в сторону Неведомского, чуть кивнул, подобрался и бросился на Мао. Тот отскочил.

Тут Черчилль вскинул свой автомат и начал стрелять. Оружие с непривычки прыгало в его руках, и пули ложились по широкой дуге.

 

Эпилог

 

Докладная записка

 

Настоящим документом уведомляю Высший Попечительский Совет в том, что трагические события, имевшие место в Приюте N-ской управы, явились следствием халатности его администрации и преподавательско-воспитательского состава. Директор Сановничий, руководившийся финансовыми соображениями, не поставил в известность о назревавших событиях Объединенную Службу Безопасности и предпочел проконсультироваться с клиентами, которые естественным образом не пожелали рискнуть вложенными средствами и побудили администрацию Приюта к преступной медлительности в ее действиях. Однако не представляется уместным возлагать всю вину исключительно на сотрудников Приюта. Их понятные и простительные эмоции в адрес воспитанников объяснялись, в первую очередь, заблуждением насчет личности последних. Органы Надзора неоднократно рекомендовали Высшему Попечительскому Совету снять соответствующий гриф секретности и довести до сведения администрации Приюта тот факт, что они имеют дело не с клонами выдающихся лиц, а с клонированными двойниками этих лиц, то есть субъектами заурядными, тогда как подлинные клоны содержатся в условиях намного более строгих и подлежат распределению лишь среди высшего руководства страны, коим распределением занимается ведомство развлечений, рекреации и психологического комфорта. Нет никаких сомнений в том, что будь администрация Приюта осведомлена в этом обстоятельстве, она бы действовала намного решительнее и меньше заботилась о тщеславных интересах своей клиентуры, которая также пребывает в неведении относительно предмета своих инвестиций. Тем не менее из этих прискорбных событий следует сделать надлежащие выводы и впредь содержать контингент в суровых условиях, приближенных к тем, которые будут созданы для них неосведомленными заказчиками – условиях, позволю себе предложить, животных, дабы сходство с означенными личностями оставалось сугубо портретным.

 

Инспектор по надзору Де-Двоенко

Советник юстиции

 

© декабрь 2014 – январь 2015

Водолей

 

Мельница шуршала неспешно и чинно, похожая на кретина с зашитым ртом и мерно машущего руками. Сирый двор оглашался коровьим мычанием. Скрипнула дверь, и брат Теобальд грузно затопотал по унавоженной соломе, покачивая ведром. Солнце садилось. Притормозив у коровника, он сделал ладонь козырьком и глянул на запад. Поле тянулось до горизонта, левее чернела тополиная роща. Брат Теобальд собрался отвернуться, но чуть замешкался и успел засечь всадника. Тот выехал медленно, имея перед собою куль, который издали напоминал свернутый ковер. Теобальд поставил ведро в грязь и вытер руки о власяницу, подхваченную на брюхе пеньковой веревкой. Запрокинул толстую голову так, что скрипнул загривок, и перекрестился на кирху. Коровы мычали свое. Брат Теобальд, не думая больше о них, пошел отворять ворота.

Под сапогами чавкало. Ярдах в тридцати прошагал аист, похожий на отработавшего крестьянина, который бредет к себе в хижину, глядит в борозду и на ходу отдыхает. Аист помедлил, сунулся ключом в траву. Теобальд потащил на себя тяжелую створку. Всадник приблизился, и то, что казалось ковром, уже обозначилось ясно: человек. Теобальд нетерпеливо махнул рукой, тот причмокнул и чуть прибавил ходу. Вихор его пассажира подрагивал, ноги свисали почти под прямым углом. Руки были связаны за спиной. Всадник сбросил капюшон, утерся рукавом. У него был вытянутый и совершенно голый череп; на лоб приходилась половина лица, и все, что ниже, виделось мелким, а лоб, пересеченный тремя нечистыми морщинами, напоминал длинную булку. Мало того – недоставало и подбородка; кончик носа сразу переходил в губу, много больше нижней, и эта косая линия тянулась до самого зоба.

— Тебя за смертью посылать, брат Гидеон! – крикнул Теобальд.

— Истинно речешь, — квакнул тот и осклабился.

Они ценили добрую и крепкую шутку, ибо сами были смертью, а если не ею самой, то ее орудиями, хотя считали себя жизнью, и брат Гидеон отъезжал по ее смертоносным делам. Да и привел за собой; она, привычно почувствовав себя дома, накрыла двор и постройки невидимым колоколом, и аист успел взлететь, хотя ему покамест ничто не грозило, а все вокруг неуловимо потемнело помимо сумерек, коровы притихли, и подобрался, шмыгнул под хлев шелудивый пес, и каркнуло сиреневое небо.

У толстяка Теобальда было на редкость невыразительное лицо, и внешнее бесстрастие граничило с тупостью. Обманывались все, кроме приближенных. Гидеон отлично знал о внутреннем кипении, которое сейчас одолевало Теобальда. Того выдавали мелко подрагивавшие руки – признак особого возбуждения, свидетелем коего Гидеон становился нынче уже в одиннадцатый раз. Конец был близок, и с каждым разом пламя, снедавшее Теобальда изнутри, разгоралось все жарче. Сейчас он бросился к коню, простерев руки, и это была новая вольность, изобличавшая нетерпение. До сих пор Теобальд только сопел и ждал, пока Гидеон сгрузит ношу; так было в первый раз – хотя неправда, в первый толстяк подпрыгнул от радости, ибо дело зачиналось, — но точно было во второй, и в пятый, и в девятый, и пальцы дрожали все заметнее, но в остальном Теобальд выказывал равнодушную невозмутимость.

— Что знаешь о нем? – кивнул Теобальд на бесчувственного пленника.

Он помог Гидеону переложить ношу на сравнительно чистый пятачок.

— Отрада отцу и гордость гетто. Семнадцати годов, благочестив и набожен, глубок умом, исполнен беспричинной душевной радости до степени танца.

Брат Теобальд на миг утратил самообладание и потер руки. Многолетние труды, а в большей мере ожидание, подточили железный сердечник, который, несомненно, содержался внутри магистра. Об эту ось разбивались наветы и наговоры, так что без всяких последствий осталось сто пятьдесят четыре обвинения в чернокнижии и колдовстве. Теперь уж было недолго. Нынешний пленник происходил из колена Гадова, и Гидеону предстояло лишь прошерстить детей Завулона. На том его миссия будет выполнена. Десять прочих уже внесли свою лепту в Умное Делание.

— Взяли, — скомандовал Теобальд.

Славного отрока снесли в погреб. Там было сыро и темно, как положено, и магистр зажег свечу. Пленник зашевелился и замычал, Гидеон ударил его по затылку, и тот снова затих. Брат Теобальд взял порожний кувшин, заглянул внутрь, принюхался, тщательно протер его бока ветошью. Затем пошел в дальний угол и, поднапрягшись, вынул из стены камень. Засунул руку по плечо, достал из тайника небольшую книжку, завернутую в тряпицу. При виде нее Гидеон почтительно склонился и сотворил тремя пальцами непонятный знак. После этого брат Теобальд облачился в ризу настолько ветхую и замызганную, что при последнем обыске ею пренебрегли, попросту не заметили среди разнообразного хлама, а потому не провели и дознания на предмет понашитых серебряных звезд, едва различимых от грязи.

Посреди погреба стоял верстак. Потомка Гада уложили на него ничком так, чтобы свесилась голова. Внизу был подставлен кувшин. Брат Теобальд отошел в сторонку, где старилось тележное колесо, и немного почитал книжку при свете свечи. Чтение было про себя, и Гидеон ждал, вытянувшись в струну и настроившись на Делание Меткое, которое являлось залогом Умного. Он уподобился выпи, замершей в камышах; расправил плечи, слегка запрокинул голову, и линия от зоба до подбородка продолжилась до лба, благодаря чему Гидеон выглядел в темноте чем-то вроде языческого столба с утолщениями, который поставили ради смутных и давно позабытых обрядовых целей в незапамятные времена. Брат Теобальд избрал Гидеона не только за собачью верность, но и за редкостную сноровку в кровопускании. Стояла мертвая тишина. Наконец, магистр отложил книжку и подал Гидеону длинный нож.

— Реку тебе, что явится Дитя, когда Рыбы сменятся Водолеем, — проговорил он нараспев. – И народится в обличии зрелом с мужскими и женскими признаками, дающими власть. И возымеет сей Водолей великую силу служения и принуждения, имея в себе от каждого из нас. И будучи воздухом во плоти, попрает воду, покинув ее. Вино, вода и кровь исполнятся воплощенного духа и больше уже не смогут содержать.

— О, близко ли? – заученно вопросил Гидеон.

— О, много лет, но человеческих, которые суть прах и ничто, — отозвался Теобальд. – Делай метко, и пусть направит твою руку грядущий Водолей.

Гидеон едва шевельнул рукой, отворяя кровь. Та устремилась в кувшин струей тонкой, но сильной, не расплескавшись ничуть, в самую середку отверстия. Давным-давно Теобальду открылось в предварительных бдениях, что действовать надлежало именно так, не теряя ни капли, покуда сосуд не наполнится. Ровное журчание казалось оглушительным средь безмолвия. Гидеон покрылся гусиной кожей, испытывая восторг игрока в кости, который одиннадцать раз подряд выбросил двенадцать очков. Это с ним, кстати заметить, тоже случалось нередко. Брат Теобальд почти перестал дышать, что было поразительно при его астматическом сложении. Не шелохнулся и агнец, благо Гидеон умел выверить удар не только ножом, но и кулаком. Когда кувшин наполнился, его забрал Теобальд, а Гидеон полоснул уже размашисто и глубоко, до шейных позвонков. В его же обязанности входило отчистить слитую кровь и присыпать место соломой.

В погребе был нижний этаж, совсем уже потайной и находившийся на значительной глубине. Брат Теобальд откинул дерюгу, раскидал землю, отворил люк. Затем взял кувшин и свечу. С ними он начал осторожно спускаться по широким ступеням.

Гидеон не допускался в хранилище. Сопровождаемое братом Теобальдом, мимо важно проплыло световое пятно, и он приметил сороконожку. Присев на корточки, Гидеон обратился к ней:

— О, славная! Пришла, не поленилась, спешила поспеть и поклониться в меру убогости твоей зачинающейся заре! Суетное создание, мелкая земная тварь, на миг возвысившаяся до горнего!

Гидеон состоял в ученичестве у магистра и привык объясняться высоким слогом, пусть даже в детстве, которое провел в коровнике, был совершенным скотом и не умел связать двух слов.

— Нечего, — сказал Гидеон, выпрямился и раздавил сентипеда, применив в темноте по-звериному острый слух.

Тем временем брат Теобальд был занят тем, что заливал кувшиново рыло воском и ставил сосуд на выкрошенную в стене полку к десяти другим. Все были помечены по именам израилевых колен. Каждый содержал толику его личной крови. Когда коллекция будет собрана полностью, начнется собственно Делание и получится Клей. Так называл он будущий экстракт и закваску, где кровь смешается и образует основу для надстройки, венцом которой станет далекий, недосягаемый Водолей.

 

Часть первая

 

Файерволл

 

1

 

Цоологише Гартен – редкое место, где не лютует Файерволл. В зоопарке вообще отключают многое, потому что волны беспокоят животных. Я не очень понимаю, чем это помогает, потому что контент все равно течет густо. Любое существо, где бы оно ни находилось, ежесекундно пропускает через себя многие йобибайты неощутимой информации. Даже если запретить на территории зоопарка всякую технику, отключить гаджеты и девайсы, не пускать посетителей в коконе Файерволла и в полной мере воссоздать девственную природу, то волны никуда не исчезнут. Я мог бы понять, касайся дело визуальных эффектов. Любая неподготовленная тварь моментально рехнется на той же Курфюрстендамм, которая в двух шагах. Впрочем, это не моя забота. Ученые что-то такое вычислили, сравнили и посоветовали воздерживаться. Возможно, все это бредни и отражает исключительно корпоративные войны. Мне нет до этого интереса. Я беру и пользуюсь тем, что падает в руки. В настоящем случае это щадящий режим социальных репрезентаций, который удобнее остальных для встречи с агентом.

Тише всего у бегемота. Почему – опять-таки не имею понятия. Вырубают едва ли не все по причине, наверное, его неожиданно тонкой душевной организации. Поэтому и публики и больше, а бегемот все равно нервничает. Робкая надежда на океан в капле воды: все-таки в европейцах сохранилось здоровое зерно – микроскопическое, похороненное глубоко, едва теплящийся уголек, тоскующий по свободе от вездесущего и всепроникающего информационного поля, обнесенного Файерволлом, который бывает похуже угроз и рисков – что за язык, о Родина моя – от каких защищает. И вот они, в значительной мере отключенные от адских серверов, обступают несчастного бегемота, а тот утомляется их вниманием, но сочувствует, в нем тоже скрывается это зернышко, томящееся даже не по свободе, но по воле, по моему образцу, потому что именно воли мне не хватает – степной и ковыльной, чтоб за неделю не дойти, и за две, и за десять, а не свободы вращать воображаемое колесико настройки и сортировать поток, выбирая себе внешность, возраст, пол, общественный статус и политическую ориентацию в одном пакете с сексуальной от компании «Большое Яблоко».

Коль скоро у бегемота толпа, я расположился возле фламинго. Фонит сильнее, но ненамного. Фламинго капризнее, но тоже неприхотливы.

Коза подошла через четыре минуты. Не настоящая, хотя вокруг был зоопарк, а Коза – моя связная. Сам я слился с местными не хуже, но всякий раз вздрагивал, как видел ее. Умопомрачительная натурализация. Румяное и застенчивое дитя российской средней полосы превратилось в неряшливую Брунгильду, которая не сегодня завтра ляжет под нож и сменит пол. Соломенные патлы вместо косы, остекленелый и сытый взгляд. Курносый нос покрылся мельчайшими прыщиками, второй подбородок провис бледным мешком. Шея втянулась в плечи. Талия стерлась, корпус превратился в обтекаемый монолит. Веснушчатая грудь стала чистой и похожей на шпик, натертый зубной пастой. Капельный роутер засел в ухе нечистой горошиной. Скобы на лошадиных зубах. Как они сделались лошадиными, зубы-то? И ноги. Некогда стройные, они будто вздернулись вместе с тазом, отяжелели в бедрах, а ниже колен вдруг расходились буквой «икс». Как добились такого эффекта? Я что-то слышал о боковом косметическом вытяжении. Черная куртка выше пояса, черные кожаные брюки в обтяжку, серебряные заклепки, пирсинг; запах опрелостей и пудры, дыхание пропитано уличным мясом быстрого приготовления. Черные ногти, охочие до сокровенных областей. Нашивка с Бафометом на рукаве.

Она чем-то напомнила фламинго, хотя не была ни голенаста, ни стройна. Коза уселась на скамейку и моментально встроилась в безмятежный пейзаж, исполненный удовлетворенного благополучия. Невозмутимый Дазайн с остановленным поиском.

Коза рассеянно тронула ухо, и роутер выпал в ладонь. Он пашет даже выключенным и ловит все подряд. Считается, что Файерволл не препарирует обычную речь и реагирует только на подозрительные репрезентации, которые могут угрожать системе его зеркал и облаков. Но это для обывателей. Файерволл фиксирует решительно все. Закон не запрещает вынимать и блокировать роутер, однако это не принято. Безмозглое население и не заметило, как ношение роутера сделалось правилом по умолчанию. Расхаживая без него, наталкиваешься на косые взгляды, как если бы кушал из ноздри. Впрочем, это сравнение неудачное – именно этим и занимались два раскормленных бородача, которые сидели на лавочке шагах в двадцати от нас. Слаженно, упоенно, проворно, с нешуточным аппетитом. Не иначе, семья. Но в уголках укромных и ненадолго без роутера быть не возбраняется. А в остальное время рекомендуется носить даже дома, где ты один, потому что Файерволл собирает сведения о времени пользования и отсылает куда-то – ну, мне-то было отлично известно, куда – для совершенствования обслуживания.

Я вынул свой минутой раньше. Залепил жевательной резинкой. Коза сделала то же самое. Пусть аналитики считают, что мы лепим куличи из дерьма – занятие не повсеместное, но с недавних пор вполне уважаемое.

— Тентакль мертв, — сообщила Коза.

Она не поразила меня, нет, я разучился удивляться давным-давно, зато не сумел избавиться от азарта, и оставалось надеяться, что Файерволл не уловил моего секундного возбуждения, которое само по себе не играло роли, но, будучи сопоставлено с разнообразными обстоятельствами моего здешнего бытия, могло оказаться лыком в строку для тех, кто вплетает оное по роду службы.

Итак, Тентакль засветился, и это косвенно подтверждало важность его сведений. Никто не стал бы убирать его в случае сложной дезинформации, долженствовавшей загнать нас в угол.

— Где, как? – осведомился я, любуясь нелепой розовой цаплей, которая как раз подобрала ногу и принялась выкусывать под крылом.

— Неважно, — отозвалась Коза тоном небрежным и успокаивающим.

— Я не спросил, важно ли это или нет. Я задал вопрос: где и как?

Коза выдула пузырь. По-моему, она излишне вжилась в роль. Я еще в прошлую встречу приметил серебряное кольцо на лесбийском пальце.

— Его наши убрали, — сказала она.

Я снова не удивился. Значит, заслужил. Другое дело, что это не облегчило мне задачу.

 

2

 

Иной раз я думаю, что людям просто надоело жить. Не потому, что их много или их деятельность себя исчерпала, а просто наскучило. Уже не радуют несжатые полосы, леса и лиманы, не любы субтропики и пашни, березовые рощи, дубравы и вольная песня над тундрой. Не хочется ни по росе босиком, ни на балкон в исподнем, обрыдли элементарные удовольствия от сполохов и зарниц, утомили камыш и грибные дожди, забылся незатейливый космический лад.

В Тентакле не было ни героизма, ни алчности, только подвыверт, который развился с размеренной и сытой тоски.

— Псаев, — пригласил меня генерал Евгений Султанович Боев. – Собирайся на холод. Тентакль дает наводку на «Либюнгезафт».

Этот солидный спиртовой концерн имел безупречную репутацию и много лет поддерживал деловые связи с нашими посредниками. Что касалось Тентакля, то он был завербован до кучи в незапамятные времена и большую часть срока оставался спящим агентом, ибо никто не знал, к чему его применить. Щупалец много, и Тентакль относился к числу самых невостребованных. Однажды я видел его. Невзрачный до отвращения бюргер – белобрысый, в очках с почти неразличимой оправой, худой лицом и толстый брюхом, змеиные губы, строгий режим дня. Мощный автомобиль. Роутер протирался тряпочкой. Дома ждали кухен, вурст и рюмка шнапса. Лубок. Тентакль служил в бухгалтерии берлинского филиала «Либюнгезафт». Он проводил платеж, и его внимание привлекли необычные реквизиты. Тентакль проследил цепочку, которая оказалась не очень длинной и завершилась в офисе мутной компании под названием «Прецессия». Она была отлично известна нашей конторе и выступала ширмой для шпионского гнезда, которое возглавлял давнишний противник генерала Невилл Бобс.

Его неведомые покамест замыслы расстроила – я на это надеялся – немецкая педантичность, будь она неладна. Дело было в том, что «Либюнгезафт» не пользовался услугами посредников. Он всегда занимался заказчиками напрямую. Поэтому Тентакль озаботился участием в договоре промежуточной лавочки, название которой ни о чем ему не говорило. Он начал рыть и вышел на «Прецессию». Ну, а ее-то у нас знали хорошо без всяких изобличающих документов. Американская и английская разведка владели ею на паях и вечно собачились между собой. Тентакль был, очевидно, тщеславен. Но больше, сдается мне, стремился соблюсти правила: его никто ни о чем не просил, ему ничего не поручали, он был законсервирован наглухо, однако порядок есть порядок – он числился нашим сотрудником, а потому поступил по инструкции, которой и не было, он сам ее себе сочинил с пеленок, когда по расписанию опустошал витаминизированную материнскую грудь. Так или иначе, он предписал себе связь с Козой и аккуратно слил свое сообщение. Я почти видел воочию, как он после этого промокает губы салфеткой.

Генерал Боев подивился внезапному пробуждению Тентакля и организовал наблюдение на случай двойной игры. Тому даже хакнули Файерволл. Бухгалтер был светел и чист, как германские очи в предвкушении Октоберфеста. В его пустой башке с утра до вечера фонили дебильные тирольские рулады. Тогда Боев заинтересовался подрядом всерьез. Ему показалось странным то, что неприятель вмешался в поставку вин к юбилею петербургской водопроводной станции. Вина были редкие, дорогие и старые, однако партия представлялась ничтожно малой, да и сумма контракта, пусть неподъемная для обычных смертных, даже не приближалась к цифре, способной привлечь внимание государства.

Вернемся к тому, с чего начали, и отметим, что заинтересовать генерала Боева по собственному почину, когда никто об этом не просит, способен только человек, которому надоело жить. И вряд ли Тентакль расположился к депрессии и проникся невыносимостью экзистенции – он, повторюсь, наверняка грешил тайным тщеславием, но ставил превыше всего опять же порядок, о том и речь, к этому я и веду; прописанные установления, унавоженные римским правом с приоритетом личности, которые особенно укоренились в его соотечественниках, уже и несут в себе зерна неизбывной и безотчетной тоски, которая побуждает к поиску смертоносного и дикого удовольствия – массажу предстательной железы отбойными молотками, что практикуется в многочисленных европейских салонах; единополому слиянию в режиме абсолютной гигиены и противоестественной стерильности; сытой и неосознанной охоте за гибелью.

Они не понимают зоопарка, как понимаем его мы с Козой.

Они накапливают фламинго и бегемотов, не ощущая в них неистовой воли. Мы же сливаемся с зоопарком. Мы чувствуем плен. Нам хочется угостить фламинго печеной картошкой и затянуть ковыльную песню. Мы посидим еще немного, почти свободные от вездесущего Файерволла, и вернемся работать в Берлин.

— Тентакль не перекрыл Файерволл, — сказала Коза. – То есть блокировал, но сохранил настройку, которая плюсовала ему ипотечную скидку. «Прецессия» отследила контакт и начала копать. Наши решили убить двух зайцев: ликвидировать слабое звено и выставить сильного живца.

— То есть меня. Как он умер?

— Пошел по уличной рекламе омолаживания кишечника. Агрессивная версия на проезжей части. Попал под колеса.

Нам перекрыла обзор школьная экскурсия. Туторша с лицом таким травоядным, что хоть сейчас ее в вольер, дунула в свисток. Разноцветная детвора оцепенела. Непростая вещица, закольцованная на премоторную кору. Туторша начала громко разглагольствовать о долбоносных клювах и розовых перьях. Я притворно потянулся и встал. Коза лениво поднялась тоже и сделала смайлик в его жестикулярном варианте. Он означал принципиальную готовность к садо-мазо, но только после клистира и не сию секунду. Я обозначил ответное предпочтение полигендерной связи с уклоном в инструментальный зондаж.

Мы встретились двуполыми, как в старину. Вечные ценности натуральности под распевный шепот Родины о том, что против лома приема нет. Файерволл не сегодня завтра научится расшифровывать мысли, но он в спящем режиме он практически бессилен и бесполезен против живого общения. Можно задумать хитроумное убийство в старинном особняке, а можно треснуть кирпичом в подворотне. Многолетняя подготовка и личный опыт показывали, что второе намного действеннее.

Ликвидация Тентакля облегчила мне задачу. Теперь не придется выдумывать причину малопонятного внимания журналиста-международника к ничтожному бухгалтеру «Либюнгезафт». Была и ложка дегтя, меня огорчила Коза. Она слишком долго работала под прикрытием. Я проводил ее взглядом и содрогнулся, отметив шарнирную походку, поддернутый к покатым плечам блескучий зад и стилизованную пентаграмму между лопаток. Я помнил ее стажеркой в ситцевом платье и русыми косичками, она смотрела мне в рот и кормила домашними бутербродами, когда мы засиживались в кабинете допоздна, а я обучал ее практическим нюансам тотального внедрения.

Под шелест каштанов и лип я направился к выходу. Огни Файерволла уже сверкали вдали. У бегемота я задержался, потому что впервые приметил у него в ухе каплевидный наушник.

Потом прокатал билет, подключился и шагнул в преисподнюю.

 

3

 

«Файерволл» переводится как Пламенная Стена или Огневой Заслон. Раньше он таковой и являлся в иносказательном смысле, представляя собой противовирусный барьер. Однако со временем Файерволл раздулся настолько, что стало проще не устанавливать его в операционную систему, а поступать наоборот и встраивать саму систему в Файерволл. Он и так отзывался на каждый чих, перекрывая инфекции кислород, а после этого получил возможность не только запрещать, но и создавать. Обогатившись полномочиями верховного существа, Файерволл засучил рукава и начал выдавать полезный, по его мнению, и безопасный контент. Лично меня как носителя русского языка всегда коробило от этого слова. Мне хотелось заменить его «содержанием». Но дело дошло до того, что содержание как объект стало неотличимым от содержания как субъекта, и ненавистный «контент» превратился в синоним окружающей действительности. Простым примером выступает, допустим, автобус, который невозможно отличить от его же рекламы, пока не сунешься на место возле окна. Можно пройти насквозь; можно расшибить лоб, если реклама особо защищена авторскими правами; можно заработать штраф за воспрепятствование свободной коммерции, а иногда удается и сесть, и даже доехать до нужного места. То, что это была продуманная реклама с инфраструктурным сопровождением, выясняется по прибытии, когда оказывается, что ты никуда не уезжал и потерял полчаса, глазея на этот херов автобус. Худшее, что может произойти – подозрение в том, что ты сам являешься вирусом и атакуешь чужую интеллектуальную собственность.

Меня атаковали мгновенно и по периметру. Да, я скорее квадратный, чем обтекаемый. Казалось, что я свалился в оркестровую яму, где засел все тот же Цоологише Гартен в полном составе, но выдрессированный и обученный игре на всем, что попадется под руку. Неистовые рев и визг, речитативы, камлания, сводки погоды и призывы отведать, пригубить, прокатиться, купить, вложить и занять, но главное – надстроить мужской репродуктивный аппарат, нарастить его, увеличить в объеме, оснастить волдырями и щупами с биологической обратной связью, обезопасить его неощутимой перерезкой семенников, приспособить навершием к выпуклости простаты, раскрасить и обогатить вкусовой гаммой, обработать в мгновение ока до космической стерильности и оборудовать сменными насадками и суппозиториями. Как только Файерволл захватил господствующие высоты в виртуальном пространстве, он выделил первоочередное, самое важное направление деятельности и не ошибся. Если фаллический контент был молотом, то наковальней выступали предложения, касавшиеся вместилища, и мой рассудок изнемогал между этими демонами. Соблазнов было не счесть: растянуть и прочистить не перечислю чем, отбелить добела, вставить кольца, посетить курсы по развитию мышц промежности и волевого контроля над кишечником, купить ароматизаторы экскрементов, приобрести драгоценные пробки с виброэффектом. Я задал в настройках мужской пол, хотя Файерволл настойчиво предлагал мне выбрать промежуточный вариант, обещавший особые бонусы и бесплатные игры, но я позакрывал эти окна, отвергнув уже подступивший со всех сторон преображенный мир. Конечно, советы сменить половой аппарат продолжали сыпаться градом, но дело хоть не звучало решенным. Не знаю, с какими соблазнами боролась Коза. И сколь успешно. По мне, так она выдыхалась. Очевидно, ей предлагали нечто замысловатое, потому что страпоны она освоила еще на родине, когда овладевала основами ведения допроса.

Конечно, за годы работы на холоде я привык. Пресловутый автобус врезался в меня, как только я миновал турникет. Он чинно проехал сквозь мое туловище, успев за секунду поставить меня в известность о существовании новейшего экономного двигателя «Фатерколбен», машинного масла «Нихтнурфройде», системы навигации «Дранг» и почему-то – кремового пирожного «Мастигшайде». Но дальше мне пришлось подключить персональный «Дурхгеен», который есть датчик-маячок, позволяющий отличить фантом от реальности. Черепная коробка слегка разогрелась от окружающего вайфая, пропуская несметные йобибайты и провоцируя на русский язык, сколько блоков не выстави; ты можешь думать по-немецки и видеть немецкие сны, но поминаешь мать неизменно по-русски. К счастью, безупречное знание русского вписано в мой штриховой код. Конечно, нагревание коробки было иллюзией. Черепушку не напечет, сколько через нее ни пропустишь. С этим я тоже не мог ничего поделать – мелкий психологический дефект. Спасибо, что я не бредил взрывом мозгов. Итак, я включил проводник, и мне моментально стало ясно, что мороженщик на углу генерировался со спутника, а голый мужчина с оловянным «туннелем» в заднице был живее живых, ибо разнузданно бесновался в потоке равнодушных прохожих, предлагая им удовольствие понятное, но многократно доработанное и широко не изведанное.

Я зашагал по Курфюрстендамм. Без маяка, да непривычному человеку тут было бы не сделать ни шагу. Репрезентации не оставили ни единого свободного пятачка. Я рассекал не гущу образов, но уже собственно среду, которую они создали. Пронзал собою небоскребы и тренажерные залы, проникал сквозь бесчисленные продукты питания и сексуальные аксессуары, усваивал тысячи трейлеров и промороликов. Меня подмывало грести, как если бы я переплывал кролем разноцветное море, полное спрутов, медуз, акул и раздувшихся утопленников. Итак, Тентакль заинтересовался подрядом «Прецессии», слил сведения и засветился. Хотелось верить, что он не вел двойную игру. Так или иначе, «Прецессия» засекла наш интерес к ее шашням со спиртовым концерном, и это было единственным, в чем я не сомневался. Если Тентакль не состоял в ее штате и работал только на нас, то «Прецессия» попытается выяснить, что нам известно о причинах ее необычного интереса к заурядным поставкам. Если состоял, то она уже знала: ничего. Мы пребывали в кромешных потемках. Допустим, я проявлю интерес к несчастному случаю и тем обозначусь. «Прецессия» может предоставить мне полную свободу действий, сидеть на жопе ровно и злорадно за мной наблюдать. Но если ей неизвестна глубина нашей неосведомленности, она уцепится за меня и пойдет на контакт. Конечно, это возможно при любом раскладе, но будут заданы вопросы, и я пойму, чего ей понадобилось – выяснить, сколько я знаю, или просто принять в разработку нового, не в меру любопытного человека. Хотелось верить, что там понятия не имели, кто я такой. Что я столкнусь не с убежденностью, а с подозрениями. Мы никогда не общались с Тентаклем, и он не мог меня сдать. Он вообще не знал о моем существовании.

Я подозвал такси, машинально блокировав сотню бродячих реклам, которые метнулись на мой жест, размахивая ароматизированными фаллоимитаторами. Одновременно я прощупал настройки роутера, согласно которым находился в Берлине под видом сотрудника виртуальной газеты «Дас Мордерише Фрайцайт» — «Убийственный Досуг». Это было желто-коричневое издание с гиеной на первой странице, собиравшее падаль и кормившее читателей хроникой разнообразных несчастий. Его благословил лично Боев, и газета процветала уже несколько лет, крышуя нашего брата. Отследить в виртуальном пространстве ее подлинных учредителей было практически невозможно.

Турок-таксист обернулся ко мне и осклабился. Его, разумеется, не было за рулем, как и вообще никого, такси разъезжало самостоятельно, но под давлением мигрантов Бундесрат и Бундестаг выделили магометанам солидную квоту в рекламной репрезентации. Фантом залопотал на ломаном немецком, предлагая мне девочек, мальчиков и кого-то еще – по-моему, лань. Понять его было невозможно.

— Лос, — буднично скомандовал я.

Машина врезалась в гущу себе подобных, и я прикрыл глаза. Тоже призраки, но очень убедительная иллюзия. От этого тошнило даже местных, и все автомобили были оборудованы одноразовыми пакетами. Те, которые подешевле – многоразовыми.

Но стоило мне смежить веки, как явился тарантул.

 

4

 

Тарантул символизировал вирусную атаку.

Почему-то он был с бородой и похожим на медведя. Восемь ног, хищная рожа, звериный оскал и котелок для приличия, чтобы никто не придрался к намеку на нашего брата. Негласно считалось, что все беды идут от нас. Компьютерными диверсиями занималось ведомство генерала Зазора, и Боев не раз повторял с его слов, что размах отечественного вмешательства сильно преувеличен и неча на зеркало пенять. На зеркало я и вышел, воспарив над тарантулом, после чего щелчком отправил его в карантин. Образы были умственными, а не зрительными, потому что Файерволл чрезвычайно серьезно относился к покушениям на себя и навязал тому же Бундестагу закон, по которому имел в таких особенных случаях вторгаться в мозговую деятельность.

Как будто в иных ему требовалось особое разрешение.

Паук исчез, но Файерволл не угомонился. Он уведомил меня в том, что угроза не ликвидирована до конца и предписал поскорее посетить ближайший пункт неотложной профилактики.

Это было странно. Я поймал себя на том, что сосу большой палец. Вот это была поистине омерзительная привычка, которую я подцепил на холоде, когда переборщил с натурализацией. На родине не сосут пальцы, какой бы тяжелой ни оказалась минута. Ни разу не видел. Западная наука объясняет это паскудство защитной регрессией к фазе, когда мир познавался ротовым отверстием. Здоровый дядя с мохнатым пивным животом и прелым пахом преображается в беспомощного малыша и начинает сосать, и глазки у него в кучку, и брови туда же, и весь он обиженно, дескать, нахохлится, заслуживая безусловного гуманизма и развода на сорок сессий щадящего психоанализа. Но для меня сосательный акт обременен неприемлемыми коннотациями. Я, повторяю, не встречал в моем отечестве ни одного человека, пусть даже самого жалкого, который перед лицом неприятностей пустился бы что-то сосать по собственному почину, без понуждения со стороны, когда никто не предлагает – а в этом обычно, буквально или фигурально, и заключается надвинувшаяся беда. Что происходит с нашим гражданином в минуту острого испуга? Совершенно верно. И это уже следующая фаза. Мы тоже регрессируем, но никогда не опускаемся до сосания и в некотором смысле даем сдачи даже в состоянии вынужденного ребячества.

Выплюнув палец, я с отвращением вытер его о мешковатые штаны. Турок беззаботно рулил и напевал что-то козлиное без начала и конца. Вдали уже обозначилась стальная башня концерна «Либюнгезафт». Над ней проплывали сотни воздушных шаров и маленьких геликоптеров, настоящих и мнимых. Со всех изливались радужные дуги, содержавшие рекламные сообщения.

— Внимание! – зычно произнес Файерволл, и у меня завибрировала черепная коробка. – Вы инфицированы вредоносной программой и представляете угрозу общественной безопасности. Необходимо немедленно…

Отключать подобные сообщения было запрещено, тем более после прослушивания. Но я мгновенно понял, о чем пойдет речь, и блокировал уведомление при первом звуке, симулируя сбой настройки. Я не был настолько наивен, чтобы подумать о заурядном заражении. Похоже на то, что «Прецессия» решилась на третий путь, отказавшись как от тактики благородного неведения, так и от бережного сближения и зондирования. Врезала мигом. Даже при мертвом Тентакле мое появление в «Либюнгезафте» было слишком нежелательным. Оставалось понять, в каком качестве – журналиста или того, кем я был в действительности. Если последнее, то мне решительно не удавалось сообразить, как они на меня вышли.

Турок ударил по тормозам и резко поворотился ко мне.

— Администрация Файерволла, — назвался он уже без акцента.

Разве только с баварским. Невероятно, но этот гад был настоящим, из мяса и костей. Последним не повезло, как только он навел на меня пистолет. Они сломались. Сначала хрустнуло запястье, а следом – череп. Пистолет, коли пошли такие дела, тоже был не игрушечный, и рукоятка наполовину вошла шоферу в мозг. Одновременно я толкнул его на рулевое колесо автопилота, чтобы не измазаться в крови. Поверить ему мне даже в голову не пришло. Файерволл располагал нешуточной службой безопасности, но я не припоминал случая, чтобы ее сотрудники наводили на инфицированных стволы. Но удивил меня и Невилл Бобс. Такая засада была фантастическим хамством. Британцы никогда не действовали так грубо – да что британцы! никто себе этого не позволял, даже мы. Евгений Султанович Боев не любил церемониться, говоря между нами, а он проходил по ведомству обходительных и даже вежливых людей; другие были намного грубее, о генералах Медовике и Точняке вообще гуляли непристойные анекдоты, но даже им не пришло бы в голову натравить на крупного специалиста водителя-турка с дешевым пистолетом, который можно купить в любой лавке.

Впрочем, акцент. Никакой он не турок.

Мне было некогда размышлять. Я вывалился из такси под ноги гигантскому бродячему фаллосу и поспешил к башне, не обращая внимания на его укоризненные и горестные призывы.

 

5

 

— Хай?… – приветливо спело бесполое брючное существо.

«Хайль», — подумал я мрачно, и Файерволл тревожно звякнул. Похоже, убились настройки. Он собирался куковать на все подряд с проверкой спеллинга.

— Добрый день, — поклонился я. — Дас Мордерише Фрайцайт. Нельзя ли увидеться с герром менеджером по персоналу?

— На какое время вам назначено?

— Милочка, — рискнул я. – Мое издание…

— Кумпель, — помрачнело существо и повело носом, как будто очутилось в обезьяньем питомнике.

На здоровье, пусть называется милком.

При желании оно могло донести на меня и обвинить в дискриминирующем харрасменте. Я поспешил выложить козырь: универсальный пропуск. Он наделял меня правом посетить не только спиртовой, но и вообще любой концерн, включая оборонный. Я применял его в крайних случаях. Сейчас был подходящий, потому что помехи подозрительно множились.

При виде пропуска существо смешалось и предпочло не возмущаться. Не выходя из-за стойки, оно нашарило кнопку. Я с напускным безразличием осматривался, повторяясь в бессчетных зеркалах среди нагромождения стекла и кафеля вперемешку с античными статуями и персидскими коврами. Красное дерево соседствовало с офисной сталью, фламандские полотна чередовались с фекальными инсталляциями и проволочными конструкциями.

Передо мной выросли одинаковые дрищи.

— Тутор, — осклабился первый.

— Коуч, — расцвел второй.

Отутюженные, выщипанные, в белых рубашках с коротким рукавом и ленточных галстуках. Впрочем, на правом были спортивные брюки. «Выражайтесь по-русски, — пронеслось в голове. – Наставник и тренер».

— Мне бы навигатора, — сказал я вслух. — А лучше, повторяю, менеджера по персоналу.

Тутор негромко ударил в ладоши. Коуч принялся жонглировать белоснежной баночкой вазелина.

— Сначала мозговой штурм. Это обязательная процедура при первом посещении.

Я не понимал, что происходит. Надо мной откровенно глумились и приглашали к действу, которого мне удавалось избегать многие годы разведывательной деятельности.

— Могу и не посещать, — ответил я вежливо. – Давайте побеседуем здесь. Я веду раздел криминальной хроники и собираюсь написать о трагической кончине вашего бухгалтера.

Баночка мелькала, и я, околдованный ее прыжками, едва не уточнил: Тентакля. В концерне его знали под именем, которое ему дали приемные отцы. Мне же было известно еще и третье, полученное в нашем детдоме до усыновления в Европу.

Раскрывая карты, я сознательно шел на риск. Таким и было мое намерение: обозначиться и выманить на себя заинтересованных лиц. Но я не собирался терпеть прелюдию в исполнении Тутора и Коуча. В известном смысле меня оскорбили. С моим послужным списком могли бы и пренебречь своими германскими пролегоменами. Допустим, о списке они ничего не знали и считали меня акулой пера – я на это надеялся – но повод к визиту оставался мутным. Я рассчитывал насторожить лицо полномочное, а от него потом уже и танцевать пускай под баночку, не в первый раз, нас к этому усиленно готовили в секторе полостных воздействий. Но эти клоуны…

— Непорядок, майн герр, — нагло возразил Тутор.

Тут до меня дошло, что никакие они не сотрудники из отдела встреч и проводов.

— Вы инфицированы! – загремел в ушах Файерволл.

Нет, не в ушах. Это разлилось по вестибюлю из потайных динамиков. И я с перепугу ошибся в залоге: не меня инфицировали, я сам был инфекцией. Файерволл поразмыслил и причислил меня к вирусам, а это было хуже шпионажа.

Настолько чудовищно, что я имел право взорваться без риска разоблачения.

— Обалдели? – заорал я. – Пощупайте!

Коуч издевательски ткнул меня пальцем в плечо.

— Сенсорный интерфейс, — похвалил он с наигранным удивлением.

Тутор принюхался и покачал головой:

— Даже потеет!

Они не бредили. Такая программа действительно существовала, и при желании можно было создать образ, неотличимый от предмета не только для человеческого, но и для аппаратного восприятия. Но ею пользовались только первые лица государств, когда дела требовали их присутствия сразу во многих местах, а также из соображений безопасности. Такие двойники были гораздо лучше живых. В остальных отраслях эти фокусы находились под строжайшим запретом. Ими не занимались даже в разведке, даже мы. Вскройся подобное, карательные возможности Файерволла становились поистине безграничными.

— Послушайте, меня направили…

— Не туда, — вмешалась новая фигура.

По лестнице, застланной ворсистым ковром, лениво спустился человек в форме. Черный мундир, ослепительные сапоги, фуражка с высокой тульей, нарукавная повязка с символом Файерволла и легкий запах псины. При общей элегантности – совершенный слон сложением и рожей. Узколобый. Обманчиво дегенеративное выражение и крохотные цепкие глазки.

— Ваш аккаунт заблокирован, герр Биркен, — квакнула эта свинья. – Встаньте к стене.

Я решил не перечить.

— Которая настоящая?

— Не придуривайтесь. Лицом к стене.

Существо с ресепшена уже суетилось рядом и тянуло какой-то шнур. Тутор и Коуч сменили вазелин на огнестрельное оружие.

Если Тентакля еще не сожгли, то хорошо бы ему повертеться в печке. Он сдуру наткнулся на нечто настолько важное, что даже Боев проявил простительную беспечность. Сюда не следовало соваться живьем.

Тут меня отключили от Файерволла, и я перешел на секунду в чистый Дазайн, а после вырубился совсем.

 

Часть вторая

 

Гестапо и Лазарет

 

1

 

Страшны не темные вечера, а ясные утра, когда очнешься и начинаешь при свете солнца смотреть и вспоминать, чего больше нет, а было. Еще не сошла роса, чирикают воробьи, подрагивает ковер теней и солнечных пятен, фырчит поливалка или шуршат грибные дожди – мирные, трогательные шумы. Но ты припоминаешь многие и многие пробуждения, до самых давних, и вот уже эти звуки не радуют, потому что не пропитывают прелестью настоящего, а оживляют былое, которое ушло навсегда. Ты думаешь о времени, когда прислушивался к шелесту клена и в голове было пусто; ты не догадывался о грядущем и не имел повода ни к частным сожалениям, ни к ностальгии вообще.

Кому же особенно повезет, тот затоскует даже по этой тоске. Сентиментальность усложнится до собственной производной. Ты обругаешь себя в выражениях горьких и крепких, когда проснешься на голой шконке, которая крепится к стене в помещении два на четыре шага, и вместо шаловливой светотени увидишь казенный толчок без крышки и намордник крохотного окна.

В каком же аккаунте я наследил? Или дело не в этом? Я даже не успел ознакомиться с подрядом, который был заключен концерном «Либюнгезафт» при неожиданном участии «Прецессии». Мне было известно только, что речь шла о поставке в Санкт-Петербург небольшой партии коллекционных вин для празднования юбилея водопроводной станции.

Я огляделся. Камера слежения засела в правом верхнем углу. Может быть, не только слежения, но и наведения. Внезапно я осознал мертвящую тишину – нет, не тюремную, которая была вполне ожидаемой, а внутреннюю. Меня отрезали от Файерволла. Роутеры отбирают вместе со шнурками, это понятно, но Файерволл и помимо роутера не дремлет; он считывает биологические показатели на удалении, бесконтактно оценивает эмоциональный настрой, рассылает волны терпимости и делает многие другие вещи, которые перестаешь замечать уже через неделю жизни за рубежом, а их урезывание возможно в считанных охраняемых зонах вроде зоопарка. Я привык к тому, что в моей башке постоянно копались. Сейчас туда никто не лез. В иных обстоятельствах тишина была бы блаженной. Скорее всего, волновая деятельность продолжалась, но ее сократили до минимальной фоновой. Я был не настолько наивен, чтобы поверить в полное экранирование. Камера в эпоху Файерволла казалась реликтом, потому что видеонаблюдение давно велось способами более тонкими.

Помещение выглядело стерильным. Толчок, умывальник, откидная койка, забранное ставнем окно. Световой потолок. Гладкая дверь без глазка. Коротко, словно в лифте, кликнул электронный замок, и она распахнулась.

Вошел человек, который навсегда останется для меня Папашей Бородавочником, хотя у него были имя, фамилия, звание и даже добавка «фон». Он сам назвался именно так, располагая меня прозвищем совсем уже к демьяновой ухе расслабленности, добродушия, смирения и панибратства. Дородный приземистый бюргер в домашних брюках и замшевой курточке поверх подтяжек. Карман ему что-то оттягивало. Туфли, однако, были из кожи, которая в лучшие времена образовывала крайнюю плоть кита. Не приходилось сомневаться и в натуральности пивного брюха. Бородавочником он назывался по праву вдвойне, напоминая рожей хряка и будучи украшен пятью не бородавками даже – наростами, по два на брылах, и последний сидел во лбу левее от центра на пару его же пальцев, которые смахивали даже не на классические сардельки – кусманы толстой свиной колбасы.

Пошарив глазками, как будто впервые был здесь, Папаша сел на толчок.

— Как поживаете, господин Биркен? – спросил он деловито. – Успели обжиться?

— Вам предстоят серьезнейшие неприятности, — отозвался я.

— Да бросьте, — крякнул он и отмахнулся. – Кто мне что сделает? Неужели мой вид не убеждает вас, что я вам и канцлер, и кайзер, и фюрер, и все мировое правительство? Давайте останемся деловыми людьми, Биркен. Если, конечно, вы живой человек.

— Если вы мне уступите горшок, я готов доказать.

Он так расхохотался, что я на миг почувствовал себя Чаплиным. Пришлось пару минут подождать.

— Лучше назовите мне вашу гендерную идентичность, — попросил он наконец, утирая слезы.

— Теперь уже вы отличились. Файерволл считал ее на подступах к зданию.

— То-то и оно, что не считал. Назовите, это в ваших же интересах.

Я пожал плечами.

— Извольте. Либерал-натурал с активным садо-бисексуальным радикалом и латентным трансгендерным комплексом.

Папаша Бородавочник помолчал. Потом поморщился и потер загривок.

— Ломит, как погода меняется, — пожаловался он.

— Может, приляжете?

Папаша взглянул на меня исподлобья. Затем неуклюже поднялся на ноги. Рыгнул, обдав меня приторным ароматом венских пирожных. Я решил, что он и правда вытянется на тюремной шконке, но Папаша полез в карман и вынул огромные примитивные клещи.

Проворству Папаши могли позавидовать гепард и хамелеон. Дикость заточения в том, что сдачи не дать. Я мужчина довольно видный, какой бы мне гендер ни записали: плечи Атланта, одежда лопается, пудовые кулаки. Челюстью можно убить. Грудь такая, что орденская планка потеряется, хотя нам не положено не то что носить, но даже хранить ордена. И вот на меня наскакивает сущий кабан, а я не могу прихватить его за щеки и разорвать рыло. То есть можно, иные так и делали, но удовольствие бывало недолгим, а почести – посмертными. Абсурдное положение: Папаша распластал меня на лежаке и захватил клещами средний палец, который длиннее, а я не возражал и позволял непристойности нарастать. Сцена становилась все более интимной.

С Папаши Бородавочника закапала сахарная слюна.

— Биркен! – хрипел он. – Биркен!..

Палец хрустнул, и я завопил благим матом. Отпустил вожжи. Всякой кротости существует предел. Папаша осклабился и выполнил клещами поворот. Я немного подумал, не обмочиться ли в доказательство моей человечности, и решил повременить. Папаша сполз с меня, тяжело дыша.

— Давайте договоримся, Биркен, — просипел он. – Вы прекращаете морочить мне голову сказками о газетах и внимании к рядовому бухгалтеру. Вместо этого объясняете ваш интерес к не менее заурядному винному подряду. За дураков нас держите? Контакт зафиксирован, участник погибает, дальше приходите вы. Куда понятнее?

Вызывать на себя огонь и быть наживкой почетно, однако обидно. Боев превратил меня в разменную монету и не ошибся. Хорошо бы монете не сделаться расходным материалом. Я оставался в потемках и не знал, чего от меня хотели на родине. Возможно, мне следовало поддаться и перевербоваться, чтобы расследовать это винное дело изнутри. Это было просто, но оставался риск недооценить противника, который начнет гнать дезу. Труднее же было упрямиться и стоять на своем, выпытывая сведения исподволь. Я не искал легких путей.

— Конечно, за дураков, — отозвался я и пососал искалеченный палец, оправдывая гнусную привычку неукротимой болью. – Зачем вы напали на меня в такси?

— В такси? – Папаша Бородавочник искренне удивился. – Мы этого не делали. Впрочем, отложим такси. Я правильно понял, что вы признаетесь?

— В чем? Сказано вам, что я журналист.

Гестаповец издал старческий вздох, где уместилось все: больная поясница и аденома простаты, мое упрямство, ностальгия по шлему с остроконечным шишаком, общая нехватка антиквариата в функциональные времена, надоевшая служба и предчувствие вечного покоя на аккуратном альпийском погосте. Он вынул электронный ключ, навел на дверь, и та отомкнулась.

— Идемте, постоим на пороге, — пригласил Папаша. – Сейчас вашего недруга поведут на парашу. Мы держим его в камере без удобств, — добавил он многозначительно.

Прикидывая шансы огреть его по башке и сбежать, я сполз со шконки и добрел до порога. Папаша Бородавочник с загадочным видом доброго дедушки привалился к косяку.

— Какого недруга? – спросил я. – Шофера? Таксиста?

Тот, если выжил, ходил под себя.

— Нет, не шофера, — возразила эта сволочь. – Повторяю: мне неизвестно, о чем вы бредите. Смотрите внимательнее.

Тюремный коридор был разительно не похож на мою стерильную камеру. Он словно застрял во времени лет на сто и совершенно не отличался от прочих, себе подобных: кованое железо, мертвящее освещение, грубая отделка дверей листовой сталью, которая была выкрашена в навозный цвет; каменный пол, дюжие молодцы вдалеке, застывшие с руками за спину и расставленными ногами. Послышалось немощное шарканье. Я глянул направо и оцепенел.

По коридору плелось жалкое, сломленное, окровавленное существо в полосатой робе. Его сопровождал юный дегенерат в форме без знаков различия. Лицо существа превратилось в вишневый пирог, на котором посидел тяжелоатлет. Но мне не составило труда узнать сэра Невилла Бобса.

 

2

 

Пока я провожал взглядом это скорбное шествие, Папаша Бородавочник не дышал и жадно за мной наблюдал. Проходя мимо нас, Невилл Бобс покосился в мою сторону, и пирог жалобно затрясся. Мне стоило немалого труда остаться бесстрастным, я был глубоко потрясен, ибо если бывают лубочные британские джентльмены, то Бобс относился именно к ним: питался овсянкой, содержал дворецкого, курил сигары и трубки, любил посидеть у камина со старинным фолиантом на пюпитре, которого так и не открывал, и отличался удивительной спесью. Я знал, что у него был пробковый шлем для охоты на слонов, крокодилов, тигров и русских разведчиков, которых он причислял к опасным хищникам и находил в их преследовании спортивное удовольствие.

Папаша втянул меня в камеру и захлопнул дверь.

— Полагаю, что этот господин немного изменился с вашей последней встречи, но все равно узнаваем, — заметил он.

— Впервые вижу, — возразил я равнодушно.

— Лишний раз подтверждает, что вы не человек, Биркен, — парировал Папаша. – Даже у меня сердце обливается кровью.

— Это сок, — сказал я. – Выделяется при жарке на гриле.

Тот полез за клещами.

— Да перестаньте же! – Теперь я повысил голос. – На кой мне сдалось ваше вино? О винном подряде я тоже впервые слышу. Допустим, вы правы, и я не человек, а вредоносное программное обеспечение с сенсорным интерфейсом. Кому и зачем мудрить ради какого-то вина?

— Вот вы мне и растолкуйте, — подхватил Папаша.

— Кому? Вы даже не назвались и сразу начали ломать руки. Кого вы представляете? Бундеснахрихтендинст? Полицию? Или службу безопасности «Либюнгезафт»?

Я не выгадывал время, мне искренне хотелось это выяснить. Конечно, Бобса могли загримировать и провести мимо меня специально, но я так не считал. Если британцы не при чем… Нет, этого не могло быть. Активное внимание «Прецессии» к винной сделке не подлежало сомнению. Впрочем, чему оно мешало? Наоборот, оно все объясняло. Невилл Бобс проявил к концерну такой же интерес, как и мы. Результат был налицо, прошу прощения за каламбур. Более того: он проявил его первым и сделал «Прецессию» посредницей в договоре, а мы уже подтянулись после, отреагировав на его контору, тогда как правильнее было обратить пристальное внимание на сам концерн. Тогда понятно, почему Бобс находился в заточении дольше меня и успел в полной мере познать гостеприимство Папаши. Он пострадал за нашу общую озабоченность. Наши страны были на грани нового союза против старинного и заклятого врага.

Папаша выстрелил из главного калибра.

— Не все ли вам равно, господин Псаев? – спросил он.

И насладился эффектом.

Не стану скрывать, что броня дала трещину. Отрицать мое имя, коль скоро оно прозвучало, было глупо, если только не прибегать к изворотливости высочайшего уровня. Откуда, кто? Ответ был очевиден: снова Невилл Бобс. Я не стал прибегать к изворотливости, потому что пока не придумал, как это сделать. А заодно и повел себя глупо.

— Вы перегрелись, — сказал я Папаше.

Тогда он нанес второй удар:

— Пока еще нет, но ваша партнерша, безусловно, весьма горячая фройляйн.

Ему хотелось ввергнуть меня в панику, и он своего добился. Ответ перестал быть очевидным, благо приложилась Коза. Я вспомнил, какой она стала, и содрогнулся. Неужели не Бобс?

Папаша явно читал мои мысли и даже закурлыкал. Казалось, что у него в груди закипела рулька, которую варили в пиве. Но дальше он выкинул номер дикий и неожиданный: встал на одно колено, вынул клещи и благоговейно поцеловал их. Затем повторил свое печное кряхтение, поднялся, сумрачно потоптался и шагнул к выходу. Я сел, растерянный и оглушенный. Этот дурной ритуал не добавил ясности. Может быть, то был искренний порыв. Может быть, некий намек на традицию, за которой стояла сила, пока не известная мне.

— Кстати, о такси, — Папаша остановился в дверях. – До меня не сразу дошло, но вы, наверно, имеете в виду приятеля фройляйн? Вы знаете, дружище, а ведь у меня диабет. Стенки сосудов изменяются, мозг умирает… Точно же! – Он ликующе всплеснул руками. – Нам доложили о трупе таксиста возле концерна. Одновременно Файерволл отметил полное прекращение контакта вашей подруги с неустановленным подручным. Все под Богом ходим!

Качая головой, он вышел.

Я не ответил ему ни звуком и пребывал в полном смятении чувств. Камера исправно фиксировала выражение моего лица, но мне было на нее наплевать. Любой человек, оказавшийся в моем положении, пришел бы в крайнее расстройство. Оно могло в какой-то мере сослужить мне добрую службу и показать, что никакой я не железобетонный Псаев, а только березовый Биркен, который если и вытерпел манипуляции с пальцем, то исключительно из-за врожденной крепости германского характера, да еще дисциплины. Триумф воли как будничный подвиг и естественная реакция на все подряд.

Но я немедленно поверил Папаше. Конечно, это была Коза. Милая Коза! Она спасала меня. Она подсадила мне вирус, чтобы Файерволл не пропускал меня в концерн и мариновал в карантине. Не доверяя системе и зная мой необузданный нрав, она подстраховалась и натравила на меня таксиста. Не знаю, кем был этот турок – скорее всего, мелким и неосведомленным уличным агентом, завербованным за гроши. Коза была ограничена в средствах, когда действовала самостоятельно. Она поняла, что Боев подставил меня и отдал на растерзание, провоцируя «Прецессию» и «Либюнгезафт». Нарушила присягу и совершила топорный акт деятельной измены, пытаясь вывести меня из игры. Лишь бы я не вошел в эти проклятые двери! Но ни Коза, ни даже Боев не догадывались, что они столкнулись с чем-то по-настоящему серьезным. Евгений Султанович вообще бесился вслепую, рассылая громы и молнии; он не только не видел противника, но даже понятия не имел, кто тот такой. Грешно наговаривать на руководство, но это был его излюбленный метод внешней и внутренней разведки.

Однако я не поверил Папаше в том пункте, что Коза меня и сдала. Старый болван! И правда пора ему подлечить диабет. Этот унтерменш проболтался. Что-то одно: либо спасать меня от концерна, либо разоблачать как Псаева! Конечно, Папаша мог бы мне возразить, что против его клещей еще не найдена управа, но он плохо знал Козу. Генерал Боев лично повышал ей болевой порог. На это ушло четыре месяца, а потом еще восемь на инструктаж, который был испытанием пострашнее.

Тем не менее он считал меня именно Псаевым. Значит, все-таки Бобс. Но сэр Невилл мог болтать все, что ему вздумается. Он знал о моем существовании и, вероятно, предвидел мое появление, однако ни одна живая душа на свете не сумела бы опознать Псаева в герре Биркене. Голословные предположения, допрос на уровне позапрошлого века. Я выбросил эту ахинею из головы и сосредоточился на задании, про которое успел подзабыть, пока прикидывал, как выпутаться. Итак, нам было известно о винном подряде для водопроводной станции, и это все. Нет, еще диковинный жест Папаши перед уходом. Мелочь, но я уловил в нем верность некоему древнему таинству. Спросите в нашем ведомстве, чем славится Псаев, и вам перед расстрелом ответят, что он отличается редким нюхом на разнообразные духовные практики.

Не видя другого выхода, я обратился к молитве.

Молитве пытливой, смиренно-требовательной и ревностно-безумной в покорности Святоотечеству, меня обучал начальник Духовного Отдела отец Жомов-Пещерников. Молитва летела стрелой, хранимая незримым коконом и неподвластная ни местному Гестапо, ни самому Файерволлу. Она вознаграждалась доказательными откровениями, которых не признавало ни римское право, ни вообще какая-либо юриспруденция, но это не умаляло их убедительности и практической пользы.

И мне открылось по вере моей.

 

3

 

Музыкальная пытка началась через полчаса. Оказалось, что тюрьма не такая уж отсталая. Звук хлынул отовсюду – с потолка, пола, из двери, стен, толчка и моего ложа. Но этого мало: все это начало еще и показывать фильм. Я ненавидел его. По разным обстоятельствам мне довелось посмотреть его ровно семнадцать раз, и каждое мгновение аукалось тошнотой. Слишком частая блокировка не одобрялась Файерволлом. А музыка не имела никакого отношения ни к фильму, ни к чему-либо вообще. Это было ритмичное забивание гвоздя на волнах электронной дефекации. Жомов-Пещерников подробно рассказывал о сходстве этих мелодий с толчкообразным любострастием и утверждал, что разрушительное действие оных возможно вылечить лишь колокольным звоном.

Я сосредоточился на струившемся молитвенном откровении.

Его содержанием, собственно говоря, и был знакомый лик отца Жомова-Пещерникова. Капеллан отличался скромностью и на облаке не восседал, но все же распространял золотое свечение. Он был в домашнем наряде: лоснившиеся спортивные брюки, черная футболка с багровым начертанием на церковнославянском языке и простые шлепанцы «ни шагу назад». Объемный телом, он был двумерен лицом, как это принято в иконописи. Глаза смотрели с веселым и строгим сочувствием; борода за время моего отсутствия подросла и разделилась надвое. Жомов-Пещерников сцепил руки на животе и нетерпеливо вращал большими пальцами.

«Думай, Псаев, — настоял он. – Как называется контора?»

«Прецессия»!

«Правильно, сын мой, — кивнул капеллан. – Что есть прецессия?»

«Наклон земной оси при замедлении вращения», — ответил я.

«Истинно так. Смещение небесных тел знаменует прощание с Христовой эрой Рыб и наступление эпохи Водолея. О чем же ты подумаешь дальше?»

«Водолей!» Водопроводная станция. Как это я не сообразил?

«Очень хорошо, — одобрительно кивнул лик. – И следующим пунктом?..»

«Вино!» Вода и вино. Все лежало на поверхности! Это было не простое вино.

«Отче! – взмолился я. – Могу ли я передать через тебя Евгению Султановичу, чтобы он проверил всех сотрудников Водоканала и взял на заметку недавно устроившихся?»

«Не можешь, сын мой, — изрек Жомов-Пещерников. – Это все-таки не телеграф. Но я утешу тебя: руководство уже занимается этим без твоих подсказок».

«Выходит, я работаю напрасно?»

«Ни в коем случае. Продолжай в том же духе».

«Я должен сорвать поставку?»

«Снова нет. Пусть присылают. Наоборот, ты должен ее обеспечить».

Но как? Чего от меня хотели? На этот вопрос Жомов-Пещерников не ответил. Он благостно улыбнулся, сотворил крестное знамение и медленно растаял в моем умозрении, сменившись машинной содомией, которой изобиловал кинофильм, и сатанинским бухтением электронной драм-машины.

Я и сам догадался. Во-первых, мне следовало упорствовать в отрицании того факта, что я был Псаев. Но это и так понятно. Во-вторых, я все-таки должен был разобраться с этим вином. Наши саперы считались лучшими в мире, но им придется рано или поздно откупорить эти сосуды и неизвестно, что за этим наступит. Я прикинул и остановился на единственном возможном варианте. Мне было не обойтись без Невилла Бобса. Его контора первой обратила внимание на концерн «Либюнгезафт» — очевидно, не без причины. Он что-то знал. Судя по фаршу, в который превратили его лицо, он мог не выдержать и выложить Папаше все, что они успели разнюхать. Но мог и устоять. Скорее всего, так оно и было! Он слил им меня и наверняка объяснил, что их разведку интересовала моя персона, а никакое не вино. Это выглядело вполне правдоподобно. Сэр Невилл отвертелся от расследования поставки, сознавшись в грехе безобидном – противодействии русской разведке, которое даже грехом-то не было; таким образом, эта сволочь переложила весь груз подозрений на мои плечи и поставила меня крайним. Ловко сработано, сэр Невилл. Однако покамест отметелили вас, а я еще цел, не считая пальца, да насилия над слухом и зрением, которые были у меня с рождения безупречны и воспитывались на образах светлых и чистых.

Я бросился к двери и принялся колотить в нее кулаками.

— Вспомнил! – крикнул я. – Передайте вашему хряку, что я все вспомнил!

И как бы взволнованно заколесил по камере, не сомневаясь в том, что Папаша сидит за каким-нибудь пультом и тщательно следит за каждым моим движением.

Так оно и было. Папаша вернулся мгновенно.

— Что вы там такое вспомнили? – осведомился он презрительно.

— Где видел этого господина из коридора. Это он и сбил вашего бухгалтера!

— Откуда вы знаете? – недоверчиво спросил Папаша. – Вы что, там были?

— Конечно! Не забывайте, что я журналист. Это моя работа. Предлагаю очную ставку! Я видел его, он сидел за рулем! К сожалению, я не запомнил марку машины…

Выкладывая все это, я совершенно не рисковал, потому что был уверен в Боеве. Ликвидируя Тентакля, тот позаботился свалить происшествие на англичан. В этом не было никаких сомнений. Иначе он и вовсе не страховался. Расследование рано или поздно выйдет на сотрудников Бобса если не прямо, то косвенно.

— Спросите у оцепления, меня наверняка кто-нибудь заметил…

Забывшись, я совершил непоправимую ошибку. Папаша Бородавочник медленно расплылся в улыбке.

— Вы живете вчерашним днем, герр Псаев. Там не было никакого оцепления. Сейчас повсюду регистраторы Файерволла. Вы хитры, но техническая отсталость рано или поздно выдаст свинью… как у вас говорится? Чтобы Бог ее съел, правильно?

— Не было? – потерянно пробормотал я.

— Вот именно. – Папаша притворил за собой дверь и довольно вздохнул. – Но я не напрасно примчался. Чего-то подобного и ждал. Теперь вы сами видите, что запираться бесполезно, и мы возобновим нашу беседу.

 

4

 

Разговор затянулся на многие часы. К его закономерному финалу я превратился в освежеванную тушу. Папаша Бородавочник драл и рвал меня на части, распарывал, отслаивал лоскуты, отрезал ломти и все это частично пожирал, когда особенно увлекался. При этом безостановочно продолжался фильм. Хриплые стоны блаженства, порожденные толстокишечными радостями, сливались с моим утробным мычанием и хищными возгласами Папаши.

Наконец, он отошел.

— Ну какой же вы человек? – отдуваясь, спросил Папаша. – Машину не обманешь! Это мы все вечно перепроверяем и сомневаемся. Традиции европейского гуманизма вынуждают помещать таких нелюдей сначала к нам, а уж потом в Лазарет.

— В Карантин, — поправил я, истекая алой слюной.

— Нет, дружище, это у вас Карантин. А мы никогда не теряем надежды исправить заблудшего, пусть даже он вирус. Впрочем, вы еще не убедили меня. Наплевать на свою судьбу – подумайте о партнерше. Что станется с малышом, когда она родит?

Лучше бы он вынул из меня хребет. Мне показалось, что тот и так отстегнулся. Этого не могло быть, Коза принимала таблетки. В последний раз дело было месяца три назад по случаю ее именин. Я отвел Козу на виртуальный сеновал, и мы блаженствовали в пыли иссохших соцветий с ароматом далеких лугов и степей. Под нами доили корову, струи со звоном бились в бидон. Моей целью было не только обоюдное удовольствие, но попытка пробудить в Козе душевные родники, которые все гуще засорялись многополым сумбуром. Очевидно, я ее недооценил. Родники были живы и размывали нутро, не выходя на поверхность. Коза понесла сознательно.

— Боюсь, вы еще не знакомы со всей мощью нашей ювенальной юстиции, — заметил Папаша. – Малыш будет усыновлен, едва появится на свет. Ему достаточно пару часов побыть в мужской семье, куда его непременно определят, чтобы обзавестись неизгладимыми инграммами, а то и вообще импринтингами. Видит Бог – я усыновлю его сам! Уго будет ему отличной матерью. У нас с ним образцовая супружеская жизнь несмотря на то, что я лютеранин, а Уго, шельма такая, закоренелый баптист…

Я окрасился кровью не только снаружи, но и внутри. Взор застлала красная пелена. Мы не одни, за нами наблюдают. Операторы, контролеры, охранники, кто угодно; нас не могли оставить всецело наедине, и ведь не может статься, чтобы ни в ком не екнуло, чтобы никто не ворвался и не убил Папашу коротким выстрелом из люгера или вальтера. Тот ждал и сверлил меня взглядом. Я тупо смотрел на него и молчал.

— А потом наступит конфирмация, — мечтательно причмокнул Папаша. – Молодому человеку подробно расскажут, по какой причине и каким образом Уго произвел его на свет. Его натуральная матушка к тому времени, если будет жива, не вызовет в отроке ничего, кроме естественного отвращения. Мы подарим ему годовой абонемент в тренажерный зал. Надеюсь, вы понимаете, в какой?

Я оставался безмолвным, призывая на помощь светлый образ отца Жомова-Пещерникова. Колокольный звон доносился из далекого далека, и все родное, близкое, приходило в упадок: скотина металась недоенная, в прабабушкиной крынке скисало молоко; жеребята, которые мчались на фоне закатного и рассветного солнца, спотыкались целыми табунами и ломали ноги; храмы оборачивались нужниками; генерал Боев, слепой и безногий, катил на скамеечке по вагону и просил подаяния; увядали ромашки, трещали наличники, давились соловьи, босые детские ножки неслись по бутылочному стеклу…

— Это славное место! — Папаша закатил глаза. – Телесная шнуровка с подвешиванием на кольцах. Комплекс разнокалиберных снарядов для анального развития. Трансгендерный петтинг с полиморфными аксессуарами. Австрийская кондитерская, фекальные шведские столы, живой уголок…

Тут я улыбнулся. Наверное, у меня был чересчур дикий вид, потому что отшатнулся даже Папаша. Я проглотил обломки зубов и невнятно сказал:

— Позвольте напомнить, что я натурал-либерал. Подчеркиваю: либерал. Мне кажется, что вы пытаетесь чем-то меня испугать. Но это выдает нетерпимость вашу, а никак не мою. Делайте что хотите! Я понятия не имею, о каком малыше идет речь.

Папаша Бородавочник сдулся, словно гелиевый шарик. Недоставало только смешного писка. Он посмотрел на меня мрачно и брезгливо.

— Все-таки вирус, — произнес он разочарованно. – Вы не человек. Я не могу представить, чтобы носитель ваших ценностей нашел в себе силы глупо лыбиться при такой перспективе. Вас не рожала мать, ваше сердце – виртуальный обман, пускай и мастерский.

Папаша Бородавочник пришел в подавленное настроение. Он расстроился, осознав, что несколько часов терзал иллюзорное существо. Опять поцеловал клещи, но мне почудилось, что с некоторой укоризной.

— Вы проклянете ваших программистов, — пообещал он перед уходом. – На прощание: у вашей подруги будет двойня.

Через десять минут меня перевели в Лазарет. Там уже дожидался встречи сэр Невилл Бобс. Он распростерся прямо на полу и почти не подавал признаков жизни.

 

5

 

Из лаконичного замечания Папаши я вполне уяснил разницу между Карантином и Лазаретом. Карантин – тюремное заключение, а Лазарет – исправительное учреждение. В теории я это знал, но на практике не сталкивался. На родине вирусы не лечили, их изолировали. На мне не осталось живого места, но я поежился, вообразив предстоявшие трансформации. Начнут, разумеется, с физического пола, а потом расшатают психологический гендер. Мир не меняется. Мир всегда начинает с яиц. Как отрывал их столетием раньше, так продолжает и по сей день. Одного я уже лишился. Возможно, меня даже когда-нибудь выпустят, но полностью переиначенным и годным исключительно в тренажеры для зала, о котором разглагольствовал Папаша.

Я присмотрелся к Бобсу. Его отделали так грамотно и прилежно, что подозрениям не было места. Мы оказались в одинаково безнадежном положении. Нас даже поселили вместе, заведомо не боясь сговора и отпора. Сэр Невилл заслуживал уважения, которое особенно приятно оказать врагу. Почтить врага – редкое удовольствие. На него наплевать, гораздо важнее ты сам. Ты возвышаешься над естественной неприязнью и склоняешься перед сверхчеловеческими ценностями.

Я свернулся в калач и сосредоточился на боли. Кому лотос, кому калач. Нам ближе и понятнее последний. Через пару минут боль стала сама по себе, а я отошел в сторонку – бестелесный, холодный, невозмутимый. Мое сознание с легкой досадой взирало на липкий от крови субстрат с костными отломками, которые торчали из открытых переломов. Насмотревшись, оно переключилось на помещение.

В отличие от камеры, здесь было совершенно пусто. Палату позаботились выкрасить в мучительно неопределенный цвет. Я такого не знал и сразу начал страдать даже в состоянии медитации и отрыва от инвалида, в которого превратился. Еще в ушах чавкали и клацали папашины клещи. От этого тоже не удавалось отделаться. Шум грибного дождя, который я принялся вспоминать ради противовеса, звучал зловеще и обещал новые беды.

Нелюди просчитались. Они не знали, насколько легко мне отсюда сбежать. Они забыли, что антивирусные программы считались у наших программистов приоритетными. Вирусные тоже. Это нераздельные аспекты единого явления. Но сначала сэр Невилл. С Козой придется повременить, в положенный час я переправлю ее с детьми в безопасное место. Усилием воли я поднял свое тело на четвереньки и подвел к сэру Бобсу, как антилопу на водопой.

— Бобс, — прошептал я. – Очнитесь. Вы слышите? Это я, Псаев.

Мне пришлось это сказать, иначе он не очнулся бы. Я говорил на грани слышимости, почти не шевеля губами. Вдобавок я обращался к нему на шифрованном языке времен антигитлеровской коалиции, переставляя слоги, калеча грамматику и превращая фразу в полную белиберду. Давайте-ка, Бобс, приходите в себя. Не забывайте, что наши пращуры сражались бок о бок.

Сэр Невилл забулькал кровавой пеной. Он разлепил фиолетовые шары, которыми стали его глаза, и шевельнул сломанной рукой. Распухшие губы что-то вымолвили.

— Не понял вас, Бобс. – Я склонился ниже. – Что вы сказали?

— Бритву, — еле слышно выдохнул он.

Британец считал себя обязанным побриться. Гонор этой публики неописуем.

— Не валяйте дурака, — отозвался я. – Видели бы вы себя! У вас больше нет ни подбородка, ни щек.

— Вы сами дурак, — простонал Бобс. – Я хочу перерезать вам горло. А потом себе.

— Держите себя в руках. Берите пример с меня: вы сдали мою особу Папаше, а я не прошу вас о бритве.

— Это не расправа, — выдавил он. – Это акт милосердия.

— Не вам рассуждать о милосердии, любезный. Напомнить?

За Бобсом числилось много нехорошего, и он не стал спорить.

— Рассказывайте, коллега. Времени у нас мало. Почему вы заинтересовались этим винным подрядом?

— Впервые слышу…

Я наступил ему коленом на предплечье, и сэр Невилл взвыл.

— Стараниями Папаши мне не придется делать ничего особенного. Достаточно надавить. Выкладывайте.

— Я не понимаю, о чем вы говорите.

— О Водолее, сэр Невилл. Не вынуждайте меня продолжать.

Фиолетовые щелки сомкнулись. Бобс помолчал. Затем слабо вымолвил:

— Зачем спрашивать, если вы и сами знаете о Водолее? Мне это удивительно, но я никогда не отрицал вашего высокого профессионализма.

— Мне непонятна ваша роль, — соврал я.

Сэр Невилл вздохнул. Затем исхитрился приподнять левую руку и оценивающе взглянул на нее. Очевидно, ее состояние убедило его в скором конце, и он решил, что терять нечего.

— Это древний Орден Теобальда, — сказал он. – Концерн – прикрытие.

— Кто такой Теобальд?

— Чернокнижник. Монах. Алхимик. Еретик…

— Масон, короче говоря.

— Меня поражает, Псаев, как быстро вы схватываете самую суть… Орден готовил пришествие Водолея… Но это вам и так известно…

— Вы рассказывайте, — посоветовал я. – Мне интересно послушать вашу версию.

— Как угодно… Теобальд приготовил эликсир… Вино на крови убиенных праведников из двенадцати израилевых колен…

— Ну, понятно, — кивнул я. – Куда же без них.

— В Ордене существует предание… Водолей есть Зверь из Вод, который явится с наступлением его эпохи и будет править миром… Ну, или его частью… шестой, не меньше… Для этого нужно таинство истинной веры…

— То есть православной.

— Разумеется… Эликсир был потерян. Не так давно мы обнаружили его… после того, как наткнулись на свитки в архивах Вестминстерского аббатства… Нам показалось удачной мыслью родить Водолея в вашей стране… Мы связались с Орденом, договорились о поставке вина…

— Все ясно. – Я убрал колено. – Как обезвредить вашего Водолея?

В кровавой каше проступило нечто вроде улыбки. Сэр Невилл издал гадкий смешок.

— Никак, Псаев… Теперь никак… Партия уже доставлена…

Запасы прочности человеческого организма неисчерпаемы. Бобса разобрал смех. Немного истерический, с привизгом, похожий на хохот гиены, но все-таки искренний. Он полностью уверил меня в правдивости сказанного.

— Сэр Невилл, вы все еще хотите бритву?

— Да… — пролепетал он сквозь веселые спазмы. – Хочу… дайте мне…

— Позвольте вас огорчить. Вы предстанете перед Создателем небритым, без крахмального воротничка и не напившись чаю.

Смех замер. Лицо Бобса исказилось от ужаса, хотя казалось, что дальше было некуда и нечему. Я приник к нему в прощальном поцелуе и сплюнул в рот ампулу с рицином, затем подпер ладонью то, что осталось от челюсти, и поднажал. Сэр Невилл вдруг полностью распахнул заплывшие глаза. На шарах словно лопнула шкурка и вылезло белое, в алых прожилках содержимое. Глазные яблоки заходили ходуном. По телу сэра Невилла прошла сладкая судорога, которую я впитал без остатка.

— Как это славно, что вы уже встали на путь выздоровления! – послышалось сзади.

Я оглянулся.

Там уже некоторое время стояли Тутор и Коуч, восхищенные поцелуем.

 

6

 

Скажу откровенно: можно было и заканчивать, но я не любил недоработки. Приличный оперативник всегда приберет за собой, вынесет мусор, выбьет ковер, попрыскает духами на шторы, вымоет пол и не оставит ни единого следа своего присутствия. Уборка в Лазарете была не по моей части, но совесть важнее скатерти. Папаша Бородавочник заслуживал последнего прости. Поэтому я не стал ни церемониться, ни мудрить, а просто сломал шею Коучу, а Тутора взял в серьезный оборот, и вскоре его уже было не отличить от Бобса. Разве что он еще дышал.

— Зови своего кабана, — дохнул я в полуоторванное ухо. – Живо.

У того не было сил удивиться тому странному факту, что полутруп одолел его в считанные секунды – такого спортивного, такого промассированного снаружи и изнутри, покрытого ровным загаром, с мозгами ротвейлера и моралью амебы.

— Он… видит, — прохрипел Тутор.

Я огляделся, потом запрокинул голову, изучил потолок.

— Коммен зи хир, — позвал я. – Лос, пивная свинья!

Папаша Бородавочник повел себя расторопно. Не прошло и минуты, как он влетел в Лазарет с клещами наготове и выражением достаточно потрясенным, чтобы я испытал законное удовольствие.

— Мы начинаем лечение безотлагательно, — объявил он, извлек судейский свисток и коротко дунул.

Я вспомнил сцену из старого кинофильма, где предки Папаши точно так же свистели и веселились, гоняя по кругу импровизированную футбольную команду из плененных крестьян, а самый мелкий предок, оставшись в подштанниках, вертелся под ногами и подсовывал им клочок газеты. Тогда я счел это знаменитым немецким юмором во всей его убийственной красе, но свисток Папаши навел меня на мысль, что все это делается всерьез, при сосредоточенной роже, во славу порядка, который опирался на пышные торты, пивные бочки, колоссальные колбасы и кишечную музыку немецкой речи.

Потолок разъехался, и начал спускаться медицинский инструментарий.

Это были орудия программной агрессии – софт, который с германской выдумкой замаскировали под хард. Пакет специальной противовирусной защиты Файерволла, упакованный в железо, пластик и латекс. Страшные трубы и кишки; щупы, не знающие преград; синхронизирующие клистирные установки и вибромассажеры отвлекающего действия; обманные гендерные гаджеты для рассредоточения внимания; игольчатые электроды и лазерные пилы, музыкальные гипноиндукторы и кислотные капельницы. Слева грянул походный марш Люфтваффе. Справа вступил орган, и его замогильный вой расположил меня к образам угрюмого средневековья.

Папаша Бородавочник скрестил на груди руки.

— Вы на редкость живучи, Псаев, — отметил он. – Уважьте старика. Я знаю, что вы бестелесны, но было бы приятно услышать. Отсутствие признания – позор на мои седины.

Я наступил на голову Тутора и надавил, что было силы. Под каблуком хрустнуло и лопнуло. Я брыкнул ногой, стряхивая налипшее.

— Сначала вы. Расскажите о Теобальде.

— Великий человек, — отмахнулся Папаша. – Какое вам дело до него? Вино уже прибыло по назначению.

— Этого мало. Пусть стоит. Никто к нему не притронется.

Папаша расхохотался.

— Это ваши, да не притронутся к вину? Не смешите меня, Псаев.

Тут он был прав, не отнимешь.

— Притормозите ваше оборудование, — попросил я. – Есть обстоятельство, которого вы не учли. Вы даже не подозреваете о нем.

Он насторожился и щелкнул пальцами. Зонды и щупы зависли в полуметре надо мной. Я мельком оглядел себя. Раны зияли, кости торчали как попало. Одно ребро, похоже, проткнуло легкое, и мне грозил пневмоторакс. Самому удивительно, как я еще стоял на ногах.

— Вам будет очень больно, Папаша, — заметил я скорбно. – Не скрою, мне отчасти вас жаль.

— Почему? – спросил он напряженно, не делая попытки возразить, благо знал, что я попусту не скажу.

— По очень простой причине. Дело в том, что вы сами вирус.

Папаша вытаращил глаза.

— Бред! – гавкнул он.

— Неужели? – Превозмогая боль, я тоже щелкнул пальцами, и все клистиры послушно развернулись к нему. – Человеку свойственно ошибаться, зато машина безупречна. Вам ли не знать. На том стояло и стоит ваше убогое безжизненное мышление.

Папаша побелел, как полотно.

— Не может быть, — пробормотал он. – Скажите, что вы пошутили, Псаев.

— Еще нет, — ответил я. – Но ждать не придется. Прощайте, Папаша.

И скакнул на зеркало, а с зеркала – на облако.

Там я задержался, не будучи в силах преодолеть соблазн и не взглянуть на события, которые развернулись внизу. Инструментарий пал на Папашу сразу весь, взыграв и зондами, и кишками, и полостными стерилизаторами. Прозрачные трубки потемнели, наполняясь разнообразными соками – преимущественно дерьмом. Папаша издал страдальческий вопль, который сразу захлебнулся под маской вакуумного отсоса. Сверла вонзились в его заплывшие жиром виски. Посреди Лазарета вспыхнул и повис виртуальный экран, по которому побежал зеленый пунктир, ознаменовавший начало сканирования. Сразу защелкали и красные цифры, перемежавшиеся бессчетными Тарантулами. Огромный манипулятор погрузился в Папашу с нижнего полюса, и я увидел, как колышется брюхо, раздираемое шарнирами. Глаза у Папаши закатились, и он целиком содрогался, от редких седых волосков на темени до китовых туфель. Из кармана вывалились клещи. Второй манипулятор задержался над ними, не зная, как поступить. Я свесился с облака и подал команду. Он облегченно встрепенулся, подхватил их и с размаха ударил Папашу в левый глаз. Кровь брызнула фонтаном, и я понял, что дальше не будет ничего интересного.

 

Часть третья

 

Клей

 

Конечно, все вышеизложенное происходило на зеркалах. Нас не пускают за границу. Мы люди военные. Остальных тоже не пускают, и никто не знает, что там творится.

Я откинулся в кресле. Теряя сознание, крикнул:

— Козу отключите…

Ее уже волокли прочь. Коса мела пол, сарафан задрался, в веснушчатое плечо впилась игла шприца.

— Молодчина, Псаев, — прогудел над ухом Евгений Султанович.

Но я уже летел в бездонную черную пропасть.

И пробыл в ней целых двадцать минут, за которые более или менее выспался.

Вернувшись к бытию, я обнаружил, что лежу на кожаном диване в кабинете Жомова-Пещерникова. Гулко ударили напольные часы. Солнце влагало пыльные персты в библиотечный полумрак. За окном прозвенел трамвай. На оцинкованный подоконник со скрежетом приземлился голубь. Он распушил переливчатое радужное жабо, высматривая самку, и я почти услышал его горловое любовное пение. Я был накрыт солдатским одеялком; под головой, стоило мне шевельнуться, скрипнул жесткий валик. Отец Жомов-Пещерников сидел за письменным столом, слюнил пальцы и перебрасывал страницы старинной книги. Он делал это с ожесточенным отвращением. Мелькнула гравюра, и стало ясно, что там фигурировал какой-то сатанизм.

— Нигде нет ни слова о твоем Водолее, — буркнул Жомов-Пещерников, не поднимая глаз. – Мерзавцы позаботились надежно схорониться.

Я приподнялся на локте.

— Где вино?

— На водопроводной станции, как и положено, — ответил он. – Нынче буду ее освящать.

— Водопроводную станцию?

— Да, водичку. Ихние инженеры говорят, что после этого можно год не фильтровать.

Палец Жомова-Пещерникова уткнулся вдруг в какой-то абзац.

— Вот! – Батюшка удовлетворенно взглянул на меня. – Кое-что все-таки есть! Эти негодяи называли свою закваску Клеем. Совокупный душевный экстракт на крови с добавкой черного семени от ихнего магистра. Подлить в вино, а вино – в воду. Но этого мало. Ты, сын мой, совершил настоящий подвиг. Без тебя мы не узнали бы главного.

Я сел. В кабинете пахло ладаном, свечами, книгами и чем-то съестным.

— О чем вы, батюшка?

— О том, что сказал тебе Бобс. Клей не проснется без акта истинной веры. Сатана, которого они сварили, не пробудится без праведного религиозного обряда. Видишь ли, Псаев, нам не угнаться за их извращенной мыслью. Что может быть чище окропления Водоканала? На то и расчет – ударить по самому святому, обезобразить незримое чудо, поругать наивную и детскую веру.

— Мы сами виноваты, — откликнулся я, начиная соображать. – Мы слишком открыты. Беспечно делимся нашей радостью с миром, выкладываем намерения в свободный доступ. Надо заглянуть в сетевой график водопроводных мероприятий. Наверняка это освящение там числится!

— Еще бы, — подхватил Жомов-Пещерников. – Поставлено в план еще в прошлом году! Мало того – переведено в разряд общегородских акций.

Я вскочил и взволнованно заходил по кабинету. Жомов-Пещерников следил за мной и покровительственно улыбался. Меня поздравили с удачей, но мир показался мне еще более хрупким и беззащитным, чем на холоде. Я горестно вспомнил фламинго с бегемотом, печалясь об их незавидной участи в эпоху всесильного Водолея.

— Надо же что-то делать! – сказал я. – Это нужно остановить!

— Не волнуйся, сын мой, — отозвался батюшка. – Человеконенавистники будут посрамлены. Жидолатины – еретики, но у них можно кое-что перенять. Например, очищающий огонь.

— Жечь? – с надеждой встрепенулся я. – Но кого?

Жомов-Пещерников оставил вопрос без ответа. Он откинулся в кресле, смотрел на меня поверх круглых очков и загадочно улыбался. До меня же тем временем постепенно доходил размах задуманной диверсии.

— Это же вода, она потечет из каждого крана, — прошептал я. – Наполнишь ванну, начнешь купать ребенка, а там… Да что ванна! На носу чемпионат по плаванию. Бассейны! Пожарные резервуары! Колодцы! Реки! Скоро лето, начнутся лесные пожары…

Тот поднял ладонь:

— Успокойся, сын мой. Этому не бывать. Да, сказано в Писании, что Зверь восстанет из вод, и победит святых, и воссядет в Церкви. В истинной Церкви, которая здесь. Но ненадолго. Ты не успеешь глазом моргнуть, как диавол будет повержен. Мне велено открыть тебе, что вся операция была задумана и осуществлена не твоим героическим начальником, а Отделом Духовной Безопасности. Это целиком и полностью моя разработка. Известно ли тебе, что это значит?

Да, я знал. Крещение духом. Окормление правдой. Но мне все равно было страшно. Я впитывал мирные звуки, доносившиеся из-за окна: шум поливальной машины – вот, еще одна жертва, — визг пилы, собачий лай, отрывистые возгласы дворника, шелест листвы, мяуканье чаек. Всему этому грозил мучительный конец. Я провел по лицу ладонью, и щетина согласно скрипнула.

Тем временем Жомов-Пещерников распахнул шкаф и вынул парадный мундир на плечиках.

— А ну, примерь!

Я задохнулся при виде полковничьих звезд и золотого креста на полосатой ленте. Все, что неслось в окно, теперь предстало дружными поздравлениями. Я подошел на негнущихся ногах и бережно принял мундир. Он был так отутюжен, что я чуть не порезался.

— Давай, облачайся, — посмеивался батюшка.

Я подчинился и подошел к зеркалу. Настоящему, не облачному. Китель сидел, как влитой. Фуражка нового фасона казалась слишком маленькой, но я понимал, что дело было не в ней, а в моих широких плечах. Я поворачивался и так, и этак; сукно оказалось жестким только на вид, пораниться им было невозможно. Мне вообще померещилось, что я сменил кожу, и в новой намного уютнее, что прежде она просто где-то гуляла, а то и хранилась в предвечном замысле, но вот воплотилась, и век бы ее не снимать, и спать в ней, и принимать ванну, и…

— Теперь скидывай, — строго скомандовал Жомов-Пещерников.

Это было и без него понятно. Невидимый фронт. Мундир с крестом отправятся в титановый сейф, и больше я его никогда не увижу. Меня даже похоронят в гражданском – вернее, сожгут, а парадная форма сохранится навечно в музее незримой славы.

Батюшка посмотрел на часы.

— Время, Псаев. Начальство допустило тебя к таинству освящения. По-моему, ты заслужил право увидеть финал.

Я тупо уставился на него.

— Как? Уже? Прямо сейчас?..

— Золотые кресты и звезды просто так не навешивают. Ты управился в аккурат. Возьмем диверсанта, помолимся и приступим.

Мы вышли. В лифте к нам присоединился целый отряд дюжих молодцев. Я не знал никого, как и они меня. Это было в порядке вещей. Потом появился генерал Боев. Евгений Султанович был в скромном штатском костюме. Он разрешил себе единственную вольность: едва заметно подмигнул мне, и я задохнулся от радости при виде мохнатой брови, которая единой гусеницей пересекала его чело.

В закрытом дворе мы погрузились в фургон без окон. Я пожалел, что не увижу по пути любимый город, по которому отчаянно стосковался. В нем не было Файерволла. Во всяком случае, его эманации не маячили на каждом шагу. По крайней мере, не те, что относились к биомеханике соития, нездоровой пище и зарубежным компаниям. Если что-то и попадалось, то исключительно отечественное, и только на тротуарах, пускай и сплошь, зато проезжая часть была совершенно свободна, и полчища лакированных машин беспрепятственно ползли от светофора к светофору.

Мы воспользовались выделенной полосой и вскоре добрались до водопроводной станции.

…Диверсантом оказался некий Титоренко, устроившийся туда неделей раньше. Вино, предназначавшееся для банкета, он благополучно вылил в резервуар и полагал, что успешно справился с задачей. Ему не препятствовали. Титоренко похаживал гоголем и, вероятно, уже представлял, как осядет в том же Берлине и лично опробует все достижения тамошней сексуальной индустрии. Но ничего подобного не случилось. К нему подошли и вежливо попросили отойти в сторону на пару слов, после чего Евгений Султанович взял его лично.

— Не дергайся, гнида жовто-блакитная, — приговаривал Боев, давя террориста специальным подкованным ботинком.

Я мельком взглянул, как плющится круглая рожа этой сволочи, и пожалел, что Евгению Султановичу далеко до Папаши. Но вслух не сказал, чтобы не обижать генерала.

Никто не вмешивался, и все вообще старались не обращать внимания на расправу. Жомов-Пещерников уже переоделся в церковное платье и вооружился кропилом и чашей. Свита подвела к нему взопревшего директора станции, который под прицелами камер совершенно одеревенел и стал невосприимчивым к благости. Жомов-Пещерников спрыснул его святой водой и важно прошествовал к резервуару, который напоминал мелкий бассейн. Я сообразил, что это какой-то отстойник. Повсюду вились и тянулись трубы, шипел и постукивал потайной мотор, сверкали железные лестницы, дрожали стрелки. Я не мог отделаться от чувства, что нахожусь на съемках заключительной сцены боевика, когда герой и злодей выходят на последнюю сечу посреди мрачного завода или котельной. Правда, было много зрителей: сотрудники станции, наши ребята, пресса, какие-то дети, незнакомые мне личности из городской администрации. Все взоры были устремлены на Жомова-Пещерникова – кроме моего. Мой приковался к отравленной воде, которая понесла от врага. Я понятия не имел, что произойдет дальше, и подозревал, что мне не поможет никакая боевая выучка, если дела примут скверный оборот.

Где-то далеко в последний раз тявкнул Титоренко. Публика притворилась глухой.

Я всматривался в воду, стараясь различить следы Клея. Пустые надежды. Концентрация была гомеопатическая.

Жомов-Пещерников кивнул директору.

Тот замешкался. Тут я сообразил, что к юбилею станции не могли не подготовить выдающегося достижения. Конечно, они запланировали пуск какой-нибудь линии или что у них там, и директор предполагал, что ее полагается сначала благословить, а уж потом подключать. Но Жомов-Пещерников добродушно мотнул головой, и директор куда-то побежал. Через полминуты гробовая тишина сменилась ровным гулом.

Наш батюшка шагнул вперед, запел, окунул кропило в чашу и принялся освящать направо и налево, все и всех подряд. Потом подступил к краю бассейна, помянул Троицу, и благотворные капли устремились к зловещей водной глади. Мне их полет представился в замедленной съемке. Гестапо, зоопарк, Папаша, Файерволл и Коза расцвели перед умственным взором, словно показывали, что вот он итог, вот ради чего я ломал себе голову на грани жизни и смерти, вот что по недомыслию натворил покойный сэр Невилл Бобс. И я не обманулся в ожиданиях.

По воде пробежала рябь.

Затем она начала собираться в пузырь, а тот – отшнуровываться, и вот он уже повис и закачался на тонком стебле. Внезапно пузырь прозрел. Он провалился в двух местах и зазиял розовыми дырами, в которых подрагивали ультрамариновые зрачки. Век и бровей не было. Потом обозначился рот – вернее, мясистая половая щель со всеми анатомическими подробностями и гладко выбритая. Оттуда вывалился фигурный язык, как будто пузырь изнемог от томления в потенции бытия и облегченно выдыхал. Следом выросли рога, имевшие вид пупырчатых фаллосов. Пузырь наморщил лоб, поднатужился и родил пару длинных и пухлых рук, которые тут же приветственно раскинулись.

Зрители отшатнулись.

Пузырь не сказал ни слова, но странным образом сумел сообщить окружающим свой лютый голод по совокуплению со всеми на свете беззащитными существами. Все, чего ему хотелось, было написано на нем крупными буквами. Он стал раздуваться, медленно багровея. В очах заклубилась злоба, и вместо ультрамарина затлели угли. Я машинально схватился за карман, но оружия не было. Жомов-Пещерников отечески улыбался пузырю. Тут я понял, что в цеху стало жарко.

И этот жар нарастал. Пузырь тоже испытал некоторое неудобство и нахмурился. Как он сумел без бровей – не пойму. Я присмотрелся к воде и увидел тысячи мелких пузырьков, поднимавшихся на поверхность. Десятки тысяч, миллионы. Жомов-Пещерников блаженно щурился. Пузырь тревожно заозирался, не будучи в силах сообразить, что происходит. От воды пошел пар. И я догадался, в чем дело: наши сотрудники наладили подогрев – может быть, подвели какие-то гигантские кипятильники, или эта функция была изначально заложена в оборудование, не знаю, но факт оставался фактом: вода закипала.

До Водолея, наконец, дошло, и он в панике заметался. Но деться ему было некуда. Пузырики слились, набрали силу, вода начала бурлить. Водолея расперло; он вытаращил глаза. Рога, они же фаллосы, напряглись и разродились столбами молочного света. Из непристойного рта потекло.

— Поддайте еще! – крикнул кому-то Жомов-Пещерников.

Я живо представил полуголого кочегара этажом ниже. Наверно, он там и был. Так или иначе, температура резко подскочила. Мне пришлось попятиться от края – и вовремя. В следующую секунду раздался взрыв, и порождение брата Теобальда, обогащенное аспидным семенем Гидеона, оглушительно лопнуло и обратилось в розоватый, стремительно расходившийся пар.

Жомов-Пещерников перекрестил резервуар, повернулся и пошел прочь. Его сменил Боев, который примчался, застегиваясь на бегу, и возглавил развод перепуганных сотрудников станции по рабочим местам. Наши сновали между ними, подсовывая планшеты с расписками о неразглашении. Мне было нечего там делать, и я догнал батюшку.

Мы зашагали в ногу по пустынному коридору среди толстых войлочных труб. Где-то мерно дышал гигантский насос.

— Все явлено и предсказано, — заговорил Жомов-Пещерников, не дожидаясь моих расспросов. – Эти невежды забыли, что Водолей – воздушный знак, а вовсе не водный. Они изначально ошиблись с несущей субстанцией. Крестили дьяволом, но по старинке – водой, а на дворе уже время духа.

Я пришел в благоговейное восхищение от его прозорливости.

— Духовность, — приговаривал батюшка на ходу. – Вот она в самом что ни на есть практическом применении.

Тут мне пришла в голову непрошеная мысль.

— Послушайте, — сказал я и остановился. – Но он же растекся в воздухе. Значит…

Жомов-Пещерников тоже притормозил и повернулся.

— Да, господин полковник, — согласился он. – Никто не обещал, что будет легко. Это еще не конец времен. Не отрицаю, он перешел в воздух и будет смущать отечественные умы. Нам предстоит смертельная битва с невидимым противником. Но разве не в этом наше предназначение? Тут мы играем, что называется, на своем поле. Невидимое, неуловимое зло, смущающее слабых! Слава Богу, нашему опыту в этом деле позавидует любой враг.

 

© май-июнь 2014

Сыч

Я боюсь того сыча,
Для чего он вышит?

 

Анна Ахматова

 

 

— Смотри, кто это?

Грузный молодой человек с готовностью оборачивается. Его подруга выдергивает руку и спешит к широкой каменной чаше, установленной на газоне. Над аккуратной травой чуть возвышается мелкая емкость величиной с небольшой бассейн. Почти такая же объемистая нога сокрыта, но есть. Она очень короткая. В чаше обитает деревянное изваяние.

Молодой человек, руки в брюки, вразвалочку косолапит за спутницей. Рядом визжит и лает детская площадка. Свистят качели, журчит фонтан. Местные привыкли к скульптуре и не замечают ее.

— Занятно, — бормочет кавалер. – В нем что-то есть.

Он смотрит дольше и пристальнее, чем мог бы – как будто впитывает. Его подруга тоже слегка околдована. В них затронуты общие струны, дрожащие глубоко, беззвучно.

— Я ловлю в далеком отголоске, что случится на моем веку, — вдруг начинает декламировать девушка. – На меня наставлен сумрак ночи…

— Наверно, это филин, — перебивает ее юноша.

Его немного раздражает, когда она читает стихи. Ему становится неловко. Он не против поэзии, но считает ее делом сугубо личным. Порыв к декламации – само по себе наитие – представляется ему избыточным самообнажением. Молодому человеку намного легче раздеться буквально.

Изваяние и впрямь напоминает филина. Резная глыба, и перья больше похожи на чешую. Лап нет, колода спилена. Крылья не обозначены. Голова не пойми какая — пожалуй, совиная, однако есть человеческий нос, а нижняя часть не то лица, не то морды продолжается в длинный, до пояса узкий фартук, который сразу и подбородок, лишенный рта, и щеки, и борода. Истукан нахохлился и ссутулился, но он скорее мил, нежели грозен.

Юноша все же спрашивает:

— А почему стихи, какой отголосок?

— Не знаю, — беззаботно отвечает подруга.

Они стоят еще какое-то время, изучают идола и не могут понять, что он такое. В нем чувствуется нечто богатырское. Он весь немного смахивает на бровастую птицу киви или на древний шлем. При взгляде издали в профиль изогнутый плоский лоскут, вырастающий из лица, нетрудно принять за пластину, прикрывающую переносицу.

Юноша пригибается.

— Ему уж досталось. Видишь? Рубили его, палили.

— Уроды. – Девушка поджимает губы. – Конечно, ночами тут праздники. Обоссут, обломают! Не понимаю, как может подняться рука.

— Да, симпатичный, — соглашается тот.

— Но все же кто это?

Они обходят колоду. Идол не просто сутул, у него несомненный горб, по которому водопадом струится шоколадная грива. Толстые пряди покрыты лаком. Чешуйное оперение сродни кольчуге. Петли крупнее с флангов и на спине, как будто изваяние застыло в бронированном пальто. Молодой человек заглядывает в чашу и проверяет, не видно ли когтей. Там мусор.

Пара стоит рука об руку и зачарованно изучает одинокое мертвое существо.

 

1

 

Сметанный соус. Чуть подогретый, немного грибов-шампиньонов. Луковый сок. Пресновато, однако на этом все. Такая, значит, образовалась окружающая среда. Видимость четкая, слышимость тоже, и ноги не ватные, и руки не пронесут мимо рта ни вилку, ни ложку, но сохраняется впечатление вялого шествия сквозь толщу сметаны, приправленной без лишней пикантности. Сытная атмосфера, умиротворение и тепловатое желание близости. Аппетитное плечо. Потрогать подушечкой пальца – образуется ямка. Действительно, это очень неплохо, теперь нужно двумя, а лучше всеми. Все равно вокруг нет ничего, кроме этого плеча. Вернее, найдется, но совершенно не интересное.

— Как вас зовут?

Это очень, очень важно. Полное белое лицо, рыжие кудри. Неожиданно тонкие губы, бледные. Сонный доброжелательный взгляд. Не груди – пшеничные хлеба. Ночная рубашка старинного образца. Небось, еще бабушкина.

— Меня зовут Татьяна. Таня.

Ровно и правильно. Реплика из учебника иностранного языка. Голос звучит как через подушку. Нет, не так. Он внятный, просто смешивается со сметаной. Или это туман? Такой называют молочным. Но видно отлично, вплоть до мельчайшей крапины. Как это зовется? Веснушка, да. Груди пшеничные, а веснушки ржаные.

— Очень приятно. Меня зовут Евгений. Женя.

Зачем он сказал? Она не спросила. Очевидно, так принято. Он смутно припоминает, что это правило хорошего тона. Откуда вдруг прилетело это слово: «правило»? Что оно означает? Вспомнил, но можно и даже нужно забыть, ибо это снова не важно. На свете вообще нет важных вещей, кроме грудей и кудрей, которые, как он выяснил, именуются Таней.

На свете – где это, между прочим? Наверное, здесь. А где он, собственно говоря? Не имеет значения. Не следует останавливаться, между ними протянулась невидимая дуга. Мерцает болотное электричество, которого мало для ослепительного накала, но они превосходно обойдутся без высокого градуса.

Голый он, что ли? Нет, пока в трусах. Вчерашних. Нехорошо, следовало сменить. Откуда ему было знать? Он думать не думал, что появится Таня. Вчера. Когда это, позвольте спросить? Что означает – вчера? Когда он был дома, что за ненужный вопрос. Он отлично помнит свой дом, просто сейчас ему недосуг восстанавливать постороннее, не относящееся к делу. Пора брать Таню за руку. Или за колено? Вон оно высунулось из-за стола. Похоже, она расставила ноги. Ее собственная рука шурует где-то внизу, и Таня дышит все тяжелее.

Наверное, это не вполне прилично. Если бы не ответная готовность Тани, он никогда не посмел бы. Они же совершенно не знакомы и даже не лежат, а сидят за столом. Да не одни, по соседству еще какие-то люди, тоже друг против дружки. Стол большой, раздвижной, поначалу обманчиво круглый, но в нем сокрыты две доски, которые, если вынуть и вставить, волшебным образом превратят его в праздничный.

Как славно это звучит – вынуть и вставить. Этим-то он и должен безотлагательно заняться. Тем более, что осуждающие не осуждают и даже не смотрят. Они разомлели не меньше, чем он. Такие же тет-а-теты, и это немного напоминает свидание в тюрьме, когда возлюбленные сидят, разделенные стенкой, и страдальчески переговариваются по телефону, не имея возможности соприкоснуться. Разница в том, что здесь без барьера. Достаточно протянуть руку.

Но почему тюрьма? Где он видел подобные встречи? В кино, разумеется. Удивительное дело: спроси его сию секунду о кинематографе, он не сразу сообразит, о чем речь, потому что это дело даже не третьестепенное, его важность стремится к нулю.

— Женя, — выдыхает Таня и наваливается грудью на стол.

Сметана вскипает. Разрозненные стоны, лаконичные обращения учащаются, напоминая вялые пузыри. Он тянется, слабо улыбается и вдруг кривится: зуб. Таблетка усвоилась целиком, вывелась и больше не действует. Мощное снадобье, рассчитанное часов на восемь – стало быть, он принял ее с утра, а теперь уже скоро вечер. В соусе образуются прорехи, зуб начинает ныть, и это похоже на комариное пение все ближе к черепу. Комар не отвяжется, как и боль.

Где он, черт побери? Кто эти люди и куда его занесло?

Раздаются проникновенные голоса:

— Соня…

— Шурик… дайте мне подумать минуту.

— Лида… как вы посмотрите на то, что я поищу, где бы прилечь?

— Родька, я тебя не узнаю…

— Наташа, я никак не ожидал…

— Андрей, а вы умеете стоя?…

— Женя, вы на меня не смотрите, — жалуется Таня. Говорит она хрипловатым дамским басом.

Невидимое дикое сверло проворачивается, и боль восходит по черепу. Общество, истекающее пованивающей слюной, обозначается резче. Пелена разрывается в лоскуты. Он берется за щеку, обводит взглядом помещение. Обычное, ничем не выдающееся жилье: старое пыльное кресло, бурый комод, гладильная доска в углу, тахта, тумба, древняя радиола. Шторы задернуты, но щелка осталась, и за окном еще или уже довольно светло. Календарь с белой розой, год текущий. Который? Тот самый, правильный. Девяносто седьмой. Люстра в три рожка. Ваза с сухими цветами. Портрет какой-то старухи с огромными щеками; траченные молью салфеточки с кистями, сальными на вид.

Порази его гром, но он не понимает, куда и как угодил. Он собирался к врачу. Его одолел довольно опасный недуг, от которого следовало избавиться как можно скорее. Зубная боль явилась неожиданным довеском. Да, теперь он точно помнит, что принял таблетку. Запил молоком, потому что разъедает желудок. Дальнейшее потонуло в соусе. Купание в тумане оказалось приятным, хотя он понимал задним умом, что плавает в гадости. Соус каким-то бесом навязывал ему мысль о первостепенной важности происходящего, и думать о посторонних вещах настолько не хотелось, что почти не удавалось. Однако заново разболевшийся зуб расставил приоритеты иначе.

— Кто вы такая, Таня?

Рыжая расстегивает пуговку. Редкое богатство. Зуб глухо отбивает ритм, и это похоже не то на часы с бесконечным боем, не то на мерный колокольный звон.

— Соня, положите мне руку сюда…

— Вставайте, Лида, сейчас меня разорвет…

Вдруг он с грохотом опускает на стол кулак и гаркает:

— Прекратите!..

И все поворачивают головы.

 

2

 

Лидия – длинная, как мидия. Андрей, Андрюшка – сбоку макушка. Не чтобы натянуть рифму, а потому что пробор и впрямь на виске. Густейшая грива пегих уже волос при полном отсутствии лба. Родион… ну, с этим понятно. Боров, раздетый. Бока нависают так, что не видно трусов. Шурик-ханурик в кителе на голое тело. Танковые войска. Старший лейтенант. Соня… поня? жаконя? Самая симпатичная здесь, смышленые глазки. Правда, немного выдается нижняя челюсть. Шутят, что это неудобно при насморке – или кстати, наоборот. Наталья без тальи, кубышка с лиловыми губками-валиками. Ну и опять же – Татьяна, почти без изъяна, если бы не мелкие рыжие завитушки и малость выпученные глаза.

Выморочное виршеплетство исчерпывает себя на личном соображении: квартира, где торчал Евгений, была поганый уголок.

Капроновый тяж, образованный зубной болью, удерживает его на весу; удар кулака, будучи повторен, как будто приподнимает общество в воздух, и все лениво понацепляются к щиколоткам, готовые рассыпаться под клейким наплывом соуса, который хочет вернуть свое.

Он же не теряет времени:

— Что здесь происходит?

Волосы липнут ко лбу дебелого Родиона. Алый язык воровато скользит по губам.

— Родя, — произносит Соня.

Ее срывает в сметанную похоть. Родя падает тоже. Боль победно растопыривается, распирая дупло, и Евгений осознает, что нет ни соуса, ни вообще тумана. Есть комната и восемь человек в ней, включая его самого. Все более или менее обнажены. Синхронная страсть обволакивает, как незримая сфера, рождаемая гулким музыкальным инструментом. Евгений скашивает глаза на Таню. Та раздосадована и хочет скорее размякнуть опять. Зрачки подергиваются пленкой, напоминающей жабо смертельно ядовитого пластинчатого гриба.

Осыпаются остальные; они не снимались с места и воспарялись воображаемо, теперь они просто больше не смотрят на Евгения.

Грохочет кулак. Под руку попадается случайное блюдце, оно летит на пол. Компания вздрагивает. Евгению ясен секрет пробуждения. Зубная боль действенна, но мало ее, и он подбирает осколок, чиркает по руке. Ясности прибавляется.

— Почему? – тупо спрашивает Шурик-танкист.

Евгений, не отвечая, тянется и успевает черкануть по голой безволосой груди. Шурик кривится, лицо у него уже не такое баранье. Безобразно расползается кровь.

— Кто вы, где мы? – выкрикивает Евгений.

Шурик приоткрывает рот и подозрительно озирается. У него густые брови, высокие скулы. В роду побывал якут или калмык. Татарин, мордвин.

Лидия потерянно изгибается черной струной. Евгений встает. Пушечное мясо в ногах, килограммов двести. Прилагая великие усилия, он доходит до вазы, бросает на пол цветы, почти невесомые от старости и похожие на мертвых мотыльков. Взбалтывает, улавливает плеск. Размахивается и окатывает Таню тем, что осталось. Та чуть шарахается и начинает хлопать глазами.

— Почему вы хозяйничаете? Дома у себя пачкайте!

— Да, я не дома, — кивает Евгений, берясь за щеку и тут же отнимая руку: пусть болит, истинно нет худа без добра. – А где?

— У меня, это мой дом, — хрюкает рыжая, утираясь.

Она успокаивается, пленка затягивается. Ряска, потревоженное болото. Евгений замахивается стеклом. Танкист перехватывает его руку.

— Что это вы разошлись?

— Вы не понимаете? – огрызается тот. – Нас гипнотизируют! А боль приводит в чувство!

Шурик ищет, чем вытереться. Кровь у него не хлещет, но красные, уже подсыхающие разводы выглядят неприятно.

— Не видите, я с дамой, — бормочет танкист.

Ему уже и не больно. Евгений тоже понемногу привыкает. Татьяна и думать забывает о цветах. Она выставляет лопатой язык и дерзко слизывает натекшую каплю, глядя Евгению в глаза. Соус обволакивает собрание. Соня уже сидит у Родиона на коленях. Андрей встает, огибает стол, заходит Наташе за спину и становится на четвереньки. Та размыкает тугие губы, смеживает веки, не поворачивается и ждет. Никто не знает, какую штуку отмочит Андрей – никто на них и не смотрит, но его откровенно животная повадка сродни пряной приправе, и собрание безотчетно вбирает скотскую остроту. Их надо бить по головам, понимает Евгений, бить и бить. Ему хочется этого все меньше. Пока силы есть, он шарит по комнате взглядом и, наконец, упирается в утюг. Прикидывает длину шнура. Ищет удлинитель. Замечает его под креслом, тот свернулся кольцом. Соус начинает вести себя странно. Он будто реагирует и настораживается. Евгению чудится, что тот начинает заползать в него снизу и вроде как неуверенно разогреваться. Еще не жжет, но может. Кто-то мучается сомнениями и раздумывает, вмешаться или нет. Скорее всего, этот некто читает мысли, но не дословно, а лишь угадывает общую направленность.

Евгений улыбается Татьяне и гладит по шее. Та начинает мурчать. Жжение отступает, не успев напитаться мощью. Евгений не задерживается и словно рассеянно движется к креслу, прихватывая по дороге утюг. Сметана разогревается, вползает обратно. Теперь придется действовать быстро.

Вилка. Розетка номер первая. Еще одна вилка. Розетка номер вторая. Жжет все яростнее, про зуб уже можно забыть. Кто тут поближе, Лида? Потрогать Лиду, это должно помочь. От них и ждут, чтобы они разожглись друг на дружку. Принудительное спаривание, злонамеренный эксперимент неустановленных лиц. Танкист, имеющий на нее виды, ошеломленно глядит на Евгения, как на внезапную вошь. Лида не реагирует, а жжение набирает силу. Только Татьяна, значит. Не время разбираться в этой тонкости. Утюг уже нагрелся. Сметанный соус – дело, конечно, не в нем, он лишь орудие, но пусть будет как бы в нем – спохватывается, угадывает намерения. Поздно. Евгению ясно, что он управится.

Раз! Утюг вжимается Лиде между лопаток, и та визжит, как резаная свинья. Два! Соня подскакивает, но вместо визга – воет. Родион тянет пухлую лапищу – три! Мат-перемат. Сметанный покров, местами успевший образовать коросту, рвется в лоскуты. Евгений, если напряг бы воображение, сумел бы нафантазировать чавканье и хруст. Но ему не до этого, ибо раскаленная лава теперь колышется близ сердца. Четыре! Андрею достается в лоб, которого нет, и пахнет паленой шерстью. Трещит седина. Пять! Компанию попустило, все начали что-то соображать, еще не ошпаренные привстали. Наташа, не понимая бедлама, пытается нырнуть под стол, и получает в поясницу, где мигом прожаривается большое шероховатое пятно. Танкист Шурик, забывший о порезе, пытается перехватить руку Евгения. Не то положение, чтобы миндальничать. Шесть, в лицо! Лейтенант издает глухой стон и отшатывается. Пелена уже падает, падает, падает, чары рассеиваются. Татьяна очень кстати вываливает груди, хотя и в заполошности. Семь! Восемь – себе! Уже теряя сознание от боли в потрохах, Евгений прижимает утюг к щеке. Железная подошва сурова, и он орет. Он и вправду лишается чувств.

 

3

 

— Надо маслом. Здесь есть масло?

— Вы с ума сошли, никакого масла! Только холодной водой.

— Перестаньте бредить. Врач, что ли?

— Именно так!

— Ну и помалкивайте, разное говорят! Можете мочить, если нравится, а я намажу.

Пелены больше нет. Вернулись запахи, вкусы, цвета, обертоны. Они и не исчезали, на них не обращали внимания. Другое дело – прояснившееся сознание. Сумерки, однако вокруг ослепительно ярко. Не приходится сомневаться, что это иллюзия. Эффект контраста. От этого – новая парадоксальная оглушенность. Общество занято какой-то чепухой и спорит, чем себя обрабатывать, тогда как уместнее озаботиться главным: бежать без оглядки. Но вместо этого все суетятся, галдят, перебирают аптечку, которую спешно приволокла Таня. Родион разматывает бинт, Шурик плещет в лицо из-под крана. Лидия заливается слезами и просит взглянуть на ее спину. Евгений иссяк. Совершив посильное должное, он впадает в прострацию. Щека лоснится от растительного масла. Он уступает бразды любому, кто подберет. Такой находится: это доктор Андрей, пострадавший меньше других.

Он не сразу соображает, как обратиться к собранию.

— Слушайте, все! – возглашает он наконец. – Давайте выберемся отсюда, а уж потом остальное. Мне кажется, нас отравили или подвергли внушению. Возможно, то и другое. А похитили – наверняка.

— Правильно, — бормочет Шурик и выбегает в коридор.

Там вешалка с какой-то одеждой; ящик для обуви; рожок, увенчанный кукишем; пара дверей с табличками – слон, поливающий себя из хобота, и такой же второй, пристроившийся мочиться. Шурик, по-прежнему в кителе и несвежем исподнем, осуществляет хищный скачок и оказывается у старой деревянной двери с цепочкой и парой древних крюков, без глазка.

Танкист внезапно краснеет поверх ожога добавочно, по ноге бежит бесшумная струйка, собираясь в пенную лужицу. Он разевает рот, превратившийся в пасть, и принимается не то ухать, не то ахать, как если бы не справляясь с неким непристойным, крайне настойчивым воздействием с тыла. Ему кажется, что его посадили на железный кол и подали электрический ток, а в лицо задышал опарыш толщиной в ногу. Резкая боль сливается с омерзением и чистым ужасом, которые не имеют зримой причины и объявляются в чистом виде, как будто в положенные мозговые области воткнули гнилые гусиные перья. Нет в мире силы, которая заставила бы старшего лейтенанта взяться за дверную ручку.

Рыжая Таня видит происходящее и проявляет смекалку. Ей нечего объяснять, результат налицо. Впечатления военного наглядны и убедительны. Она устремляется к окну, намереваясь распахнуть его и позвать на помощь, ибо выпрыгнуть с четвертого этажа возможности нет, и Тане ли как хозяйке это не знать. Она тянется к раме и моментально опорожняет кишечник. Из горла исторгается писк. Ее не отбрасывает волшебная сила, причины скрываются собственно в Тане. Она оседает кулем, и окружающие жмутся к стенам.

Никто ничего не понимает, за исключением главного: к двери нельзя. С окном то же самое.

— Сядем, — предлагает Родион. Дрожащий голос его – уже.

Таня кое-как поднимается, оскальзывается, упрямо снова встает и спешит в ванную. Евгений прислушивается: похоже, он вообще не ждет добра от всяких дверей. Однако шумит вода: обошлось. Журчание смешивается с потерянным воем.

— Давайте сядем, — соглашается Андрей.

Из коридора, пошатываясь, является Шурик. Безумным взором он шарит по комнате, пока не натыкается на обмундирование. Берется за брюки, не попадает в штанину.

— Подождите, сейчас ванная освободится, — возражает Лида, морщась от боли. – Вы мокрый.

— А? – вскидывается тот.

Ничего не соображает.

— Делайте как хотите, — Лидия машет рукой.

— Дождемся хозяйку, — говорит свое слово Соня.

— А кто хозяйка? – удивляется Наташа.

— Которая в ванной сейчас. Она сказала.

Та поджимает губы.

— Я не слышала.

— Вам было не до того, — вмешивается Евгений. – Странно, что вы запомнили, — обращается он к Соне. – Вы тоже пребывали во власти чар.

Тут оживает Наташа, она расхаживала взад-вперед. Наташа, перебирая толстыми ножками, как на колесиках торопится в ванную. Вскоре оттуда доносится брань. Наташа возвращается, волоча за собой Таню, на которой всего-то и есть полотенце. Та упирается, и Наташа хватает ее за волосы, тянет, пригибает к столу.

— Признавайся, ведьма!

— Я ничего не знаю! – вопит хозяйка.

— Отпустите ее! – гремит Андрей. – Дело не такое простое! Она, скорее всего, тоже не в курсе!

— Это ее дом! Она не может не знать!

— Ничего не знаю, — клокочет Таня, делает резкий рывок и с силой отталкивает Наташу. Полотенце разворачивается, падает.

Всем наплевать. Таня нагибается, поднимает. У Евгения екает в груди. Вернулся туман повального любострастия? Нет, другое. Он делает шаг и будто бы ненароком прикрывает ее. Столько всего случилось, что он уже не думает о зубе, но сметанное наваждение не спешит возобновиться.

— Назовите ваш адрес, — приказывает Андрей.

Он старше всех, лет тридцати семи, и вроде бы метит в вожаки. Непонятно, зачем ему верховодство. Евгений склоняется к мысли, что это происходит непредумышленно.

Татьяна называет.

Все уже расселись за столом, как сидели. Кроме Сони и Родиона, те устроились рядышком, а не друг против друга. Накинули кое-что на себя, отыскали в куче. Да, на полу еще остается одежда. Они раздевались. Впрочем, не помнят, как и зачем. Почему-то не догола. Странно для спаривания из-под палки.

— Впервые слышу, — заявляет Лида.

Общество кивает. Никто здесь раньше не бывал.

— Чего мы беса гоним, — басит Родион и взмахивает поджаренной лапой. – Давайте позвоним, если не можем выйти. В милицию, скорую – все равно!

— Розетка вырвана с мясом, — парирует Таня созвучным баском.

Она смутно помнит, что сделала это своими руками, но признаваться не хочет.

Родион глухо матерится.

— А с собой ни у кого нету?

Собрание переглядывается. Моторолы – новинка элитная, обычным смертным в диковину. Танкист вообще не понимает, о чем идет речь, и удрученно таращится в календарь: девяносто семь. Сентябрь. Он человек подневольный. Очевидно, ему грозят особые неприятности.

— Соседям стукнуть! – не унимается Родион. – В стены, пол, потолок!

— Нет никого, — шепчет Таня. – По этой лестнице я осталась одна. Дом расселяют.

 

4

 

Тикают часы. Тишина гробовая, вот и слышно. Это немного успокаивает. Уютный звук. Домашний. Взбесились, с позволения сказать, лишь выходные отверстия – так прикидывает медик Андрей. Он не объявляет очевидного. Он, между прочим, не уверен и в часах. Ни в чем нельзя поручиться.

— Там очень плохо? – обращается он к Шурику, кивая на дверь.

— Я чуть не загнулся. – Лейтенант мрачен. – Хозяйка не даст соврать. Думаю, на входе установлена какая-то лучевая пушка. Может, инфразвуковая.

— Бред, — говорит Родион.

— Почему сразу бред? – заступается Лида. – Военным виднее.

Наташа, растерявшая следственный энтузиазм, начинает подвывать, и Таня прощает ей покушение на рыжие кудри. На сцене вновь появляется аптечка. По комнате растекаются запахи мятные и камфорные. Они кажутся весьма уместными в дряхлой, как выяснилось, квартире, где вместо Тани было бы правильно жить старушке.

— Это важно, но сейчас не главное, — говорит Евгений. – Лучше попробуем восстановить события, тогда будет понятнее, что делать. Может быть. Все равно, насколько я понимаю, никто не рискнет повторить попытку сбежать. Давайте, начнем с вас, — приглашает он Шурика, который к нему ближе всех.

— Я ничего не помню, — отрезает танкист. — Я шел в Академию. Очнулся здесь. Это все.

Тучный Родион недоверчиво хмыкает. Правда, его отчет не менее лаконичен. Он успешный переводчик-синхронист, озвучивает фильмы. Лег поздно, дома, очухался благодаря утюгу. Евгений – мастер спорта по фигурному катанию. Проснулся, имея в планах отработать тулупы двойные, тройные и четверные, однако вмешалась зубная боль. Он принял таблетку, собрался к врачу. Дальше, как принято выражаться, провал. Таня смотрит на Евгения удивленно. Тот настоящий богатырь для фигуриста. Лед под Евгением, наверно, трещит. Евгений без всякой нужды добавляет, что катается под песню «Вдоль по Питерской» — и попадает, так сказать, в цвет.

— Мы бегаем по утрам, — сообщает Наташа. – С Лидой, по набережной.

Она кивает на долговязую соседку. Лида настолько испугана, что не в состоянии даже кивнуть, и только рябь пробегает по носатому лицу.

Андрей скребет горелую шерсть.

— Позвольте пару вопросов, это касается всех. Не возникло ли перед провалом странного ощущения – резкого запаха, звука, вспышки? Чего-то еще?

Пустые надежды. Никто ничего подобного не испытал, да и сам он не слышал о случаях массовой эпилепсии, способной вдруг поразить разбросанных по городу и ничем не связанных между собой людей.

— Четвертый этаж, — бурчит танкист. – Бросить бы простыни.

— Попробуйте, — бормочет Таня, но Шурик просто болтает.

— Выведите нас кто-нибудь, — шепчет чернявая Лида, близкая к истерике.

От Родиона скверно пахнет. Обильный пот отличается редкой едучестью. Андрею вспоминается цирковая арена с опилками.

— Есть одна странная вещь, — спокойно произносит красавица Соня.

— Одна? – усмехается Евгений.

— Не цепляйтесь к словам. Если я правильно поняла, здесь собрались незнакомые люди. Кроме нас, — она кивает на Родиона. – И вас, — она обращается к толстой Наташе и тощей Лиде. Но вы бежали по набережной. Если вас похитили, то ясно, почему обеих.

Наташа ничего не понимает, но рада слышать речь ровную и размеренную. Лида пребывает в прострации. Мужчины напряжены, лейтенант шевелит ежиком-скальпом.

— Но мы-то с Родькой не были вместе, — значительно продолжает Соня. – Мы угодили сюда с разных концов города. И это удивительно.

— Совпадение, — предполагает доктор.

— Фантастическое, — пожимает плечами та.

— А все остальное, разумеется, вполне правдоподобно.

Беседуя, собравшиеся морщатся. Ожоги болят. Коллективная признательность находчивому Евгению смешана с неприязнью.

— Фантастично для произвольного выбора жертв, — не унимается Соня. – А для системы, может статься, очень даже логично.

— И в чем система? – Андрей немного раздражен на Соню. – Знаете – так не томите.

— Понятия не имею.

— Спаривание, — выпаливает Евгений. Его давно подмывало сказать. – Вспомните, что творилось за этим столом. Без пяти минут групповик. Слюни текли!

Родион предлагает невпопад:

— Можно выставить в форточку флаг. Или разбросать записки.

— Вот вы и бросайте, — подхватывает Таня. – Я близко не подойду.

— Вы все выдумываете.

Это Лидия. Она вот-вот впадет в детство.

— Может быть, — соглашается доктор. – Был у меня пациент, пил отраву. Буянил, привязали его. Когда он в первом приближении оклемался, не сумел разобраться, куда попал. Достроил непонятности ужасами. Вообразил, будто некто злонамеренный захватил его с мутными и страшными целями. На соседней койке кто-то храпел, и бедняга решил, что это и есть похититель, еще и людоед, который зачем-то прилег поспать…

— Как вас там? Андрей? – Лидии хочется грубить. – Я видела белую горячку, не надо меня сравнивать.

— Да я не вас, — защищается тот, но его история не нравится никому.

Дотошная Соня формулирует четко:

— Какова вероятность того, что при случайном захвате восьми жителей в многомиллионном городе попадется знакомая пара?

— Вы математик? – спрашивает Евгений.

— Она экономист, — угрюмо встревает Родион, улавливающий сарказм.

— Я тоже, — зачем-то сообщает Наташа. – Мы с Лидой.

— Ну, обалдеть теперь, — бурчит лейтенант.

Офицерская позолота оказывается непрочной. Шурик и раньше не блистал, теперь же гусарская лакировка шелушится и лезет с него клочьями. Он уже расположен буквально хамить дамам. Он тоскливо таращится на окно, за которым прилично стемнело, но еще проступает колодезный двор.

Остальные дружно припоминают, что пострадали от утюга, и начинают украдкой дотрагиваться до больных мест, морщиться, хмуриться, метать в Евгения озлобленные взгляды. Шурик отвлекается от окна, принимает участие. Евгений испытывает тот же порыв. Но не только. Он встречается глазами с умной Соней. До нее начинает доходить, пока не облекаясь в слова. Евгений трогает лицо, послушно кривится в унисон.

— Как по команде, — бормочет он.

— Нас что-то связывает, — кивает Соня. – До сих пор. У нас болит сообща.

Евгений щиплет себя за обожженную щеку и пристально ищет взглядом единого отклика. Его нет. Но подозрения не покидают ни Евгения, ни Соню.

— Вот что, — говорит он. – Давайте возьмемся за руки.

— Чтоб не пропасть поодиночке? – Андрей циничен и ехиден.

— Да, лучше разом…

— Детский сад, — хрюкает Родион.

Однако ловит Соню, сжимает ей пальцы. Та, помявшись, тянется к Тане. Не проходит минуты, как цепь замыкается.

 

5

 

Догадлив ли он или ничтоже сумняшеся рассекает все тот же сметанный соус, держась назначенного стрежня? Мгла, разумеется, не исчезла. Наваждение сохраняется, чему доказательство – невозможность проникнуть за пределы жилья. Так или иначе, его догадка блистательным образом подтверждается. По цепи течет электричество. Условное определение. Томление на грани тошного и приятного, отличное от прежней сметаны отсутствием вожделения. Но не только. Оно кое-чем раскрашено, именно – оттенками чувств, которые передаются друг другу. Трансляция довольно груба и размыта. Мыслей не уловить. Однако Евгений улавливает всеобщий страх, в составе которого Лида располагается к набожности, Таня – к обеспокоенности судьбой имущества, Родион – к желанию бить и крушить. Они, в свою очередь, постигают, что сам Евгений боится чего-то еще помимо происходящего и что-то скрывает. Старший лейтенант проголодался, Соня пытается отгородиться от завладевшего всеми соборного чувства и жить своим умом. Но выделиться в отдельный элемент она не может. Доктор Андрей, несмотря на легкий гонор и поползновения к руководству, готов идти на любые уступки и договариваться с неустановленной закулисой. Наташе стыдно. Они раздеты все, в той или иной мере; танкист обмочился, а хозяйка обделалась, и совестно каждому, но пуще почему-то Наташе. Возможно, по причине исходной непривлекательности. Наверное, она успела забыть, что часом раньше до крайности возбуждала Андрея.

Настроения струятся по контуру. Очевидно, это сродни телепатии, однако никто не удивлен. Собравшиеся слишком озабочены неопределенностью и опасностью положения. Но в планы тюремщиков не входит неизвестность. Возможно, они передумали после того, как мятежный Евгений не пощадил живота своего и применил утюг. Внезапно общество разом, без всякого внятного повода, осознает, что близится миг откровения. Кто бы ни заточил их в эту квартиру, он скоро проявится и обозначит свои намерения. Лида мелко дрожит. Она не исключает чертовщины. Андрей морщит лоб и выступает гипнотизеру навстречу, склоняясь к вдумчивому разбирательству. Танкист, похоже, тоже навострился, почуяв привычное: приказ или хотя бы вводную.

Когда к ним начинают обращаться, они воспринимают сначала образы и понятия, слова подоспевают мигом позже. Ни звука ни слышно, ни зги не видно, однако в переводе на обычную речь раздается приблизительно следующее:

— Здравствуйте, старички.

За этим, если разложить по полочкам, чохом следует нечто вроде «спокойно», «не надо метаться», «никто не сделает вам ничего дурного». И снова «здравствуйте». Однако.

Далее им даруется не зрелище, ибо не видит опять же никто ничего и над столом по-прежнему пустота, но представление. Которое если описывать как зрительный образ, то может быть уподоблено сгущению атмосферы и возбуханию кляксы, что вырастает в каплю, сгусток, карикатурный пень. Рисованный, трехмерный, он тянется и обрастает мелочами: чешуйками, клювом, продолговатой бородой и пышными закостенелыми бровями. От Родиона и Сони расходится волна припоминания, затем недоверчивого узнавания. В усеченной по пояс фигуре угадывается нечто младенческое. Оторопь за столом мешается с умилением. Отвращение разбавляется гордостью и восторгом. Всем, кто сидит за столом, есть до прибывшего какое-то дело. Полупень неподвижен и вроде вообще не жив. Он выглядит неодушевленным предметом.

— Родион, мы же такого видели, — заговаривает Соня. – В сквере с фонтаном.

Ее не поддерживают, но и не затыкают. Она и сама замолкает, чтобы воспринимать дальше.

Резная колода нарекает себя Сычом.

Действительно, похоже. Не сказать, чтобы точно птица или вообще животное; скорее, она смахивает на былинного наполовину волхва, на другую половину – богатыря, но «Сыч» успешно передает сущность и настроение, схваченные в дереве. Если это дерево. По чурбану пробегает еле заметная рябь. Его обращение кажется диким. Ему внимают молодые люди. Не спишешь и на фамильярность, ибо их сверстники давно не называют друг друга старичками. При этом узники едины во мнении: да, это именно Сыч. Им даже чудится, будто они узнают его – все, не только Соня и Родион. Их охватывает странное волнение.

Умозрительный нарост продолжает речь, не размыкая губ и, соответственно, чревовещая:

— Чтобы не ходить вокруг да около, покажу вам семейный альбом.

Тот и впрямь образуется, зависает, раскрывается. Перелистываются страницы. Мелькают поблекшие цветные фотографии. Соня и Родион, жених и невеста, на ступенях Дворца. Шурик в погонах, застывший истуканом в обществе Лиды – стереотипное фото в окружении колосков, розочек и ангелочков. Наташа с Андреем засняты примерно так же, но без виньеток. Таня и Женя стоят в полный рост, обнимая огромный букет гладиолусов и хризантем. Альбом захлопывается.

— Приятно и необычно вас видеть, дорогие прабабушки и прадедушки, — признается Сыч.

Диалог, наверное, невозможен технически. Нарост и не ждет ответа. Он солирует, и его речь понятна не до конца и не всем.

— Не буду морочить вам голову мелочами. Выражусь коротко: успехи биологической оцифровки породили возможность персонального структурного моделирования. Являясь плоть от плоти вашим потомком, я выполнил над собой определенные трансформирующие действия. Результатом явились краеугольные способности к Интроспекции и Самостроительству. Я полагаю эти принципы во главу угла каждого сознательного члена нашего общества. В коллективном варианте они преобразуются соответственно в Прагматический Историзм и Упредительное Огораживание…

В комнате царит мертвая тишина. За окном разливаются густые чернила.

— Деятельная Интроспекция позволяет погружение в персональную генетическую память и обращение к пращурам вкупе с умением стимулировать их действия… Мой нынешний образ позаимствован у бабушки Софьи и дедушки Родиона. Он оптимально выражает национально-этнический архетип…

— К пращурам, — эхом повторяет Лида, а следом – все.

— Мои возможности не безграничны, а окружение враждебно…

Вокруг Сыча намечается шевеление. Картинка размыта, но можно понять, что на него прут какие-то личности с вилами и кольями. Тут же и отлетают, будто наткнувшись на упругую стенку. Лик Сыча начинает выражать обиду и расположенность к плачу. Конечно, это иллюзия. Черты лица – может быть, морды – по-прежнему неподвижны. Но впечатление сохраняется, и по цепи пробегает неубиваемое единокровное сострадание. Оно вплетается в устойчивый животный ужас.

Внезапно Сыч начинает петь:

— Чтобы жизнь повторилась сначала, загляните в семейный альбом.

Он сбивается, перескакивает наперед:

— Все нам дорого, каждая малость, каждый миг в отдаленье любом… Чтобы все это не потерялось, загляните в семейный альбом!

Песня старовата даже для пращуров. То, что ее распевает правнук, превратившийся в статую, нагоняет жуть. Сыч, расстаравшись, пытается соорудить образ скамеечки, чтобы подставить ее под себя. В будущем, очевидно, сохраняются некоторые железобетонные стереотипы. В частности, именно так, по его мнению, должен выглядеть внук, выступающий перед бабушками и дедушками. Тулово значительно и неподвижно. Короткие ножки, которых нет, самозабвенно топочут в коротких штанах, напоминая поршни.

Сыч осекается.

— Ваша гражданская и родственная обязанность – оказать мне содействие. Бабы, деды, — говорит он без всякого перехода и не смущаясь понижением пафоса. – Пожалуйста, помогите.

 

6

 

Картина вырисовывается примерно следующая.

Потомок собравшихся воспользовался достижениями науки и техники, суть которых оные пращуры уразуметь не способны, и превратил себя в неуязвимое, вольнорастущее на ровном месте образование, напоминающее по модусу вивенди и операнди гриб. Конечно, неуязвимое до поры. На всякую гайку находится болт. Сыч, изобиловавший амбициями, вознамерился распространить свое существо на всю географическую среду обитания, но обнаружил, что сил у него для этого маловато. Тем временем его активно атаковали разнообразными силами и средствами, ибо всерьез опасались тотального поглощения Сычом.

Защитное поле, им образованное, грозило треснуть, и Сыч возымел намерение улучшить свою генетику и перестроиться для самостийной оптимизации окрестностей в самом широком смысле. Применив волшебную способность к помянутой Интроспекции, он погрузился в себя и донырнул до прадедов и прабабок. Дальше не сумел. Родственные узы оказались не пустым звуком. Дотянувшись до предков, Сыч сумел оказать на них гипнотическое влияние и заманить в дом прабабушки Тани.

— …Жизненно важно, чтобы вы поженились пораньше, — объясняет Сыч. – Пока здоровые. Прадедушка Шура, например, будет сильно пить. А у прабабушки Наташи до обидного рано разовьется диабет. Все это сильно повредит моей структуре…

Интроспекция и Самостроительство явились не единственными талантами Сыча. Еще одним была Калькуляция. Вычислительная скорость Сыча не укладывалась в голове. Просчитав вероятности, он убедился на девяносто девять процентов в том, что здорово укрепится, если предки поторопятся с совокуплением и наладят себе потомство прямо сейчас, хотя бы и на полу прабабушкиной гостиной. Коллективное будущее не пострадает и станет лишь краше.

Воздействие Сыча на родственников имело пределы. Сил правнука хватило на то, чтобы загнать их в точку сборки и не выпускать, пока не сделают дела. Он признается, что чуть не лопнул, понуждая прабабушку Таню запасаться консервами и прочей снедью длительного хранения.

Таня разевает рот.

— И телефон испортить, — добавляет Сыч с интонацией везучего шалуна, исхитрившегося надуть строгую бабку.

Сидеть им долго, не одну неделю. Сыч должен убедиться в четырех зачатиях. Одновременно он держит на пустыре оборону и постепенно слабеет, невзирая на все свое могущество. Несовершенства генетики мешают ему отладить Интроспекцию так, чтобы улавливать мысли, и Сыч ограничивается мониторингом общих намерений.

— С побегом я справлюсь, — вещает Сыч. – Конечно, я не желаю вам зла, и никто не погибнет. Разить вас насмерть равносильно самоубийству. Но за порог вы не выйдете, и в окно кричать я не дам. Заранее не советую также проламывать стены, потолок и пол.

Вокруг фамильного обрубка натекает лужа, и что-то плещет хвостом.

— А это что? – машинально обращается к нему доктор Андрей.

— Это Пескарь, — спохватывается Сыч. – Не обращайте внимания, забудьте, это совершенно не важно, это просто так, мне помогает здесь…

Похоже, на него наседают. Коммуникативные мощности на исходе, и Сыч спешит досказать. Он просит размножаться под одеялом, если не трудно. Ему неудобно взирать на голых предков, поэтому он не сумел заставить себя раздеть их полностью. Бунт прадеда Жени стал для него неожиданностью. Сыч не в состоянии предусмотреть все. Внутренняя жизнь прародителей остается для него тайной за семью печатями. Он мог бы в нее проникнуть, но мешает естественное табу. Утюг ему не очень понятен, в его эпоху никаких утюгов уже нет. Но что ни совершается, все к лучшему. Он больше не будет погружать пращуров в соус животной похоти. Ему представляется намного более привлекательным сознательное конструирование будущего Сыча. Он смеет заверить собравшихся в том, что старинные представления о влиянии рассудка на закваску в будущем подтвердились. Гражданский подход к предварительному строительству Сыча окажется дополнительным плюсом.

— Я сложился стихийно, но лучше, чтобы сознательно, — повторяет Сыч. – К будущему надо подходить с умом. И мне в таком случае приятнее окунаться к вам. Чем скорее вы слепите моих бабок и дедок, тем быстрее разойдетесь по домам.

Он, как и прежде, ничего не говорит, да и вовсе отсутствует, но создает впечатление. Не покидает чувство, что он доволен и горд. Люди, назначенные друг другу звездами, сошлись прежде срока и могут продолжить себя без пагубного для Сыча промедления. Он предпочел бы нырнуть на большую глубину, да не пускает поврежденная наследственность. Увлекшись, Сыч уведомляет собрание в том, что стоит ему перестроиться и отразить атаки недоброжелателей, завоевать пустырь, накрыть своим колоколом растленные города и сирые пажити, как он, усиленный, откроет скважину неимоверной протяженности и примется за предков совсем отдаленных.

— …Это невозможно, — качает головой Родион, когда видение отступает и цепь размыкается. – У него не получится. Иначе мы тоже бы переделались.

— Откуда нам знать, что нет? – возражает Андрей. – Предлагаю не отвлекаться на временные парадоксы. Действительность такова, что он умеет до нас достать, а мы беспомощны.

— Ой ли? – сомневается Родион. – Не захотим – его и вообще не будет!

— Прекратите! – Таня ударяет кулаком по столу и повергает их в замешательство. – Это ваш правнук! И мой – на секундочку, не забудьте! Он учудил над собой какую-то глупость и попал в беду. Люди мы или нет? Я уж не говорю о том, что родня.

Над столом повисает безмолвие. Оно гораздо тягостнее, чем было до сеанса связи. В реальности происходящего никто ни секунды не сомневается. Единый опыт в зародыше гасит попытки подумать на белое черное. Не удается и наоборот.

Пращуры медленно заливаются краской, осознавая и переваривая. Молниеносная перепалка, случившаяся только что, вдруг утрачивает всякое значение. Румянятся даже Соня и Родион, успевшие познакомиться прежде всех. Евгений один почему-то бледнеет, но Таня посматривает на него и пылает за двоих. Танкист таращится на Лиду, которая близка к помешательству. Долговязая Лида нескладна не только телесно, но и душевно; она существует в общей неуверенности, а потому в пониженной весомости – иными словами, верит всему, боится многого, хватается за пятое и десятое, плюс некрасива и, следовательно, потрясена своим неизбежным замужеством за человеком военным, почти гусаром. Она краснеет гуще всех. Наташа стреляет глазками в Андрея. Тот, по ее мнению, староват. Но это не такая уж помеха делу, напоминает ей недавняя мутная страсть, спровоцированная Сычом.

Часы стрекочут, будто заело цикаду.

Таня встает и удаляется в кухню. Суется в холодильник. Тот доверху набит всякой всячиной. Она неохотно припоминает, что вроде бы да, отоваривалась, и не в один заход. Она даже нащупывает обрывок тогдашней настойчивой, но непонятной мысли: «сидеть будем долго». И это соображение гнало ее, настегивало и понуждало воздержаться от разбирательства.

Вернувшись, она сообщает:

— Продуктов хватит. С голоду не помрем.

— Когда-нибудь кончатся, — отзывается Шурик с казарменным здравомыслием.

— Это, девушки, зависит от нас, — говорит Таня. – Сверим циклы.

Лида отчаянно мотает головой. Наташа оскорблена.

— У меня полторы недели задержка, — отчитывается Соня.

 

7

 

Наступает ночь. Родоначальники грядущего пня давно устали, однако идут в пререканиях на четвертый круг, а то и на пятый. Консервы вскрыты, чай заварен. Шурик в сотый раз порывается закурить, но Таня шикает на него и напоминает о несовместимости намеченного материнства с табачным дымом. Того подмывает вспылить, но он вспоминает о кодексе офицерской чести и отступает.

Однако бурчит:

— С вашим материнством еще ничего не решили.

— Здесь вообще нельзя курить, — парирует Таня. Лицо у нее гранитное.

У фигуриста не выдерживают нервы. Евгений свирепым махом сметает со своего пятачка тарелку и банку. Он сидит с краю и никого не задевает. Вилка эффектно вонзается в пол и остается дрожать. Ножик в ужасе пляшет к выходу, как звонкая жаба, хотя совершенно не похож.

Может быть, в ком-то еще и осталась толика умиления, пусть даже собственно в докторе, но она слишком мала для смягчения столь бурного порыва.

— Обсуждаем! – рычит Евгений. – Но что обсуждать? Хотите сказать, что это мой правнук – лишайный шишак, лесное дупло?! Урод из кружка «Умелые руки»? Что это, к дьяволу, за блямба такая, откуда взялась эта адская кочка? Из какой она проклюнулась преисподней? Вы слышите – этого нельзя допустить! Тут нечего рассусоливать!

Однако Наташа, видать, уже решила по-своему. Иначе не объяснить, почему она поднимается первой и неспешно идет прибирать, подтирать и складывать.

— Притормози, – кривится Андрей. Его пегая грива встала дыбом. Все давно отбросили церемонии и перешли на «ты». – Я согласен, только как ему помешать?

— Да не слушать его, и делу конец!

— Он посчитал вероятности, — устало повторяет тот. – Девяносто девять процентов успеха.

— Ничего! – запальчиво отвечает Евгений. – Не сто же! Холодильник опустеет быстрее, чем ему кажется. А с голоду сдохнуть он нам не даст.

— Ну и отправит за харчами хозяйку, как уже было, — встревает танкист.

— Это Антихрист, — неуверенно и некстати предполагает Лида и получает раздосадованного тычка от Наташи, которая сноровисто покончила с уборкой и водворилась на место.

Наташа, судя по всему, привыкла к ее всеядному мистицизму – Лида успела помянуть чертовщину, Божий промысел, четвертое измерение и полтергейст.

Родион и Соня вдруг устраняются от участия в споре. Что-то до них доходит. Они перебираются сначала в угол, а через минуту и вовсе уходят из гостиной. Никто не следит. Вскоре они возвращаются, и Соня держит речь:

— Сочувствую вашему положению, но нам, слава богу, задерживаться незачем. Мы отметились, а потому будем рады откланяться.

Теперь им обеспечено внимание. Безмолвие подобно взрыву, так оно оглушает. Нет в мире вещи важнее, чем возможность отвесить прощальный поклон и броситься из этих гостей в чем мать родила, хотя бы и фонтанируя на бегу всеми жидкостями.

Родион мнется. Потом для всех неожиданно признает:

— Он не такой уж высерок, наш потомок. Снаружи чурбан, а внутри пацан. Может, еще в войнушку не наигрался. Нет, дельный парень! И он к тому же не навсегда такой. Там технология – с ума сойти можно! Захочет – сделает себя пароходом или самолетом. А может, слоном или каким-нибудь великим человеком. Внешне, конечно.

— Откуда ты знаешь? – всхрапывает Евгений.

— А мы с ним поговорили, — отвечает за Родиона Соня. – Спокойно сели, взялись за руки, попросились на связь. Объяснили мое положение. Сказали, что я уже в дамках. Он запустил в меня какой-то интроспективный щуп. С одним человеком, да при его согласии, ему проще, чем с толпой. Проверил, убедился. Извинился, что не увидел сразу. Пообещал сопровождать дедушку на протяжении всего жизненного пути…

— Да, там формируется дедушка, — расплывается в улыбке Родион. – Всего две недели, а он готово дело, определил.

Евгений переглядывается с Андреем. Доктор сдвигает пышные брови, беззвучно вышептывает: «Что?» Евгений мотает головой: после.

— Вы как хотите, — продолжает Родион, — а нам потомство не безразлично.

Соня берет салфетку, ищет ручку, находит огрызок карандаша, пишет.

— Наш телефон. Вы тут решайте. Если договоритесь, позвоните потом…

Родиона переполняет счастье. Его, свободного ныне, вдруг почему-то сильнейшим образом забавляет Шурик. Родион хватается за объемистый живот и гогочет, вбирая китель, взрезанную цыплячью грудь, солдатские подштанники.

— Родня! – басит он одобрительно.

Танкист покрывается пятнами.

— Нам он сразу понравился, — не умолкает Соня, по неизвестной причине испытывая потребность журчать и журчать будто бы в оправдание. – Очень даже симпатичный персонаж. Томился, бедный, в скверике, весь уже ножиком изрезанный.

Евгений мнется.

— Он не видел зародыша, — шепчет он доктору.

— Я понял, — кивает тот. – И что?

— Ничего. – Евгений опять замыкается. – Мне надо подумать, я потом скажу.

Андрей, не мигая, смотрит на Соню и дает ей совет:

— Сделайте аборт. Настоятельно рекомендую. Как врач.

Щеки Сони приобретают пепельный оттенок.

— Благодарю, — цедит она. – Я непременно прислушаюсь.

— Он не позволит, — вдруг вмешивается Лидия. – Неужели не понятно? Он начеку. Ты же видишь, ей страшно.

— Сам себе сделай аборт, — трубит Родион и ловит Соню за руку. – Валим отсюда.

— Болван, — бросает та через плечо. – Твое чадо берут под опеку. Тебя, считай, ангел-хранитель в темя поцеловал, а ты его скальпелем.

— Я позвоню, — обещает Наташа, подчеркнуто безразличная к остальным.

— Я тоже, — кивает Таня.

— Мы попали, — бормочет Евгений.

При этом все поднимаются и бредут в коридор следом за Соней и Родионом. До свободы рукой подать. Сыч не препятствует. Вероятно, он даже усматривает в этом акте воспитательное значение. Чета тормозит на пороге. Родион улыбается, но видно, что через силу. Остающиеся глядят напряженно и жадно, отделенные невидимой стенкой, которая еще лишь начинает сгущаться и то ли есть, то ли сию секунду выяснится, что все-таки нет. Разница четыре шага. Родион шумно сглатывает. Он бодрится, щеголяя заслуженной волей, но не решается тронуть замок. Соня нервно подталкивает его. Родион бледнеет полностью и становится похож на вареник. Задохнувшись, он отпирает дверь и резко распахивает. На лестнице царит кромешная тьма, но каждому мнится, будто нет на земле места светлее. Врываются запахи заброшенного колодца. Никто не дышит. Родион неправильно крестится и делает шаг. Соня, утратившая всякую живость, хватается за косяк. Смежив веки и обнажая зубы ненужным поднятием верхней губы, Родион переступает порог. Ошеломленный, тоже нисколько уже не обрадованный прародительством и вообще о нем позабыв, он застывает и не верит. Но вот разворачивается и скалится лучезарно, словно проглотил без последствий небольшую питательную планету. Соня отважно шагает следом. Родион успел раскинуть руки и принимает ее в победоносные объятия. Шурик и Лида еще не рука об руку, но уже бок о бок, срываются с места одновременно, не сговариваясь, и валятся на пол в полуметре от цели. Оба корчатся, их выворачивает. Соня и Родион пятятся. Их радость омрачена, лица меняются и выражают теперь сочувствие вкупе с необоримой брезгливостью.

— Давайте, выбирайтесь отсюда, — озабоченно говорит Родион.

И хочется докончить: а то, мол, неизвестно, чем обернется. Родион подает неплохую идею. Никто не хочет уходить, но он взывает к здравомыслию и рекомендует.

Они с Соней все отступают по площадке, минуя даже лестничный марш, и сливаются с мраком. Евгений с Андреем хватают Лиду и Шурика за ноги и оттаскивают от выхода. Таня спешит с аптечкой, где ничего и нет, помимо йода, бинтов и тому подобного.

— Дверь за собой закройте! – лает Наташа.

Понятно сразу. Соне и Родиону сподручнее, остальные рискуют. Чета успела развернуться к ступеням, но Родион лупит себя по лбу и с преувеличенной готовностью захлопывает дверь. Он испытывает облегчение. Он рад посодействовать, чем может.

— Позовите на помощь! – спохватывается Евгений, орет.

На лестнице молчат.

— Держи карман шире, — роняет Андрей. – Они на контроле.

Лида бормочет бессвязные не молитвы даже, а простенькие обращения к небесам. Шурик встает на четвереньки и пытается подхватить ее на руки. Очевидно, замыкается цепь. Лейтенант вскидывает пустые глаза и хрипит:

— Он зовет спать. Боится за наше здоровье.

 

8

 

Порыв неодолим, и контур замыкается. Со стороны это напоминает вечернюю молитву или спиритический сеанс.

— Отдохните, — сердечно взывает Сыч. – А я вам поставлю сказку. Верну должок. Ваши дети читали мне ее перед сном.

Насупленный идол неспешно вращается над столом. Из-под него порядочно натекло. Сидящие не обращаются к нему за пояснениями, не рассылают недоуменные волны. Кроме доктора. Да и тот отрешен.

— Куда поставишь, как? – автоматически спрашивает Андрей.

От Сыча расходится беззвучный звон. Общаясь с предками, он гонит кого-то. Все понимают, что это именно звон – возможно, по легкому дрожанию воздуха.

— Способы существуют. Вы ахнете, если доживете. Я постараюсь, чтобы ваш век был долог, но обещать ничего не могу. Но когда расцвету, вашими-то стараниями, не будет ничего невозможного!

Манера общения не изменяется. Опять-таки сторонний наблюдатель не увидел бы ничего, кроме шестерых людей, рассевшихся вкруг стола и молча взявшихся за руки. Но изнутри наметились перемены. Сыч держится панибратски, он освоился и ведет себя по-родственному.

Сказка начинается. Через секунду наваливается сон. Он застигает каждого на месте. Руки расцепляются, губы расклеиваются. Но сон уже шебуршит и растекается, у всех одинаковый. Шурик и Лида повалились на стол лоб в лоб. Евгений с Таней, напротив, будто бы отшатнулись: они сидят откинувшись на стульи спинки, отставив головы почти под прямыми углами, оба хрипят и булькают. Наташа плотна и нерастекаема; на первый взгляд кажется, она сидит, как сидела, да так и есть. Просто закрыты глаза. Она дышит сосредоточенно. Андрей обмяк и уронил косматую голову на грудь. Он издает странные звуки, словно имея в гортани чопик.

— У тебя чопик в горле, — сообщает ему Наташа, не просыпаясь.

Тот всхрапывает, мутно вскидывается: что?

— Чопик у тебя, — терпеливо повторяет она.

Но он уже спит.

Свет погашен, неподвижные силуэты сливаются в черное лекало. Оно, в свою очередь, врастает в темноту. Если выключить звук, то похоже на трупы, скончавшиеся полвека назад за карточной игрой. Ни тень не пробегает по лунному потолку, ни луч. На соседней планете время от времени взлаивают псы, свистит тепловоз, шуршат колеса, потом шелестит дождь. Оконные стекла покрываются пузырьками. Одинокий дворовый клен растет бесшумно. В далеком сквере омывается одинокий мертвый Сыч.

Потом вообще все стихает.

А дальше медленно оживает. Светлеет, и храп на свету почему-то громче. Никто уже не скажет, что покойники – скорее, заговорщики или сектанты, изнемогшие от бдения. Таня просыпается первой, протирает глаза. Очумело глядит на гостей. Затем, как подобает хозяйке, идет ставить чайник. Пока тот греется, Таня заходит в туалет, потом в ванную. Она крупна, массивна, и от того представляется решительнее, чем на деле. Она таран. Хотя, возможно, она и впрямь созрела для некоего действия. Ей легче. Она дома. Таня моется, спрыскивается, расчесывается. Берет чайник и возвращается в гостиную, а там уже все до единого бодрствуют и очумело делятся снами.

Которые суть сказка, обещанная Сычом, и вот ее восстанавливают по обрывкам.

В ней повествуется о собирательном государстве, где выбор правителя осуществляет неуловимое, полумистическое крылатое существо, определенное жителями как Ангелоптерикс.

— А не Архангел? – сомневается Лида. Она боится понизить это создание в чине.

Хозяйка разливает чай.

— Нет, — возражает Наташа. – Я четко разобрала. Ангелоптерикс.

— Археоптерикс, — бурчит Шурик, однако не смеет идти против большинства. Ему обидно. Он не эрудит, но в детстве увлекался доисторическими ящерами.

…В традициях сонного царства имелось правило единожды в пять лет собираться на главной площади при ратуше и ждать подлета волшебного вестника. Никто не помнил, откуда оно пошло. Корни истории терялись в седой старине. И вот в небесах прочерчивался след, сопоставимый в современности с пышным шлейфом, влекущимся за реактивного двигателя…

— Странная сказка, — замечает Андрей. – Не для малышей. Хотелось бы знать, где ее подцепят наши отпрыски.

Лида всплескивает руками.

— Не было там шлейфа, — витийствует она, подобная черной и тощей смерти. – Летел помет! Помет! Смрадный след, перечеркнувший лазурь!

…Дальше с неба слетало перо. Тот, на кого оно приземлялось, становился правителем. Выбор, сделанный Ангелоптериксом, никогда не оспаривался, и если в государстве даже случались мятежи, то самые мелкие и бестолковые. Но вот однажды перо упокоилось на государе, после которого оно больше не падало уже ни на кого. Каждые пять лет повторялось одно: выползал этот господин и в благостном ожидании якобы томился, готовый повиноваться поворотам судьбы. Состав толпы вокруг него со временем полностью переменился. В конечном счете на площадь стало выходить лишь войско с правителем в центре, а прочий люд ограничивался окружностью, да еще балконами. В народе размножились слухи. Поговаривали, что настоящего Ангелоптерикса давным-давно сбили и заменили дрессированной птицей. Другие считали, что Ангелоптерикс томится в клетке, а третьи утверждали, будто он, если и прилетал когда-то, больше не явится, ибо плюнул на все и скрылся за тридевять земель. Так или иначе, а нашелся смельчак, который засел в очередной торжественный день на крыше и при виде пикирующего пера пустил в безоблачное небо каленую стрелу. И наземь рухнул неразличимый снизу начальник стражи, не сильно даже переодетый в птицу и колесивший меж звезд на небесном велосипеде…

Пересказ этой части берет на себя именно Лида, очи которой лучатся от сладкого самоистязания в предвидении Антихриста. Ей и хочется его прибытия, и радостно посрамить царедворца-оборотня.

— Там был не велосипед, а что-то другое, — устало вмешивается Евгений. – Дай-ка я доскажу.

Но мог бы и кто угодно. При расхождении в мелочах прародители соглашаются в главном: правитель был низложен, его кощунник-прислужник заточен в темницу, а население назначило себе переходных господ и целый год маялось, пока опять не наступил важный день. Площадь собрала рекордное число желающих. Пришел и опальный государь, которого подчеркнуто пригласили по соображениям равенства. Его оттеснили на самый край. Он смирно стоял там на общих основаниях. И вот в недосягаемой вышине чиркнула звездочка. На площади враз загалдели и стали наперебой говорить друг другу, что вот же он, настоящий Ангелоптерикс, и как они могли перепутать, и как не узнать, и кто повредил им зрение, и в летописях записана истинная картина его появления, а сами граждане не понимают, как так вышло, что они вдруг пренебрегли старинным кодексом назиданий. Потом воцарилась гробовая тишина: замелькало подлинное перо. Оно легло на чело недавно свергнутому правителю и даже немного прилипло.

— Страшная, страшная сказка, — шепчет Лидия драматически, без малого завывает.

Андрей и Евгений многозначительно переглядываются.

А Таня ставит чашку и подводит под происходящим черту, прибегая к выражениям лаконичным и временами резким.

 

9

 

Противостояние предсказуемо, приглашает к непопулярным действиям ради здравого смысла; оно описано не раз и не два, избито до боли в зубах – Евгений так и мучается, хотя притерпелся. Татьяна довольно грубо намекает, что эти действия не настолько уж неприятны.

— Это судьба, судьба, — кивает Лида. Она уже не против и даже за.

— Нормальный парень, — вторит ей танкист. – Голова на плечах есть, упрямый, хочет порядка.

— У него, считай, одна голова и есть! – взрывается Евгений. – Ну, прослезиться! Как он там выразился – огораживание? Прагматический историзм? Знакомое дело!

— Пернуть не даст никому, — подхватывает Андрей. – А потом сгниет, и все лопнет.

Таня, пунцовая от негодования, старается говорить ровно и забивает сваи:

— Нет, мы не дадим ему сгнить. Мы создадим ему хорошие условия. Мы еще, может быть, успеем его увидеть и научить.

— Что-то он нас не припоминает живьем!

— Если мы подправим, как он просит, то бабушка надвое сказала…

— Просит? Это он-то просит? Бабушка? А кто ею станет, ты не забыла?

— Это веление звезд, — каркает Лида.

…И так далее, проторенной дорожкой и унавоженной колеей, в духе привычного поиска путей, горизонтов и вех. Коллектив разламывается натрое, так что стяжатели примыкают к субпассионариям. Таня встает и рубит ладонью воздух, сокращая первоначальное выступление до нескольких фраз. Потом идет к шкафу, роется в ящике и вынимает два мотка веревок. Покачивая ими со значением, она осведомляет Евгения и Андрея в свой готовности к буквальной их вязке. Наташа раздвигает еще не ноги, но уже границы возможного. Она предусматривает вероятность саботажа и обещает бороться с мужеской вялостью путем перетягивания стеблей. Шурик неловко фыркает и хмыкает, краснеет и глуповато улыбается. Он уже сидит рядом с Лидой. Лида гордо вздергивает голову, не глядя на суженого; она понимает предстоящее не то как подвиг, не то как жертву – а может быть, умное делание. Хотя не против и безумного, то есть юродивого. Евгений молча таращится на Таню, не в силах поверить, что смог бы некогда в будущем сойтись с ней без всякого вмешательства Сыча. Сметанный соус, правда, воспламенял в нем иное, и память об этом еще сохранилась. Но у Евгения есть серьезные основания воспротивиться, и он их покамест не огласил.

— Нам надо подумать, — обращается он к Андрею. – Ну-ка, выйдем, поговорим.

Андрея тем временем едва не выташнивает от Наташи. Он тоже не понимает грядущих хитросплетений, благодаря которым их союз перестал бы казаться бредом.

— Идите, — сердито бросает Таня. – Остыньте. Может, мозги заработают.

Танкист подтягивает к себе баночку с крабом и начинает уписывать. Лида ломает пальцы. Она не признается, но ей отчаянно хочется соединиться с военным. Ее эзотеричность – пусть искренняя, однако во многом выпестованная в пику приземленной Наташе – оказывается ломкой позолотой поверх застарелого голода. Шурик же начинает вести себя в манере не офицера, но сметливого солдата. Он готов соединиться с кем угодно, пока дают, и не переть против рожна.

Андрей порывается еще что-то сказать, и Евгений силком увлекает его в ванную.

Там Евгений присаживается на край допотопной емкости с битой эмалью. Пускает воду. Всклокоченный Андрей засовывает руки в карманы и смотрит исподлобья. Он разбушевался. От недавней готовности договариваться с судьбой не осталось следа. Ему не нравится не столько даже правнук, сколько назначенная пара. Доктор подозревает, что в будущем плохи его дела, если он вдруг согласится на домовитую тумбочку. Может быть, ему покажется счастьем угодить в оборот и жить под пятой и в клещах.

— Ты ведь доктор, — начинает Евгений.

Андрей кивает.

— Не венеролог?

— Ортопед. А что стряслось? Какие-то опасения?

— Если бы опасения, — кривится Евгений в горькой улыбке. – Уже лечусь. Еще не вылечился.

— Триппер? – укоризненно хмурится тот.

— Да нет, похуже.

Андрей становится серьезным.

— Что, неужели иммунодефицит?

— Теперь перелет, — усмехается Евгений.

— Значит, сифилис. Хорошенькое дело! Ты вроде как фигурист?

— Ну да. Поездки, соревнования, разные приключения.

Андрей размышляет, трет переносицу.

— Ну и что ты думаешь делать? – спрашивает он наконец. – Не на это ли он намекал, когда говорил, что хочет устроить случку, пока здоровые?

— Нет, — качает головой Евгений. – Он не знает. Иначе собрал бы нас месяцем раньше. Или двумя, тремя. Это во-первых, а во-вторых я никогда бы не полез на бабу больным. Тут другая причина. Он не зондировал так глубоко. Зародыш у Соньки он тоже не разглядел, пока не сказала.

Доктора донимают сомнения.

— Ну, хорошо, — кивает он. – Допустим, объявишь ты. Он пошлет хозяйку за лекарствами и будет мариновать нас, пока не пройдет. Современная фармакология творит чудеса. Нет, это не выход.

Евгений сверлит его взглядом.

— Я не собираюсь объявлять.

Доктор не понимает.

— Пусть сдохнет. – Евгений уже даже не мигает.

Теперь до Андрея доходит.

— Бомба? Не знаю… Есть мнение, что спирохета вступает с гениальными личностями в своеобразный симбиоз, и они превращаются в совсем уже отпетых сволочей. Но это если сам заболел. А если у кого-то из предков…

— Ну и подохнет предок. – Евгений настроен убийственно. – Я собираюсь его остановить. Как тебе понравилась его сказочка? А не подохнет, так будет гнить! Ничего другого я все равно не придумаю. Эти проклятые бабы пережмут нам елдаки и сделают, как хотят.

Андрей озирается, как будто Сыч висит за спиной.

— Не ссы, он не слышит. Сам сказал. Он только выходы перекрыл. И жечься, думаю, больше не разрешит.

Андрей отворачивает кран над раковиной, и шум удваивается. Он сует голову под струю, вынимает, отплевывается, приглаживает жесткие волосы. Те вовсе не намокли, и вода неслиянно сверкает меж прядками.

— А если не сдохнет? А если ему эти отдаленные последствия не понравятся? Он сгонит нас заново…

— Э, брось ты эти бабочкины парадоксы! Нам этого знать не дано. Говорят, что время ветвится, петляет… Где-то и сгонит, а мы будем жить, как жили! – Евгений оглаживает лицо. – Не могу поверить, что я полюблю эту рыжую суку.

Андрей пожимает плечами.

— Может, сошлись бы и разбежались.

Он задумывается.

— Нет, — произносит в итоге. – Надо сказать. Спору нет, внучек у нас сволочной. Но бабу, даже такую дрянь, заражать некрасиво.

Тут Евгений хватает его за вихры и бьет о кафель. Сыч спохватывается, накатывают нестерпимые рези, но все, Евгений уже отпустил. Андрей с отваленной челюстью сползает на пол. Он живой и пускает слюну, только без чувств.

Евгений распахивает дверь.

— Черт с вами, девочки, — объявляет он громко.

 

10

 

Наташа трудится над Андреем. Она присела на корточки.

Шурик взволнован, ходит вокруг и допытывается:

— Что у вас вышло-то?

Евгений машет рукой:

— Поспорили.

Шурик глядит недоверчиво.

— А мне казалось, вы с ним одинаково думали.

Евгений склоняется над Андреем, отводит веки. Зрачки под ними разные. Евгений кое-что знает о травмах, благо спортсмен. Его оппонент не жилец. Но это не значит, что он не годится для дела. Краем сознания Евгений отмечает сгущение соуса. Сыч видит, к чему катится, и спешит посодействовать. То, что у доктора отстегнулись мозги, лишь упрощает задачу – тем лучше сработает главное. Евгению это известно. У висельников мощная эрекция. Он сожалеет о содеянном, но полон злорадства. Он думает об Ангелоптериксе и относится к оному свысока, несмотря на высотно-пространственное неравенство. Волшебному существу было бы правильнее вытянуться в струну и поразить бессменную гадину журавлиным клювом.

Потом им придется избавляться от доктора. Это не составит труда. Никто не знает, куда тот отправился и где его искать. Наташа сосредоточенно перешнуровывает орудие производства. Таня присаживается рядом и помогает ей: мнет и массирует яйца. Наташа деловито сообщает, что у нее получится с первого раза. Она, по ее выражению, залетает от капли с ноги. Таня и Лида тоже полны оптимизма. Они надеются управиться в первый же день. Время у всех более или менее подходящее. Они приписывают его выбор Сычу и восхищаются проницательностью потомка.

Евгений же старается не выдать себя избыточным рвением. Молочные реки ритмично плещут в кисельные берега, и общество пребывает в благости, однако не до полного забвения. Разительная перемена в настрое недоброжелателя чревата вопросами. Евгений выламывается и сокрушается о вынужденном согласии с желанием большинства.

Шурик все бубнит:

— Чего не поделили-то?

— Он квартиру хотел спалить, — отвечает Евгений, чтобы уж разом покончить. – Я подумал, что лишнее. Черт с вами, еще пожалеете.

В последней фразе он совершенно искренен.

Евгений старается не сильно мечтать о последствиях для Сыча. Тот может насторожиться и вникнуть. Он следит за Татьяной и пытается предвкушать и вожделеть. Это трудно, несмотря на содействие правнука. Евгений не уверен, что справится.

Но справляется.

Андрея, отработавшего свое, переносят в спальню, кладут.

Танкист похаживает по гостиной в остаточном возбуждении, пощелкивает пальцами.

— Пора бы нас и отпустить! – изрекает он в никуда с интонацией орденоносца.

Лида лежит, раскинувшись, на полу и где-то витает. Наташа, принявшая от полумертвого доктора, устраивается под углом: закидывает повыше ноги, приподнимает таз. Так, по ее словам, вернее усвоится. Таня отчасти разочарована. Евгений отстрелялся вполсилы. Он горбится за столом и гадает, все ли закончено. Его не удивило бы, перенесись они скопом на пару суток назад, с целым и невредимым доктором, который благополучно вернется к своим протезам, и жили бы дальше, не зная друг друга до поры – а может, и никогда вовсе. Он верит, что не сама зараза, но след ее дотянется через годы до шишака и поразит его сердцевину гнилью, которая исключит всякую интроспекцию и самобытное самостроительство. А если нет, он что-нибудь сделает либо с собой, либо – что вероятнее – с нареченной невестой.

— Возьмемся за руки, — предлагает Таня.

Собирается Сыч. Он благодарит пращуров за понимание и обещает отпустить, как только убедится в успехе. На это, по его разумению, уйдет несколько часов.

«Расти большой и умный», — желает ему Евгений.

Они сидят дотемна. Потом Евгений отваживается взяться за оконную раму. Он движется крадучись, рука его зависает, затем берется. Щелкает шпингалетом. Отводит створку. Растекается воля. Пращуры сидят неподвижно. Можно расходиться, но они не спешат. Евгений, ни слова не говоря, пускает дым в ночное окно. Его угостил лейтенант. Евгений курит редко, спортсмен, но сейчас самый раз. Полагая границу свету и тьме, он подозрительно смотрит на единичные звезды.

Сыч занимается своими делами. Он другого и не хотел. О том, чего ему не хватало, он знал решительно все.

 

© сентябрь-октябрь 2013

Хищная оттепель

(Журнальный вариант опубликован в журнале «Сибирские огни» № 9, 2013)

 

Фантазия

 

От издательства

 

Рукопись, оказавшаяся в нашем распоряжении, не могла быть опубликована в первоначальном виде. Издательство сочло необходимым оговорить это обстоятельство по той причине, что приглашенный автор, имя которого остается коммерческой тайной, положил документальные материалы в основу самобытного повествования, применив, таким образом, художественный прием, оправданность которого целиком лежит на его совести. Для ясности мы приводим отрывок из оригинала, чтобы читатель убедился в невозможности напечатания этой сумбурной исповеди – потока, как выражаются в литературных кругах, сознания.

 

Сраные суки! Они заперли меня дома. Мало ли, что четырнадцать комнат. Суки, твари, подонки, они заварили дверь. Они забрали железом окна, кроме мансардного. Там дежурит автоматчик. Мне спускают жрачку в корзине. Дом оцеплен. Телефон отключили, проклятые они гниды, пидоры, пусть сгорят в аду, я все напишу про них, я расскажу про уродов. Это у них называется домашний арест. Они меня сгноят, но я напишу, как было. У меня нет никакой связи. Они даже электричество перерезали. Нет горячей воды. Педрилы паскудные, болотные гады, будьте вы прокляты.

 

И так далее, и тому подобное – жемчужины смысла теряются в нескончаемом потоке брани. Читатель не должен забывать, что даже этот фрагмент подвергся нашей тщательной правке: мы многое вымарали, расставили знаки препинания, исправили орфографические ошибки, а после вычеркнули вообще. Тем не менее литератор, которого мы привлекли к обработке рукописи, посчитал возможным вести часть рассказа от лица героини. Если окажется, что речь ее не слишком соответствует манере, принятой в известных кругах, то и за этот недочет несет ответственность наш автор. Мы, однако, видели свою задачу в обеспечении складности и плавности изложения, а потому закрыли, к примеру, глаза на тот факт, что героиня никак не могла быть свидетельницей ряда событий, о которых – как может показаться из текста – рассказывает лично. То, что более или менее относится к собственно ее сочинению, снабжено подзаголовками.

Хотя издательство не понимает причин, по которым Следственный Комитет передал рукопись в наше полное распоряжение, ибо расследование продолжается, и конца ему не видать, мы выражаем признательность этому уважаемому органу правоохраны.

 

Из пресс-релиза Следственного Комитета

 

…Следствием установлено, что Вонина Павлина Пахомовна на протяжении ряда лет злоупотребляла своей должностью в хозяйственном ведомстве Министерства обороны. Вонина, в частности, занималась продажей собственности Министерства самому Министерству по ценам, во много раз превышавшим установленные – предварительно выкупая эту собственность по ценам заниженным и снова от имени Министерства…

 

 

 

он рассказал что там у них внизу

есть галерея лиц и эти лица

свисают с веток в призрачном лесу

как сон который никому не снится

 

Алексей Цветков

 

Глава 1

 

Кислород Чикатило

 

Рукопись

 

…Вонина то, Вонина се. Всех собак повесить на Вонину.

Вонину запереть.

Я, конечно, перемудрила. Я сама себя вывела из правового пространства. И даже из географии. Моего дома нет на карте. Да и всего района там тоже нет, хотя это центр города. Юридически ни района, ни дома не существует.

Мне очень жалко себя.

Я большая, во мне сто четыре килограмма слоеного мяса. У меня опрелости. Еще начинается диабет. Я смотрю на себя голую в зеркало и понимаю, что совершенно беззащитна. Такая большая, и делай со мной, что хошь. Слезы ручьем, когда оглаживаю загривок – ну и загривок, и пусть, и что. И подбородок. Первый, второй, следующий. Я все подрагиваю от страха и горя.

Разве спасут меня четырнадцать комнат?

Я прячусь в туалет. Сижу там, потею. Свет не горит. Телевизоры мертвы. Пахнет кашей и кислым бельем. Мне спускают разные крупы, молоко, хлеб. Я высовываюсь в окно и дышу свежим воздухом. Раз в день, в один и тот же час, больше не разрешают. Я забираю корзину и одновременно дышу. Еще я слышу, как стрекочет вертолет. Это по мою душу. И где-то воют сирены – это уже по чью-то чужую.

Было так: Дженни туфлю потеряла. Долго плакала, искала. Мельник туфельку нашел и на мельнице смолол. Мне снилось, будто я это читаю вслух. Вроде бы я, но в то же время не я. Деточка какая-то стоит на стульчике, в бантик наряжена. Херувим в локонах. Утренник в детском саду, и вокруг – никого. И деточка я тошнотная.

Где тот стульчик? Теперь у меня трон. Подарок Сарафутдинова. Он у кого-то изъял и доставил в полночь, с боем часов. Не поленился, все сделал сам. Перетянул атласной лентой поверх розового букета, шофера отослал, принес лично. Сарафутдинов не малого роста, да и не мальчик; одышка у него, солидный живот, но трон еще больше, Сарафутдинова было не видно за ним, только слышно. Как будто это сам трон дышал, тяжело и с присвистом. Не то от натуги, не то от страсти.

Я оделась в бальное платье, приладила диадемку. Сарафутдинов совсем сошел с ума: он и меня поднял – на секунду, конечно, дольше было не выдержать даже ему. Стал цвета кирпича. Усадил, выпил шампанского из туфли, целовал педикюр. Той ночью я написала стихи. Сарафутдинов спал, а я смотрела и слагала строки о его волосах на подушке. Миндальные волосы ежиком. Моя любимая челюсть, трогательные клыки. Я писала, что беззащитна и беспомощна перед ним, не зная, что на самом деле пишу не о себе, а о нем. Он тоже оказался беззащитным и беспомощным. Он ничего не смог сделать.

Брожу в темноте. Они хотят меня ослепить. Болваны, как же я буду подписывать протоколы?

Детки тоже ослепли. Меня спрашивали, не жалко ли мне деток. Жалко, спору нет, но если честно, то в первый момент, когда я узнала, мне было жальче Сарафутдинова. Мой рыцарь был вынужден копаться в этом говне. Его терзали, на него давили, в нем убывала мужская сила вместе с достоинством.

В самом начале, как только он рассказал мне о детках, я приказала ему заткнуться. Я знала, что существует грязь, и я бы месила ее ногами, как все, ничего необычного, но волею судьбы я вознеслась, и сам Сарафутдинов предпочитал меня видеть на троне, так что окрысилась я по делу. Он-то, в конце концов, ходил по грязи, и я не возражала.

Он приехал, как обычно, к полуночи, уже прилично выпивший. Я налила себе и ему. Он снял китель, ослабил галстук и развалился в кресле. Весь, помнится, оплыл и обмяк и стал не то квашней, не то тестом. На щеках проступили прожилки, похожие на морковь в кислой капусте. Челюсть гуляла.

— Какой-то гад объявился, — пожаловался он сразу, без предисловий любви.

Сарафутдинов был генерал полиции. Я не стыдилась его. Он стал бы министром.

— Детей потрошит, — продолжил Сарафутдинов.

— Заткнись, — ответила я. – Не смей тащить сюда со службы всякую срань. Мне нет до нее дела.

Но он гнул свое, пришлось послушать. Мне стало ясно, что он озабочен всерьез, иначе бы не посмел говорить дальше.

— Маньяк, — сказал Сарафутдинов.

Он лег ко мне и отразился в зеркале. У меня большое зеркало на потолке. Я любила смотреть на Сарафутдинова, он будто пожирал меня, медленно извиваясь, в шерсти, пытался слиться со мной, но я была непроницаема, и он трудился, я вся была под ним – перед ним, бери не хочу, и было удивительно, что такому усердному не удается меня расслоить. Еще немного, и он бы утонул, растекся во мне мохнатыми щупальцами, но я выталкивала его. Клещ, захваченный каплей масла. Сарафутдинов был прекрасен, мой настойчивый герой. Люблю, когда он топчется мешком под увесистый рок, и много в нем говна, и стены дрожат, и весь он мужик. Прекрасное в нем уживалось с мерзким, и мне делалось особенно сладко, когда я не могла понять, где что. Я млела и отвращалась сразу; это настолько меня возбуждало, что все отверстия на пике восторга молниеносно расслаблялись.

— Соловушка моя, — заворковал Сарафутдинов. – Дынька. Ты моя хурма.

Помню, я дернула за шнурок. Теперь здесь темно, а прежде горели лампы в тысячи свечей. Нам обоим нравилось, когда слепит глаза и видна каждая взопревшая складочка, каждый прыщик, все волоски. Вот и тогда вокруг вспыхнуло. Я потянулась, немного стиснула Сарафутдинову яйца. Но свет на беду переменил его настроение. Может быть, он не ждал, хотя не понимаю, с чего бы. Мы всегда так делали. Свет навел его на мысли о зрении; мой генерал сморщился, сощурился. Он отлип и распростерся на простынях. С потолка на него глядел такой же Сарафутдинов, как будто настоящий умер, а наверху парила его освободившаяся душа – точная копия тела.

— Он зашивает им глаза, представляешь?

Сарафутдинов сел.

— Прекратил уже, а?

Я осталась лежать. Могу зарычать, да. Подозреваю, что во мне тоже обозначался контраст. Я в теле, но умею быть белочкой, тыковкой и хурмой, Сарафутдинов не врет. А бывает, что белочка вдруг превращается в заведующую овощным магазином. Иногда и газы отходят. Генерал даже вздрагивал, случалось, и сразу пил.

Он и тогда выпил, но не поэтому. Налил себе виски. Сожрал, как воду.

— Развешивает на деревьях, — монотонно продолжил Сарафутдинов. – Выпотрошит, потом застегнет одежку. Расстегнем – все наружу. Шапки наденет, туфельки. И повесит. Но сначала зашьет глаза.

Тут я его и пожалела. Он государственный человек, ему бы армией править или страной. А у него импотенция от забот.

Я свесилась с ложа, пошарила под кроватью, выудила горн. Проиграла побудку. Мы современные люди и время от времени играли то в пионервожатую, то в медсестру, то в штандартенфюрера. Горн был украшен вишневым бархатным полотнищем, как золоченой бородой. И Ленин вышит. Ручная вязка – хотя о чем я, вяжут колбасу. Короче, штучная работа.

Только генерал не угомонился и пропустил побудку мимо ушей. Встал, пошел, сунулся в китель. Детки детками, а я любовалась. Не Аполлон, о чем речь – горилла, кабан, но сколько силы! Какая гордая мощь! «Заслуженное брюхо» не комплимент, над ним упражняются в остроумии, но эти шутники просто не видели Сарафутдинова. Он так прекрасен, что я готова одолжить глаза. Вы видели, как шествует павиан? В нем есть величие. Он выше своего уродства. Подозреваю, что он специально натирает себе зад. Плевать ему на эстетику, у него есть клыки. Почти как у Сарафутдинова. Я говорила? Да, говорила. Я описала их в стихах, но это слишком личное, не для прозы. Да, я пишу стихи. Вы против, зайчики? Вы плесень. Навоз.

Сарафутдинов принес в постель фотографии и что-то еще, он называл эти бумаги ориентировками. Я уже поняла, что нынче он не в ударе. Коли так – отчего же не посмотреть, аппетит не собьется.

Там были настоящие ужасы.

Детки маленькие, лет по восемь-двенадцать. Мальчики и девочки. Висят, похожие на прошлогодние яблоки; потом лежат, на снегу. Лица спокойные, но кажется почему-то, что их разглаживали утюгом. Или проглаживали, как мятые страницы. Сначала были разные морщины, гримасы; потом не стало, ротики позакрывали, складочки выправили, глазки зашили. Фотограф их взял крупным планом. Очень грубые швы, толстые нитки. Я смотрела и никак не могла сообразить, что в них неправильного; я знаю, не ловите на слове, правильного там ничего, но была какая-то деталь, которая, с одной стороны, так и выпирала, а с другой – пряталась.

— Видишь, целая постановка, — сказал Сарафутдинов.

Я сразу и поняла. Вот в чем было дело. Да он же и говорил: застегивает и вешает. Все деточки аккуратные, словно мама одела; ни тебе шапочка чтобы свалилась, ни развязались шнурки. Даже повязаны шарфики, поверх петель. Значит, их сначала подвешивали, а потом прихорашивали, наносили последние штрихи. Следующий снимок: уже без одежды, на столе. Распороты целиком, зияют черные ямы.

— Это не мы, — пояснил Сарафутдинов. – Не вскрытие. Все вынимает, но животы не шьет, только глаза.

Я швырнула фотографии на пол, всю пачку.

— Дело на контроле, — поспешно хрюкнул Сарафутдинов, словно извинялся. – С меня самого того и гляди шкуру снимут.

Надо было посочувствовать, и я погладила его по шкуре. Телеса моего генерала дрогнули, они совсем беззащитные, если вблизи. Я против воли представила, как шкура его – не цепляйтесь, что повторяю, шкура и есть – лежит перед камином у министра или кого повыше, и голова с клыками прибита, и перекрещенные сабли под ней.

— Зачем он зашивает глаза? – жалобно спросил Сарафутдинов.

Жалобно – от непонимания и усталости.

— Затем, что больной. Знаешь, Сарафутдинов, ты мне это больше в дом не носи.

— Они еще живые, когда шьет. И потом тоже. Медики говорят, что надо понять, тогда портрет нарисуется. А как поймешь, что у него в голове? Может, там сидит какая-нибудь галлюцинация. Вторая личность – Сергей Николаевич, например. Или Петрович. И командует. Как его возьмешь, Сергея Николаевича?

Он встряхнул головой, изобразил внезапную бодрость и шлепнул меня по заду. Смешно угадал, звон слился с боем часов.

— Вот разложился Чикатило на атомы. Кислород, водород. А мы дышим. Они везде.

Сарафутдинов встал, упер руки в бока и захохотал.

— Не нравится, да? Дыши глубоко, очень хорошо дыши!

В минуты веселья он притворялся гастарбайтером – а может, и впрямь деградировал. Напрасно кривлялся, поезд ушел, все у него уже висело. Не то перепил, не то по-настоящему переживал из-за деток.

— Стих напишешь про его атомы, да?

— Все мои стихи про тебя, Сарафутдинов. Скотина. Хочешь про атомы? Ладно. Напишу, как они в тебе вертятся. Деток своих прибери, мне деток хватает.

Это была правда, бери не хочу. Брать никто не хотел, зато донимали меня с утра до вечера, хоть в присутствие не ходи…

 

Глава 2

 

Прощальный шелест страниц

 

Рукопись

 

…У нас на балансе числились детские учреждения, пять позиций. Наследие не знаю, кого. Уже не важно. Черт его знает, зачем минобороны понадобились детский сад и цирк шапито. Там отродясь не было никаких военных. Я называла эти объекты крольчатниками. Номер один, номер четыре и так далее. Что там творилось, я не имела понятия. «Завхоз» — некрасивое слово для поэтессы, но если обнажать сути – кто это написал? не мое – то иначе не скажешь. Мы все были завхозами, работягами, в том числе сам министр. Простая и тяжелая работа, управление всякой собственностью, шило на мыло, зачеты и бартеры, ведомости и счета. Любой труд порождает некоторую черствость, иначе ничего невозможно сделать. Врач выстраивает стеночку, отгораживается; и мент выстраивает стеночку, потому что инфаркт случится, если вникать всей душой; министр вообще ничего не видит, он оперирует статистикой. Уже с уровня районного коммунального хозяйства заведующий возносится достаточно высоко, чтобы не различать людей. Это не хорошо и не плохо, так нужно. Специфика руководства. Вот представьте, что вы командуете собственным телом. Всеми соками, каждой дыркой и даже атомами, среди которых тебе и кислород Чикатило, и водород Шостаковича, и сера случайного прохожего. Обращая внимание на все подряд, вы не сделаете и шага. Поэтому существовали крольчатники под номерами от одного до пяти, и я знала, конечно, что под ними скрываются детский дом, детский сад, детская библиотека, дом творчества юных и цирк шапито, но забывала об этом, когда начинались большие цифры.

Не спешите мне завидовать. Сами видите, где я теперь и что со мной. Вот вам другой образ: океан. Шторм. Чем ближе к поверхности, тем опаснее. Да, если буря сильная, то и до дна достанет. Пронумерованные объекты зашевелились, но я-то вообще попала в водоворот или что там бывает, когда штормит. Наверху сцепились, повынимали компромат, и я для кого-то оказалась дубиной, дремавшей в углу, а мой министр – булавой. Мы разлетелись в щепки. А всякая слепая придонная мелочь лишь перетрусила. Меня поставили на якорь, как мину, чтобы в подходящий момент расстрелять из пушки. Надели на ногу браслет. Я чувствую тяжесть, меня тянет на дно. Сам Сарафутдинов и надел: сидел на корточках, загривок наливался, а он пыхтел в мои пальчики, такие перламутровые раковинки, они поджимались, прятались в коверный ворс; Сарафутдинов застегивал ремешок и клялся, что первым перекусит и выплюнет, когда разойдутся тучи, но я понимала, что это не по его клыкам, серьезнейший груз, я на рейде в окружении морского боя. Он все нахваливал этот браслет – и мыться в нем можно, и танцевать не трудно, мне даже идет, соблазн получился заоблачный, а я же птичка окольцованная в клетке, мне петь не дают, я отвела ножку, мою смешную толстую ножку, и как наподдам ему в хрюшник, даже чавкнуло; мне сразу руки за спину, а всё уже, браслет сидит, я под арестом, но домашним, держать меня незачем – они и не знают, схвативши, как им быть, стоят чурбанами и не пускают, не понимают, что мне такого сделать дальше, чтобы не посадили самих, а Сарафутдинов морщится с пола и машет им – отпустите…

Ладно, продолжим. Ночью он показывал фотографии с детками, а утром началось, хотя я не догадывалась ни о каком начале. Обычный день. Сарафутдинов опохмелился и уехал, а следом и я. Надела шубу и спустилась. Машина темная сплошь, тоже толстая, меня в ней не видно, я расстегнулась. Торпеда, а не машина; от нее расступалась и разлеталась серая грязь – дорога, прохожие, дома, небеса. Приехали в ведомство. День был приемный, два часа для просителей, и явились все пятеро, плюс какие-то еще. Меня насторожило, что с претензиями. Обычно приходят, когда что-то в принципе можно, но им никак, однако эти не могли не сообразить, что нельзя и незачем шляться, то есть наметились какие-то семена бунта или зародыши мятежа – короче говоря, недовольство с долей истерики.

Но я разрешила впустить. Служба есть служба.

Удивительно, что мужчины. Я даже не знала, что детской библиотекой может заведовать мужик. Это уже предел, дальше падать некуда. Да, она была на балансе, фамилия мелькала, но я не присматривалась, какое мне дело. И вот он вошел, обтерханный, молью траченный, хотя потрудился вырядиться, потому что все-таки понимал, что не в столовую намылился и даже не в гастроном. Песочный, дикий какой-то костюмчик, стоптанные ботинки, галстук за три рубля. Представьте, ноги вытер о ковер. Не иначе, разволновался. А может быть, дома так делает, воображаю его ковры.

— Здравствуйте, Павлина Пахомовна!

Каркнул, а не сказал, как подавился. Лицо похоже на утюг: затылок квадратный, а рожу будто сплющили под углами. Все выстроилось в ребро – подбородок, шнобель, межбровье. Волосы редкие, перхотные, зализаны к плеши. Глазками прямо искательно жрет. Ходят ко мне просители, как не ходить, такая моя планида и звезда, но этот приперся какой-то классический.

— Присаживайтесь, — говорю, — Дрон Ефимович.

И он с готовностью зашептал:

— Дориан, Дориан.

Я не сразу поняла.

— А? – спрашиваю.

— Дориан, — повторил этот убогий.

Ну да, я немного ошиблась. Откуда мне было знать, кто он? Вошел – я заглянула в бумаги, наспех прочла, что он Дрон. На всякий случай перечитала фамилию – Торт.

— Родители очень любили Уайльда, — шелестел мой заведующий, мой безнадежно директорствующий Дориан. – Я еще не родился, а они уже выбрали имя. Я еще ножкой толкался.

— Что у вас, Дориан Ефимович? – перебила я.

— Библиотека же, Павлина Пахомовна! — Торт изобразил крайнее страдание. – Мне приходят какие-то бумаги, проверки – тоже приходят. Пожарные. Санитарный доктор – вы знаете, наверное, Дмитрий Владимирович…

— К сожалению, не знаю, — отрезала я. – Дориан Ефимович, я очень занята. Изложите, пожалуйста, без предисловий.

— Библиотека, — повторил он, как дунул чем-то после дешевой еды. – Я навел справки – все хором советуют: идите к вам.

У меня чуткий поэтический слух. Я не удержалась.

— Так и выразились – идите к вам? Значит, библиотекой заведуете?

Торт пошел пятнами.

— Боже упаси, это я для краткости. Сказали со всем почтением: обратитесь, мол, к Павлине Пахомовне Вониной. Я, грешным делом, не знал, что нами владеют военные. Сначала удивился, а потом обрадовался. Солдат ребенка не обидит!

— Матрос, — поправила я.

— А? – Он вконец очумел.

— Дориан Ефимович, что вам угодно? У меня мало времени.

Торт вывалил язык. Я не шучу. Как шелудивая собака. Принялся дергать себя за ворот, ему стало душно, и по ходу разинул пасть. Раз он зашевелился – пахнуло каким-то селом. Ни слова не говоря и не сводя с него глаз, я включила вентилятор.

— Разгоняют же нас, Павлина Пахомовна, — пискнул Торт. – Говорят, что нарушения, но вы знаете, как это бывает.

— Как? – спросила я ледяным голосом.

Он взял себя в руки и кивнул.

— Хорошо, я все понял. Но деток-то куда? На тот свет? Они же книжки читают. Иногда. Уже почти нет, но иногда.

Снова детки. Я вспомнила пальтишки, шарфики, береты. Новогодние краски. Может быть, душегуб помешался на елках и наряжает? Надо будет подсказать Сарафутдинову.

— Здесь военные, Дориан Ефимович. У военных – командование, приказы. Велят на тот свет – отправятся на тот свет. Вы временно занимаете стратегический объект, и обстановка требует его освободить.

Для потомков я объясню, в первый и последний раз. Среди прочего Министерству понадобился склад под новое обмундирование. Модельные шинели, носки с подогревом, ортопедическая обувь, аксельбанты, белые перчатки, фуражки вертикального взлета – тульи стоят торчком и занимают место. Недвижимость стоит дорого, а у нас уже есть, но бюджет предоставил средства. Я считала это неразумным, библиотеку можно было просто освободить, но транши и гранты полагается осваивать. Поэтому я зачеркнула четыре нуля и выставила объект на торги. Открыла контору, та купила библиотеку, потом продала опять, снова нам, только нули вернула… Да вам ни к чему подробности. На разницу я прикупила десять складов, и еще осталось. Да, прилично осталось. И что? Во всем мире выплачивают комиссионные.

— Деткам надо дома сидеть, нечего шляться, — добавила я.

Напрасно добавила. Но меня понесло.

— Детки, — заметила я, — по улицам ходят, а им потом животы вспарывают.

Торт попятился.

— Что вы такое говорите, Павлина Пахомовна? – спросил он в ужасе.

— Да. Все уже боятся. К вам и так не ходят, а теперь вообще не придут.

Глупость с моей стороны, не спорю. Но Торт меня чем-то бесил. Любоваться в нем было нечем, обычная тля, такие не бесят, я их не вижу. Мне было непонятно, зачем он явился и на что рассчитывал. Мизерабль что-то вообразил, нарисовал какие-то горизонты, причислил меня неизвестно к кому, а я не могла сообразить, какие у него основания.

Наверное, я не выспалась. Аргумент был дурацкий, вообще посторонний – отчасти за неимением лучшего. Что я могла сказать? Мне было незачем отчитываться перед Тортом, но все же я сочла нужным смягчиться и снизойти.

— Решаю не я. Решает Министерство.

Я развела руками и даже печально улыбнулась. Более чем достаточно.

— Но нам-то куда деваться?

Он не о детках заботился, он горевал по своей синекуре. Куда ему, в самом деле? Только в дворники – и то не возьмут. Эта ниша была занята давно и прочно.

— Вы же сами книжки читаете, не только ваши детки, — нахмурилась я. – Про одно вы знаете, как бывает, а про другое не знаете. Разве я непонятно выразилась? Я пешка.

В его собачьих глазах отражалась ладья.

— Я напишу в газету, — пробухтел он и чуть не умер.

— Напишите, — кивнула я. – Соберите марш миллионов. Только сюда не ведите, здесь тесно.

— Ну да, помещений не хватает, — осклабился Торт, а я поняла, что он может укусить со всей дури.

— Охрана, — сказала я в интерком…

 

Глава 3

 

Грачи прилетели

 

Оцепление выставили настолько густое, что оставалось гадать, для чего: то ли от любопытных, то ли ради беспрепятственного перемещения Сарафутдинова. Тот прибыл лично, свитой и транспортом воплощая генеральский авторитет. Генеральские погоны подрагивали, готовые в любую секунду отвалиться, подобно ящерному хвосту, и замениться новыми, еще тяжелее и мягче. Стараниями Вониной вопрос был почти решен. Тяжелая дверь сверкнула, отразила пасмурный снег, и вот Сарафутдинов шагнул из машины в угрюмую зиму, заранее рыча. Фуражка зацепилась, сбилась; налетевшая свита обеспокоенно заплясала. Сверкнуло там и здесь, вдалеке: двор снимали на телефоны. Сарафутдинов наподдал подмерзшее собачье дерьмо, мечтая ощетиниться пулеметами.

О, этот март, проклятая пора! [От издательства: компенсируя нашему анонимному автору-обработчику моральный ущерб и профессиональную вредность, мы предпочли закрыть глаза на стилистический диссонанс и ненужные отступления.] Погосты голы – еще не прилетели грачи. Зима распахивает весенний кафтан, надетый для карнавала, и жизнь леденеет при виде морозных змей. И щеку поджаривает солнце; другую обжигает тень. И снег не валит, не кружится, но суется, разреженный, в солнечном свете, как будто по тугому мешку – летнему и лопающемуся от муки – хватили ледяным костылем. Вползает циклон, сугробы покрываются коркой перечного оттенка, шоссе разлетается жижей, и что бы ни ехало – все тарантас по внутренней сути. Уходит – и снова звезды, неотличимые от снежного проса, соседствуют с медленно желтеющей луной, а солнце, спрятавшееся за бруствером, садится на помидор, и разливается красное. Животные чаяния, вегетативные мечты о весне умерщвляются, препарируются, отливаются в ледовые фишки, щелчками сбиваются с белого поля. Мимозы отражаются в мелких лужах; вода господствует в трех состояниях – жидкая, твердая и повисшая в воздухе, где было рискнула зародиться некая эфирная жизнь. Клыкастый Сарафутдинов крушит сугробы; он носит форму, но зрение зоркого мистика способно приметить абрис обязательной дворницкой лопаты, закинутой на толстое плечо.

Он не обязан был присутствовать лично, однако дело зашевелилось под сукном, взгорбилось, утвердилось на коротких ножках и прорвало материю. Высунулась рожа злобного и счастливого карлика, открытая общественному мнению. Сарафутдинов решил появиться. Чем бы ни кончилось, никто не упрекнет его в бездействии.

Труп не снимали: дожидались начальства.

Черный тополь уже был украшен сдутым воздушным шариком и старым носком, брошенным с нижних небес. То и другое зацепилось еще по случаю веселого лета, и прочно. Их не сорвали никакие шторма. Нижний сук был сломан, и давно. Кто-то на нем веселился. Либо какой-то бугай, по маете хмельной хотевший повертеть «солнце» за неимением турника, либо местная ребятня, игравшая с тарзанкой. Может быть, кончилось травмой. Сук торчал низко, но все равно был выше человеческого роста. Повесить на нем мальчонку лет десяти не удалось бы без предварительной подготовки. Нужна была скамеечка, а то и лестница. Сарафутдинов огляделся в поисках ящика или чего-то подобного.

— Как он достал?

— Разбираемся, товарищ генерал-майор.

Ответ держал приземистый человек с болезненно красным лицом. Казалось, его растерли наждаком, однако при более пристальном рассмотрении становилось ясно, что это внутренний пожар, который просится наружу и превращается в верховой.

Сарафутдинов посмотрел на темные окна.

— Снимайте, — приказал он.

Краснолицый бросился распорядиться. Полусогбенный эксперт с фотокамерой не глядя попятился, освобождая проход. Люди в спецовках принесли компактную раздвижную лестницу. К Сарафутдинову подошел упитанный капитан.

— Он с такой же пришел, — полицейский шмыгнул носом, заклокотал и выстрелил тяжелым плевком. – Лестница. Затоптал, но мы осторожно копнули. Там две дырки в снегу.

— Фуражка надень, — велел Сарафутдинов.

В минуты волнения он временно забывал падежи, склонения и спряжения.

— В машине, товарищ генерал-майор. Виноват.

Не слушая его дальше, Сарафутдинов захрустел черствым снегом. Труп сняли и положили на брезент. Да, пацану лет десять. Дешевая, довольно грязная куртка застегнута на все пуговицы. На молнию, вероятно, тоже. Шапочка-пидорка надета неглубоко и чуть косо, лоб открыт целиком. Лыжные штаны, сбитая обувка.

— Расстегните его.

Служивый шнырь проворно присел на корточки. Точно, есть молния. Медленный, неуступчивый скрежет, как будто по ржавым зубцам. Сарафутдинов шагнул вперед и открыл, что исполнитель расстегнул не только куртку, но как бы сразу всего покойника – под одеждой зияла багровая яма. Внутренностей не было, кровь спустили – не здесь, это делали в каком-то подполье. Мясная пещера, местами шершавая. Слабо пахнуло железом. Лицо розовато-синюшное, но чистое…

— Умыли, — обронил кто-то.

Веки были прочно прихвачены грубыми нитками. По три шва на оба глаза, хвостики на узлах подрезаны. Нитки порыжели, отверстия чуть тронуты кровяной ржавчиной. Сарафутдинов сел на корточки, принюхался.

— Должен был обосраться.

— Так вымыли его, товарищ генерал-майор.

— Личность установили?

— Никак нет. Я дал команду проверить заявления о пропавших…

— Не знаешь, как они у нас регистрируются, да? Почему он такой синий? Снова топили? – Это вопрос он задал подоспевшему эксперту.

Тот кивнул.

— Очень похоже, товарищ генерал. Еще, конечно, не сто процентов… Но цвет лица, отсутствие следов… надо посмотреть конъюнктивы…

Сарафутдинов выпрямился.

— Ищите подвал, — произнес он почти моляще. – Гараж. Цех. Что угодно, где есть ванна или какой резервуар.

— Но может, это квартира… какая ванна в гараже?

— Может, — огрызнулся генерал. – Ты потащишь в квартиру, труп за трупом? Соседи, а? Люди не слепые. Вон, высыпали! – Он дернул головой, указывая на окна, и складчатый загривок скрипнул на холоде.

— Собака след не взяла, — доложил кто-то.

— Не кормить три дня, — приказал Сарафутдинов.

— Слушаюсь. Товарищ генерал-майор, собака не виновата. Перечная смесь.

— Ты тоже не кушай, дорогой.

— Есть не кушать.

Сарафутдинов стоял, не зная, что еще придумать.

— По квартирам пошли? – спросил он наконец.

— Пошли, товарищ генерал-майор. Но вряд ли будет толк. Вешали, конечно, ночью. Люди мало что спали – еще и темно.

Генерал запрокинул голову.

— А вон же фонарь современный болтается. Сенсорный.

— Разбит уже несколько дней.

— Он высоко, как разбили?

— Стреляли из пневматики, спать мешал, светил прямо в окно.

— Выяснить, кто стрелял.

— Уже выяснили, товарищ генерал-майор.

— Тогда бейте, ищите связь.

— Бьем, товарищ генерал…

— Плохо бьете! – заорал Сарафутдинов, сжимая кулаки и наступая на побелевшего коротышку, о котором не знал, не слышал и видел впервые. – Как это он так угадал, а? Слюшай! Ты мне вообще тут? Что мальчишка висел – все сразу ослеп, да?

Овчарка ела генерала глазами. Она улыбалась, она вывалила язык. У нее была удивительно глупая морда.

— Он обычного роста, товарищ генерал-майор, — коротышка сменил тему, решив доложить хоть о чем-то – может, похвалят. – Или она. Судя по следам. Весит как будто много, но он же нес труп.

Сарафутдинов вынул фляжку, свинтил крышку, выпил, утерся. Не говоря ни слова, пошел к машине. Дверца была распахнута, и к нему уже тянулись заботливые руки, готовые принять и усадить.

Генерал остановился, не обращая на них внимания. Повернулся.

— Зачем шьет кожу, а? – крикнул он. – Глаза почему шьет?

 

Глава 4

 

Стратегия шапито

 

Рукопись

 

Когда явился без перерыва второй, я смекнула, что хозяйствующие субъекты договорились. Очевидно, они собрались в приемной всем кагалом и рисовали мысленные картины хозяйствования. Панорамы и полотнища, не меньше.

Ведомство у нас военное, в секретарях сидит верный капитан. Муха не пролетит. Я его покрестила в первый же день, как он заступил. Призвала, велела запереть дверь. Капитан молоденький, чей-то сынуля. Он вмиг покрылся пятнами, потому что догадался очень быстро. Я повернулась к нему спиной, навалилась на стол и стала ждать, что он сделает. Секретарь, что греха таить, растерялся. Богатство открылось ему. Засуетился, перепугался; не знал, за что взяться – одной рукой платье задирал, а другой уже обратно натягивал и расправлял складки. Ладошка намокла, стала прыгать. Я дала ему еще полминуты, и мальчишечка справился. Ну, конечно, это был не мой генерал. Сарафутдинов не топчет, а пашет; у него даже не поршень, а коленвал или шатун – короче, плуг для десяти борозд за раз. Капитан по сравнению с ним обладал востреньким карандашиком, который сразу во мне потерялся. Я, как сумела, поточила ему. С тех пор у него сделались оловянные очи. Он и раньше не рассуждал, а после нашего щекотного внутрисобоя вообще перестал.

Я могла распорядиться перемочить всю эту скорбную кодлу, и он перемочил бы. Но передумала. Решила расшвырять их сама.

— Кто там еще? – спросила я в интерком, как только выставила Торта. – Пусть заходят по одному.

И зашел директор цирка шапито, нахально назвавшийся: Петр Бомбер.

Я где-то видела афиши, не к ночи будь помянуты, где этот тип красовался в цилиндре и полумаске. Я не сомневалась, что у него псевдоним, но оказалось иначе.

— Приветствую вас, почтеннейшая Павлина Пахомовна!

Этот директор попался наглый, в отличие от библиотекаря. Шагнул ко мне, протянул обе руки. Я холодно взглянула исподлобья.

— У вас пять минут, я очень занята. Присядьте, если хотите, и говорите быстро.

Бомбер сел на край стула. В нем, как и положено циркачу, угадывалась пружина. Я думала, таких уже не делают. Черные волосы напомажены, расчесаны на прямой пробор. Усики, как будто нарисованные углем; алый рот. Мне показалось, что он и глаза подвел.

— Павлина Пахомовна, пощадите цирк. На что он военным? Ребятишкам радость.

Мне начали надоедать ребятишки в качестве козырей и джокеров.

— Цирк военным и вправду не нужен. Его построили для семей военнослужащих. Семьи разослали по гарнизонам. Министерство нуждается не в цирке, а в земле, на которой он стоит. Что у вас рядом?

— Кладбище, — бодро и быстро отозвался Бомбер.

— Именно. Его предстоит расширить под нас.

— Семьи возвращаются?

— Придержите язык. У вас все?

Директор цирка вдруг упал на колени и пополз ко мне, простирая руки.

— Павлина Пахомовна! Пожалуйста, не трогайте нас! Фабричный район, новостройки. Людям некуда деться, наше маленькое шапито – лучик света… Куда, в конце концов, позволите податься лично мне?

Я не стала поднимать его с колен. Этот идиот рассчитывал произвести на меня впечатление скоморошьей раскованностью – может быть, развеселить, но не растрогать, не настолько же он был туп. Совсем наоборот, он действовал по науке. Наверное, книжки прочел, а то и сам догадался звериным умом – ломал, что называется, мне шаблон. Мешать ему было незачем, пусть сломается у него.

— Вы кто по специальности будете? – спросила я дружески. – Коверный? То-то я смотрю…

— Я фокусник, — уныло отозвался Бомбер. – Иллюзионист. Немножко гипнотизер. Детвора меня любит. Я никакой не администратор, мне все это чуждо и неприятно…

— Да, гипнотизер из вас никакой, — кивнула я. – Полный провал. Насчет администратора тоже согласна. Март на дворе! Ваше заведение простаивает. Почему, позвольте узнать?

— Так шапито же, — простонал Бомбер. – Это летний формат…

— А Родина – формат круглогодичный, — сказала я веско. – Ее нужно защищать. Для этого необходима оптимизация инфраструктуры Министерства обороны…

— Ракетную шахту построите на месте цирка?

— Она уже есть, — шепнула я доверительно. – Не знали? Мы тоже фокусники, товарищ Бомбер.

Горе-директор побледнел.

— Хотите сказать, Павлина Пахомовна, что наши собачки… наши слоны… поют и танцуют над межконтинентальной ракетой?

— Как и все мы, — подхватила я. – Если кому заикнетесь – вам отрежут язык. Я рискую местом, свободой и жизнью, информируя вас.

До мизерабля дошло, что над ним издеваются в пролонгированном режиме. Он, видно, был готов унижаться дозированно, с чередованием смешных и серьезных моментов – по цирковому обыкновению. Но вот он смекнул, что режим для него один, общий. Господин Бомбер вспотел, грим потек. Так и не встав с колен, он полез за пазуху, выдернул какие-то мятые бумаги. Я на секунду подумала, что появится кролик.

— Вот подписи, — сказал он хрипло. – От жителей района.

Я кивнула в угол, где штабелем стояли коробки.

— Знаете, что это?

— Нет.

— Подписи. От жителей районов. По самым разным поводам. Положите туда.

Тогда он встал и выложил последний козырь.

— У нас договор с дю Солей.

— С кем? – Я жалостливо скривилась.

— Цирк дю Солей, — пробормотал Бомбер. – Это всемирно известный коллектив. Их гастроли – событие государственного масштаба, и если они сорвутся, будет международный скандал.

— Всемирный коллектив намерен выступить на нашем кладбище? – скептически переспросила я. – Что ж, мы их пустим. Для такого случая мы временно расконсервируем объект. То есть законсервируем. Подготовьте мне справку и перешлите по почте секретарю, я введу в курс нового директора объекта. Мне вызвать охрану, или с вами обойдется?

На лице Бомбера отразилась борьба. Зрелище было немного жуткое: маска пошла рябью. Белила, румяна и тушь заволновались, обозначились кости – скуловые, челюсть, и даже каким-то бесом намекнули о себе носовые хрящи. Лик изготовился лопнуть, наружу рвались острые углы. Руки Бомбера пришли в бестолковое движение. Я невольно приковалась к ним: очевидно, в минуты волнения директор бессознательно отрабатывал актерское мастерство. Из-под манжет запрыгали карты. Облизывая алые губы, Бомбер смотрел мне в лицо, а пальцы выстраивали вееры и гармошки.

— Неужели вы не были маленькой, Павлина Пахомовна?

Голос его срывался; брови, губы и нос наезжали друг на дружку; блестящий пробор ритмично дрожал, как хвост у заводной собачки.

— Неужели вы не помните цирк?

Карты легли передо мной полукругом. Все это были пиковые тузы. Бомбер, продолжая сверлить меня взглядом, махнул рукой, и они стали бубновыми. Он потянулся не глядя и вынул у меня из-за уха шестерку.

— Налепите ее себе на лоб, — предложила я. – Выметайтесь, уважаемый. Библиотекарь, который приходил перед вами… да вы, наверное, видели, как его проводили.

Между прочим, я помнила цирк. Настоящий, в добротном здании, с живым оркестром. По арене кружил мотоцикл с медведем верхом; в коляске сидел еще один. Медведь. Дрессировщик стоял сзади и держал огромное красное знамя. В шапито Бомбера выступали под фонограмму. Его договоренность с иностранным цирком следовало проверить, но участь самого Бомбера была решена независимо от исхода.

— Деткам радость, — прошептал он чуть слышно.

— Сколько там еще человек в приемной? – осведомилась я.

Тот облизнул кровавые губы.

— Трое. В смысле наших. За остальных не скажу.

Как я и думала. Они пронюхали и теперь действовали сообща. Удивляться не приходилось – я сама разослала уведомления.

— Значит, два плача о детках я уже выслушала. Осталось три.

Лицо Бомбера вдруг успокоилось.

— Четыре, — возразил он.

— Что, вы еще не наплакались?

— Нет, я закончил. Четвертый будет ваш.

— А, — я кивнула и потянулась к интеркому. Но вдруг моя рука замерла. Я смотрела на нее, как на чужую.

Бомбер тут же кивнул, и она упала плетью.

— Маленькая демонстрация, Павлина Пахомовна, — объяснил он зловеще, хотя я видела, что директор умирает от страха. – Небольшое чудо. Нельзя забирать последнее у креативного класса. Честь имею.

Он вышел, а я озадаченно смотрела на руку. Потом набрала номер генерала.

— Сарафутдинов, — сказала я. – Прижми, пожалуйста, хвост директору шапито.

— Только не сейчас, Пашенька, — пробасил он издалека. – У меня еще один труп.

— Где? – зачем-то спросила я.

— Возле библиотеки.

 

Глава 5

 

Концерт ля минор для скрипки

 

Сарафутдинов не поехал смотреть другие места. Его вызвал министр.

Генерал стал похож на гигантскую испуганную жабу. В нем что-то невольно взбулькивало, и водитель тревожно посматривал в зеркальце, устрашенный невидимыми внутренними процессами. В глубинах генерала разворачивалась кишечнополостная работа, подобная вулканической деятельности. Водителю было нечего бояться, но он боялся. Генерал был предельно физиологичен, и он постоянно воображал, как пассажир взрывается селевым потоком. К тому же генерала могли снять. Водитель и в этом случае ничего не терял, он стал бы возить другого, но все равно было страшно. Пять малолетних покойников за ночь в условиях кампании за счастливое детство могли свалить кого угодно.

Министр был Сарафутдинову земляк.

Генерал считал себя визирем при султане и относился к министру соответственно: ненавидел и преклонялся. Его насторожил дружеский тон. Министр позвонил ему лично и был преувеличенно радушен: тараторил, как на базаре – говорил что-то про плов, которого им нужно покушать, вспомнил родственников, справился о здоровье. Сарафутдинов знал, что это очень плохо. И министр знал, но продолжал комедию, ибо так был устроен этнически. В старину генералу могли отрубить башку сразу после братского обеда с кальяном и плясуньями. Сарафутдинов подыграл министру, ведомый тем же звериным мотивом, однако стал мрачнее тучи. Случилась некая неприятность. Покойников было много, он этого не отрицал, но дело, с другой стороны, лишь только началось. Маньяк орудовал месяца полтора, не срок для серьезного следствия.

Министр лично встретил его на пороге, и это вовсе не лезло ни в какие ворота. Тучность Сарафутдинова не помешала ему поклониться коротко, но с фантастической грацией.

— Проходи, дорогой, — трещал министр, ведя генерала под руку. – Никого не пускать! – бросил он секретарше. – Проходи, садись хорошо, кушай фрукты, коньяк!

Шторы были задернуты. Стол оказался и впрямь накрыт – на скорую руку, но со вкусом. И не стол – столик. Он ломился от винограда и хурмы, зажатый меж двух колоссальных кресел перед плазменной панелью во всю стену.

Сарафутдинов не прикоснулся к яствам, хотя благодарить и кланяться не перестал. Министр усадил его, сел сам, потянулся за пультом.

— Посмотрим, дорогой! – весело пригласил он.

Генерал ухитрился поклониться и в кресле, послушно полуприкрыв глаза. Министр ничего не сделал, но свет погас. Все вокруг повиновалось ему. Экран зажегся, и Сарафутдинов мгновенно узнал сегодняшнюю жертву номер четыре. Девчонка лет четырнадцати, одетая в красные шелка и увенчанная диадемой, стояла на сцене, изготовив смычок. Вокруг нее подрагивал сумрак – запись была неважная. Скрипачка сверкала черным и красным, выхваченная белым прожектором. Она прижала скрипку подбородком, взмахнула рукой и породила вихрь. Скрипка у нее оказалась электрической. После десятка аккордов вступили другие – невидимые – инструменты: клавишные, ударные, басы. Вспыхнули и заметались разноцветные огни. Мелодия расправлялась в бешеном темпе, подобная огненному цветку; со всех сторон к девчонке потянулись уродливые тени – они ломались в танце, простирали скрюченные руки, сникали, отступали и вновь надвигались. Прядь распущенных черных волос выбилась на лицо и упала на правый глаз. Сарафутдинов с шумом втянул воздух. Этот глаз он видел часом раньше, на фотографии. Тот, разумеется, был зашит. Иначе выглядела на снимке и белоснежная шея: на сей раз злодей увлекся и взял немного выше, распоров свою добычу до самого подбородка.

Силы тьмы, как догадался Сарафутдинов, тоже накатывались все яростнее; по сцене поползли клубы дыма, взметнулись газовые цвета морской волны – очевидно, именно волны они представляли. Слабо высветился задний план, где стояла толпа статистов, безмолвно воздевших руки.

— Ну, ты узнал, дорогой? – осведомился министр.

Сарафутдинов кивнул.

— Это, хороший ты мой человек, спектакль театральной студии при Доме творчества юных. Вот у меня справочка, — министр невесть откуда извлек пару сшитых листов, которые все равно было не прочесть в темноте. – Это фантастическая история про глобальное потепление, называется «Хищная оттепель»…

Генерал тоскливо взглянул на зашторенное окно, за которым оттепелью не пахло. Но скоро, очень скоро черный лед разойдется, заструятся бурые ручейки, снег сойдет, и обнажатся новые мертвецы.

— В общем, там такое дело, что все вокруг утонуло, и люди выстроили огромные плавучие города-башни, — продолжал министр. – Их осаждают разные хищные подводные существа, мутанты, пираты… — Он махнул рукой. – Ты знаешь, дорогой. И вот в одной такой башне живет с друзьями юная героиня-скрипачка, на музыку которой почему-то сползается вся эта нехорошая дрянь… злые силы пытаются противостоять, но ничего не могут поделать, они очарованы этой скрипкой, сдаются… Но вижу, тебе это не интересно!

— Мы найдем, кто это сделал, — хрипло сказал Сарафутдинов.

— Конечно, найдешь, — уверенно кивнул министр, подал знак, и экран омертвел. Медленно разлилось электричество, наполнившее светильники золотым светом. – Уже десяток трупов, да? И последние пять – только за сегодня, да?

— Так точно, — выдавил тот.

— Этот ролик, — министр кивнул на панель, — уже разошелся по всему Интернету. Из юного дарования сделают мученицу. Нас будут травить – уже начали шельмовать…

— Возьму его лично, — твердо пообещал генерал, не веря себе нисколько и зная, что и начальник не верит.

— Да я же не говорю, что не возьмешь, — министр всплеснул руками, участливо заулыбался, однако в глазах его маячила лютая бездна. – Я тебя пригласил, чтобы помочь! Ты кое-чего не знаешь…

Сарафутдинов не мог вскинуться целиком, потому что был грузен, и вытянул, сколько мог, только шею.

— Смотри, — посерьезнел министр. – Мальчик был детдомовский. Девочка висел во двор библиотеки, да?

Он тоже стал коверкать язык, но вовсе не от волнения, а из желания обозначить глубинные узы и подчеркнуть, что дело между ними двоими едва ли не родственное, стоящее выше всех прочих соображений.

— Другой девочка играл на скрипке в доме творчества. Четвертый – мальчик, да? – оказался на кладбище, где цирк. Пятый был во дворе детского сада. Я уверен, дорогой, что он туда ходил. Точно тебе говорю!

Генерал бездумно и нервно полез рукой куда-то под себя, чесаться.

Министр помолчал.

— Наверху идет бой, — молвил он удрученно. – Каждый должен определиться со стороной. Военные пошатнулись. Вай, какие были военные!

— Не улавливаю, товарищ министр, — признался Сарафутдинов.

Тот придвинулся.

— Твой Вонина – он во какой, славный, завидую! – Министр сладко прикрыл глаза и очертил ладонями нечто, долженствовавшее означать женский зад. Потом игриво ткнул генерала пальцем в живот. – Роскошная женщина. Но она делает очень большую ошибку. Она все это продает – библиотеку, цирк, детский сад…

Сарафутдинов наморщил лоб.

— Прошу пояснить, — попросил он жалобно.

Министр развел руками.

— Думай сам, дорогой! Пять объектов – пять мертвецов. Может, военные не при чем, но отмываться все равно не отмоются!

— Были же и другие, — пробормотал генерал.

— Э! – отмахнулся министр. – Кто их вспомнит? Кто их будет считать? Тебе будут этих помнить!

Сарафутдинов мучительно соображал. Он никак не мог взять в толк, на что намекает высокий земляк. Если Павлина продавала что-то чужое, то не сама, а потому что ей позволили или велели, хотя могла и сама, если одурела. И если в сферах развернулось сражение, то она слишком близко к поверхности. Морской бой незаметен для обитателей дна. Чем ближе к свету, тем ужаснее волны. Внезапно возлюбленная представилась генералу на месте скрипачки: все утонуло в оттепель, плавучие исполины гасят друг друга из всех калибров, со всех сторон подкрадываются хищники – и только она стоит, одинокая, со светлыми стихами о любви. Накатывают пенные валы, бьется скрипичная нота. Ведомственное имущество качается на понтонах.

Министр понял, что дело сдвинулось.

— Значит, под Павлину копают, — констатировал генерал. – И выше берут. Валят министерство. Что же мне делать? Я не могу не ловить маньяка.

Собеседник заледенел.

— Как так – не ловить? Я что, запретил? Очень ловить! Лови!

— Я все понял, — кивнул Сарафутдинов, помедлил и просто спросил: — Как думаешь, чья возьмет?

— Не знаю, — отозвался министр. – Не знаю, дорогой. Я тебя просветил, я тебе сочувствую. Думай своя голова!

— Может, и нет никакого маньяка, — пробормотал тот.

Министр выставил ладони:

— Я так не сказал! Все! Иди, работай и очень хорошо думай!

Крякнув, Сарафутдинов поднялся. Он сдвинул каблуки, и будто сошлись две тумбы. Слоновьи ноги чуть шаркнули, скрипнул загривок: генерал поклонился. Министр смотрел сочувственно.

Снаружи Сарафутдинов иначе взглянул на весну. [Издательство напоминает, что художественные домыслы о сокровенных впечатлениях и переживаниях фигурантов остаются на совести переписчика.]Потеплеть не успело, однако он вообразил уже не Вонину, а себя самого на льдине посреди зловещего изумрудного океана. Вокруг него скользили плавники, выбрасывались щупальца, и Кракен медленно поднимался из глубины, уже угадываясь в сгустившемся электричестве. Взлетали чернильные фонтаны; растекались ядовитые пятна; медузы, окрашенные во все цвета мира, группировались в обманчиво уютные и даже трогательные зонты, парашюты и дирижабли. Чудовища выстраивались свинячьими клиньями, готовые атаковать друг друга, и генерал содрогался, признавая в них знакомые высокие черты. Багровое солнце садилось, и небо с водой окрашивались кровью. Незримый подводный гад, обремененный специальным заданием, сеял смерть среди малых, которым лучше бы повесить на шею жернов; долг обязывал генерала найти и обезвредить чудовище, но аппаратная мудрость предписывала зашить себе рот и глаза, по образу и подобию убиенных. Лед таял по краю, шел трещинами, и генерал приказывал себе выжить в поединке титанов. Он не хотел похмелья в чужом пиру.

 

Глава 6

 

Трицератопсы

 

Рукопись

 

— Заводите остальных, — велела я капитану, когда Бомбер выкатился вон. – Там еще трое, правильно?

Мой оловянный солдатик уже вытянулся в струну.

— Никак нет, — возразил он виновато. – Четырнадцать человек.

У меня не собес, чтобы сидеть десятками.

— Пригласите директоров. Там должны быть заведующие детским садом, детским домом и домом творчества. Пусть войдут сразу все. Остальным скажите, что я уезжаю в министерство.

Капитан отрывисто кивнул. Я обошла его стол, толкнула грудью. Мой адъютант попятился, уперся в стену.

— Дверь запри на минуту.

Он скользнул приставным шагом, щелкнул ключом, вернулся и вытаращился на потолок. Я пошарила у него в брюках. О нет, это не мой генерал. В штанах у Сарафутдинова всегда было как в паровозной топке или медвежьей берлоге: жарко, мясисто, поначалу немного вяло, зато изобильно. С генералом мне не хватало рта. Капитана мне было мало. Я встала на колени, постояла, но не докончила дела. Буратино, а не мужик.

— Хорошего понемножку, — объяснила я, утирая губы. – Плохо кушаете, товарищ капитан.

— Никак нет…

— Значит, не в коня корм. Да и какой ты конь? Пусть заходят.

Я пошла в кабинет, и позади отомкнулся замок.

Ковер пружинил подо мной – не мог, конечно, это меня распирала энергия. Казалось, что я могу совершить все и в любую секунду сделаюсь невесомой, запрыгаю огромным мячом, раздосадованная лишь мелкостью дел, мне порученных. Тут я вспомнила о звонке Сарафутдинова. Мелькнула мысль, что дело действительно неприятное. С другой стороны, мне будто кто-то подыгрывал. Не прошло и получаса, как я попрощалась с Тортом, а близ его библиотеки – моей библиотеки – уже объявился покойник. Только-только я нашпиговывала Торта соображениями безопасности для детства и юношества, а кто-то уже управился подвести материальную базу. Лучше, конечно, было бы держаться в стороне от области обитания этого психа. Мне стало бы спокойнее, окажись это какая-то другая библиотека. С иной стороны, теперь я могла показать рвение и закрыть это место прямо сейчас. А завтра продать, наконец, и впредь не иметь к нему никакого отношения.

Бедные детки!

Я так и повторила троим, которые вошли.

— Бедные детки! – скрестила я руки на роскошной моей груди.

Судя по лицам, они не поняли.

Я предпочла постоять для внушительности, не села за стол. Сдвинула брови, добавила свинца. Они, конечно, тоже не осмелились сесть. Я слышала, как мой капитан за дверью разгоняет второй эшелон просителей.

Первый сделал маленький шажок. Одной ногой. И сразу вернул ее на место.

— Павлина Пахомовна, простите нас за вторжение, — начал он.

Я усмехнулась. Воробей вообразил, что имеет слониху.

— Представьтесь, пожалуйста.

— Тыквин Андрей Андреевич, — спохватился он. – Я заведую детским садом.

— Как же вы, мужчина, справляетесь? – вырвалось у меня.

На мужчину он, разумеется, не тянул, как и никто из ходатаев. Толстый – ладно, лысый – тоже не беда, однако ножки такие короткие, что мотня чуть не пол метет. Вот кому было впору заведовать шапито. Будь у меня время и желания, я бы их переставила. Ну, и ручки под стать ногам: еще немного – и кисти росли бы сразу из плечевых суставов. Весь обтекаемый, будто капля под носом; женские плечики Тыквина продолжались в широченные бедра, а дальше он резко сужался, благо ноги не допускали плавного перехода.

Тыквин угодливо забулькал.

— Крутимся, Павлина Пахомовна, изворачиваемся, как можем, жена помогает.

Пресвятая богородица, он был женат.

Некрасивые люди! И этим сказано все. Сарафутдинов называет их «шерстью». В тюремной иерархии она означает какое-то дно. Откуда ползло это доисторическое счастье, где отсиживалось, чем кормилось? Я думала, таких не бывает. Мне казалось, они засохли во глубине времен – в пыли редакций когда-то передовых журналов среди казенных картотек и шкафов; в президиумах лестничных советов; в культурных парках за шахматами в окружении засранных пионеров. Я полагала, они давно обернулись гербарием, до которого страшно дотронуться – настолько он ветхий. С тех пор, как они объелись белены, пролетели десятилетия. И вот они явились на свет, подслеповатые диплодоки, замшелые трицератопсы — точно, их трое, анатомические мужчины без пола и смысла.

Второй изображал респектабельность. Есть такая порода: реликтовый барин. Толстый серый костюм, жилетка, часы-цепочка, упитанный вишневый галстук. Мягкие щеки, острая седая бородка, очки, дутый перстень, старорежимный портфель. Дома, небось, кутается в истертый халат, не вынимая запонок и любуясь манжетами; восседает за древним письменным, зеленого сукна столом, играет полукилограммовой ручкой – обдумывает афоризм. Он оказался директором детского дома, и я сразу заподозрила в нем извращенца. Представившись, он дальше не успел раскрыть рта, как я его упредила.

— А к вам идут проверки – независимо от ведомственной принадлежности объекта.

В его утробе бесшумно взорвалось что-то зловонное. Он стиснул губы, чтобы не повалил дым. Я знаю таких. Велеть бы ему раздеться – явилось бы недельное исподнее.

— Вы же Мирон Моисеевич Булка? – зловеще осведомилась я, прошла за стол и заглянула в бумаги, как будто давно что-то знала о нем.

Он собрался и приосанился. Это стоило ему трудов.

— Странная комбинация, — заметила я, ощущая себя в ударе.

Булка зарумянился.

— А вы, — обратила я к третьему, — представляете, как нетрудно понять, Дом творчества юных?

Этот шагнул ко мне на целых два шага и отрывисто поклонился. Еще одно ископаемое, на сей раз вырядившееся в духе стиляги шестидесятых годов. Или пятидесятых, я их не различаю. На языке у меня вертелся вопрос, почему его не приняли, как опять-таки выражался Сарафутдинов, и не закрыли. Это чучело бродило по улицам в дудочках-брюках и полосатом пиджаке – приталенном, с подбитыми плечами; на голове красовался пегий кок. Вместо галстука – ослепительный желтый ромб в разноцветных квадратах. Я могла поклясться, что в шапито он был бы намного уместнее Бомбера. Мерзкие косые височки, узкие темные очки, удушливый аромат каких-то духов.

— Наверное, вам лучше известен мой сценический псевдоним, — объявил этот тип с неописуемым нахальством. – Меня зовут Ойчек Молчун. Я чечеточник. Вы не могли меня не видеть, я не однажды был в телевизоре.

— Не видела, — покачала я головой. – Когда это было, до революции? Вы не похожи на молчуна. Но можете называться так, мне все равно…

— Молчун – сценический образ, — не унимался третий – пятый – директор. – А что до революции, то вы, скорее всего, спутали меня с великим Бастером Китоном, комиком без улыбки. Я посчитал разумным заимствовать его метод…

— Это, если не путаю, было немое кино? – подхватила я по наитию, потому что понятия не имела, о ком он толкует.

— Безусловно, — просиял Ойчек.

— Тогда следуйте вашему кумиру во всем. Закройте рот, будьте любезны. У меня мало времени. Я работаю. В отличие от вас троих.

Не стану скрывать – я вела себя с ними не слишком учтиво. Но как иначе обозначить приоритеты и диспозиции?

— Что это у вас? Петиция? Дайте сюда.

Я потянулась за бумагой, которую давно тискал и мял Андрей Андреевич Тыквин. Прошение увлажнилось, мне стало тошно. Булка уже трудился над портфелем, там у него лежала вторая – ходатайство от каких-то попечителей, как он пригрозил.

Я бегло взглянула. Витиеватое послание за пятью подписями: трое присутствующих плюс Бомбер и Торт. Опять мелькнула тревожная мысль: как они скооперировались? Похоже было, что их кто-то наставил и направил. Директор библиотеки не обязан знать ни директора шапито, ни тем более графика распродажи министерской недвижимости. Я вчиталась внимательнее. Да, они всяко не в коридоре спелись. Объекты поименованы, пропечатаны, прошение составлено от имени пятерых и подписано каллиграфически, не на коленке. Под меня кто-то рыл. Мизераблей наставили и подослали, но все это не имело значения, благо меня хранило личное распоряжение министра.

— Ну что же, — молвила я, откладывая бумаги. – Было очень приятно познакомиться сразу со всеми хозяйствующими субъектами, а то все было недосуг. Знакомство наше будет коротким. Я вас увидела, услышала, документы приняла, вы можете быть свободны.

Три уродца потерянно переминались и переглядывались.

— Но позвольте, — сдавленно пискнул Булка. – Как же быть с интернатом?

— Переедете на периферию, — сказала я, хотя не была обязана. – Договоренность с областью уже есть. Вам же лучше – свежий воздух. А в вашем здании будет военное общежитие. Где мне людей селить?

— А в доме творчества? – осведомился Ойчек Молчун.

Он спросил подозрительно вкрадчиво.

— Воскресная школа для военнослужащих. Вы разве не в курсе, что в основу нынешней государственной идеологии положена духовность? А у вас в туалетах стоят автоматы с презервативами!

Молчун на то и Молчун, чтобы взорваться. Я знала, что так будет.

Отставной чечеточник затряс пальцем, вновь наступая на меня, и заблажил, забрызгал вдруг слюной:

— Пусть для начала вычешут из бород капусту от суточных щей, да вынут хрящи осетровых рыб! – Ойчек выл, воображая себя витией. — Дождутся, что их опять же по щам перетянут мокрыми… писюнами!..

На последнем слове он сбился, мнимая интеллигентность взяла над ним верх. Впрочем, истерика оставалась истерикой – будучи загнан в угол, он мог и ужалить.

— Вон отсюда, все трое! – гаркнула я и встала.

Откуда мне было знать, что булкиных сирот поставляют на самый верх – я слабая женщина, не искушенная в высших силовых играх. Но это, как говорится, другая история. Правда, она объясняла, с чего вдруг эта компания так оборзела; они чувствовали невидимую поддержку, хотя и не знали заступников.

Но я все равно их выставила.

 

Глава 7

 

Апартаменты под ключ

 

В квартире недавно жили, и человек, остановившийся в прихожей, не хотел знать, как.

— Сергей Иванович, это я, — сказал он в телефон.

Мобильник молчал.

— Вот, Сергей Иванович, пришел я на место, и если навскидку, то все меня как будто устраивает…

Говоривший еще застал жилицу, когда договаривался об аренде помещения; дальше все происходило без нее. Та, похожая на толстую сказочную собаку, только-только переборовшую запой, вышла к нему с грязной ложкой в руке. Она ела кашу. Инфернальная баба разинула пасть, со вкусом облизала ложку квадратным языком, напоминавшим дворницкую лопату, а после вытерла о свитер, плотно облегавший цирротический живот.

Жилица стреляла свиными глазками, поджимала губы. Она догадывалась, что с квартирой неладно, однако держалась уверенно и нагло. Гость, впрочем, не собирался торговаться, и они быстро договорились.

С той встречи ничего не изменилось. Жилицы не стало, а вот ее присутствие по-прежнему улавливалось, как будто она, распертая кашей, взорвалась и рассыпалась на кварки, которые втянулись в сырые стены.

— Так что вы не горюйте, Сергей Иванович. Что поделать, если нас выселяют! Мы прекрасно устроимся в этих казематах.

В комнате стояла вода. Неизвестный то ли строитель, то ли архитектор, соорудил там наклонный каменный пол. Добротное, старых времен каменное покрытие; человек с телефоном не мог понять, откуда взялся такой здоровенный блок полированного гранита. Возможно, был распилен и нашинкован огромный валун, сошедший некогда с ледником. Пол от порога уходил под наклоном к мутному окну с битыми стеклами. Начиная с середины комнаты, в этом естественном косом котловане стояла зеленая вода. В ней кто-то жил. В углу валялись тряпки, которыми вытирали все. Слив в туалете не работал. Близ унитаза поселилась початая банка тушенки, источавшая неимоверный смрад. С потолка на шнуре свисал холостой патрон. Он состарился и покрылся пылью, отчаявшись мечтать о свежих лампах.

— Вы знаете, Сергей Иванович – хочу поделиться с вами, пока никого нет. Вчера я читал Писание, и вот на какие строки наткнулся: «…жатвы много, а делателей мало; итак, молите Господина жатвы, чтобы выслал делателей на жатву Свою». Да это же про меня! Что скажете, Сергей Иванович? Как вы думаете?..

В прихожей по растресканному паркету сновали мокрицы, виртуозно огибавшие ботинки вошедшего. Что-то всхлипывало, где-то низко гудело. Стены хворали кожной болезнью, шершавая сыпь – обнаженная штукатурка – сливалась в отталкивающие очаги. Остатки обоев были покрыты бурыми пятнами, похожими на кровавые следы, но это была никакая не кровь, и тем ужаснее они выглядели.

— Давайте, Сергей Иванович, потолкуем о Небесном Царстве. Мы с вами смертные грешники, но мы туда попадем. И знаете, как? Через малых, которые суть ангелы. Спросите меня, зачем я зашиваю им глазки? Можете не спрашивать, я и так отвечу. Чтобы они нас запомнили. Мы въедем в Царство, если позволите выразиться, на их плечах… Мы последние, кто отражается в их глазах. Зашивать же приходится непременно, ибо оттепель, и птички голодные… Они слетаются к древу жизни, вредят херувимам…

Человек прикинул, сумеет ли он исхитриться и добраться до окна, не намочив брюк. Все, чего он хотел – проверить батареи парового отопления. Пошатать трубу. В ней очень кстати завыло, и понеслись бесы – не то веселые, не то скорбные; в трубе причитало и бормотало, она чуть подрагивала, вся испещренная смертными каплями воды. Мужчина плюнул, разулся, закатал брючины и пошел босиком. Лицо его гадливо кривилось. Он пожалел, что не взял рабочий комбинезон, а лучше – костюм химзащиты.

— Все бы вам помалкивать, Сергей Иванович. Озорник вы! Мало ли, что я рассказывал — не сломаетесь еще раз послушать. Ладно, впитывайте новости. Так вышло, Сергей Иванович, что мы, похоже, попадаем под какую-то программу защиты. Может быть, нас и не выселят. Может, нам повезет. Не знаю, в чем дело, но гадину, которая хочет продать наше место, собираются сковырнуть. Раз уж мы оказались поблизости – поможем этому славному делу…

Вода была теплее, чем казалась.

Он дошел до трубы. Все на соплях. Дернул, что было сил, и та не подвела, устояла. Но это до поры. Он оглянулся на сумку, которую оставил на пороге. Та была набита разным железом – ножами, наручниками, пилами и топорами. Пришелец выбрался на сухое место и поискал глазами, чем бы вытереться. Ничто не годилось, тряпье грозило расползтись в пальцах. Выругавшись, он натянул носки прямо на мокрое.

— Натерпелся я с вами, Сергей Иванович!

Мужчина завел глаза к лишайному потолку. Он прикинул, нет ли смысла облагородить самый вход, чтобы внутренность не пугала с первого шага. Немного подумав, решил не обременяться.

— Да, Сергей Иванович. О наших херувимах. Освобожденные от скверны, избавленные от требухи, они украшают лозу подобно дрожащим листочкам…

Он прислушался к шумам. Дом жил прибитой жизнью. Где-то встукивал молотком невидимый сосед. Хлопнула входная дверь: кто-то зашаркал по лестнице, перхая и всхлюпывая. Сразу же все и смолкло. Во дворе-колодце полагалось не жить, а долго болеть и медленно умирать. Мужчина постоял, потом повернулся и заглянул в зеркало. Он отразился там темнее, чем был. Шляпа, нахлобученная по брови, превращала его в идиота. Хотелось схватить шляпу за поля и рвануть вниз, чтобы вышел ошейник, а на макушке осталось бы нечто вроде кипы.

Он улыбнулся от уха до уха, представив это.

 

Глава 8

 

Швейные принадлежности

 

Рукопись

 

Браслет, надетый мне на ногу, можно перестричь ножницами, и ничего не случится. Мне ли этого не знать. Это разработка нашего Министерства, на которой мы оптимизировали миллиард или два, я не помню. Только резать его незачем, потому что я все равно не выйду, а выйду, так не дойду, а если даже дойду, то не знаю, куда, потому что некуда.

И ножниц в доме нет.

Их изъяли.

Вместе с хирургическими иглами, от крови то ли ржавыми, то ли просто грязными.

День Пяти Мизераблей – да, мне приятно это слово, оно поэтично, а поэзия высока и обращает низкое в небесное – завершился без происшествий. Ископаемые ушли, а прочую публику без шума и скандала выставил мой капитан, и я еще немного поточила ему стерженек или что у него там – коготок, хохолок, я по-разному называла, пока развлекалась. «Писюн», как выразился допотопный чечеточник. Тоже удачное слово, только для улицы.

Я связалась с городским комитетом по культуре и попросила никуда не брать этого хама, когда с домом творчества будет покончено и он останется не у дел. Духовенство строит новые сорок сороков при подряде Минобороны, а этот носитель прекрасного расписывает, как хорошо перетянуть кому-то по щам.

Потом я поехала домой. В салоне мурлыкала музыка, и во мне лениво слагались хвалебные стихи о Сарафутдинове. Твой кадык среди плоти, что я целовала… Твоя грудь исполина, где я ночевала… Твои ноги-колонны, что я омывала… Твоя челюсть с клыками поверх одеяла… Жемчужины горнего, затерянные в грубой мужественности. Чуть позже, как часто случается в стихосложении, я незаметно переключилась на себя и поменяла размер. Я богата по праву, мне это по нраву… Я красива, и в этом великий закон… Неимущий убог, пусть канает в дубраву… Пресмыкаться и бедствовать он урожден…

…На пороге я села. Это метафора. Я привалилась к косяку, не веря глазам. Очутись я на Марсе – было бы не так странно. Кто-то разгромил мою квартиру. На первый взгляд, бесцельно, ради искусства хаоса. Многое просто посбрасывали без всякой нужды, расшвыряли, разорвали, разбили; кто-то явился не только искать неизвестно что, но и нагадить. Это было немыслимо. Нигде же не значится ни квартира, ни дом, повторяю, ни целый микрорайон; моего адреса ни у кого нет, у меня пятьдесят степеней защиты, вооруженный консьерж, сигнализация, видеокамеры, частные охранники – в минуте ходьбы. Я бросилась к потайным ларцам: ничего не украли. Не тронули и сейф. Налички в нем было не больше миллиона, я не храню деньги дома, но откуда могли это знать погромщики?

Я все-таки села, и больше посадка метафорой не была. Мне пришло в голову, что налет одобрили наверху. Никто не проник бы ко мне без высшего дозволения. Консьерж отвернулся, камеры выключили, вообще все здание обесточили, охране велели сидеть тихо. Но кто, почему? Я знала, что в эшелонах происходит волнение. Но мой министр оставался несокрушим, он относился к сонму грозных божеств, которые не проигрывают. Он дважды навещал меня, и я отметила в пуховых перинах, что он не хуже Сарафутдинова. Положа руку на сердце, признаюсь, что он был лучше. Загривок, килограммовые ядра, челюсть, дикий зык на излете соития – все оказалось по моему вкусу. Он не мог мной пожертвовать, я находилась слишком близко к нему. Но кто поднял руку?

Знакомая с детективами, я ничего не тронула и сразу позвонила генералу. Тот ответил растерянно и даже вяло – правда, пообещал немедленно приехать с опергруппой. Я разволновалась всерьез. Я ждала, что Сарафутдинов начнет метать молнии. Он прибыл настороженный, фуражку нахлобучил по самую переносицу. Его внимательные глазки осторожно сверкали из тени двумя яркими точками.

— Работайте, — бросил он подручным, и те принялись за дело. – Идем пить, — приказал он мне, и мы пошли в кухню.

Сарафутдинов никогда не командовал мною. Только в койке. Наши любовные утехи делились на два этапа. Сначала я сама настаивала, чтобы он меня мял и ломал, наседал, нагибал, притискивал, немного шлепал, засовывал толстенные пальцы куда не положено и всячески по ходу раскрепощался: взрыкивал, хрюкал, пускал ветры, причавкивал, ронял слюну. Этот первый этап оказывался дольше второго; следующий начинался, когда Сарафутдинов впадал в неистовство и все это делал по собственному почину, без напоминаний и просьб. События резко ускорялись; перекрывая ревом ритмичные музыкальные басы, Сарафутдинов разряжался и накрывал меня обессилевшей массой. Но то была постель. В остальное время генерал держался кротким зайчиком, потому что между нами существовало расслоение. Или дистанция. Генерал знал, что я принимала моего министра. Для стирания разницы ему пришлось бы принять своего.

Но сейчас он вел себя как хозяин.

Его шестерки трудились, исследуя каждый очаг разгрома, их не было видно. Я слышала их тараканье шебуршание и тявканье. Кухня тоже оказалась разорена – бессмысленно, как выразился какой-то терпила, и беспощадно. Кто-то залез и просто нагадил. Зачем? Я не находила ответа.

Мы стали пить водку.

— Павлина, — прохрипел Сарафутдинов, — сегодня он вывесил пятерых подряд. В том числе девчонку-скрипачку, довольно известную. Ходил со складной лесенкой, ночью, и вешал. Я эту артистку видел. Такая шустрая, играла фантастический спектакль о будущем. Там, значит, везде… наступила оттепель, все растаяло и утонуло… города плавают, вокруг всякие пираты и акулы…

— А почему так сладко? – спросила я. – Ты так про нее говоришь, что неровен час, весь потечешь. Понравилась скрипачка? Может, мне тоже скрипку купить?

— Ты что, ты что? – забормотал генерал, отшатнувшись и защитившись жестом. – Какой сладко, я рассказываю тебе!

— Ты лучше расскажи, кто у меня похозяйничал, — перебила я и выпила граммов сто или сто пятьдесят, сама не разобрала, будто вылила в мойку. – И объясни, как эта сволочь сумела миновать все кордоны. Где записи с камер?

— Камеры были выключены, — Сарафутдинов не смотрел на меня. – Консьержа допрашивают. Он клянется мамой, что ничего не видел, не слышал и просто не помнит.

Я согласно покивала.

— Очень хорошо. Выключены. А он не помнит. Сарафутдинов, прекрати вилять. Откуда ветер? Кому понадобилось меня напугать?

Генерал опустил глаза, налил полстакана и тоже выплеснул в себя, будто в волшебный рукав, из которого хлынут далее блевотные лебеди, пруды, дворцы и прочая сказка. Ему было очень неуютно.

— Павлина, — теперь он не хрипел, а клекотал, — что за объекты ты продаешь? Пять штук. Пять объектов – пять трупов за ночь.

Меня будто под дых ударили. Этого я не ожидала. На миг я потеряла лицо.

— Что – объекты? Почему объекты, при чем тут они?

Сарафутдинов навалился на стол мифическим красным быком, огнедышащим Минотавром; от него несло луком, чесноком и спиртным.

— Павлина, дело плохо. Я был у министра. Наверху идет бой. Ты мухлюешь с ведомственным имуществом – и вот тебе, как на заказ, убивают из детдома, убивают из детского сада, подряд… Тем более сейчас, когда все с ума сошли с этими детьми. Дети, Павлина, нынче политика, от заграницы их спасли, а ты все торгуешь!

— Но этот маньяк и раньше убивал, — пролепетала я. – Ты сам рассказывал, Сарафутдинов…

— Э, мало ли что убивал! Может, он раньше не нарочно убивал! Может, важные люди посмотрели и подумали: ай, как хорошо убивает! Пусть еще немножко убьет для нас…

Тогда я налила себе доверху.

— И что из этого, Сарафутдинов, что теперь делать? Чего ты от меня хочешь?

— Я не знаю, чего хочу, — мой генерал убрался со стола и подвигал челюстью туда-сюда, туда-сюда. – Ты понимаешь, в каком я положении? Если это ихний маньяк, то как мне быть – искать его или нет? А если найду – закрывать или пусть гуляет? Наши верха против ваших верхов, Павлина. Министр мне понятно намекнул! Я его прямо спросил: что, не ловить? А он мне: зачем не ловить – очень ловить!

— Так что же тебе непонятно?

Сарафутдинов закатил глаза, и на их месте образовались влажные перепелиные яйца.

— Да как же он прямо мне скажет, что не ловить! Он сам не знает! Может, это не наш маньяк, а просто сам по себе… Мне самое время пулю в лоб, вот что. Как ни сделай – все виноват!

— Ну уж пулю, Сарафутдинов. Не смеши меня.

Я прикончила стакан и чуть успокоилась.

— Аккуратнее с этой недвижимостью, Павлина. Костей не соберешь. Там едет каток! – Генерал поднял палец. – Вониной не останется, будет лепешка.

Мне вдруг пришла в голову невозможная мысль.

— Послушай, Сарафутдинов. Говоришь, их нынче ночью поубивали?

— Не знаю, когда поубивали, эксперты работают. Но развесили ночью, да. А почему спрашиваешь?

— Сегодня ко мне явились все пятеро. Начальники этих точек. Прибыли дружно, как один. Я, конечно, всем разослала уведомления, но все-таки странно, что они друг о друге узнали и объединились. Их крольчатники ничем не связаны – разве что все они детские.

— И что с того?

— Обожди, не гони. Я раскидала их, но не в этом дело. Вдруг это кто-то из них?

Сарафутдинов тупо уставился на меня.

— Ну да, — продолжила я. – Кто-то один, который душегуб, сгоношил остальных, и все они пришли.

— Зачем? – потрясенно отпрянул генерал.

— Тебе лучше знать! – я повысила голос. – Ты же плетешь про интриги, не я! Послал бы ты к ним людей – пусть выяснят, кто зачинщик. Может быть, его-то ты и ловишь.

— Но это же бред, душа моя.

— А он, по-твоему, нормальный?

Сарафутдинов помотал башкой. Не то от выпитого, не то от переживаний он стал из красного коричневым, а также лиловым и сизым, и я забоялась, что его обнимет кондратий.

— Глупость какой-то ты мне сказала, — изрек он в итоге, путаясь в падежах и родах. – Пьяная болтаешь.

— Ну, тогда думай сам, — разрешила я. – Тогда не знаю, какого черта ты вообще заладил об этих трупах. Если заговора нет, то и плевать я хотела! Объясни мне лучше, как так вышло, что мне квартиру перевернули вверх дном. Кто заказал, кто наехал, куда ваши смотрели? Если министры на ножах, то может, твои у меня и рылись?

— Павлина, — зарычал мой генерал.

Тут вошел какой-то пенек, от которого пахло псиной.

— Товарищ генерал, — позвал он негромко. – Можно вас на минутку? Вам надо взглянуть.

Сарафутдинов грузно встал, потопал за ним в прихожую; я допила и направилась следом. В дверях я чуть не врезалась в сарафутдинову спину – живой комод, перекрывший проем. Пришлось его потеснить.

Сарафутдинову показывали находки: ножницы с иглами, все бурое от крови.

 

Глава 9

 

Билет в цирк

 

Оттепель! [От издательства: см. выше ] Движение в поднебесье, аромат перемен. Навстречу с фекальных газонов восходит почвенный пар; все перемешивается, имея в себя от всякого жившего и живущего. Разливается влага, оживают чудовища, лениво кружатся города, распространяющие эфирные кольца; сверху взирают ангельские полки, упрятанные в небесную сбрую, их сдерживает могучая рука. Все, что истлело, воспаряет и распадается на частицы: вот оно было, и вот не стало – что есть истина? так вопрошает отчаявшийся микроскоп, напирая на «что». Она расползлась под пальцами, которые тоже ничто. Отчаянию вопреки, оттепель обещает надежду и не обманывает. Что-то высокое смещается, налезает пластами само на себя, сулит пролиться и даровать расцвет садам и болотам. Оголодавшие птицы достраиваются падалью и собираются петь.

 

Рукопись

 

Я простодушно попросила Сарафутдинова выбросить все эти якобы вещественные доказательства. Пожимала плечами и спрашивала, на что они ему сдались – это же очевидный абсурд. Кому-то вздумалось глупейшим образом подставить меня. Неизвестный принес в мой дом эти предметы и учинил погром, благо не видел другого способа привлечь к ним внимание органов. Я же сама и вызвала полицию. Он правильно рассчитал.

Однако Сарафутдинов замялся, заюлил и начал плести какую-то дичь о резонансных делах. Он заявил, что ему-то, дескать, все совершенно очевидно, но люди непосвященные могут решить иначе. Они, сказал он, способны вообразить, будто я чем-то связана с душегубом. Они, по его мнению, даже могут подумать, что я сама наняла этого полоумного, имея целью дискредитацию и обесценивание ведомственных объектов. Короче говоря, какая бы между нами ни существовала связь, она была налицо.

Мое терпение лопнуло, я вспылила.

— Да зачем же квартиру громить? И на кой мне черт доносить на саму себя?

Пряча глаза, мой генерал объяснил:

— Может, вы что-то не поделили, и он пошалил сам. – Сарафутдинов прижал к груди руки: — Клянусь, Павлина, я так не думаю! Но ты же знаешь людей.

Я свела руки, вытянула их. Мои пухлые королевские ручки, на которых он столь упоенно сосал пальчики, что однажды без малого подавился квадратным перстнем. Мои цепкие лапки с алыми коготками, которыми я дразнила и ковыряла его слоновью мошонку.

— Арестуй меня, Сарафутдинов. Доставай свои браслеты.

В моем предложении имелось двойное дно. Мы надевали наручники, когда располагались к запретным и острым проникновениям. Чаще их надевала я – генералу. Он понял, опасливо оглянулся – оперативники так и шныряли вокруг, ничто не могло укрыться от их внимательного сыскного взора. Я ничего не добилась. Сарафутдинов не стал меня арестовывать, но я заметила мелькнувшее замешательство, молниеносное раздумье. При виде запястий в нем сработал рефлекс – на него полсекунды; другая половина пошла на работу мысли. То есть он не исключал. Эта сволочь пусть коротко, но прикинула: да или нет.

— Пиши фамилии, Сарафутдинов, — велела я, и он покорно вынул девственно чистый блокнот. – Торт, Бомбер, Тыквин, Булка и Молчун. Последняя – псевдоним, я не помню, как его звать по жизни. Это кто-то из них. Или все вместе. Они хотят моей крови.

— Ты мне глупость сказала, Павлина. Все это совпадение.

— Не дури. Совпадение слишком многозначительное. Ты знаешь сам.

Генерал вздохнул и сдвинул на загривок фуражку. Тулья оказалась на одной линии с его плоским лицом, и только челюсть торчала, подобная каменному крыльцу.

— Ну, или может быть так, Сарафутдинов: ты сам подбросил мне эту дрянь. Вот уж тебе никакие консьержи не помеха. Я так и скажу, если спросят.

— Павлина, — зарычал мой генерал, но я уже знала, что нащупала сокровенную точку джи, и дожимала.

— Наверху потекло говно, ветерком потянуло, и ты тоже завонял. Решил пришить мне этими иглами сраные песочницы с читальными залами. Вообразил, что ваша берет? Не связывайся с военными, Сарафутдинов.

— Ты лучше посмотри, не взяли ли чего, — буркнул он. – Золото, камни, деньги! Документы какие-нибудь.

— Почем мне знать, чего там не хватает, — отмахнулась я. – Не суетись, я посмотрю, посмотрю. Я уже посмотрела. Нам обоим понятно, что все на месте.

Но мы, разумеется, все проверили снова и выяснили, что я была права. С документами генерал и вовсе сморозил глупость. Мне сделали виртуальный диск, произведенный от десяти других, тоже виртуальных; ни одна сволочь не могла до них докопаться, если я не хотела, а то немногое, что неизбежно оказывалось на бумаге, я не хранила дома, это была собственность Министерства.

— Твои иголки, Сарафутдинов, — твердила я, хотя в голове понемногу складывалась другая версия. – Ты в курсе, что я записала на камеру, как ты меня харишь?

…Было глубоко за полночь, когда генерал выпроводил свою опергруппу. Моими посулами он хоть и был устрашен, но от улик не избавился и оформил их по всему протоколу. Я видела, как он разрывался: остаться или пятиться от меня дальше на случай чего? Он остался – на полчаса.

Тогда я решилась. Мы снова сидели в кухне и пили, только уже не водку, а коньяк.

— Знаешь, кто твой маньяк, Сарафутдинов? – спросила я. – Это Бомбер. Мое дело сказать, а дальше делай, как хочешь, только учти – если совсем забудешь, где берега, и наедешь на военных, никакой Бомбер тебе не поможет. Я буду тебя топить.

Генерал сосредоточенно чавкал. Ему нравилось послевкусие. Никогда этого не понимала, мне всегда хотелось скорее запить или зажевать. Привычки молодости, традиции ивановской коммуналки, откуда я родом.

— Зачем Бомбер? – хрюкнул Сарафутдинов. – Кто он такой?

— Директор цирка. Он фокусник и гипнотизер. Очень удобная профессия, чтобы снять охрану и залезть в дом. Это раз. Два: фокуснику проще простого приманить деток. Они потянутся строем, как зайчики. Вроде крыс, которых утопили. Не желаете ли, мол, пару билетов в цирк?

Генерал нервно облизнулся.

— Каких крыс утопили?

Я вздохнула. Столкновение культур, а если проще – пещерная серость.

— Забудь, это сказка. Он цирк охраняет, Сарафутдинов. Потому что именно в цирке он потрошит малышей. Отберут помещение – все вскроется.

— А почему он потрошит животы и шьет глаза? – глупо спросил Сарафутдинов, как будто я могла знать.

— Вот сам у него и выясни.

Тут он начал вздыхать, чесаться, ерзать и привставать, как будто не знал, куда себя деть. Ему вроде бы хотелось уйти – полагалось уйти, но в то же время хотелось остаться. Или полагалось остаться. Я не наивна и не считала, что он терзался служебной невозможностью погрузиться в мои жаркие соки. Я даже не думала, что он боялся оставить меня по той причине, что погромщик вернется и открутит мне голову. Его донимали другие сомнения. Он подозревал меня в намерении скрыться и просчитывал кадровые решения, которые повлечет за собой мое бегство. Остро запахло мускусом.

— Ступай, Сарафутдинов, — позволила я. – Иди, служи дальше. Я никуда не денусь.

— Точно будешь здесь? – встрепенулся он.

— Очень хорошо буду.

Я редко глумилась над его азиатскими оборотами, но сейчас был подходящий случай. Сарафутдинов ничуть не обиделся – напротив, он встал с великим облегчением, хотя я видела, что в нем рассеялись не все страхи.

— Павлина, не ходи никуда.

Он погрозил пальцем, прикидываясь, будто шутит шутки.

Мне не терпелось переодеться в китайский халат, я оставалась в тесном европейском костюме и вся взопрела. Мои розовые устричные складочки натерло за день, их саднило, микроскопические грязевые крошки растворялись и едко впитывались в распаренные поры, все было липко и душно.

Сарафутдинов ушел.

Я прошла в спальню, повалилась на ложе. Тварь, которая вломилась в мой дом, метнула подсвечник в потолочное зеркало. Я легла неудачно и отразилась так, что удар как будто пришелся мне аккуратно в чрево. Змеились ломкие трещины, и мне казалось, что на меня возлег многолапый паук. Скверная примета. Искаженное отражение возвращается к оригиналу и разбивает эфирное тело в согласии с причиненным ущербом.

Прибирать я не стала. Завтра. Это забота Фатимы.

Выпитое припечатало меня к покрывалу, и мне расхотелось переодеваться. Я просто таращилась в сердцевину стеклянного насекомого, но мысли подспудно варились, ворочались и складывались в пока еще не осознанное решение.

Утром я не поехала в ведомство – вместо этого я приказала ведомству явиться ко мне. Мелькнула мысль, что телефон уже слушают, но я отогнала ее. Как будто его раньше не слушали.

— Тёма, — сказала я, — ноги в руки и живо ко мне. Никому ни звука. Все отменить.

Тёмой звали моего капитана.

Я караулила его на выходе. Перед этим я заглянула в будку консьержа и кое-что ему объяснила.

— Слушай предельно внимательно, гнида, — я ухватила его вострую морду в горсть и дернула. – Я не знаю, кого ты вчера впустил. Кто прошлое помянет, тому глаз вон. Но если ты, бактерия, хоть намеком вякнешь, кого ты только что выпустил, я тебя урою. Я спроважу тебя в самый ад. Думаешь, мне конец? Не надейся. На тебя мне власти хватит.

Консьерж вдруг преданно заскулил – единым долгом звуком, не находя благоговейных слов. Он поджал обе лапки, словно сурок. Я толкнула его в кресло. Смахнула с пульта какую-то дребедень и вышла.

Тёма вошел при погонах, в сверкающих сапогах.

— Мы едем в цирк, — я развернула его к двери лицом. – У тебя пистолет заряженный?

Капитан пошел бархатными пятнами, но отрывисто кивнул.

Мне почудилось, что я угодила в дамский детектив. Но было ясно, что генерал не ударит палец о палец. А за ночь я окончательно уверилась в Бомбере и собиралась прижать его к ногтю.

 

Глава последняя

 

Сергей Иванович

 

Рукопись

 

Ранней весной шапито простаивает. Бомбер напрасно намекал мне на якобы врожденное равнодушие к цирку. В детстве мне там нравилось. Я и цирк любила, и конфеты, и мороженое, и лимонад, и однажды обожралась в буфете до диатеза. Во втором акте вся исчесалась, разодрала волдыри, а я была в белых колготках, ножки полненькие такие, славные, как сейчас, и вот все измазала кровью да шоколадом. Воздушные шарики, флажки, петушки – мне все это покупали. В дыре, где я родилась, было целых два цирка, но не сразу, а подряд. Первый зачем-то взорвали, хотя он был еще ничего, а второй построили через пять лет. Я не собиралась идти по стопам руководителей старой формации и взрывать шапито. Под ним, конечно, не было никакой ракетной шахты. Я собиралась развернуть здесь образцовый военно-полевой храм, который работал бы в режиме круглогодичной инновационной выставки. Я не сказала об этом директору. Конфигурация шапито и соседство с кладбищем показались мне подходящими – кое-что надстроить, кое-что переставить.

Маржа не маржа, а цирк и вправду стоял без дела. Никакой крепкий хозяйственник не стал бы взирать на это спокойно. Будний день, обочина жизни; где-то шуршат грузовики, разлетается веером бурая грязь; потеплело, но пасмурно. Здесь же все вымерло, лишь изредка подает голос кладбищенское воронье. И шапито имел похоронный вид: расписанный в многие краски, но все равно темный от копоти. Над парой слонов из гипсокартона кто только не потрудился – на них начертали непристойности, их били, щипали, колупали попоны; может быть, в пьяном раже даже выкусывали из них фрагменты, продавили, сбили клыки, изрисовали хоботы так, что те превратились вовсе не в хоботы. Убогие аттракционы, качели и карусели ржавели и гнили, парковка обернулась гумном. Охрана – пенсионер в будке. Я коротко объяснила ему, кто мы такие, и знаком приказала сидеть, потому что он уже дернулся вытянуться во фрунт и глаза стали, как будто он сию секунду проглотил килограмм белены.

— Где директор?

Старый шептун отвечал, что Бомбер на месте, в помещении, а больше там и нет никого. Я велела ему контролировать, что называется, периметр, хоть это была и полная глупость, но ему так не показалось, он только кивал.

— Другой выход есть?

Юродивый, конечно, вообразил, будто я спрашиваю в противопожарном смысле.

— Есть! Даже два!

Я не стала его разубеждать, а про себя решила действовать тише. Можно было оставить Тёму снаружи, но я прикинула и поняла, что с ним мне будет спокойнее.

Мы с капитаном вошли внутрь. Невзрачное, с позволения сказать, фойе, пустые лотки, деревянные лавки. Я старалась держаться уверенно, но все же двигалась крадучись. Капитан расстегнул кобуру. Я предупредила его, что дело опасное. Мы проследовали по ипподромной дорожке к манежу. Помещение было куда просторнее, чем представлялось снаружи. Вымерший амфитеатр, мощный центральный шест для поддержания шатра. Другие шесты, промежуточные и боковые. Под куполом – сиротливая воздушная оснастка. Опилки, впитавшие неистребимый запах зверья; пыльные малиновые ковры, полумрак; бледные световые столбы, протянувшиеся высоко от каких-то не то окон, не то иных производственных отверстий.

Что-то упало, стукнуло и отдалось глухим эхом. Затем булькнул капитан. Я повернулась и увидела, как он медленно оседает на колени. Кровь тонкими фонтанами выплескивалась из перерезанных артерий. От капитана метнулась черная тень и спряталась за шторкой в десяти шагах от меня.

«Надо забрать пистолет», — спокойно подумала я, обратившись в мыслящую машину. Но кобура, понятное дело, уже опустела. Пуговка расстегнута. Пальцы иллюзиониста, стосковавшиеся по сценическому искусству.

— Бомбер, — позвала я. – На что вы надеетесь? Выходите, поговорим.

Капитан повалился ничком и остался лежать, мелко дергаясь прощальными сокращениями. Бомбер выступил из тени, целясь в меня. Он почему-то оделся в черный, с алой подкладкой плащ, и вскинул свободную руку нетопыриным крылом. На голове красовался цилиндр. Лицо у него было совершенно безумное – больное болезнью, а не просто пьяное от крови и разгула чувств.

— Как вы попали в мой дом? – спросила я лишь затем, чтобы занять его разговором.

— Ключики, — осклабился Бомбер. – В вашем кабинете, когда вы изволили любоваться фокусами. Откатал, мне их выточили за час.

— Консьержа усыпили?

— Усыпил, — кивнул он, блуждая взглядом.

— Но зачем?

— Хотел, чтобы вами пристально занялись, обратили внимание. Может, и уцелела бы радость для деток.

— Но я оказалась умнее?

— Быстрее, — поправил он. – Ну, мы это сейчас уладим.

Я поспешила продолжить:

— Это вы подговорили остальных? Хотели затеряться в компании?

— И затеряться хотел, и обозначиться громче.

— А что за лесенка, с которой вы бегаете по ночам?

Я тянула время, но Бомбер, хоть отвечал, мелкими шажками приближался ко мне.

— Есть такая лесенка, цирковая, для эквилибристов…

— А почему зашиваете глаза?

— Это не ваше дело, Павлина Пахомовна. Чтобы птицы не выклевали, если угодно. Я отпечатываюсь в глазах и потом попаду в рай. На крыльях ангелов. Детки меня проведут… Я же артист, я знаю, что такое контрамарки.

Он поднял пистолет, но его ударили по руке, и тот выпал. Слева, справа, сзади напрыгнули люди, но Бомбер с визгом вырвался и пустился бежать. Пуча глаза, в сбившемся на затылок цилиндре, с разоренным пробором и прыгающими усами, он больше напоминал старинного комика, чем возомнил о себе Ойчек Молчун. Оперативники бросились в погоню. Конечно, они следили за мной. Сарафутдинов, явившийся последним, протопотал мимо и глянул на меня лишь мельком, дабы убедиться, что я цела. Бомбер тем временем уже скрылся во мраке по другую сторону манежа. Сарафутдинов пошел по арене. Для этого шествия, которое вполне могло сойти за парад-алле, не хватало оркестра. Я ощутила себя на вторых ролях и поняла, что еще немного – и меня ототрут, а потому пустилась вдогонку и вскоре обогнала генерала. Как только это случилось, я обнаружила, что мчусь со всех ног.

В коридоре-кольце захлопали выстрелы. Мелькнула алая подкладка. И вдруг все собрались на одном пятачке: Бомбер отшвырнул пистолет капитана, поднял руки и привалился спиной двери, бледный, как смерть. Теперь он смахивал на классического Пьеро. Его окружили, я протолкнулась ближе. Где-то позади раздувался Сарафутдинов, он еще не дошел.

— Нельзя! – зачастил Бомбер, загораживая вход. – Это служебное помещение, туда нельзя!

Он перестал быть Пьеро. Лицо Бомбера внезапно сморщилось, и он сделался обезьянкой. Таким он, видимо, и был по жизни, внутренне, источенный и высушенный помешательством.

Его схватили за руки, за плечи, дернули в сторону, ударили ногами в дверь.

— Не трожьте его! – завизжал Бомбер. – Там Сергей Иванович! Не смейте к нему, вы пожалеете, вы не имеете права его трогать!

Подоспел генерал.

— Какой-такой Сергей Иванович? – прохрипел он, вторгаясь в проем.

— Не ваше дело! – выл директор. – Сергей Иванович! Сергей Иванович!

Я заглянула и замерла. Первый оперативник приблизился к грязной оцинкованной ванне, квадратной, заглянул внутрь и отшатнулся. Он пятился, пока не уперся в стену, и там остался стоять с широко расставленными ножищами. Второй, когда посмотрел в ванну, скорчился и начал блевать.

— Сергей Иванович! – кричал Бомбер.

Зашел туда и Сарафутдинов. Он потоптался у ванны и вернулся в коридор, остановился там и принялся мрачно разглядывать свои ботинки. Бомбер выкатывал глаза и всхлипывал, его держали.

— Убедился, Сарафутдинов? – осведомилась я.

Генерал вздохнул, посмотрел на Бомбера.

— Пусть идет, — буркнул он.

Оперативники смешались.

— Виноваты, не поняли.

— Что не поняли, пусть идет, — Сарафутдинов повысил голос, поднял глаза на Бомбера. – Пошел отсюда! Я теперь знаю тебя, берегись, ходи прочь, пока цел!

Руки разжались. Бомбер осклабился сквозь слезы, черные от грима, и стал отступать. Его походка делалась все более упругой с каждым шагом. Он даже попытался отвесить поклон, хотя еще весь дрожал; сорвал цилиндр, взмахнул им, метнул его, как летающий диск.

Сарафутдинов повернулся ко мне.

— Извини, Павлина, вы задержаны, гражданка Вонина.

 

…Я не знаю, не знаю, что они пишут на меня; я красивая, бедная, я спадаю с лица, мои платья висят мешком; мне не даются стихи, я хочу шоколада; меня возили-допрашивали, мне ничего не сказали о детках; мне кажется, их похоронят во всяком смысле и не повесят на меня, им хватит сучьев, но что же тогда, почему замолчал мой министр, куда он уехал, вы суки, вы твари, вы, господа, сущие звери, я сижу взаперти, меня хотят замуровать, меня сошлют в африканское посольство к людоедам, я хочу посмотреть телевизор; никто не знает, где я; никто не найдет меня, моего дома нет, моей улицы нет, и района нет тоже, и меня тоже нет, а на нет нет суда – его и нет; я боюсь подходить к окну, за ним уже распускаются почки и что-то цветет, там стало теплее, а меня пробирает холод…

 

© январь-апрель 2013

Плавающая черта

Анне Кириченко-Чуркиной –

неповторимому и самодостаточному другу,

странным образом повлиявшему на эту вещь

Все совпадения – преднамеренные и не случайные

Пролог

Невнятные скороговорки злят, озадачивают – что угодно, только не пугают. Как правило. Но случаются исключения. Вот и крупный мужчина, кормивший купюрами платежный терминал, испугался. Он вздрогнул и даже отпрянул.

Потому что источником гнусавой белиберды оказался полицейский, он же – милиционер. У него вообще было много имен: мусор, мент, легавый. Было и собственное, которым он назвался, но столь неразборчиво, что голова его визави ничем не обогатилась.

Полицейский подкрался бесшумно, а представился – внезапно.

Обнаружив его в поле зрения, мужчина машинально уткнул указательный палец в предложение «Оплатить». Перст действовал наобум, пока тело отшатывалось. Даже пальцу известно, что нужно делать и куда нажимать при встрече с полицейским.

— Документы, пожалуйста, — бубнил сержант и отводил глаза.

Из терминала, изнемогая от любопытства, высунулся чек. Мужчина развел руками:

— Я не ношу документов… вот, есть визитная карточка.

На лице полицейского написалась гадливость, но он, конечно, не побрезговал и карточкой.

— Зиновий Павлович Зимородов. Институт мозга… Ней!ро!пси!холог!-невролог. Здесь что делаете?

Мужчина беспомощно оглянулся на эскалатор.

— Покидаю метро. Я еду домой…

Он отметил, что речь собеседника вдруг улучшилась. Очевидно, тот испытывал трудности с налаживанием контакта. А теперь, когда неприятное и ненужное вступление прозвучало, голос укрепился, слова нагуляли вес и даже немного вытянулись, как это принято у хулиганов.

— Пройдемте, Зиновий Павлович, со мной.

Навыки общения, приобретенные Зимородовым в ходе работы, волшебным образом улетучились. Он, предпочитавший строго дозировать телесный контакт, позволил уцепить себя за локоть и отвести в маленькую комнату, где было отвратительно все – тела, мысли, одежда. И сама комната. Тел было два: одно, думами не богатое, сидело за исчерканным столом и любовалось своей фуражкой, положенной в сцепленных руках. Второе дремало в отсеке, отделенном от мира прутьями. У него вообще не было мыслей, остались сны.

Зиновий Зимородов, солидный и статный, с портфелем в руке, за восемь шагов успел превратиться в холодный кисель.

— У меня брат работает в ФСБ, — пробормотал он, едва переступил порог.

— У него тоже, — туша, засевшая за столом, кивнула на клетку.

Сержант, который доставил Зимородова, бросил на стол визитную карточку.

— Голову, значит, людям морочите, Зиновий Павлович, — прочел из карточки полицейский. – Раздевайтесь до трусов. Снимайте, снимайте все…

— Зачем?… – Зимородов уже расстегнул ремень.

— Вы нам нравитесь…

— Мне нужно позвонить. Я имею право.

— Разделся быстро! – рявкнуло существо и привстало. Его напарник шлепнул себе по ладони резиновой палкой. Потом погнал Зимородова за решетку. Палку применять не пришлось.

— У вас на трусах дырка, — заметил сержант. – Вы знаете об этом?

— Я ни в чем не виноват, — пробормотал Зимородов вопреки всему, что подозревает о человеке психологическая наука. Он не знал, куда себя деть, и старался не наступить на спящего. Он присел на краешек скамьи, с которой тот давно свалился.

Сержант не возражал:

— Может быть. Произошло ограбление. Есть описание. Вы подходите по приметам.

Второй изучал бумажник Зимородова и все сильнее раздражался, не находя наличности. Кредитки вызывали в нем бешенство. Терминал успел первым и съел понятные деньги.

— Зачем вы платили живыми деньгами? Вон сколько карточек.

Зимородов сморозил опасную глупость, обидную для неимущих центурионов:

— Да просто лишние были в кармане, а разговаривал много…

— Лишние, значит? Разговариваешь ты и сейчас многовато…

Все было ясно, но его продержали в клетке часа четыре.

— Еще увидимся, — сказали из-за стола, когда Зиновий Павлович лихорадочно одевался.

Зимородов предпочел бы промолчать, но у него вырвалось:

— Почему?

— У меня глаз наметан. Ты собираешь проблемы. Ясно? Ты терпила по жизни.

Тот застегивался, рубашка застревала в «молнии». Пятки сминали задники, пальцы нетерпеливо проталкивались в носки ботинок. Зимородов быстро и глубоко осознавал очевидную вещь: он – терпила по жизни. Хотя ему всегда представлялось обратное. Он собирал проблемы, но в ином смысле. Это к нему приходили терпилы, а он разбирался, лечил и раздавал советы.

Но власти виднее.

С этим последним доводом не осмелится спорить ни один мало-мальски вменяемый узкий специалист.

Часть первая

Двойные отношения

Глава 1

— Итак, никаких изъянов? Не считая уха – все хорошо?

— Отчего же? Не всегда. На пике эмоций я полон несовершенств.

— Это фраза для романа, вы не находите?

— Не нахожу. Я не пишу романов. И не читаю.

— Совсем не читаете? Почему?

— Не совсем, но зачем вы спрашиваете? Разве это имеет отношение к моей проблеме?

— Не исключено. Я хочу разобраться – вы же за этим пришли?

— Я пришел пожаловаться на шум в ухе. А вы меня расспрашиваете о посторонних вещах. Время – деньги, я правильно понимаю?

— Время мое, а деньги ваши. Вы обратились за помощью. Вам и решать, стоит ли она денег.

— А как мне решать, если помощи нет?

— Вы уверены? Прислушайтесь и скажите, шумит ли у вас в ухе прямо сейчас и прямо здесь.

Человек, напряженно сидевший на самом крае дивана, недоверчиво умолк и задумался. Сунул в правое ухо палец, пошарил, разочарованно вынул.

— Не вышел ваш фокус, — объявил он язвительно. – Полагали, достаточно будет меня отвлечь?

Зиновий Зимородов, если и надеялся на такой исход, то лишь отчасти. Тем не менее он тоже ощутил в себе легкую досаду. Клиент ему достался неприятный: явился с предельно понятной жалобой, не допускавшей обиняков и двояких толкований. У Ефима Греммо шумело в ухе. Медики не нашли у него ничего особенного и отослали к нейропсихологу. Направить к психиатру, вероятно, побоялись.

— Психиатр меня тоже смотрел, — сказал Греммо.

Зимородов воззрился на него. Казалось, что клиент умышленно подрезает возможности, опережая собеседника. И вдобавок читает мысли. Впрочем, такие мысли прочесть не трудно.

— Это все в один день? – вырвалось у Зиновия Павловича.

— Почему бы и нет? Я же сказал, кем был мой брат. Медицинское управление ФСБ. Ну или как оно там называется – я постоянно путаюсь в канцелярских штампах. Брата нет, связи остались.

Действительно, он говорил об этом. Доктору не понравилось очередное упоминание госбезопасности.

— А что случилось с вашим братом?

Вопрос был дурацкий, хотя врачу и положено наводить справки о близких родственниках.

Ефим Греммо прищурился:

— Разве я сказал, что с ним что-то случилось? Я только сообщил, кем он работал.

Доктор поджал губы.

— Намекаете на владение следственными навыками? – парировал он.

Греммо отмахнулся:

— Оставим это. Вы правы, брата больше нет. Несчастный случай, террористический акт, диверсия – кто мне скажет правду? Он взорвался. Вместе со всеми вокруг в его институте. Но про меня не забыли, и я с той поры пользуюсь льготами даже большими, чем при живом. Все сделали за день: проверили на тугоухость, повертели в кресле Барани. МРТ, электроэнцефалограмма… короче, полный комплект.

Слова его полностью подтверждались исчерпывающими бумагами, лежавшими на столе Зимородова.

Зиновий Павлович кивнул:

— Хорошо. Мы сделали круг и вернулись в исходную точку. Я предлагаю нарастить радиус. Если вам снова покажется, что мои вопросы не относятся к делу, то знайте, что это не так.

Греммо пожал плечами, зыркнул в окно.

— Мне вас рекомендовали. Делайте, как считаете нужным, а там поглядим.

Доктор Зимородов откинулся в кресле. Придется начать сначала. Черт бы побрал эту дуру! Ее он вел сравнительно неплохо – себе на голову. Психотерапия бульварного уровня. Однако ей нравится, она млеет на стадии очарованности. Это пройдет. Но покамест она щебечет и славит его на каждом углу. И рекомендует кому попало. В недобрую минуту сдала вот этому.

— Ведь вы холостяк, — заметил Зимородов.

— В бумагах написано, — согласился Греммо. – Но вид у вас такой довольный, что вы, похоже, сообразили сами. Кольца не ношу?

— Нет. Вы носите разные носки.

Пациент скосил маленькие глазки, которые послушно съехались к утиной переносице. Доктор смотрел на него: мелкий, пропитанный пылью – скорее всего, книжной; сорока пяти лет, плешивый, пегие волосы. Удивительно, что аккуратно подстриженные. Мухомор, пока врач смотрел на него, разглядывал ногти, держался спесиво и не давал дородному Зимородову господствовать и вообще авторитетно греметь в кабинете.

— Они почти одинаковые. Давайте лучше займемся моим ухом? Ему ваша дедукция будет куда приятнее.

— Тогда расскажите еще раз. Пусть и мое порадуется.

История болезни Ефима Греммо представала примитивной до неприличия. Неделей раньше он посетил парикмахерскую. Долго не выбирал – отправился в ближайшую, в соседнем дворе. Он не следил за собой, но зарос настолько, что это привлекло внимание соседей, которые сделали ему замечание. Подстригли его хорошо, как обычно. Когда Ефим Греммо вышел на улицу, он обнаружил, что в правом ухе образовался неприятный шум. В прочих отношениях он чувствовал себя безупречно – даже сейчас, хотя, понятно, немного извелся. Это, собственно, было все. Греммо изучили вдоль и поперек, но не нашли ни малейшей причины шума. Даже сосуды, которые никогда не бывают вполне здоровыми, пребывали у Греммо в идеальном состоянии.

Зиновий Павлович делал пометки. Ему хотелось взять ручку и вогнать ее Греммо в проклятое ухо.

Он буднично спросил:

— Условия жизни?

Сбор анамнеза – скучнейшее на свете занятие. Правила предписывают осведомляться обо всем без разбора, подряд. Чем толще портфолио идиота, тем приятнее руководству. Выполни Зимородов все в точности по инструкции, он не то что о жизни спросил – заставил бы Греммо сплясать, вынудил петь… такие вещи иногда приходится проверять для выявления тонких нервных нарушений. Намного лучше, когда они изливаются из пациента самостоятельно, без спроса; диагноз приблизительно ясен, и что с таким делать – тоже очевидно.

— Хорошие, — послушно ответил Греммо.

Но Зимородов записал, что в действительности этот стареющий гриб живет не блестяще. Греммо соседствовал в коммуналке с двумя дополнительными съемщиками.

— Брат из ФСБ? – Зимородов недоверчиво прищурился. – И вы ютитесь в коммуналке?

Оказалось, что жилье вполне устраивало Греммо. Он, как все глубже постигал доктор, относился к плюшкинскому племени. Сидел бобылем-бирюком, дышал из трещин, что расходились под обоями детских времен; хранил всякое старое дерьмо и собирал многое новое.

— Я в этом доме родился, — объяснил Ефим. – В пятом поколении. И я никуда не поеду, хотя возможности есть. Я вовсе не бедствую, если вы намекаете. Я занимаюсь ювелирными работами – скорее, уже эксперт, чем трудяга.

Зимородов прикусил язык. Представил картины, фарфор и хрусталь.

— Соседи не беспокоят? – спросил он глупо.

Соседи подобрались хорошие. Один был похож на самого Греммо, такой же сморчок, но больше расположенный к бродяжничеству по областным лесам. С другими, семейной парой, клиенту даже просто повезло, душевные люди, он и она; подметут, подотрут, угостят, пригласят в застолье, обнимутся, споют коллективные кухонные песни.

— Покажите-ка еще разок ухо, — вздохнул Зимородов.

Греммо половчее изломился в кресле, чтобы сместиться лишь ухом и только ухом, не напрягая прочие части тела. Зимородов остановился над ним. Большой и сильный, он мог бы прибить этого достоевского щелчком. Правда, он вспомнил некстати о недавнем приключении в метро, и гонор слетел подобно кепке, сдуваемой с дурной головы порывом ветра.

Доктор изучил мочку. Потрогал козелок и противокозелок.

— А что за царапина?

— Но я же стригся, — напомнил Греммо. – Задели ножницами. Задели….

Голос его неожиданно сел, взгляд остановился.

— Задели ножницами, — он повторял и повторял это без конца.

А Зимородова подмывало расплыться в барской улыбке: ну, вот и решение. Но он не был окончательным шарлатаном и знал, что никакого решения нет – напротив, оно откладывалось.

Глава 2

— Это был вентилятор, — объявил Греммо.

Он отчасти вернулся в рассудок и даже пытался изобразить торжество победителя, но явно спешил. До победы, судя по огорошенному лицу, оставались долгие версты войны.

Доктор Зимородов проворачивался в кресле, сохраняя молчание.

У пациента, как выражаются психологи, наступил инсайт. Вернее, не так: он приобрел инсайт. В переводе на человеческий язык это слово означает внезапное опознавание сути.

Зимородов старался не вмешиваться в эти яркие переживания. Не мешать им. Не подсказывать, не дополнять картину личными фантазиями.

Кабинет заливало летнее солнце, намекая на сияние истины: все было ослепительно белым, офисным – стол, полки, кушетка, стены. Даже портрет самого Зимородова просветлел, тесня академика Павлова. Только стул оставался черным.

— Вентилятор шумел, — продолжил Греммо. Он строго уставился на Зиновия Павловича. – Понимаете? Этот шум в ухе – шум вентилятора.

Прилетело маленькое облако, сияние приувяло.

— Что же, там до сих пор шумит вентилятор? – осторожно спросил Зимородов. – Я имею в виду, в вашем ухе?

Греммо наградил его презрительной гримасой.

— Перестаньте записывать меня в психи. Конечно, в моем ухе нет никакого вентилятора. Но я надолго запомнил, как он шумел. Слишком надолго.

— Позвольте предположить, что это воспоминание связано с травмой. Вам повредили ухо, вы испытали боль, и эти события, как бы сказать… — Зимородов пощелкал пальцами. – Короче говоря, не порань вы ухо, то и до вентилятора вам не было бы ровным счетом никакого дела.

— Угу, — Греммо саркастически кивнул. – А если я порежу палец, то в голове зачирикают воробьи, которые прилетели на окно клевать говно. А если мне двинут в глаз, я навсегда запомню Вана Клиберна, который будет играть в соседнем окне.

Доктор Зимородов кивнул:

— Приблизительно так, хотя вы, конечно, утрируете. Согласитесь, что ваше недомогание разрешилось. В ухе больше не шумит.

Греммо покачал головой.

— Ни черта оно не разрешилось. В ухе шумит меньше, это вы правильно подметили, хотя оно помнит, как шумело громко. Теперь наступила очередь рук.

— Рук? Что же такое стряслось с вашими руками?

— С моими все в порядке. Я говорю о руках парикмахерши. Они тряслись. Дрожали, как после попойки.

Зимородов пожал плечами, сверился взором с Павловым.

— Почему бы и нет? Может быть, и после попойки. Что в этом странного?

— Только то, что это целиком занимает мое воображение. Я не могу думать ни о чем другом. Я сижу и вижу, как они прыгают. Шумит вентилятор. Ухо… да, она стриганула ухо, но мне и больно-то почти не было. Считайте, не помню этого вообще. И получается, что вот уже несколько дней вся эта картина разворачивается где-то в глубине моей башки, а я не понимаю, почему это так важно.

Если у кого-то шумело в ушах и дрожали руки, то у доктора чесался язык. Ему отчаянно хотелось откровенно и лаконично объяснить, что именно разворачивается в глубине башки Греммо – вопреки его прискорбному, но простительному заблуждению.

Зимородов страдал потливостью, его не спасал даже кондиционер. В присутствии Греммо недуг усиливался десятикратно. Пиджак доктора висел в шкафу, и шкаф был заперт, но Зимородов улавливал волны неодобрения изнутри. Рубашка промокла на животе, на пухлой спине. Халату, впрочем, было все нипочем.

А Ефим Греммо сидел, таращился и раздраженно ждал чуда.

— Как вы относитесь к гипнозу?

— Не пробовал. И никогда не верил. Но брат у меня, вы помните… Он много рассказывал, приходится допускать.

— Готовы попытаться?

Греммо задумался.

— Почему бы и нет? Мне скрывать нечего. Только зачем?

— Это будет очень легкий гипноз, — объяснил Зиновий Павлович. – Поверхностный. Скорее, даже игра воображения. Вам надо расслабиться, чтобы воспринять картину целиком, а вы напряжены.

— То есть спать я не буду?

— Да перестаньте! – Зимородов принужденно рассмеялся. – Какое там спать. Перелягте на кушетку, расслабьте руки и ноги. Глаза закройте, хотя можете и не закрывать.

Греммо выполз из кресла и побрел, куда было велено. Со спины он напоминал сердитую обезьяну. Ему надоели врачи, его донимали видения, и даже пошедший на убыль шум в ухе не улучшал настроения. Он разулся, лег на спину. При взгляде на сандалии, оставленные стоять пустыми, могло показаться, что они приплелись в нынешнее столетие пешком из какого-то прекрасного далека.

Зимородов прибыл на колесах, в собственном кресле. Предварительно он потянул за шнур и сомкнул жалюзи.

— Отлично, — улыбнулся доктор. – Прошу вас, Ефим, расслабиться полностью. Насколько сумеете. Я буду часто повторять это слово, «расслабиться». Это необходимо. Сейчас вы просто лежите и чувствуете, что ваши ноги совершенно спокойны. Они расслаблены. В них разливается тепло. Даже если вы этого не чувствуете, постарайтесь вообразить. Итак, ваши ноги тяжелые и теплые. Тепло поднимается выше, разливается в животе. Мышцы живота полностью расслаблены.

— Это не опасно, не боитесь за кушетку? – сонно пробормотал Греммо.

— Не боюсь. Я же врач. Мышцы живота расслаблены полностью. Внутри тепло. Оно разливается, затопляет сердце. Сердце бьется ровно, спокойно. Вы все слышите и все хорошо понимаете. За окном тишина, хорошая летняя погода.

За окном каркнула ворона.

— За окном тишина, — настойчиво повторил Зимородов. – Ваши ноги налиты приятной тяжестью. Ваши руки наливаются приятной тяжестью. Им тепло. Они абсолютно расслаблены.

Судя по выражению лица Греммо, доктору кое-что удавалось. Греммо лежал успокоенный – пожалуй, теперь, симпатичный, не похожий на себя. Будто в гробу.

— Ваше лицо спокойно, как никогда.

Зимородов очаровывал Греммо минут семь, потом перешел к осторожным расспросам. Итог огорчил. Пациент не сумел припомнить ничего, кроме пляшущих парикмахерских рук. Описал, правда, саму цирюльницу – молодую, черную-крашеную, завитую, с глупой испуганной рожей. Трудилась, скорее всего, какая-то приезжая практикантка. Еще Греммо вспомнил, что зал пустовал, других посетителей не было. Не было и работников. Час стоял не пойми какой, середина дня, наплыва нет, да и никто не наплывал во дворик Греммо, помимо пропойц.

— Каждый день они там сидят с утра, — пробормотал Греммо. – Пьянки во дворе короля Артура. Моего соседа-путешественника зовут Артур.

Поговорили о вентиляторе, Греммо отзывался об этом устройстве равнодушно. Насчет шума, что поселился в ухе, он продолжал соглашаться, что да, это был вентилятор, который запомнился из-за прыгавших рук работницы.

— Чем вам так дороги эти руки? – поинтересовался Зиновий Павлович.

Греммо помолчал.

— Не помню, — признался он после паузы. – Не знаю. Это странно, так нервничать. Я говорю о ней, не о себе. Я на секунду отключился, задремал…

— В парикмахерском кресле задремали?

— Да… Вентилятор шумел, успокаивал. Меня разбудили ножницы, когда цапнули за ухо. Или нет. Кровь уже текла, парикмахерша извинялась, вытирала ее… сменила мне простыню… я не сердился, мне больно не было…

— Дрожащие руки занимали ваше воображение, но вы задремали?

— Задремал… очевидно, не выспался… или расслабился…. Такое же тепло в животе, небольшое головокружение, и меня повело…

Зимородов потер виски.

— Вспомните еще что-нибудь, — попросил он. – Размягчите вашу память, ваш мозг. Тепло ли было вам или холодно? Запахи?

— Тепло, лето же на дворе…. Запахов полно, это парикмахерская.

— Вернитесь туда мысленно. Вы там. Что вы обоняете, чем пахнет?

— Духами. Одеколоном. Не знаю… Очень много парфюмерии… Я не люблю парфюмерию, у меня даже нет дезодоранта…

Это Зимородов заметил и сам.

— Однако маска пахла приятно…

— Какая маска?

— Она предложила мне маску… на пробу, из мертвого моря… или водорослей… Пообещала сделать из меня красавца.

— Вы не пользуетесь дезодорантом, но согласились на маску?

— Бесплатно же… Зеленая жижа. Густая. И маска. Симпатичная парикмахерша… я немножечко с нею заигрывал… Она намазала мне лицо и стала стричь волосы, а маска подсыхала, и все под нею… схватывалось.

— Странно, что вы не сказали об этом сразу.

— Странно, да… Вы правы… Но я вспомнил только сейчас… Кожа впоследствии действительно стала такая… такая… — И Греммо выразился в манере телевизора, разродившись такой чудовищной фразой, что Зимородову стало не по себе. Слышать подобное допустимо от кого угодно, только не от Греммо. «Кожа приобретает ваш натуральный блеск, радуя молодой эластичностью».

— Становится в два раза длиннее объема, — пробормотал Греммо о чем-то похожем, но уже не относившемся к делу.

Больше Зимородов не добился от него ничего и в конце концов разбудил. Греммо пришел в чувство, сел на кушетке.

— Я все помню, — предупредил он.

— Разумеется, — Зимородов не возражал. – Я же предупредил, что гипноз не будет глубоким.

Ефим Греммо почесал в затылке.

— Я еще думаю, что это не вентилятор шумел. Не только вентилятор.

— А что же еще?

— Я не знаю. Да наплевать, — Греммо состроил кислую физиономию. – Руки меня беспокоят, это точно. Почему она так волновалась? Молодая такая особа. Стрижет. Что в этом необычного?

Зиновий Павлович подмигнул:

— Я, кажется, начинаю догадываться.

Греммо ответил на это вопросительным взглядом.

Зимородов вздохнул.

— Возможно, прозвучат неприятные вещи, Ефим – ничего, что я так запросто, фамильярно? В конце концов, это всего лишь гипотеза. Но она выглядит правдоподобной.

Тот буркнул:

— Только не говорите, что у меня рак.

— Нет, ни в коем случае. У вас другая болезнь. Вы, насколько я понял, живете один, ведете замкнутый образ жизни. Улавливаете намек?

— Нет, не улавливаю.

— Но вы же признались, что флиртовали с этой парикмахершей.

— И что с того? Я иногда позволяю себе.

— Именно, что иногда позволяете. Мне кажется, что вы находитесь под впечатлением от впечатления.

Греммо поерзал.

— Можно попроще?

— Вы не исключаете, что девушка разволновалась из-за вас. Что вы сумели разбудить в ней интерес. Что вы ей понравились.

Греммо посмотрел недоверчиво:

— Да бросьте.

— Да вот не брошу! Для вас это явилось полной неожиданностью. Вы не ждали реакции. Вы не помышляете о взаимности. Вы бирюк, Греммо, простите за грубость. Заросли мхом. И вдруг на вас реагируют так, что руки трясутся. Вам предлагают косметическую процедуру… вас оценивают, ваши заигрывания поняты и приняты. Вы нравитесь, черт побери. И вам это непривычно, вам страшно от этого. Вы слишком давно никому не нравились. Поэтому вы взволнованы и вот уже несколько дней не находите себе места. Вы не в состоянии в это поверить.

На сей раз доктор добился серьезного результата. Греммо сидел перед ним в полном ошеломлении. Рот приоткрылся, выступила слюна. Глаза остановились. Он был похож на грача, которому внезапно поставили клизму.

— Вы так считаете? – Слова эти Греммо выдавил с великим трудом.

— Я это вполне допускаю, — кивнул Зимородов.

Глава 3

Зимородов наставил себе на поднос обычного: капустный салат, солянку, отбивную, булочку. Компот. Многое меняется в мире, но в медицинских буфетах сохраняется нечто вечное. Зимородову нравилось здесь обедать, хотя он мог позволить себе приличный ресторан ежедневно и без ущерба для кошелька.

Нынче буфет особенно радовал его, согревал и сразу же освежал. Мир обращался с Зимородовым ласково. Котлета была такая же, как всегда, но лежала так, что смахивала на приз. С булочки от волнения сыпалась пудра. Компот обещал ответы на загадки алхимии. Красный поднос сообщал приятное пластиковое возбуждение.

Зиновий Павлович подсел к Емонову, который уже съел половину своего. Отработанная миска, недавно полная молочного супа, бледнела в опустошении. Емонов был худощав, остер чертами лица, страдал язвой. Он состоял в должности проректора по учебной работе и славился неразрешимыми личными затруднениями. След от кольца на безымянном пальце давным-давно выгорел и стерся, но Емонов иногда машинально ощупывал его гнутым мизинцем, проверяя, на месте ли символ неверного счастья.

Зимородов мурлыкнул:

— Добренький денечек, Сережа. Поздравь меня, я только что спас альму матер от длительной тяжбы. А то и от спецназа.

Оленьи глаза Емонова потемнели.

— Зиновий, что ты такое говоришь? Зачем пугаешь? Денечек и впрямь полюбуйся, какой хороший, солнышко светит, мухи летают. Откуда спецназ?

Зиновий Павлович сосредоточился на солянке, отъел, потом промокнул губы салфеткой и объяснил:

— Муторный, заковыристый случай, Сережа. Явился, представь себе, тип со связями в органах. Холостой такой клещ, домашний таракан, давно в тираже. Даже видом – насекомое из чулана. Предъявил всякие глупости вроде шума в ухе, а я его вскрыл. Клиента, не ухо. Он раскололся. В таракане, Сережа, наступила весна. Неожиданно расцвела. Влюбился и теперь ужасно волнуется. Кто бы мог подумать?

— Нет ничего нового на белом свете, — проректор вздохнул и погрузил вилку в прохладное пюре. – Нашел, чем удивить. Все одно и то же.

— Ну да, — воодушевленно кивнул Зимородов. – Я знаю, но кто бы, черт побери, мог подумать! Ты бы видел этого романтика. В личной жизни я бы доверил ему только мусорное ведро, не больше. В смысле выноса.

— Мм?.. Возникал вопрос о вашей с ним личной жизни? С этого момента поподробнее, Зиновий… Ты выволок его на трансфер?

Трансфером у них называлось нездоровое острое чувство любви и восхищения к собеседнику, его обожествление, чреватое скорыми разочарованием и ненавистью. Врачи и психологи любят вообще называть непонятными словами простейшие вещи, вроде внезапной влюбленности.

— Нет, Сереженька, это твоя личная проекция. Твои личные домыслы.

Зимородов умышленно обидел Емонова. Тот пошутил, но в Зиновии Павловиче расцвело настолько победоносное настроение, что даже легкая ирония могла его оскорбить, поэтому он сказал злую вещь, прекрасно зная о многочисленных бедах вечно влюбленного в кого-то проректора, который искал и не находил. Зимородов намекнул на бестолковость Емонова, не умеющего разобраться, с чем он имеет дело – с живым посторонним человеком, пусть и прекрасным, или с собственными галлюцинациями насчет очередного союза. На этих приключениях проректор заработал язву и теперь уверенной поступью двигался дальше к новым заболеваниям.

Емонов меланхолично ворочал во рту пюре.

— Это не он, случайно? Триумф воли? – Проректор кивнул на дверь.

Зимородов оглянулся и увидел в дверях Греммо.

— Да у вас и впрямь отношения, — Емонов деловито запил мерзость компотом.

Проректор, не способный разобраться в собственной жизни, славился проницательностью в отношении всего, что его не касалось. Он угадал безошибочно и легко, небрежно, с первой попытки.

Вилка Зимородова, украшенная фрагментом котлеты, повисла на полпути.

— Опасное это дело, прослыть волшебником, — не унимался Емонов.

Зимородов перевел взгляд на циферблат, висевший над раздачей. Прошло два часа с момента, когда они с Греммо обменялись удовлетворенным рукопожатием. И он не находил оснований для появления последнего в корпоративной трапезной. Это и в самом деле выдавало известное хамство, зародившееся на почве уверенности в могуществе доктора, которого отныне, за свои деньги, можно тягать отовсюду и когда вздумается. Или что-то другое. Вид у Греммо был крайне встревоженный. Ефим излучал решимость найти Зимородова во что бы то ни стало.

— Остерегайся двойных отношений, — подмигнул Емонов и этим советом заколотил последний гвоздь.

Двойные отношения недопустимы в медицине. Они абсолютно неприемлемы в психотерапии, элементы которой самоуверенно применял нейропсихолог Зимородов. Между врачом и пациентом допускается общение сугубо по существу. Деловое. От и до. И ничего вне. Это было негласное правило, разумность которого неоднократно подтверждалась жизнью. Вне приема или сеанса – пустота. Полоса отчуждения. Если доктор куда-то торопится, а пациент предлагает подбросить его на машине, доктору следует воздержаться. Никаких подношений сверх обычного. Никаких посторонних общих дел.

Иначе конец.

Иначе клиент присосется. Даже если этого не случится, доктор будет ощущать себя в чем-то обязанным. И это чувство рано или поздно скажется на результате его трудов.

— Приятного, — попрощался Емонов и встал.

Непонятно было, чего именно он пожелал. Скорее всего, аппетита: Емонов в молодости служил флотским врачом, где это существительное зачем-то опускали. Но Зимородов расслышал подтекст. Он не успел сочинить ответное прощание и промолчал. Греммо уже маршировал к столику.

— Зиновий Павлович, вот вы где, — заговорил он еще на ходу и сел.

Зимородов снова посмотрел на часы, теперь на свои, наручные.

— Может быть, не сию секунду, Ефим? Видите ли, в настоящий момент я…

— Так она же пропала, — Греммо вскинул пыльные брови, дивясь недогадливости доктора. – Как раз неделю назад, и не могут найти.

Зимородов отложил вилку. Подумав, отодвинул и тарелку, отставил стакан. Есть и пить расхотелось.

— Кто пропал? – спросил он раздраженно.

— Девушка. Парикмахер. Я от вас поехал сразу туда…

С языка Зимородова едва не слетел вопрос: «С цветами?».

— Купил гвоздичку, — продолжил Греммо. — Понимаете, вы мне протерли глаза. Промыли. Распахнули.

— Поднял веки, — подхватил Зимородов, кивая.

Греммо оставил эту шуточку без внимания, а Зимородов мысленно выругал себя за панибратский юмор.

— Вы сами видите, какой я.

«Терпила по жизни», — вспомнил доктор.

— Она была слишком, подчеркнуто внимательна ко мне. Заботлива. Я сейчас это отчетливо вспоминаю. Она волновалась. Мне, старому затворнику, и в голову не пришло, что кто-то способен… — Греммо неожиданно порозовел. – Испытывать ко мне интерес.

— Постойте, Ефим, — Зимородов обеспокоенно поднял палец, требуя паузы. – Не увлекайтесь. Не торопитесь с выводами. Мы просто предположили, эта тема нуждается в проработке… Дело может быть вовсе в другом, согласитесь. Не хочу вас разочаровать, но девушка ваша – кто ее знает? Не исключено, что она работала там первый день, новичок…

— Это вы в самую точку попали, — кивнул Греммо. – Насчет проработки темы. Она нуждается, да. Потому что все это чепуха, а важно то, что парикмахерша исчезла. В тот же день. Ушла и больше не появлялась.

Зимородов пожал плечами:

— Что с того? Мало ли какие бывают обстоятельства. Она имеет право заболеть. Уехать куда-нибудь. Она же не крепостная крестьянка.

— В салоне удивлены, — возразил Греммо. – Никто не знает, что с ней случилось. Она не отвечает на звонки. Вы не находите это странным?

— Ефим, я ежедневно наблюдаю вокруг столько странного, что давно перестал это странное выделять. Необычное – норма жизни и ни в коем случае не отклонение.

— Бросьте, — фыркнул Греммо. – К чему эти отвлеченные рассуждения? Я прошу вас поехать со мной и убедиться лично.

У Зимородова отвисла челюсть. Он даже замычал.

— Что? – выдавил он. – Поехать с вами? В парикмахерскую? Ефим, голубчик, вы излишне впечатлительны. Так нельзя. Ну, с какой стати и зачем мне туда ехать? Это, в конце концов, не входит в перечень моих услуг и обязанностей.

— Войдет, — тон Греммо звучал убежденно. – Все будет оплачено. Мне самому не разобраться, Зиновий Павлович. А у вас талант. Вы умеете вскрывать суть вещей. Я бы даже сказал – вспарывать. Вы меня вывели на солнечный свет.

В душе Зимородов проклял Емонова с его пожеланиями. Греммо сделался околдован. Его, Зимородова, стараниями. Отныне он видел в докторе всемогущее божество. Очень скоро знак поменяется, и Зимородов превратится в тупого и бессердечного дьявола.

— Считайте это вызовом на дом, — сказал Греммо. – Две остановки отсюда. Полчаса разговора. Десять тысяч.

— Поехали, — согласился Зимородов секундой раньше, чем понял, о чем говорит.

Зиновий Павлович был жадноват. Иногда это его здорово подводило.

Глава 4

У Греммо не было автомобиля. У Зимородова тоже, он смолоду боялся рулить и пользовался метро. Пока они шли к трамвайной остановке, Зиновий Павлович успел осыпать себя проклятьями раз двадцать. Доставалось и спутнику. Зимородов не то что позволил себе пресловутые двойные отношения – он бросился в них очертя голову, нырнул в омут с бесами, и теперь с него причиталось. Обещанные десять тысяч представали детской глупостью. За эти деньги Греммо выпьет из него кровь и спустит шкуру.

Тот же болтал без умолку, разглагольствуя о вечной молодости и наступившей весне. Захлебнувшись восторгом, резко мрачнел, когда вспоминал, что восхищаться им, собственно, с недавних пор стало некому.

Зимородов обругал себя еще и за то, что невнимательно отнесся к словам Греммо, которыми тот описывал себя самого – несовершенного на пике эмоций. Доктор счел это спесивой дурью, а зря. Человек зачастую выбалтывает о себе куда больше правды, чем от него ждут.

— Слушайте, — Зимородова осенило. – Ваши связи с органами. Которые после брата остались.

Мысли Греммо парили в альтернативной реальности.

— Нет, — он покачал головой, — от брата не осталось ничего, совсем ничего. Был взрыв. Никаких органов.

— Я говорю о его сослуживцах. Они вам помогли с обследованием. Почему бы им не помочь в ситуации, которая, с позволения сказать, скорее подпадает под их интересы, нежели медицина?

Греммо очнулся, печально взглянул на него.

— Вы не знаете, — молвил он и скривился в горькой усмешке. – Одно дело – принести одинокому человеку, скажем, продукты. Единоразово. Нет, мне никто не носит, я для примера. И совсем другое – взвалить на себя его домашнее хозяйство, просто так, за спасибо.

— Объясните, — потребовал Зимородов.

— У меня путаются мысли. Я неудачно формулирую. Хозяйство здесь не при чем. Лучше выразиться так: принять его на работу, что ли. Поставить на довольствие. Нет, не то! – воскликнул Греммо. – Вот как верно: расследование – это вы правы, это уже их компетенция. Это профессиональный вопрос, государственный. Мне помогают, когда я нуждаюсь, да. Но чтобы применить в моем частном деле по назначению само ведомство…

— Почему бы и нет? Вы же подозреваете несчастье, а то и преступление.

— Но я еще не сошел с ума, — пылко ответил Греммо. – Сами же говорите: подозреваю. Никто из них не станет выслушивать мои подозрения, да еще и по поводу какой-то парикмахерши. Им это не интересно. Они не станут ради этого беспокоить своих друзей из МВД, заводить официальное дело… вам ясно? Они вежливо выслушают меня, посмеются, пообещают проверить и выкинут из головы. Тем более что я вовсе не уверен в несчастье и преступлении. Я же в разуме, как-никак. Я сознаю, что вы, скорее всего, правы. Объяснение очень простое. Я потому и пригласил вас, чтобы вы помогли разобраться. Дело в том, что я… я стесняюсь, черт побери, мне неловко, — Греммо ударил себя кулаком в ладонь.

— Я чувствую себя свахой, — буркнул Зимородов.

— И хорошо. Мне всегда казалось, что доктор не сводится к учебнику внутренних болезней. Доктор умеет все. Он может что угодно. Иногда ему и медицина не нужна. Вам же она со мной не пригодилась?

— Ефим, прошу вас… Умерьтесь в надеждах. Я не Господь Бог.

— Нет, вы не он. Вы проводник его воли. Он выбрал вас, чтобы помочь мне.

— Вы хотите ее спасти. Явиться рыцарем.

Греммо не возражал:

— Хочу. По-моему, очень удобный случай. Если с ней ничего не стряслось, она все равно восхитится, когда я вдруг появлюсь на пороге.

— Ну так вы уже все решили, как поступать. Готовый план. Я-то зачем?

— Потому что один я боюсь. У меня не получится.

— Намекаете, что на квартиру к ней мы тоже поедем вместе?

— Еще десять тысяч, — сказал Греммо.

— Так может быть, сразу туда?

— Нет, не сразу. Мне не сказали адрес. А вам скажут.

— Под гипнозом, что ли? С чего вы взяли?

— Вам виднее, — туманно ответил Греммо, увлекая Зимородова к трамваю. Сдвоенные вагоны переваливались на битых рельсах, как утки. Трамвай остановился, Греммо отступил и пропустил доктора вперед. Тот взошел на ступени, будто на эшафот.

Они уселись в хвосте, и к ним уже шла продавщица билетов.

В ее глазах плавала деятельная пустота.

— Так, девочки, что тут у нас? – обратилась она к обоим, пребывая сознанием в каких-то иных пределах и целиком полагаясь на личный процедурный автоматизм. Она не видела и не понимала, кто перед ней, это ее не заботило, она пользовалась первыми подвернувшимися словопостроениями.

У Зимородова был проездной, Греммо заплатил и получил билет.

Ехать им выпадало действительно недалеко, двумя короткими перегонами. Зимородов содрогнулся, получая наглядное представление о тесном пространственном соседстве с Греммо. Тот мог нагрянуть в институт когда хотел, в любую минуту.

— Учтите, говорить будете вы, — объявил Греммо.

— Давайте, от вас прозвучит хотя бы вступление, — попросил тот. – Ну сами посудите, что я скажу? С чем я войду? Я — доктор Зимородов Зиновий Павлович, ищу вашу сотрудницу…

— Именно так, — Греммо довольно улыбнулся. – Именно доктор Зимородов. Ее лечащий врач. Вы беспокоитесь за ее состояние. Она не в себе. Она давно у вас лечится, вы ее наблюдаете, у нее голова не в порядке.

— Почему же я должен с порога лгать?

— Пустяки, — казалось, они поменялись местами; Греммо выказывал самоуверенность не меньшую, чем позволял себе в кабинете Зимородов. – Ну, соврете. Вас что, расстреляют за это?

Зимородов лишь покачал головой. Он стиснул зубы, когда Греммо встал и тронул его за локоть. Ефим почти танцевал, двигаясь к выходу, и оглядывался на подплывавшее здание, в нижнем этаже которого разместился салон красоты. В предназначении и названии этого места было нечто несовместимое с Греммо, который своим интересом к нему нарушал и оскорблял законы природы.

Даже трамвай удивился. Освободившись от Зимородова и Греммо, он довольно долго стоял с распахнутыми дверями, и были те двери подобны оцепеневшим ртам.

Парикмахерская, которой по набору услуг и являлся салон, поселилась в торцовой части пятиэтажного дома. Здание повидало многое. Пожилой, сталинской выделки, дом одряхлел. С него осыпались каменные лепные колосья – и постоянно промахивались, не попадая в прохожих. По стене бежала трещина. Подвальные окна ослепли, будучи заколочены ржавой жестью; за ними наверняка скрывалось страшное – сырое и войлочное. Дом терпел. Он пережил и новенькую стереотипную дверь салона, которую в него врезали довольно грубо. Стена по ее периметру покрошилась, но никто не стал платить за ремонт. К двери вела ажурная лесенка, под которую кто-то аккуратно поставил пустую чекушку.

Греммо остановился и положил себе руку на грудь.

— Что-то мне нехорошо, — признался он.

— Стойте спокойно, — Зимородов притормозил внизу. – Как зовут вашу нимфу? Я же должен знать, если я ее врач.

Греммо озадаченно воззрился на него.

— Жуля, — пробормотал он.

— Как вы ее назвали? – Зимородов демонстративно вытянул шею, приложил к уху ладонь.

— Это заведующая так ее назвала. Жули, сказала, нету давно.

— Этнос непонятный. Вы говорили, она нездешняя?

— Ну, черненькая, да. Скорее всего. Их здесь много.

— Я вас заклинаю, Ефим, — Зимородов потянул Греммо с лестницы и преуспел. Тот сошел на землю и сразу стал ниже ростом, как ему полагалось. – Приезжая, южанка. Устроилась в парикмахерскую. Откуда у нее личный врач?

Греммо морщил лоб, пытаясь понять.

— Квартира же есть, — наконец выдавил он. – Может, у нее богатые родственники.

— Может быть, — согласился Зимородов. – Съемное жилье, да. Но дело не в этом. Тут диаспора. Свои обычаи, правила. Совсем другой культурный слой. Не в их традициях обзаводиться личными психологами и неврологами, работая при этом в парикмахерской.

— Не обязательно быть личным. Вы принимаете ее в диспансере.

— Да у нее, может статься, и регистрации нет, какой диспансер? Я даже уверен, что она нигде не значится…

Ефим пришел в состояние нетерпения.

— Кто так глубоко копает? Вы что, из миграционной службы? Заведующей наплевать. Мало ли, кто у кого лечится! Идемте, Зиновий Павлович, раз уж пришли. Я уверен, вы ее одолеете без труда.

Зимородов не успел оглянуться, как тот уже взлетел на площадку, потянул на себя дверь и замер в приглашающем ожидании. И десятью минутами позже Зиновий Павлович был вынужден признать, что Греммо разбирается в людях отчасти лучше, чем он сам. Во всяком случае, в некоторых – из круга, в котором Зимородов оказывался довольно редко.

Заведующая парикмахерской не стала смотреть документы и вообще не спросила у Зимородова, кто он такой. Цивилизация не коснулась ее, про римское право она не слышала и не смотрела западных детективных фильмов. У нее не возникло ни тени подозрения.

Зимородов, стараясь быть убедительным и выглядеть искренне взволнованным, сказал одно:

— Я доктор, у вашей сотрудницы серьезное нервное расстройство… так мне кажется. Мне нужно с ней повидаться, я за нее отвечаю..

Этого хватило, чтобы хозяйка выложила все, что знала и предполагала о Жуле.

Глава 5

Ей, хозяйке, было прилично за пятьдесят.

Наметанный глаз без труда узнавал в ней дитя бухгалтерии, скромно разбогатевшее; возле салона был припаркован маленький заграничный автомобиль – несомненно, принадлежавший ей. Хозяйка выглядела ему под стать: с такими же багажником и капотом. Одинокая, вдовая, в ожидании внуков от взрослых детей, она сожигалась внутренними чертями, томилась по близости не пойми с кем. Принадлежала к сонму любительниц «полян» — застолий с такими же «девками», где не упускала треснуть водочки, вволю покушать и спеть.

Респектабельный Зимородов лишил ее кислорода в груди.

Тот нервничал, и хозяйка мечтательно вообразила, что волнение вызвано не только пропажей ее работницы.

— Можно просто Лена, — предложила она.

Греммо закусил ноготь. С ним разговаривали иначе, ему предоставили обходиться «Еленой Андреевной».

— Елена, — с чувством повторил Зимородов. – Леночка. Помогите нам.

Он мгновенно увлекся: не хозяйкой – драматургией. Талант, погибавший на унылых медицинских подмостках, в натурной съемке вдруг возгорелся.

— Как же мне вам помочь, — задумалась хозяйка.

Зимородов воровато огляделся, подался вперед:

— Не скрою, у меня есть личный интерес, — добавил он и вроде как испугался, выставил руки: — Нет, не подумайте! Но если с ней что-то нехорошее, я пострадаю.

Елена Андреевна отозвалась ростом тревоги:

— За что же страдать, вы же не сторож ей…

— Как же не сторож, именно сторож. Вы же знаете, какие девицы глупые – прыгнут с высоты, наглотаются таблеток, порежутся. Что, если ей надо в больницу, а я не подсуетился? Вот живой очевидец, — доктор кивнул в сторону Греммо, который моментально вытянулся. – Говорит, на ней лица не было.

Хозяйка покосилась на Ефима.

— Я уж решила, влюбился гражданин и подбивает клинья.

— Я? – возмутился Греммо, и Зимородов подал ему знак заткнуться.

— Мало ли, — отозвалась Елена Андреевна, серьезностью лица приравнивая такую возможность со стороны Греммо к покушению на убийство. – Ну что же я могу рассказать? Жуля, фамилия Искандарова, приехала откуда-то… — Она махнула рукой. – Кто их разберет, откуда они, — хозяйка полезла в папку перерывать немногочисленные бумаги. – Вот адрес есть,- она замолчала. – Как же вы, доктор, не знаете адреса? Есть же карточка.

Зимородов состроил гримасу.

— Все неофициально. Карточка на руках. – Предупреждая новые выпады, он доверительно добавил: — Вы же знаете, Лена, как такие устраиваются. Очевидно, прописки нет.

— Да и бог с ней, кто ее будет проверять, — согласилась хозяйка. – Вот телефон, запишите…

Зимородов списал и адрес, и телефон.

— Мы страшно переживаем, — продолжила та. – Хотели даже в милицию. Но разве станет милиция заниматься какой-то мигранткой? Пропала – еще и лучше. На звонки не отвечает. А поехать проведать… — Она осеклась. – Страшно, — хозяйка округлила глаза. – Вдруг там она… лежит.

В дверях зашевелился Греммо.

— Вы говорите – мы. А зал пустой.

Сглаживая впечатление, Зимородов подхватил:

— Да, у вас и в самом деле не густо с людьми.

— Так работниц всего двое, теперь одна. Мимоза, наверное, опять отошла, сейчас получит по шее…

Греммо, не понимавший, что портит картину, не унимался:

— И тогда ее не было, вашей Мимозы, в последний день.

— Это мой ассистент, — пожаловался на Греммо Зимородов.

Хозяйка взирала на того с растущим подозрением.

— Как-то вы это нехорошо произносите – «последний день». Не надо так говорить. Беду накликивать.

— Да, вы лучше помолчите, Ефим, — кивнул Зимородов. – Очень жаль, что не было вашей Мимозы. Они дружили? Может быть, она что-то знает.

— Ничего мы не знаем, я же говорю! – возопила хозяйка. – Маемся в неизвестности. Мимозе тогда понадобилось срочно уйти, я не стала вникать. У нее постоянно что-то. Может быть, кофе? – спохватилась она, сообразив, что видный и статный доктор вскорости испарится. В предложении уже обозначилась безнадежность. Елена Андреевна прощалась с иллюзиями.

Спохватился и Зимородов. Его поведение все меньше походило на действия заботливого доктора.

— Вам зачтется, — пообещал он и начал пятиться к выходу. – Вы человек большого сердца. При мысли, что на свете существуют такие люди, становится легче жить.

Но у Греммо еще остались вопросы.

— К ней кто-нибудь ходил, к Жуле? Я имею в виду – кавалер.

Елена Андреевна ответила ему откровенно неприязненным взглядом.

— А вот я не люблю, когда вот так начинают вызнавать, что не касается…

Зимородов попытался выправить положение:

— Коллега опасается несчастной любви. Он всегда торопится с выводами. Горячая душа.

Тем временем наружность Греммо и выражение его лица если и напоминали о чем-то горячем, то в нехорошем смысле. Первым в голову приходил антонов огонь.

— Вот вам я скажу, — решительно заявила хозяйка, испепеляя взором Греммо и обращаясь к Зимородову. – Ходил. С противной рожей, вылитый бандит. Молчун. Караулил ее. Она звала его Галактионом, однажды я слышала. Здесь вокруг все такие – Серапионы, Галактионы, Гамлеты, Венеры.

— Соотечественник, — нахмурился Зиновий Павлович.

— А не знаю. Ходил, и все. Хотя что это я? Иммануил. Вот как она его называла.

Греммо стоял бледный. Елена Андреевна торжествовала.

В кабинет просунулась голова. Шагнула нога, небритая. Вернувшаяся Мимоза оказалась отталкивающей коротышкой. Маленькая, круглая и черная, в синем фартуке. Над губой пробивались усики. Глаза напоминали маслины, бюст образовывал единое целое с животом. Ростом же Мимоза не дотягивала даже до впалой груди плюгавого Греммо.

Зимородов машинально спросил:

— Как же вы стрижете?

— Скамеечку ставлю, — пролопотала Мимоза, нисколько не удивленная. – Елена Андреевна, я на месте. Если что.

Греммо подался к Мимозе, но та укатилась, и Зиновий Павлович, воспользовавшись паузой, вцепился в его плечо.

— Скорее, Ефим. Не будем злоупотреблять. Мы не сыщики, — добавил он с виноватым смешком и покосился на хозяйку с намерением убедиться, что это признание засело в ее памяти.

— Эта Мимоза…

Зимородов зашипел растревоженной коброй:

— Идемте отсюда, живо!

Елена Андреевна взирала на них уже с нескрываемым сомнением. Очевидно, они перешли в своих следственных действиях некую грань. Зимородов расплылся в невозможной сладости, отвесил поклон и выволок упиравшегося Греммо из салона.

— Надо пользоваться случаем! – Греммо высвободился и превратился в барана: выкатил глаза и расставил ноги так, что было не столкнуть. – Больше нас сюда не пустят! Разговаривать точно откажутся! Эта Мимоза наверняка в курсе…

— Знаете, что, господин Греммо? Не нужны мне ваши деньги.

Тот помолчал и вдруг улыбнулся. Эта улыбка не сулила Зиновию Павловичу ничего хорошего.

— Мы имеем сухой остаток, голый факт: девушка пропала. Это не плод моего воображения. Мы с вами мужчины или нет? Вы же не хотите, чтобы она вам являлась во сне.

— Она не явится. Я ее знать не знаю. Разве что с вами, рука об руку.

— Тоже вариант. Вам ни к чему такая известность. Врач должен блюсти человеческий облик, это важно. Если он окажется нечеловеческим, вам не помогут дипломы.

— Известность обеспечится, конечно же, вашими стараниями? Вы бредите, Ефим. Никто не станет вас слушать. Я не сделал ничего плохого, а вся эта история нелепа и высосана из пальца.

— Я найду благодарных слушателей. Вы шарлатан. Деньги взяли, а у меня, между прочим, снова сильно шумит в ухе. Кроме того, своими действиями вы ввергли меня в опасный стресс.

Зимородов всплеснул руками:

— Я, что ли, влюбил вас в эту несчастную?

— Если угодно – да. Вы меня просветили. Вам и отвечать за вулкан, который проснулся и вовсю извергается.

— Вы – вулкан?

— Да, я он, — подтвердил Греммо.

Зимородов опустился на ступеньку, закрыл руками лицо. Потом уронил их между колен, понурил голову и замер в «позе кучера». Аутотренинг позволял мгновенно расслабиться – расширить сосуды, замедлить сердцебиение. Это продолжалось минуты две, Греммо не мешал. Наконец, Зиновий Павлович очнулся.

— Никакой Мимозы, — изрек он решительно и безнадежно. – Сейчас я отправлюсь с вами по известному адресу. Там у нас с вами состоится расчет. На том мы простимся и впредь никогда не увидимся.

Глава 6

Жуля Искандарова обосновалась в девятом этаже панельного дома-корабля. Идти было недалеко, Греммо и Зимородов управились быстрым шагом за десять минут. Ефим отчасти утратил рвение, предчувствуя худшее. Если в салон он бежал вприпрыжку, то теперь перешел на целеустремленную ходьбу. В ней сохранялась неотвратимость, но не было радости предвкушения.

— Сначала позвоним, — предложил Греммо. – Дайте номер.

Он нащелкал цифры, прислушался.

— Шумит же в ухе, — ядовито напомнил Зимородов. – Слушайте вторым.

Греммо оставил реплику без ответа. Он выслушал двадцать гудков, сменившихся отбоем, и вернул доктору бумажку.

— Попробуйте вы.

— Это зачем же? Никто не берет.

— Может быть, меня заблокировали.

— Как вас могли узнать? Вы что, называли телефон?

Ефим покраснел.

— У меня была визитка, я оставил. Сейчас вспоминаю. Тогда я думал, что машинально, и не понимал, что мною руководит чувство. Я всем оставляю визитки.

Зимородов покорно достал мобильник. Он не стал спорить, предугадывая новые беды: бред отношения в сочетании с бредом ревности и преследования. Зиновий Павлович безропотно прослушал гудки и вопросительно взглянул на Греммо.

— Ее телефон, однако, в работе, — заметил тот. – Он не выключен и не находится вне зоны доступа.

— Верно подмечено, — кивнул Зимородов. – И если с вашей возлюбленной что-то не так, если она чья-то жертва, то мы с вами только что засветились.

— Ерунда, — фыркнул Греммо. – Мало ли кто мы и что? Мы не сказали ни слова.

— У вас же был опытный брат, — мягко ответил Зиновий Павлович. – Вам ли не знать, что базами данных торгуют на каждом углу. А мало-мальски уважающий себя злодей без нее просто не обойдется. Особенность преступления в том, что приходится учитывать и предусматривать вещи, которые нормальному человеку не придут в голову.

— Вы издеваетесь, — насупился Греммо.

— Ни в коем случае, — воодушевленно возразил Зимородов и бесцеремонно подтолкнул его в спину. – Марш вперед!

Но прошли они не дальше домофона, который при виде гостей вжался в дверь и решил стоять насмерть. Он поглядывал на них исподлобья всеми своими кнопками. Прикосновение пальца Греммо домофон перенес стоически. Он наполнился угрюмым торжеством, когда набор номера завершился, и старательно запищал, отлично зная, что ничего другого эти двое не дождутся.

Зимородов и Греммо беспомощно переглянулись.

— Подождем кого-нибудь, ничего не попишешь.

— Нет, черта с два, — Греммо направил домофону змеиную улыбку и набрал наобум. – Пустите, рекламная почта, — попросил он, когда динамик ответил.

— Иди и удавись, — предложил домофон и отключился.

Греммо обернулся к доктору.

— Тридцать четвертая квартира, запомните.

— Будете мстить? Подожжете?

— Нет. Просто позвоню и пожалуюсь, что туда прописали пятьдесят мигрантов и еще там публичный дом.

На их счастье, к двери подошла женщина с сумками. Она простимулировала домофон специальным ключом для посвященных в его тайну, и тот содрогнулся, протяжно завыл от темного удовольствия. Щелкнул замок.

— Позвольте, я помогу, — Зимородов подхватил сумку побольше и понес в лифт.

Ответная благодарность прозвучала неуверенно. Оказавшись запертой в кабине, женщина привалилась к стене и закрыла глаза. Она приготовилась к худшему. Но ее высадили на шестом этаже и вознеслись выше.

— Тридцать шестая, — напомнил Греммо.

— Полагаете, я забыл?

Пружиня шаг, Греммо направился к тридцать шестой квартире. На ходу он покосился на тридцать четвертый номер, и Зимородов поспешил встать так, чтобы оказаться между Ефимом и приютом грубиянов. Греммо заметил, хмыкнул, остановился и позвонил. Он возвел глаза и томно сосредоточился на числе «тридцать шесть». Ожидание растянулось на полминуты, и еще на минуту – после второго звонка.

— Ну, что скажете? – Зимородов упер руки в бока. – Поиск завершен?

Греммо разочарованно оттопырил губу и повернулся, чтобы уйти. В развороте он по старой привычке взялся за ручку двери и дернул, проверяя. Та подалась.

— Черт, — выдохнул Зимородов.

Ефим привалился к стене и медленно съехал в положение на корточках. Ноги его не держали, волнение было слишком острым. Зиновий Павлович извлек из кармана носовой платок и тщательно протер ручку.

— Что вы делаете? – пробормотал Греммо.

— Это вам не шуточки. С этой минуты мы ни к чему не прикасаемся.

— Вдруг она мертвая, — жалобно предположил Ефим .

— Неделю? Был бы запах, — Зимородов успокаивал скорее себя, чем спутника.

До Греммо, похоже, дошло, в какую историю он вот-вот впутается. Гонор сползал с него, как брюки, приобретенные карликом в магазине для великанов. Донкихотство посторонилось, освобождая место вменяемости.

— Вызовем полицию, — предложил он.

И в этом пункте Зиновий Павлович дал трещину. При слове «полиция» он вспомнил обезьянник и сам не понял, что уже произносит непоправимое:

— Нет, Ефим, давайте пока обойдемся без властей. Если там что-то нехорошее – сообщим анонимно. А если все в порядке, то нам же достанется от этой полиции. Они нам устроят внутреннее расследование. Вам приходилось сидеть за решеткой?

— Нет, — Греммо расстраивался все глубже.

— Ну вот, — Зимородов ощутил, что к нему возвращается прежнее превосходство. – Пять минут. Войдем и выйдем. В конце концов, мы проводим лечение. Терапия реальностью. Есть спорная теория: когда человек бредит, нужно воспроизвести окружающую среду, которая ему мерещится. И погрузить его туда.

Греммо выпрямился, поджал губы.

— Мне ничего не мерещится. Вот же она, дверь, не запертая.

— Ну и замечательно. Не заперта – значит, можно войти.

Зимородов поддел дверь носком ботинка, распахнул.

— Вдруг там засада, — сказал Греммо.

— Да-да. Вас караулят. Ждут, когда вы пожалуете с букетом. Прошу вас, Ефим. Входите смело, вы же сами этого хотели.

Они вошли. Оба двигались на цыпочках. В квартире не было ни души, и оставалось спокойно ее покинуть, если бы не тягостное впечатление от обычного табурета. Он был опрокинут на стыке кухни и коридора. Табурет одиноко лежал и лучился отчаянием от невозможности давать показания.

Глава 7

Гнездо Искандаровой оказалось бесхитростным типовым жильем с налетом нищеты. Оно было пропитано вопиющей безвкусицей: дешевые яркие занавесочки, скатерочки, коврики.

— Нет, все-таки конура, — пробормотал Зимородов.

— Вы о чем?

— Да забудьте. Женщины вьют гнезда, но некоторые живут в конуре.

Доктор остановился над табуретом.

— Следы борьбы, — слова прозвучали, как если бы он подобрал, наконец, подходящее имя из святцев.

Табурет уже не взывал; зная, что его видят и понимают, он просто лежал и страдал в горестной невостребованности.

Греммо крадучись проник в комнату, где надолго задержался перед ковриком с шитыми лебедями. Его внутренний художник-ювелир вцепился в волосы внутреннего романтика. Тот отступал, теряя позиции.

Ефим покрутил головой:

— Вот убожество.

Он быстро успокоился, не найдя ни головорезов, ни покойников.

Зимородов стоял в дверях и обводил комнату настороженным взглядом. Зацепиться было не за что. Односпальная кровать, застланная пледом. Маленький телевизор на черном столике; круглый стол с клетчатой скатертью, стопка журналов. Рассохшийся шкаф, набитый бельем; бежевое пальто на плечиках, две пары туфель. Трюмо, косметика россыпью, гладильная доска, старый утюг. Зиновий Павлович дотронулся носовым платком до полочки с пустой вазой, обнюхал пыльный след. Греммо подошел к окну, чуть развел занавески, не увидел ничего интересного и резко повернулся на каблуках.

— Кухню смотрели?

— Видел, — Зимородов присел на корточки и заглянул под стол. – Посуда чистая, кроме чашки. Там кофейная гуща, давно засохла. В холодильнике шаром покати – два лимона и горбушка сыра. Хлеба нет.

Воздух был спертый, помещение давно не проветривали. В такой атмосфере парфюмерия, призванная молодить, распространяла тошный аромат дряхлости.

— Идите сюда, Ефим, — позвал Зимородов, не меняя позы. – Взгляните. Что это, по-вашему?

Греммо присел рядом, приподнял скатерть, сунул голову.

— Не знаю, — послышалось из-под стола. – Какое-то устройство.

— Это аппарат для наркоза, — сказал Зимородов и выпрямился. Он уперся ладонями в поясницу, прогнулся вперед, болезненно поморщился. – Портативный. С испарителем.

Греммо ответил недоуменным взглядом, взирая снизу вверх.

— Зачем он ей?

Зиновий Павлович пожал плечами:

— Не имею ни малейшего представления. Согласитесь, это необычно.

Он обошел комнату, вышел в прихожую, посетил ванную. Уподобляясь служебному псу, изучил кафель, поднял с пола соринку. Обследовал дверной косяк.

— Греммо, на минутку…

Ефим, встревоженный неуместным аппаратом, поспешил на зов. Он не ждал ничего хорошего – и правильно делал.

— Что скажете?

Зимородов показал ему нечто мелкое, розовое.

— Ноготь?

— Совершенно верно. Обломок. И вот на косяке царапина. И еще на полу есть волосы, они вырваны с корнем.

Греммо вдруг задрожал.

— Черные трансплантологи, — пожаловался он.

Зиновий Павлович вопросительно поднял брови.

— Аппарат. Зачем он еще? Ее усыпили и разобрали на органы. Приезжая, никто не будет искать. Разрубили в ванной и вынесли.

Греммо погладил край ванны в поисках повреждений. Шероховатости заставили его содрогнуться с новой силой.

— И оставили аппарат, — кивнул Зимородов. – Запинали ногами под стол.

Ювелир беспомощно таращился на доктора. Похоже было, что мужество Греммо истощилось. Следственные мероприятия надорвали его. И в эту секунду затрезвонил телефон.

Ефим побелел сразу весь – кожей, губами и даже глазами. Зимородов, не испугайся он сам, не упустил бы к нему приглядеться в поисках внезапной седины. Телефон аж подпрыгивал от злобной радости. Трели рвали его на части.

Губы Греммо зашевелились.

«Возьмите», — разобрал Зимородов.

Зиновий Павлович испытал злость. Почему бы и нет, черт побери? Носовой платок присосался к его руке, стал ее продолжением. Носовым платком он поднял трубку, молча поднес к уху. Эфир терпеливо ждал. Доктор не выдержал.

— Слушаю вас, — пропищал он измененным голосом.

— Иммануил, ты? – каркнула трубка, и Зимородов отшатнулся.

Греммо услышал. Он забормотал:

— Итак Сам Господь даст вам знамение: се, Дева во чреве приимет и родит Сына, и нарекут имя Ему: Еммануил.

Зимородов ответил ему страшным взглядом, а в трубку сдавленно произнес:

— Да.

— Кто это? – насторожилась трубка. – Эй, там! Ты кто такой?

Зиновий Павлович принялся кашлять, не будучи в состоянии подобрать правильный ответ. Трубка перешла на короткие гудки.

Греммо держался за сердце и смотрел на вешалку.

— Мужская куртка, — пролепетал он. – И тапки мужские.

— Неважно, — оборвал его Зимородов. – Уходим отсюда, и быстро.

Пациент не сопротивлялся и позволил вывести себя на лестницу, посадить в лифт и доставить на первый этаж. Уходя, Зиновий Павлович аккуратно притворил дверь и комично пошаркал ногами, словно собака, бросающая лапами землю. Ему показалось, что так он сумеет замести следы, что было, конечно, избыточно.

Там, на первом этаже, Зиновий Павлович притиснул Греммо к почтовым ящикам.

— Слушайте внимательно, Ефим, — Зимородов говорил негромко, почти шипел, но слова его были подобны раскатам малого колокола. – На этом мы с вами точно прощаемся. Мы расстаемся навсегда. Вы больше не покажетесь в моем кабинете. Можете жаловаться кому угодно. Ваших товарищей я не боюсь. На вашего покойного брата мне наплевать. Ваши деньги мне не нужны. Вы поняли? Хватит. С меня достаточно.

— Но у меня снова шумит в ухе, — взмолился Греммо.

— Подите к черту с вашим ухом. С вашими руками. Захватите с собой вентилятор. Женитесь на Мимозе. Отвяжитесь от меня. Мне нет дела до ваших перезрелых исканий. Ходите по салонам, квартирам, притонам, ищите гастарбайтеров, питайте к ним чувства – только не трогайте меня. Я выставлю вас за дверь. Спущу с лестницы. Запру в сумасшедший дом.

Зимородов грубо встряхнул Греммо, оттолкнул. Тот не сопротивлялся. Доктор не стал размениваться на прощальные взгляды и молча вышел на улицу. Зиновий Павлович был не на шутку рассержен: голова втянута в плечи, глаза сощурены, челюсть чуть выдвинута вперед, губы плотно сжаты. Он сбежал по ступеням, шагнул с тротуара на проезжую часть. Трамвайная остановка маячила спасительным ориентиром.

Греммо среагировал вовремя. Он тенью метнулся вперед и успел вцепиться в рукав Зимородова, когда свирепый черный автомобиль с тонированными стеклами уже налетал, готовый сшибить Зиновия Павловича, как кеглю. Откуда он взялся и где разогнался, никто не успел заметить. Греммо выдернул Зимородова буквально из-под колес. Автомобиль не стал притормаживать и темным болидом унесся вдаль.

Зимородов присел на поребрик. Его трясло; волосы у доктора стояли дыбом.

Глава 8

— Видите, — сказал Греммо, — отныне мы связаны накрепко. Нам друг без друга не обойтись. Придется вместе идти до конца.

Клацая зубами, Зиновий Павлович отозвался:

— Не удивлюсь, если вы сами прикончили вашу Жулю, меня же таскаете по местам преступлений в надежде подставить. Глупость? Но вы же не в своем уме. Почему именно меня, что я вам сделал? Я жил спокойно и знать вас не знал.

— О нет, — рассмеялся Греммо, подтверждая смехом свое помешательство. – Я никого не прикончил. И подставил вас вовсе не я. Это все парикмахерская. Это они позвонили и сдали нас. Они все заодно.

— А ведь меня предостерегали от двойных отношений, — с горечью произнес Зимородов.

— Не понимаю, о чем вы говорите, но похоже на правду – увязли.

Зиновий Павлович тупо разглядывал руку Греммо, замершую в полуметре от его лица. Наконец, он сообразил, что она означает, и после недолгих колебаний принял ее, встал. Ноги оставались ватными, голова чуть кружилась. В ушах звенел миллион комаров, перед глазами плавали прозрачные пиявки. Ефим придержал его за талию.

— Знаете, что? Пойдемте ко мне. Выпьем по рюмочке. Я не увлекаюсь, но иногда другого выхода нет.

— Вот, — горько поддакнул Зимородов. – Правильно! К черту ее, профессиональную гордость. Этика пусть отправляется туда же. Е