Шпалоукладчик

Разные люди по-разному сходят с ума. Конечно, в этом часто виновата водка.

 

Однажды, например, старейшая Коло-Кольная компания, преуспевшая в торговле очень сильно газированными напитками, открыла новый сезонный конкурс: «Время, вперед — сдвинь свою крышечку». Разыгрывались летние призы: миллион самокатов, которые выдавались в мэрии в обмен на три крышки со слогами «сам», «о» и «кат». Некий Прохожий, назовем его Гущиным, собрал уже штук двадцать «сам» и «о», когда стал случайным обладателем редчайшей третьей крышки со слогом «гон». В мэрии ему выдали мутную четверть, которую он выпил и тут же спятил, повинуясь рекламным стишкам:  «Под крышечкой зеленой Найдешь ты миллионы Веселых самокатов Ребятам и зверятам». И самокаты двинулись грозной зеленой армадой, причем ездоки были большею частью зверята, а не ребята, и не какие-нибудь хомячки.

 

Другой пример: сталепрокатчик Гусев, придя домой после визита к наркологу, у которого ему дали запить тетурам пятьюдесятью граммами спирта, начал свои недозволенные речи с обращения к дочке: «А помнишь ли, солнышко, как мы с тобой ходили в гости к дедушке-академику Ивану Петровичу Павлову? Он сидел на скамеечке, с бородкой и с палочкой.» Такие разговоры тянулись месяц, и все уже думали, что дело полная дрянь. Выдвигались гипотезы, которыми пытались объяснить непонятного Павлова. Может быть, папа, налившись реактивным сарказмом, намекал на условные рефлексы и опыты на собаках? И только потом догадались, что картина с изображением седобородого Павлова, сидящего на скамеечке с палочкой и под солнышком, была последним, что запомнилось из окружившей его среды отцу семейства.

 

Но что касается писателя Винца, который долго и зло веселился, описывая эти несчастья, то с ним самим получилась другая история. Он не сходил с ума в общеизвестном смысле сумасшествия; скорее, наоборот: он выздоровел сразу после того, как с неуместной грациозностью расслабился в трамвае, на отмороженной ступеньке. Лениво изогнувшись, он взялся двумя пальцами за поручень и съехал, ударился копчиком.

 

Не сказано, а зря: не зарекайся от Дамаска. Пути, конечно, приводят в Рим, но некоторые — с заходом в иные столицы.

 

В тот же миг распахнулись двери; Винц по инерции выскользнул, встал было на ноги, и его вдруг понесло вперед, как бывает, когда спотыкаешься, но он не споткнулся, он знал, и странность устремления усиливалась отсутствием этой самой зацепки за что-то, за корень или проволоку. Пригорок с ямкой, заполненной подмерзшей водой, стал быстро приближаться.

 

Ударившись лбом, Винц пережил мгновенное озарение, и всяческая жизнь, которую он от роду ненавидел, предстала перед ним в укоризненном свете. Бытие, не однажды оскорбленное им в сочинениях, потеряло терпение и огрызнулось, но тут же пошло на попятный и мягко явило ему многочисленные вещи, которые он упоенно уничижал. Винц понял, что именно груз неподъемных романов и повестей метнул его в землю, что это были творения, которые он собирал в заплечную суму, словно пустые, брошенные кем-то бутылки, с шакаловым планом их сдать для повторного оприходования.

 

С другой же стороны, взвешивая в умозрительной пригоршне дымчатый груз неподъемного якобы, обременительного творчества, он находил его весьма легким, почти невесомым на весах вечности.

 

Его раздражало очень многое. Винц не был ханжой, но не выносил вида совокупляющихся, к примеру, живых существ. Он влет бил мух, сëк собак, орал под ухом у целующихся зверей и людей, стрелял по голубям из рогатки, а как-то раз даже извернулся взять в голую горсть двух стрекоз, зависших над прибрежными водами.

 

Это не мешало ему предаваться как беспробудному умничанью с сексуальной подсветкой, так и оголтелому нарциссизму.

 

Он думал, что разбирается во всем. Предгрозовое небо рассматривал, как изучают рентгеновский снимок — оценивал черное-белое: дождь ли стоит отдаленной косою стенкой, или струятся лучи, оскверненные дымкой. А там ворочался Илья Пророк, но зрительный рентген его не выделял, ибо сëк — снова сëк — только жесткое, а мягкое, не задерживаясь, пронзал.

 

Что до людей, то Винц относился к ним с глубоким презрением. Вот что он написал, прокатившись однажды в вагоне субботней электрички:

 

«…Транспортные торговки двигались по проходу внаклонку, вынимая необходимые вещи и пропалывая поезд, как огород, где деньги — сор, сор и сор…

 

…Напротив меня восседало капризное рыло с выражением покупательской способности в глазах. В ногах у этой лошади стояла большая потребительская корзина.

 

[В скобках — нотабень: справиться в словаре насчет «-тельской» и «-тельская». Не заменить ли на «-тельная»? Оно и к телу ближе, органичнее, свинство-то]

 

Лошадь жрала козинаки. Крошка прилипла к лиловой губе. Взгляд светился умиротворенной алчностью и требовал уважения прав.

 

Она покупала все, не пропуская ни одного разносчика, не брезгуя даже журналами «Знахарь» и «Хозяюшка», которых купила по шесть штук каждого. Ей предложили «Закон Звезд»: самый новый! Она купила закон звезд. Она купила детскую игрушку «лицемер», чтобы мять вместо пластилина, и сразу стала мять, раскатывая в невероятный блин — черт знает, о чем она думала. Мешочек лопнул, и мучная начинка, похожая на порошковое семя, высыпалась мне на колени.

 

Лошадь ахнула, я молча пересел. Она отряхнулась и купила мороженое.

 

Скоро его ел весь вагон.

 

Это был момент истины (sic! — курсив постороннего). В вагоне ехало штук сорок пенсионеров, иные с детками. Случилась массовое приобретение вафельных стаканчиков, дешевых… Можно было с изюмом за ту же цену, но не брали. Не-ет! Уж изюм-то мы знаем, изюм-то мы ели, тут дело правое — голимый стакан! Кошельки доставались черт-те откуда. Состоялся гештальт. Он вылился в триумф удовлетворенного достоинства. Езда-еда. Серьезное вкушание. В состоянии себе позволить. Один дед откусил, потянулась сливочная сопля. Склеротическое поражение сосудов полового и пищевого центров. Они расположены по соседству. Сексуальная окраска питания. И, вероятно, наоборот. Закрыл глаза. Открыл. В вагоне пусто…»

 

И прочее в той же манере.

 

Так он насиловал картину мира, понуждая ее к противоестественным комбинациям.

 

Достаточно, чтобы от вида своих дел Винц стал безумным и начал просить прощения. Он ходил и просил прощения у всего — у колбасы, качелей, почтового ящика, рекламной вывески. Он слезно извинялся перед муравьями и небом, не различая живые души и мертвые камни. Еще, казалось, чуть-чуть, и он перещеголяет Франциска Ассизского.

 

Он простирался ниц перед расквашенными и заквашенными бочками.

 

Он обнял прыткого человека в вязаной шапочке, который пытался сунуть ему под мышку разнузданно-популярные брошюры.

 

Какой-то самородок вез в трамвае ведро воды, и Винц ему ласково улыбнулся.

 

Он каялся и убивался перед технически-безопасным плакатом, гласившем, что «промасленные концы могут самовозгораться» — надпись, в которой его извращенный разум усматривал двусмысленность.

 

Он расцарапывал себе лицо, а то, двояковыпуклое за счет лба и подбородка, но за счет носа, глазниц и рта — единократно и намертво вогнутое, повторяло отпечаток рифленой подошвы; голова напоминала то ли боб, то ли дольку произвольного фрукта.

 

Он отказался от всего, что написал, и обратился к спичкам. Но Винц ничего не сжег, ни строчки; спички понадобились ему для другого дела. В его представлении это были не спички, а шпалы, которые он, подпалив и загасив почти одновременно, укладывает, готовя дорогу для будущего, более удачливого воплощения. Винца не станет, но шпалы зачтутся другому земному созданию, которое, когда Винц умрет, наполнится его безмятежной, не помнящей прошлого волей. Он начал собирать спички на девятый день помешательства. Отслужившие спички он бережно хранил и складывал в огромный хозяйственный коробок. Сделав дело, он прятал накопленное в тайник, называл коробок сокровищем и всюду похвалялся, утверждая, будто хранит в своем доме несметные богатства. Знакомые с подозрением понимали его так, что он выиграл в лотерею и жмется. А попутно рехнулся от радости. Постепенно Винц перестал плакать и каяться; он стал вести обычнейшую жизнь, в которой коробок оставался единственной допущенной странностью.

 

И даже выступил перед обеспокоенными читателями с лекцией, посвященной теории Времени. И практике тоже.

 

— Дорогие друзья! — откашлялся Винц.

 

Друзья, числом в пятнадцать-тридцать человек (у Винца в глазах все двоилось от покаянных слез) затаили дыхание.

 

Украдкой утираясь, Винц уткнулся в листочек.

 

— Чувствительный Пруст, расписывая Содом и Гоморру, признался, что Вечная Жизнь существует только в памяти Создателя. Там все, кто жил, плюс печаль о том, что их не вернуть. Задача людей — накапливать Образы Бытия, которые спрессовываются в «прошлое» в его набоковском понимании. Каждому из нас отмерено набрать столько-то и того-то. Дальше последует смерть, а сознание отправится в копилку, которую маги Карлоса Кастанеды принимали за глоток, сделанный ненасытным посмертным Орлом, что пожирает человеческое осознание вещей. Люди — это просто картриджи различной емкости, на которые то так, то этак заносится одно и то же в разнообразных вариантах. Царство Божие будет смонтировано из всех записей, неудачные сцены вырежут; только так можно сохраниться в вечности. Бог создал людей как алмазы, умножающие и без того неохватное Бытие путем отражения в триллионах граней.

 

Никто не понял ни слова, так как любое из объявленных утверждений требовало как минимум отдельного выступления в условиях городского лектория. Но Винц, продолжая зачитывать текст, достал из-под кафедры гремучий коробок и выставил его на всеобщее обозрение.

 

— Попрошу внимания! — Винц вперился строгим взглядом в неизвестную, предположительно неграмотную, старушку. — Оттягивание будущего есть растягивание прошлого. Удар откладывается сколь угодно долго…

 

Здесь Винц запнулся, припоминая влюбленных мух, которых бил.

 

— Наконец, этот удар бесповоротно становится достоянием истории. Если задуматься, то и моргнуть-то страшно — настолько это непоправимо!..

 

— Нельзя ли помедленнее? — крикнули из зала. — Мы записываем!

 

— Напрасно, — парировал Винц. — Вы надеетесь обмануть стрелки часов? Вам лучше смириться и оставить эту надежду. Что до моих личных отношений с минутами и неделями, то я хочу вам продемонстрировать один предмет.

 

И он со значением помахал коробком.

 

В зале, пока он помавал этим предметом, пытались разобраться в выражении лица оратора.

 

Лицо между тем скривилось, подыскивая формулировки.

 

— Важно вот что… — Винц мучительно напрягся. — Важно упаковывать дни благополучия… нет, благополучные и безмятежные дни… в особое вместилище. Впрочем, важно даже не это; главное — не прожить день, а добавить его к коллекции. Смысл и цель, доложу я вам, не хуже прочих. Серные палочки обернутся шпалами, и рельсы потянутся дальше, в согласии с законами кармы. А шпалы, когда я исчезну, начнет укладывать кто-то другой — усердный или нерадивый, мне уж не знать, и какое мне дело, сверзится ли его стараниями под откос величественный поезд, состав со всеми вагонами моих прошлых воплощений. Я отвечаю лишь за назначенный мне участок путей.

 

Здесь Винц заметил, наконец, что устроитель лекции уже какое-то время дергает его за рукав, предлагая антракт.

 

Винц оттолкнул его руку.

 

— Safety matches! — возвестил он торжественной скороговоркой, понимая, что сейчас его сдернут в зал. — Специфика английского языка позволяет перевести это не только как «безопасные спички», но и как «спички безопасности»!

 

Перед ним встал распорядитель, заслонил кафедру, потом поворотился и схватил микрофон. Винц обогнул его, спрыгнул в партер и там задумчиво продолжил:

 

— Сомнительными здесь, конечно, остаются неупакованные детские и юношеские годы. Удались ли они? Я их не помню. Я утешаюсь тем, что, коли удались последующие, то и эти как-то устроились.

 

Поклонники, не споря насчет прожитых лет, посчитали неудачным именно это сегодняшнее выступление и разбрелись кто куда.

 

Винц провожал их печальным взглядом. «Мыслей мало, людей много, то есть мысль — одна, о смерти, и каждый повторяет ее на свой манер. В этом процессе никак не избегнуть сходства… скотства», — ежился он при отзвуке непрошеной аналогии.

 

В тот день он распрощался не только с письмом, но и с чтением, боясь неизбежно наткнуться на подобие собственных прошлых мыслей. Сожженную вечером спичку Винц рассматривал с особенным вниманием и грустью, а после бережно, стряхнув с нее гарь, положил в коробок и спрятал под половицу в специально выкопанное углубление. Половицу он прикрыл дешевым литфондовским ковриком, коврик припечатал креслом, в кресло уселся сам.

 

Шпал прибавилось. Они лежали ровненько, одна к одной, и ноша казалась им легкой и радостной. Сверкающие рельсы бежали из одного ничто в другое; кармические пути величественно растворялись в железнодорожных далях.

 

Винц прищурился, сосредоточившись на пройденном отрезке. Полотно казалось идеально ровным. Он растроганно вздохнул, благодаря высокое транспортное начальство, которое великодушно простило распоясавшегося путейца и выражало свою милость в деликатном неприсутствии. И Винц понимал, что ничто не вечно, и его мирная служебная деятельность может быть прервана в любую секунду. Почетная обязанность ляжет на плечи следующего избранника — может быть, бабочки, эскимоса, землеройки или минерального вещества. Он попытался представить себе плечи минеральных веществ и сдался перед непостижимой мудростью мирового устройства. Возможно и другое; возможно, что он достраивает ветку, которая задумана как тупиковая, запасная или, наоборот, выводящая к оживленному столичному вокзалу. Стоит ли гадать?

 

И он, как случается с любым коллекционером, сорвался вдруг с кресла, оттолкнул его, сдернул коврик, отковырял половицу, выхватил коробок. Высыпал горелые спички, разложил их в ряд и принялся любовно пересчитывать. За этим занятием он превращался во всех скупердяев мира; позади возвышался Скупой Рыцарь, на время превратившийся в Каменного Гостя — возвышался и доброжелательно следил за действиями писателя. Винц погладил спички дрожащей ладонью и поборол искушение добавить к ним новую, завтрашнюю.

 

Он с беспокойством подумал, что завтрашней может и не быть. С самой последней шпалой получалась беда. Как рассчитать, предугадать заключительные сутки, чтобы они удались на ять? Винц много размышлял над этим, пока не понял, что лучше все устроить самому. Этим устроением он, конечно, подсократит свою любимую коллекцию, которая в противном случае могла бы и дальше пополняться новыми спичками. Из-за этого необходимость лично обрубить все концы становилась особенно мучительной. Но превыше всего оставалась безупречность коллекции, а главное, соблюдался сам акт закладки последней спички, который Винц не хотел доверять посторонним людям. Он сам уложит шпалу, отсалютует невидимому поезду и прыгнет с моста. Или примет какие-нибудь сильные таблетки. Или уляжется под настоящий локомотив, что пугало, но в то же время притягивало очевидным символизмом.

 

Вскорости вышло так, что ему пришлось много переживать. Винц опоздал, проволынил, и дело грозило превратиться в прах, а он рисковал умереть в неблагополучии.

 

Виной всему была его ребяческая болтливость. Он где-то, где не нужно, проговорился, и злые люди, неверно истолковав его бахвальство, стали знать о его сокровище.

 

Винц жил один, и налетчикам ничего не стоило с ним справиться. Притворившись телеграммой, они вошли, ударили Винца в зубы и усадили в то самое кресло. Один присел на корточки напротив, а его товарищ отправился искать утюг.

 

От удара вогнутое лицо Винца еще больше вмялось, так что яростный кулак едва не застрял.

 

— Писатель, а книжек мало, — процедил первый, оглядевшись. — Ты нам наврал, да? Наврал?

 

— Я вас вижу впервые в жизни, — взволнованно возразил ему Винц.

 

Вернулся второй, с известием.

 

— У него утюг не электрический, — сказал он потрясенно и с отвращением.

 

— А какие еще бывают? — не понял его подельник.

 

— Такие, — бритоголовый и правильный пацан, не найдя слов, еще раз сходил на кухню и принес оттуда чугунного урода.

 

— Мы его без утюга загрызем, — оскалился гость и гусиным шагом приблизился к Винцу. — Показывай, падло, где брюлики держишь. И бабки неси.

 

— Откуда же мне взять? — Винц искренне прижал руки к сердцу.

 

— Мы тебя за язык не тянули, — вздохнул тот и полез в карман.

 

— Постойте, — быстро попросил Винц. — Я сейчас все отдам. Закурить-то можно?

 

— Ну, покури, — громила умиленно разглядывал его с пола.

 

Винц медленно сунул в рот папиросу, взял коробок, моля Главного Железнодорожника, чтобы спички не подвели. В писателе клокотала злоба, и он ничего не боялся. Он думал лишь о том, что первобытные мерзавцы посмели испортить ему финал.

 

«Но это еще не финал, — так сказал себе Винц. — И пока ничего не испорчено».

 

Он вынул спичку. Его пальцы, закаленные в долгих играх со шпалами, стали ловкими, как у шулера. Винц выщелкнул спичку, и та, остервенело шипя, поразила фальшиво участливый зрачок. Конкретный человек вскрикнул и упал навзничь, прикрывая лицо.

 

Винц прыгнул из кресла, вырвал из рук второго утюг и нанес отчаянный удар в переносицу. Обернувшись к первому, который уже начал подниматься с пола, он ударил и его, а после связал обоих электрическим шнуром и, весь сотрясаясь, позвонил в милицию.

 

Когда через полчаса приехали ленивые автоматчики, он пил девятый стакан воды. Под ногами ворчало и харкало, потом захрустело.

 

— Вы прямо герой, — покачал головой старший и пожал Винцу руку.

 

В отделении ему снова жали руку и хлопали по плечу.

 

Как по заказу, объявился оператор. Он снимал документальный фильм о работе милиции, и Винцу повезло очутиться в кадре.

 

— Ну до чего же в жилу, — режиссер, не веря в удачу, метался и брызгал слюной.

 

— Ваш звездный час! — дежурный майор подмигнул Винцу. — На всю страну прогремите. А я и не знал, что у нас есть такие отважные писатели.

 

— Да, разумеется, — Винц рассеянно улыбался, отвечал невпопад и хотел одного: домой. Но его продолжали нахваливать и славить.

 

Потом он, проклиная про себя прессу, давал интервью.

 

— Этот день запомнится мне навсегда. В жизни каждого человека наступает миг, оправдывающий его перед Богом, — пробубнил Винц, изо всех сил стараясь придать голосу назидательность и благородную небрежность. Именно так, в представлении режиссера, должен был изъясняться героический писатель.

 

В конце концов его оставили в покое. Винц расписался там и тут, пообещал ждать вызова и никуда не уезжать.

 

— Вас до дому довезти? — спросил майор.

 

Тот радостно закивал и бросился к жаркому газику.

 

Попав домой, Винц опустился на колени и долго искал спасительную спичку. Он боялся, что ее затоптали и испортили, но вот нашел и с удовольствием убедился, что спичка цела и невредима. Он поднес ее ближе к лицу, стараясь рассмотреть в горелом дереве следы, оставшиеся от соприкосновения с роговицей. Следов не обнаружилось, и все-таки Винц аккуратно, кончиком ногтя подчистил обугленный кончик. Отодвинул кресло, хранившее память о страшных минутах, поднял коврик, достал из-под половицы коробок. Спрятал спичку, облегченно вздохнул и попрощался с прожитым днем. О налете он тут же забыл.

 

Затем лег на кровать и стал обдумывать финал. Рельсы или таблетки? Лучше, пожалуй, и то, и другое сразу. А коробку он положит в карман. И чтоб никаких неожиданностей.

 

(c)  июль-август 2001

Весенний концерт по заявкам: десять историй

 

Автономка

 

Паше Вязникову aka phd_paul_lector

 

Пилоты расслабились.

Капитан благожелательно поглядывал на штурвал, который упоенно проворачивался сам по себе, ведомый внутренним роботом. Излучал одобрение и второй пилот. Стюардесса выдала пластиковые стаканчики, и капитан обмакнул усы в кофе со сливками. Пилот разворачивал сандвич. Впереди сияло бесконечное небо. Внизу неторопливо проплывали города, реки и пажити.

Ни с того, ни с сего капитан признался:

— Я понимаю военных. Ничего они не бездушные, а просто слишком высоко, цели ненастоящие.

Пилот не удивился, откликнулся моментально:

— Сбросить боезапас! Да! Постоянно испытываю желание.

Капитан уже забыл, о чем говорил. Он переключился на другое:

— Ребята еле нашли папиросы. Обегали весь город – решили уже, что дело дохлое.

Пилот наморщил лоб:

— Какие папиросы?

— Да «Казбек».

— А, молодцы, — кивнул второй.

По заведенной традиции первый успешный полет нового лайнера отмечался подкладыванием под колесо пачки «Казбека», так что руление превращалось в увлекательную игру. Капитан сделал глоток, прикрыл глаза. После недолгой паузы он снова заговорил:

— Слушай, а как тебе показалось это напутствие?

— Я не прислушивался. Ты о чем?

— Ну, о той бабе. С трибуны. Кто она, кстати, такая? Пожелала, чтобы «этот самолет навсегда остался в небе».

— Во дура-то, — усмехнулся пилот. – Как это – навсегда? Топливо кончится. Полоумная какая-то – я тоже не знаю, откуда она.

— Небо – понятие широкое, — хмыкнул капитан.

— Нет уж, не надо такого, — пилот сообразил на лету во всех смыслах. – Для того неба нас батюшка окропил. Незадача: на взлете – святая вода, а на посадке – табак.

— Нормально, — возразил капитан. – Церковь – она табаком и торгует. Все срослось.

Вновь воцарилось молчание. Штурвал повертывался, самолет мирно и мерно гудел.

— Я не люблю пророчества, — сообщил капитан. – И пожелания не люблю. Любое пожелание можно вывернуть так, что хуже проклятия.

— А формально все правильно, — поддакнул пилот. Он никогда не спорил с капитаном.

Тот продолжал:

— Вот все эти глупости о конце света. Ты в это веришь?

— Конечно, нет, — усмехнулся пилот. И не вмастил.

— А я немного верю. Черт его знает!

Пилот покосился на образок, украшавший приборную панель.

— Ну так мы высоко летаем, нам верить простительно.

— Я видел, как ты по дереву стучал, — осклабился капитан.

Его напарник и здесь согласился:

— Стучал. Я и не скрываю! Стучу, плюю, заговариваю. Я не верю в конец света, а постучать – отчего бы и нет? Спокойнее на душе, сердцебиение ровное, давление хорошее. Чем не польза для дела?

В кабине вдруг стало темно. По небу поплыла огромная тень, затмившая солнце. Приборы вспыхнули разноцветными лампочками, стрелки завертелись. Ни слова не говоря, капитан схватил наушники, которые сидели на шее не то хомутом, не то воротником. Нацепил и начал вызывать Землю. Но в ответ ему слышался лишь истошный протяжный вой, как если бы диспетчер прирос к своему стулу, беспомощно следил за приближающимся  ужасом и монотонно выл от тоски.

Вбежала стюардесса.

— В салоне паника!

Тут она увидела, что неба больше нет, осталось одно солнце – и повалилась без чувств.

Второй пилот выругался.

— Земля! Прием!

Стаканчик перевернулся, и капитанские брюки намокли. Самолет летел среди звезд. В кабину ввалился апоплексического вида человек с отвисшей челюстью.

— Куда подевалась Земля? – крикнул он, схватился за сердце и сел.

— Переходим на ручное, — процедил капитан.

Но и это не помогло. Резко похолодало, дышать стало трудно. В салоне вывалились кислородные маски – да и ручная кладь, потому что пилоты зачем-то выполнили крутой вираж, а стюардесса, так и не вернувшаяся в чувство, ничком уехала в проход. Полет между тем продолжался. Наушники смолкли, вой сменился похоронной тишиной. Потом нарушилась сила тяжести, и все взлетело.

 

*****

 

Кряхтя и чертыхаясь, Пратакрак начал спускаться по скрипучей лестнице. В объятиях он держал огромный глобус. Тот уже много лет как пылился на чердаке над силовой лузой, которая удерживала его в подвешенном состоянии.

Глобус понадобился внучке Пратакрака. Она перешла в шестой класс, и у нее началась география.

Не прекращая спуска, Пратакрак дунул на глобус и оглушительно, до слез чихнул. Взметнулось облако пыли. Все так же на ходу Пратакрак исхитрился вытянуть клетчатый носовой платок и принялся протирать глобус. Семейная реликвия покрылась не только пылью, но и плесенью. Пратакрак был доволен: он никогда ничего не выбрасывал и предвкушал, как обрадуется внучка такому большому глобусу.

Когда география сменится астрономией, у дедушки найдется, чем встретить и эту напасть.

 

© март 2011

 

Молодоробы

 

Сетевому товарищу cmapuk_kpynckuu

 

Тихон Складочкин проснулся и увидел, что жить ему осталось ровно год. Часы ежедневно напоминали ему о сроке с погрешностью в пару секунд, а ныне включился обратный отсчет.

Настроение было неплохое и даже опрометчиво приподнятое. Складочкин отправился включать разнообразные приборы, все сразу – радио, телевизор, чайник, плиту. Задержался перед экраном и, улыбаясь, выслушал социальную рекламу. Федеральная Программа «Страна Молодая» приглашала граждан к участию. Ниже бежала многозначительная строка: «Все меняется – ничего не меняется». Это означало преемственность государственного мышления, неощутимость перемен и в целом приятное положение дел.

Тихон уселся завтракать. Настриг себе колбасы, отломил булки. Деньги у него водились, спасибо Программе. В холодильнике хранились молоко, борщ и пирожное. Тихон сидел одетый в тренировочные штаны и обутый в тапочки. Вилка у него была из нержавеющей стали. В кастрюле вращались пельмени.

— Але, — ответил Складочкин в телефон. – Доброе утро. Да, все хорошо. Прекрасно. Благодарю, не жалуюсь. До свидания.

Программа «Страна Молодая», усиленная Движением Молодоробов, занималась выдачей ссуд. Можно было сразу получить на руки все, что тебе причиталось. Средняя продолжительность жизни была известна, прожиточный минимум – тоже. После нехитрых расчетов получалась сумма. Любой желающий мог выкупить ее авансом и тратить, как ему заблагорассудится, но дольше уже не жить и ничего не просить, в чем и расписывался.

Когда Складочкину вручили эту сумму, в животе у него сделалось солнцебиение.

Он не обольщался иллюзиями насчет будущего и собирался, как только время выйдет, спрятаться в глухой деревне, где не было не только приставов, но и вообще никого. Целый год оставался в запасе, и он рассчитывал провести его в безмятежности.

Но в самый момент, когда он кусал булочку, ему выломали входную дверь. Складочкин вскочил и попятился, теснимый приставом и двумя вооруженными молодоробами. На рукавах у них красовались шевроны, выдававшие род деятельности.

Складочкин засуетился:

— Что такое! Почему?

— По случаю истечения срока, — объявил пристав, снял фуражку и вытер лоб.

— Что за ерунда? У меня еще год!

— У вас нет года, — возразил пристав. – Нашими стараниями средняя продолжительность жизни сократилась. Ровно на год. Население, как и было обещано, молодеет.

— Погодите, постойте, — закричал Складочкин. – Может быть, лучше возьмете какой-нибудь орган?

Но пристав отказался:

— Не нужен нам орган…

Он посторонился, и молодоробы взмахнули баграми. Радио пело: «Потому что у нас каждый молод сейчас в нашей самой прекрасной стране». Складочкин скакал и визжал, как шавка, а они, соблюдая дистанцию, колотили его крючьями. Брызги мозгов и мяса летели во все стороны.

— Почему меня не предупредили, — шамкал рот, одиноко кровоточивший в нижней половине головы. Верхней половины уже не было.

Пристав, не слушая рот, ходил по комнате и описывал имущество: радио, чайник, колбасу. Программа нуждалась в материальном обеспечении. Все, конечно, менялось, но некоторые вещи – нет.

 

© март 2011

 

Зеленый пионер

 

Илье Измайлову aka karabister

 

Боря готовился есть кашу.

Он сидел на высоком специальном стульчике за взрослым столом, болтал ногами. Погружал в кашу ложку и медленно поднимал, вытягивая длинную молочную соплю. Когда сопля напрягалась до состояния тетивы и рвалась, Боря быстро опрокидывал ложку, и каша шлепалась обратно в тарелку.

С другого конца стола над скатертью торчал обманчиво безобидный череп дедушки.

— Деда, расскажи про зеленого пионера! Про то, как он никуда не пришел!

Череп кротко потупил глаза.

— Кушай, Боренька, кашу.

— Деда, расскажи!

— Деда! – Борина мама рявкнула басом. – Честное слово, я попрошу, чтобы тебя изолировали! Чтобы куда-нибудь положили в больницу! Прекрати учить ребенка гадостям!

От восторга Боря заерзал на стульчике. Мама тоже звала дедушку дедой, хотя обращалась к нему с иными требованиями и в ином тоне. Он действительно приходился ей дедушкой, тогда как Боря был ему правнуком, но никто же не станет обращаться к человеку словом «прадедушка». А как его называть, когда сынок родится у Бори?

Дедушка огорченно закудахтал:

— Как – гадости? Почему же – гадости?…

Он подмигнул Боре и хрюкнул исподтишка. Боря едва не обмочился.

Мама придвинулась:

— Кто нарисовал дамские органы?

Дедушка крякнул:

— И что? Ничего особенного…

— Ты нашла! – Боря догадался и задохнулся. – Порвала!

— Конечно, порвала, — ответила мама с нескрываемым торжеством. – Давно уже в помойном ведре.

— А мы из фанеры выпилим, — негромко пробормотал дедушка, но все услышали.

Боря пришел в исступленное ликование, а мама придвинулась к черепу, нависла над ним.

— Деда, я тебя серьезно предупреждаю. Остановись. Это не шутка. Я вызову психиатра, если ты не угомонишься.

Дедушка вскипел:

— Да что же такое! Я ничего особенного не рассказываю! Почему нельзя про зеленого пионера? Это же о правилах дорожного движения, про светофор. О том, как улицу переходить.

— Да! – подхватил Боря. – Ты ничего не понимаешь! Это человечек! Там два пионера, красный и зеленый! Красный приказывает стоять. А зеленый идет! Все идет, идет и никуда не приходит! Потому что ему некуда приходить! А ты не разрешаешь рассказывать!

Мама устало махнула рукой.

— Делайте, что хотите. Ума одинаково.

Подобрав какую-то тряпку, она удалилась. Боря беззвучно зааплодировал. Глаза его радостно выкатились, рот растянулся в улыбке. Дедушка уютно похрюкивал.

— Боренька, ты кашу-то ешь. Она уж остыла давно.

— Ага! – Боря схватился за ложку. – А ты давай про зеленого пионера. Почему он никуда не пришел.

Дедушка воровато оглянулся.

— Ты уже слышал тысячу раз…

— Ну и что? – Боря успел набить рот, вышло невразумительно. – Давай!

— Значит, зеленый пионер, это были такие давно, — согласился дедушка, берясь за подстаканник. – Когда я был маленьким, существовали пионеры. Красные – нормальные, а также зеленые. Их даже называли иначе: скауты.

— Но ты-то был красным, — подсказал Боря.

— Конечно. Мы тогда все были красные…

— Барабан у тебя был, у костра сидели, — напоминал Боря, уничтожая кашу.

— Все было, что положено. Ну и вот были такие зеленые пионеры-скауты. Они тоже занимались разными военными играми. Понятно, что нам такие ни к чему! Однажды одному зеленому пионеру велели доставить секретный пакет. Для белых. Он взял и пошел.

Боря деловито выскребывал остатки каши.

— И никуда не пришел. А почему?

— Да! – Дедушка взмахнул руками, как крыльями. – Никуда не пришел. Испарился. Потому что мы выставили на его пути нашу красную заставу, светофор…

— Я в туалет хочу, — Боря сполз со стульчика. Ему стало настолько интересно, что дальше терпеть он уже не мог. Тем более, что все дальнейшее знал наизусть и мог спокойно переосмыслить на горшке.

 

© март 2011

 

Звездочет

 

Косте Варламову aka kfive

 

Цикл активировался, когда Лапин принес в милицию жалобу.

На четырех с половиной листах он изложил свои догадки насчет исчезновения созвездия Тараканов. Это событие нанесло ему ощутимый ущерб.

Во-первых, моральный. Лапин привык наблюдать эти звезды, и постепенно дошло до того, что он начал выстраивать по ним сначала свою жизнь, а потом и жизни окружающих. Ясными вечерами он выходил на бульвар и подолгу стоял, запрокинув голову. В любую погоду и независимо от сезона он одевался для этого соответственно: в тельняшку и шорты. В отличие от остальных туманностей и скоплений, созвездие Тараканов не задерживалось на месте. Оно мчалось по небосводу, ритмично собираясь и расползаясь.

Во-вторых, материальный – в перспективе. Опознав созвездие, Лапин расположился составлять гороскопы, опираясь на Тараканов и только на них. Другие светила не устраивали его статичностью, в то время как подвижность Тараканов побудила его сформулировать Новый Динамический Принцип и донести его до ближайшего патентного бюро в виде небольшой рукописи. Заявка повисла, деньги задерживались, но Лапин не терял надежды. Чтобы не пропадало добро, он рассылал свои предсказания в газеты и журналы, которые до поры безмолвствовали, но скоро были должны, по мнению Лапина, уступить очевидному.

Но вот Тараканы пропали.

Лапин составил донос, и милиция пригласила специалистов, которые взяли Лапина под опеку и отвезли в подобающее строение, огороженное забором.

Первые несколько дней Лапин, сам сильно похожий на таракана статью, контурами и поступью, сильно переживал и постоянно спрашивал у всех подряд, где тараканы и почему они пропали. Многие молчали, некоторые делились соображениями – настолько сложными, что Лапин почтительно, хотя и не без досады, отступал.

Санитарка сказала, что тараканы находятся у Лапина в голове.

Эта версия показалась Лапину неожиданной и смелой. Он не мог ее с ходу отвергнуть. Его представления о динамичности тараканов не противоречили их способности перебираться в черепную коробку.

— Да, это так! – согласился доктор. – Но мы с этим справимся.

И это оказалось истинной правдой. Как только началось настоящее лечение, тараканы полезли на стены, поползли по полу. Однажды вечером Лапин, лежа в постели, вдруг обнаружил их в приличном количестве. Их видел не он один, кое-кто даже жаловался.

— Я приберу, — обещал Лапин, чувствуя себя виноватым. Как-никак, тараканы полезли наружу из его головы.

Он начал собирать их в спичечный коробок и перед сном прикладывал его к уху, чтобы послушать, как они там шуршат. Уколы, которые он поначалу приветствовал, теперь огорчали его, ибо способствовали дальнейшему исходу тараканов во внешний мир. Коробок переполнился. Лапин ел их, давил, гонял. Тараканы плодились, как кролики.

Однако управа на них нашлась: в одно прекрасное утро в палату к Лапину вошла санитарка, одетая в респиратор. Лапин узнал ее, но вида не подал. За спиной у нее висел железный баллон, а в руках была палка с раструбом. Лапина выставили в коридор, и воздух наполнился ядовитым газом, который в соединении с запахом капусты и каши нехорошо возбудил Лапина.

После этого тараканы исчезли.

— Почему пропали тараканы? – поинтересовался Лапин во время обхода. – Где они?

— На небесах, — отозвался доктор. – А вас мы завтра выпишем. У нас кончились деньги вас кормить и содержать.

Так и вышло. Лапин вышел на волю – тем более, что тараканы никому больше не досаждали. Насчет небес доктор не обманул. Лапин поднял глаза – верно, вернулись. Цикл завершился. Медицина сотворила еще одно маленькое чудо.

 

 

© март 2001

Промежуть

 

Сетевой подруге hilt_og

 

— Гадил ты много, — и Ангел покачал головой.

Баранов сидел тихо. Он давно смекнул, что лучше не возражать.

Ангел висел перед ним в полуметре от поверхности, которая была не пойми чем – ни землей, ни небом. Короче говоря, он висел над какой-то твердью и разглагольствовал. Сейчас Ангел смахивал на торжествующего павлина, зачем-то повесившего себе на шею весы и счеты. Но в следующий миг этот зыбкий павлин, стремительно миновав ипостась орла, становился похожим на корову, потом на кота и, наконец, на какого-то старика.

Под Барановым поскрипывал детский стульчик.

Ангел провел когтем по счетам, и те превратились в арфу, издавшую неприятный звук.

— Вкушал скоромное, да еще руками. Врал на каждом шагу. Еще эта содомия. Богохульничал.

Баранов ел Ангела глазами. Если бы Ангел не сомневался, он давно определил бы Баранова в какого-нибудь скота.

— Ну да, — Ангел прочел его мысли. – Было кое-что доброе. Иначе хватило бы коллекции белья. За одно это тебя полагается поселить в аскариду. Но ты подсуетился геройствовать на пожаре, вот что. Вынес младенчика. Он сразу отправился на небеса и воплотился в правителя прогрессивной страны, которая появится на карте только через двести лет.

— Какие пустяки, — отмахнулся Баранов. – Я действовал по велению сердца.

— Пил ты тоже по велению сердца. Опился и умер. Куда тебя теперь направлять, в свинью?

Баранов видел, что Ангел шутит. Свиньей ему не бывать.

— В общем, человеком тебе больше пока нельзя, — подытожил Ангел. – Гадом тоже не хочется. Не желаешь ли птицей – соколом, например?

Баранов скривился:

— Чем же соколом лучше? Такая же безмозглая скотина, как жаба. Живет всего ничего, летает, не соображает ни хрена. Я так понимаю, что нельзя человеком – нельзя и животным. Так что давай по справедливости.

Ангел вздохнул:

— А милосердие? У тебя содомия…

— По справедливости – надежнее, — упрямо ответил Баранов. – Милосердия может быть больше, может – меньше. Откуда мне знать? Может быть, меня обделят. А справедливость – штука надежная.

— Ну, тогда пойдешь в литературные герои, — Ангел пожал крылами. – Больше некуда.

Баранов не понял:

— Как это?

— А запросто. Все пограничные, вроде тебя, поступают в герои. С одной стороны, люди, а с другой – нет. Иные влияют на общество куда сильнее, чем некоторые мясные. Взять, например, князя Андрея Болконского. В жизни было то еще уебище, а теперь посмотри, как очистился!

— Стой-стой-стой, — забормотал Баранов, спохватившись.

— Пошел! – воскликнул Ангел.

Баранов устремился в нижние пределы, клубившиеся паром. Далеко внизу он различил бородатого упитанного литератора, писавшего что-то про дерьмо.

«Соколов взял две оставшиеся колбаски и, попеременно откусывая то от одной, то от другой, быстро съел».

— Чому я не сокіл, чому не літаю! – завыл Баранов, сползая с пера.

 

© апрель 2011

Наперегонки

 

Сетевой подруге leon_orr

 

И куда же ты полез,
Ахиллес?
Говорил: «Вон ту фигню?
Догоню!”
Никому, едрёна мать,
не поймать
философских черепах
в черепах.

 

Евгений Лукин

 

Ахиллес: Ты говоришь о парадоксе Зенона? Быстроногий Ахиллес никогда не догонит медлительную черепаху?

 

Отправлено в 17:10, пятница

 

Черепаха: Именно. Потому что к тому моменту, когда он окажется на ее месте, черепаха успеет проползти еще немного. Десять шагов. Ахиллес пробежит десять, а черепаха продвинется на один дальше. И так далее.

 

Отправлено в 17:12, пятница

 

Ахиллес: Это, Черепаха, противоречит математической модели.

 

Отправлено в 17:30, пятница

 

Черепаха: Правильно! В ней-то Зенон и сомневается. Математика идеализирует реальное движение жизни.

 

Отправлено в 17:31, пятница

 

Ахиллес: Видишь ли, если суммировать бесконечное число интервалов времени, то сумма в итоге сойдется. Мы получим конечный временной интервал.

 

Отправлено в 17:50, пятница

 

Черепаха: Я вижу, Ахиллес, что ты не знаком с «Основаниями математики», монографией Гильберта и Бернайса. Там эта тема рассмотрена. Бесконечная последовательность событий парадоксальным образом оказывается законченной.

 

Отправлено в 17:52, пятница

 

Ахиллес: Значит, не догоню?

 

Отправлено в 18:20, пятница

 

Черепаха: Ни за какие деньги.

 

Отправлено в 18:21, пятница

 

Ахиллес: Ну, давай! Как обычно?

 

Отправлено в 18:24, пятница

 

Черепаха: Погнали. Креатив?

 

Отправлено в 18:25, пятница

 

Ахиллес: Креатив. С кросспостом на форум.

 

Отправлено в 18:30, пятница

 

Черепаха: Ну, это само собой. Начинай! Даю тебе фору.

 

Отправлено в 18:31, пятница

 

Ахиллес: Жил да был Один крот Пидор он был! Ноги ему в рот…

 

Отправлено в 18:44, пятница

 

Черепаха: Вот, вот! Ноги в рот Руки в рот, Еще коловорот Туда же, в рот, И наоборот! И руки наоборот, И ноги в наоборот, А потом снова в рот, Так он, гад, и живет! Разную херню жует! Пидор еще тот Крот-идиот Такой же, как Ахиллес, Дебил и урод — Рылом роет огород, А когда запоет, Как ослом заревет, Так что в рот! в рот! Оглоблю, палку, Сноповязалку, Кротопедрилку, Пидородробилку…

 

Отправлено в 18:46, пятница

 

Ахиллес завистливо матюгнулся и отвалился от клавиатуры. Он только сдвинулся с места, но так и не побежал. Куда ему угнаться за Черепахой.

 

© апрель 2011

Пятнадцатый вазелин

 

Сетевым друзьям talsy и piligrim

 

Я поискал себя в странных местах.

И вот почему.

Ехал я в электричке, а напротив расселся какой-то прохвост, оборудованный шилом – под хвостом. Он и секунды не сидел спокойно, все поворачивался, менял ноги, гримасничал, и еще у него было устройство – гаджет или девайс, я не знаю, телефон с несметными возможностями.

Едва он сел, мне стало неуютно, а когда он вышел, я начал разбираться в ощущениях и понял, что мне не нравится. Этот субъект мог легко и свободно сфотографировать меня. Что-то присочинить и отправить в какую-нибудь сетевую клоаку прямо из вагона. А я ничем не мог ему помешать. И в это самое мгновение меня мог рассматривать и обсуждать кто угодно и где угодно.

Дома я задал поиск по ключевым словам, но это было подобно ловле иголки в траве. Поисковик сделал мне множество предложений в ответ на запросы «урод», «страшная харя», «я видел чудовище», «дебильная рожа в поезде». Я добавил названия станций, которые мы проезжали, но предложения только умножились.

На ютубе мои запросы аукались политиками и певцами.

Но я был настойчив, и в итоге нашел себя в очень странном месте. Фотографию. Все было, как я подозревал: тот самый вагон, и я сижу на лавочке, глазею по сторонам с напускным безразличием. Я прописался на сайте для сексуальных вегетарианцев и активно участвовал в тамошнем форуме, называясь Розовым Патиссоном. К моменту, когда я себя обнаружил в этом гадюшнике, Патиссон отчаянно препирался с каким-то ядовитым анонимом.

Еще в одном странном месте от моего лица рассылались приглашения на собачьи свадьбы. И это был уже не Патиссон, а кто-то посторонний.

К ночи я обнаружил третье место. Моя наружность, в действительности всего лишь лицо скучающего пассажира поезда, побудила неизвестного назваться звериным числом и воевать со Свидетелями Храма Въезда и Выезда. Внешность Свидетелей, судя по многочисленным уродствам, тоже была у кого-то позаимствована.

Я долго стоял перед зеркалом. Согласен, у меня есть некоторые отклонения. Назову их досадными несовершенствами. В сложившемся положении было вполне вероятно, что меня начнут останавливать на улице, принимая за Патиссон.

Спал я тревожно, а утром мои опасения усугубились. Изображение размножилось, и странных мест, где я себя находил, становилось все больше. Последней каплей стал некий форум, где я значился под именем Вазелин-15. Почему-то именно номер меня добил, в нем была уверенная определенность. Вазелин-15 похвалялся тем, что только что послал на имя Президента телеграмму, в которой называл его предателем. Собеседники писали Вазелину в ответ, что за тем уже выехали и пусть никуда не отлучается.

Я понял, что меня затянуло в воронку, и попрощался с собой.

На всякий случай, пока не поздно, мне пришлось пожертвовать всем, к чему я привык. Я купил парик и накладные усы, нацепил очки, оснастился тростью. Сменил имя с фамилией, продал недвижимость и уехал в деревню. Там я женился, поступил на курсы механизаторов и начал новую жизнь в новой реальности. У моей супруги одна нога была короче другой, а на лице угадывались следы от радикальной операции.

 

© апрель 2011

Чутье резидента

 

Сетевому товарищу vozzboohditel

 

Старенький застенчивый профессор долго жамкал фетровую шляпу, пока не отважился подняться по лестнице и позвонить. Дверь моментально распахнулась еще до звонка.

Профессор произнес условную фразу:

— Не подскажете ли, любезный, который это этаж?

— Заходите! – осклабился веселый толстяк. И это было его первой ошибкой.

Профессор, смущенный и обрадованный донельзя, вошел в прихожую, проследовал в гостиную. Там он остановился, потому что дорогу ему перебежала кошка, а потом – маленькая собачка.

Лысоватый блондин в расстегнутом жилете шагнул навстречу. Лицо его светилось восторгом.

— Будьте как дома! – воскликнул блондин, протягивая профессору обе руки. – Давайте скорее, что вы нам принесли.

— Передатчик, — профессор протянул ему чемодан.

— А! Славно! Отлично!

Блондин отстегнул крышку, повернул ручку настройки. Толстяк стоял в дверях и дымил сигарой.

— От Советского Информбюро, — пробасил передатчик.

— То, что надо, — блондин захлопнул чемодан. – Что вам велели передать на словах?

Но профессор не ответил. Он мучительно принюхивался.

— Чем это так ужасно воняет, господа?

Блондин обернулся.

— О, это кактус. Он неожиданно расцвел.

Профессор, меняясь в лице, смотрел на кактус в цветочном горшке. Как он мог позабыть! Кактус на подоконнике – симптом провала…

Блондин доверительно приблизился:

— Это особый сорт, Parodia schuetziana. Благоухает экскрементами с легким оттенком элитной парфюмерии. Вы знаете, что французы добавляют экскременты в духи? Все-то у них затеи! С кактусом наоборот. Скажу по секрету: этот кактус нам подарили тоже французы. Наши товарищи из Сопротивления…

Профессор не отвечал. Блондин заглянул ему в глаза и отступил на шаг.

Толстяк заговорил из дверей:

— Вы ошиблись, профессор.

— Вы ошиблись, — зловеще согласился блондин.

— Да, я ошибся, — кивнул профессор. Голос у него сделался хриплым.

Он похлопал себя по карманам. Портсигара не было – не иначе, его вытащила мартышка, которую он дразнил в цоогартене. Тогда профессор метнулся вперед, ротоглоткой наделся на кактус и проглотил его в два приема.

— Ферфлюхт! Ферфлюхт! – заорал толстяк. – Кыш!

Профессор синел лицом и оседал на ковер. Зоб его неимоверно раздулся. Через минуту все было кончено.

— Вот не повезло, — пробормотал блондин. – Что за полоса! Давай его к остальным.

Толстяк подцепил половицы, откинул. Открылась дыра, откуда повеяло чудовищным смрадом.

— Кактус, кактус, — ухмыльнулся толстяк. – Очередная ошибка…

Блондин повел носом:

— Но вообще – перепутать легко. Один к одному!

Толстяк уперся ногой в труп профессора и столкнул его в межэтажное пространство, где хранилось еще человек десять разведчиков, шпионов и резидентов. Туда же отправился передатчик.

Блондин вздохнул.

— Ничего не попишешь. Будем ждать главную рыбу, — он тупо уставился на пустой подоконник.

— Зельбстферштендлихь, — кивнул веселый толстяк.

Это было его второй ошибкой.

Больше никто не пришел. Профессор был кем угодно, но не предателем.

 

© апрель 2011

 

Добрая почва

 

Сетевому товарищу nikotin

 

Литератору Караванову захотелось написать историю о любви.

Про любовь, которая вспыхивает в результате какой-нибудь дряни и тянется до гробовой доски. Допустим, герой наступает в собачье дерьмо и пачкает ковровую дорожку, а дальше случается встреча, перерастающая в событие.

Караванов не то чтобы располагался к дерьму, но русские классики ему надоели. Любовь у них преподносилась однообразно: поручик, студент, гимназист путешествовали пароходом или ночевали на постоялом дворе; вдруг входила девица с плетеной косой и большими глазами – или, наоборот, невзрачная, но с потаенным огнем. Они брались за руки, отправлялись на пруд, целовались в шею – при таких условиях влюбится и дурак. Кончалось все печально, так или иначе. Караванов знал, что прекрасное неустойчиво, если вовсе не обманчиво; на таком зыбком фундаменте крепость не строят. Другое дело – какая-нибудь гадость: уж если не помешала она и даже посодействовала, то дело выходит верное.

Он сидел в кресле и рисовал в блокноте круги. Предположим, герой изгваздался. Пришел в приличный дом, наследил, тут выходит хозяйка; в этом месте желателен парадокс. Допустим, герой размышляет так же, как сам Караванов; он умышленно ищет дерьма и наносит визиты, проверяя реакцию. На дворе начинается апрель, самая пора; материала достаточно. Он входит в дома, импровизирует, пачкает ковры, следит за барышнями. Но те не торопятся влюбляться в героя, и вот уже все меньше домов, где о нем не слышали и готовы принять. Караванов отыскивает весенние кучи; посещает дам, число которых все уменьшается – он ходит к ним, как на работу.

Нет, решил Караванов. Интрига надумана, благополучный финал ненатурален. Может быть, обойтись без дерьма? Пусть будет что-нибудь другое – например, герой сморкается в занавеску. Или пускай его вырвет – скажем, в автобусе. Он едет, стоит, ухватившись за поручень, его тошнит. Ниже устроилась поэтического сложения пассажирка: она читает – что ей читать? ну, предположим, Устинову или Дину Рубину. И вот героя выташнивает прямо на книжку. Он просит прощения, порывается вытирать. «Вы не подумайте, я не на вас… Я просто увидел книжку… Ах, вам она нравится? Я так и подумал. На меня повлияла цветовая гамма обложки… Как поживаете? Любите чтение, насколько я понимаю?» И дальше у них завязывается беседа, в которой первоначальное негодование перерастает в симпатию.

Караванов и здесь передумал. Все это скучно, ничего свежего. Может быть, герой отнес ковер в химчистку, а там сидела приемщица? Нет. Хорошо – любовь у него, по замыслу, развивается на всю оставшуюся жизнь. Сколько ему осталось жить, интересно спросить? Может быть, пять минут. Вот он прошел в прихожую, вытер ботинки о ковер, а тут выходит владелица ковра. Герой влюбляется, но в этот момент его ударяют по голове сковородой. Такой, стало быть, образуется парадокс, неожиданный для читателя. Жизни-то, ха! оказывается, почти не осталось! Всего ничего ему жить. Но это тоже показалось Караванову недостаточным. Он множил круги, насаживая их один на другой и заштриховывая, так что они приобретали объемность.

Хорошо. Где еще встречаются ковровые дорожки? В музее – прекрасно; герой восходит по лестнице, а там скучает служительница… Где еще? Предположим, у него инаугурация. Он наступил в собачье дерьмо и направляется присягать на Библии. Или на Конституции. Возможен еще вариант, когда ему вручают награду – «Оскара» или «Грэмми». Он перепачкался в собачьем дерьме и идет по дорожке…

Караванов отложил блокнот, встал, оделся. Ему захотелось выйти на местность и пропитаться реальностью. Снег испарялся, дерьмо обнажалось – натура, как надеялся Караванов, подскажет ему правильное решение. Он вышел во двор, но тут его подкарауливал удар: в окрестностях еще накануне завелся дворник и все убрал. Дерьма нигде не было, сколько не искал Караванов; асфальт оказался выметен дочиста, и вообще стоял прекрасный погожий день – светило солнце, каркали птицы, вздрагивал воздух. Настроение создавалось едва ли не праздничное, зато ни малейшего повода к чувствам. Караванов склонился над газоном, рассматривая сырую почву – нигде никакого дерьма, ни даже окурка.

Тогда он пошел выпить водки, раз не выходит рассказ.

Выпил в подвальчике, поднялся наверх и натолкнулся на свадьбу. Счастливые молодожены шагали прямо на него, пушась букетами и воздушными шарами.

— Поздравляю! – сказал Караванов. – Вы, небось, наступили в дерьмо?

Тут человек, перепоясанный широкой лентой и шагавший сбоку, подался вперед и молча ударил Караванова в глаз. Тот покачнулся, прикрыл лицо ладонью и поспешил домой, предпочитая ни о чем больше не спрашивать.

 

© апрель 2011

Грудная жаба

 

Сетевому товарищу _hedning_

 

Ассистент посмотрел на часы.

— Двадцать минут, начинайте.

Возле мойки на табурете стоял жестяной бак. Третьекурсники повставали с мест, потянулись к раздаче. Ассистент остался сидеть за столом и следить за порядком. Преподаватели и студенты величали его Вечным Ассистентом, когда-то он обучал их бабушек и дедушек. Он был символом института и завещал последнему свой скелет.

Царев удивлялся:

— Кому он нужен? Что в нем нового?

Ехидная Ковалева кривила рот:

— Бессмертие изучать.

…Царев запустил руку в бак, вынул лягушку. Вернулся на место, перевернул лягушку на спину, взял ножницы с затупленными концами. Глянул на учебный плакат, висевший на доске позади ассистента. Там была схема развития децеребрационной ригидности: состояния, которое наступает при обезглавливании на уровне мозгового ствола. Царев досадливо поморщился, перевернул лягушку правильно, на живот. Развел ножницы, просунул нижнее лезвие в пасть и хрустнул. Череп земноводного отвалился, так что обнажилась вишневая внутренность нижней челюсти. Лягушачьи лапы мгновенно вытянулись и напряглись, как струны: искомое состояние наступило. Эксперимент увенчался успехом. Лягушка вряд ли что понимала, но Царев поспешил отстричь ей голову насовсем, чтобы не мучилась.

От нечего делать Царев сменил ножницы на скальпель и вскрыл брюхо.

— Блядь, — произнес он шепотом и толкнул Семенова. – Блядь, посмотри сюда.

Долговязый Семенов еще не управился и только распинал свою лягушку. Он не сразу сообразил, в чем дело.

— Гляди, у нее человеческие внутренности.

Семенов нагнулся.

— О, блядь, — изумился он, разобравшись.

Подошла Ковалева, всюду первая.

Царев шептал:

— Сердце как у нас. Легкие, печень. Почки. – Он взял пинцет, сместил шкуру вниз. – Глядите, у нее матка. И яичники. Женский организм.

Ассистент не дремал:

— Что там у вас такое, доктор Царев?

— Царевна-лягушка, — Ковалева проговорила это одними губами, строго глядя перед собой – подобно великим комикам кинематографа.

— Вот, — Царев понес открытие к ассистенту. Подтянулись и остальные.

Ассистент покосился на внутренности с видом человека, давно все знающего и всем пресыщенного.

— Ну и что?

— Но так же не бывает, — пробормотал Царев. – Это человеческие органы.

— В медицине, доктор Царев, бывает все. Как и вообще в природе. Студенты любят делать открытия. Каждый год совершают.

Ассистент сочувственно улыбнулся, и группа поежилась. Ассистент еще не умер, но скелет уже стал очевиден – над ним, обтянутым желтой кожей, посмеивались те же бабушки и дедушки. Он был неизменным героем студенческих капустников, о нем пели веселые песни уже лет пятьдесят. Вытянутая лысая голова, угловатые мощи, паучьи пальцы. Его, передразнивая, наряжали: игравшему роль надевали железную корону и сажали на черный трон. Иногда он и сам участвовал в этой самодеятельности.

— Мало ли мутаций, — сказал ассистент. – Эти лягушки — из клиники экспериментальной медицины. Вон ведро, — он кивнул на мусорную корзину, стоявшую в углу. – Бросьте туда, доктор Царев.

Униженный, Царев соскоблил останки в помойку.

— Царев влюбился, — сказала Ковалева.

— Женись, — подхватил Семенов. — Вон они квакают в баке. Пригласи на икрометание.

— Пошел на хуй, — огрызнулся Царев.

— Сердцу не прикажешь, — настаивал Семенов. – Она запрыгнула тебе в сердце, Царев.

— Оно у него каменное, — заметила Ковалева. – Лягушка в камне.

— Каменное, — зловеще кивнул Царев. – Только не сердце, а ниже.

Ковалева пришла в восторг:

— Не обольщайся, Царев….

— А ты вообще бессердечная.

— А у тебя жаба. Жаба на сердце.

— Грудная жаба, — подытожил Семенов, и Царев толкнул его в живот.

Но формулировка была удачной, и все довольно засмеялись. Даже ассистент удосужился одобрительно хмыкнуть, признав, что молодые доктора научились выруливать на взлетную полосу диагностики – отовсюду.

 

© март 2011

 

Рождественский циркуль (ноэль)

 

Мчатся олени. Разметывают снежную пудру, высекают копытами искры. Снопы-фейерверки осыпаются в млечном тумане подобием звезд. Сани заносит. Свистят, рождая вихри, полозья. Дрожат дымоходы, тяжелеют чулки. Горожане уютно вздрагивают во сне. Благоухают мандарины, шуршит фольга.

Тут из небесного мешка вываливается шило. Оно летит, кувыркаясь в арктических воздушных потоках. Частично сгорает в плотных слоях. От него остается микроскопический кончик.

Время за полночь. Распахивается дверь городского морга. На мороз выходит мужчина в халате поверх толстого свитера. Он потягивается и делает глубокий вдох. Легкие, слипшиеся от смолы, хрустят и расправляются. Это доктор Секач, которого товарищи зовут Харон-Похорон. В обыденной жизни – невзрачный Иван Николаевич.

Надышавшись, Секач берется за дверную ручку, но медлит, морщится и яростно скребет в затылке. Потом встряхивает пегой гривой и скрывается внутри.

 

***

 

Шнырь окочуривается на первой подвернувшейся лавочке. И лежит, завалившись. Нога нелепо торчит. Приезжает следственная машина, высаживает стража. Тот остается караулить, наружностью вполне годясь мертвецу в собутыльники. Жильцы ходят мимо, поглядывают бегло, невозмутимо скрываются в подъезде. Подмораживает. Появляются криминалисты. Давно стемнело. Эксперт напоминает классического третьего. Правда, во лбу он имеет фонарь, будто метит в диггеры. Минут через десять уезжает и он, а часовой все стоит. Шнырь упивается вечным покоем, освободившись от тирании рубля. Он лежит три часа, покуда не отправляется на последний прием к врачу.

Доктор Секач распарывает Шныря цельнометаллическим тесаком. Рассеянно мурча, засовывает руку в разверстую грудь, заводит в горло. Выдирает язык, выделяет гортань и глотку. Включает маленькую пилу, вскрывает череп. С негромким треском стягивает лицо, отбрасывает лоскутом на зияющую пасть. Выпускает на поднос мозг. Тот будто и сам выныривает, изнемогший, словно желток на сковородку. Секач озирается в поисках тряпки. Берет трусы Шныря, промокает полость черепа и там оставляет.

Покончив с делом, моется, угощается шилом. Это, если кто-то не знает, спирт. Потом выписывает медицинское свидетельство о смерти. Личность Шныря установлена, затруднений не возникает. Смотрит на календарь. Квадратик застыл на двадцать четвертом декабря. Харон-Похорон делает ход, и тот переползает на следующую клетку.

— Двадцать четвертого рано, — бормочет нараспев Секач и воздевает палец. Качает головой: – А двадцать пятого уже поздно!

У доктора свои сочельники, святки и святцы. Революционная белиберда засела в его голове со студенческих лет. Но он помнит о Рождестве. Лучи сигнальной звезды разошлись, как ножки циркуля. Именно что небесная канцелярия. Секач машинально считает дни до отечественного праздника. Он знает, что циркульный шаг равен тринадцати, но уже поздняя ночь, Секач устал и больше ни на что не годится. Разумеется, кроме покойников. До утра привозят еще шестерых. Неизвестных нет, и это редкость. Доктор, выпустив им кишки, выписывает документы. Он называет их путевками в жизнь.

Без всякой задней мысли.

Но попадает в точку, ибо глумиться не след, и сколь веревочка не вейся, найдется конец. Проходят сутки, и Шнырь оживает в городском крематории. Он садится в дешевом гробу и тупо смотрит на бумажные туфли. Гример падает замертво. Случай мгновенно попадает в прессу, но как о нем говорить, не знает никто.

А через два дня оживают остальные шестеро.

И десять свежих, которых Секач успел выпотрошить и оформить, но еще не отправил.

Пресса умолкает, ее прикрывают на третьем мертвеце. По городу ползут слухи. Морг, как умеет, гудит. Компания скромная, но с некоторых пор поглядывает на столы. Возможно, собеседников станет больше. До Секача еще не доходит главное, но исподволь что-то уже гложет его, некие смутные подозрения. Он понимает, что очутился в эпицентре событий, но пока не догадывается, что сам и является эпицентром. Во всяком случае, он больше не напевает.

Тем временем ему говорят:

— Вот тебе и Харон-Похорон!

Секачу мерещится, будто он совершил нечто непристойное – предал профессию, что ли. Он режет, он сверлит и шьет через край. Наступает Новый год. Харон-Похорон отмечает его на дежурстве. Он наливает спирт и опасливо ждет боя курантов. Ему почему-то кажется, что сразу кто-нибудь оживет. Но нет, бой заканчивается без последствий. Секач облегченно глядит на экран портативного телевизора. На него надвигается цифра: год начался. Время пошло. Ему известно лучше, чем кому-то еще, что обратный отсчет продолжается и никогда не прекращался, хотя черт его знает теперь, но доктор все равно немного взволнован. Он живой и не чужд упований. Одно желание уже сбылось: с курантами никто не очнулся. В коридоре не шаркают. Не лезет недоуменная харя, вертящая в руках белье, побывавшее в черепушке. Звучит гимн, колышется флаг. Не едут ни полиция, ни газета, ни серьезные люди без опознавательных знаков, в последние дни зачастившие. Он допивает. Покойник приходит минутой позже, когда начинается праздничный концерт. Он ни секунды не зомби, и все у него на месте, хотя двумя часами раньше Харон-Похорон опустошил его начисто.

— А в чем, позвольте поинтересоваться, дело? – спрашивает труп, и видно, что все ему ясно и дальше начнется негодование.

Секач швыряет в стену стакан, лаконично ругается и выбегает, в чем был, на мороз.

Там его хватают и усаживают в бронированную машину.

Вокруг гремит канонада. Грохот, свист и дерзновение салютов, которые расцветают там и сям, но остаются убогим и ненужным дополнением к ледяному бархату, испещренному булавочными головками. Воет осатаневший пес, раздаются дикие возгласы. Невидимый ухарь растягивает меха, играет и сбивается гармонь. Снег падает скудно, будто выбили шапку. Ему неоткуда, небо безоблачно, однако он есть. Полное безлюдье, потерянно ликует сыра земля. Белым паром дымится люк. Парит недосягаемая и одинокая чайка.

Секача вывозят за город, где нет ничего, кроме снега и черного леса.

И забора, за которым находится якобы воинская часть, а на самом деле – кое-что похуже.

Допрос начинается безотлагательно. Все, как он читал в книжках: стол, стул, лампа в глаза.

— Иван Николаевич! – слышит Секач. – Это вы расписались?

Выкладывают бумаги, это свидетельства о смерти. Все они выписаны Секачом.

— Оживают только ваши крестнички, — струится вкрадчивая речь. – Почему так получается?

До Харона-Похорона начинает доходить. Еще не вполне осознав действительность, он разводит руками:

— Не могу знать!

Выражение не из его словаря. Секач даже не служил. Это что-то древнее, соборное.

— Не можете…

Его ударяют в ухо, а он и не понимал, что поблизости кто-то стоял. Но ухотычина настолько ожидаема, предсказуема и хрестоматийна, что Секач совершенно ошеломлен. На то и расчет.

— Давно покойников оживляете? – интересуется лампа.

Она неизменно любезна.

— Я не при чем, — скулит всклокоченный Секач.

В любой беседе он, без всякого зла и волей профессиональной деформации, имеет привычку оценивать внутреннее строение визави, воображая его на секционном столе. Но нынче все куда-то пропадает.

— Понятно.

Ему кажется, что лампа кивает. Глаза слепит, и пляшут пятна, и непонятно уже, чего не может быть.

Секача без слов подхватывают под мышки и ведут в холодный ангар. Он не сразу привыкает к тамошнему освещению. Потом распознает стрелковый тир. Но вместо картонных мишеней видит не пойми кого, каких-то неугодных с мешками на головах. Секач не имеет понятия, что это за преступники. Не иначе, натворили бед. Он, конечно, ни о чем таком не думает, как и вообще о чем-либо. Секач умаляется до бесстрастного фотоаппарата. Дородный мужчина в костюме вскидывает пистолет и сноровисто укладывает всех, человек восемь. Секача придерживают. Мужчина идет к покойникам и компостирует им мозги не глядя и на ходу. Секача волокут в какую-то каморку. Кладут на стол бланки. Это незаполненные свидетельства о смерти.

— За работу, Иван Николаевич. Посмотрим, что вы за птица.

Харон-Похорон смекает, в чем дело. Берет деревянными пальцами ручку.

— На кого писать-то? – интересуется он хрипло.

Перечисляются имена. Какие-то цыгане и молдаване. Один узбек. Когда Секач доканчивает восьмое свидетельство, из ангара доносится вопль, сопровождаемый испуганной бранью.

— Ясненько, — говорят над Секачом.

Поднимается шум, но доктора уводят, и он не видит происходящего, хотя догадывается.

Дальнейшее сливается, дни и ночи.

К Ивану Николаевичу подводят электричество, натравливают змей. Сажают к крысам. Ему колют сыворотки, облегчающие раскаяние. Лупят по ушам. Сверлят зубы. Кастрируют. Подвешивают на крюк и охаживают кнутом. Гипнотизируют. Подселяют осведомителя. Дважды ложно расстреливают и один раз топят.

Он ничем не может помочь.

К нему призывают самого Фала Пещеристого – матерого исповедника, старейшего кадрового сотрудника из черного духовенства. Тот уходит ни с чем. Правда, Секач обретает веру, но Фал таких поналепил уже сотни и только машет рукой. Это побочный эффект. Он взбешен, ибо рискует генеральскими погонами.

Харон-Похорона возвращают под лампу. Он уже привык и теперь хорошо видит все.

— Не знаю, что с вами и делать, — качает головой собеседник. – Впрочем, есть заманчивые предложения. Не исключено, что перед вами откроются блестящие перспективы.

Секач тупо смотрит на календарь. На работе такой же. Он потерял счет времени. Оказывается, прошло всего ничего – неделя. Квадратик красуется на седьмом января.

— Дайте бумагу, — просит Секач.

За столом вскидывают брови.

— Неужто припомнили что-то?

— Может быть. Дайте. Мне нужно сосредоточиться.

Чего-чего, а бумаги здесь хватает. Надежда слабая. Все же не бланк. Однако обещанные перспективы, которые вдруг постигает Харон-Похорон, настолько ужасны для человечества, что он попытается.

Секач прикрывается рукой.

— Не подглядывайте, — велит он. – Я вдруг открыл, что при свидетелях не получится.

Озарение сомнительно, но требование выполняется. Мало ли что. За столом знают еще меньше.

Секач выводит: «Свидетельство о рождении». Надежда тает. Он не имеет понятия, на кого писать. Не ведает ни фамилии, ни имени-отчества. Он слышал только звание. Приходится создавать словесный портрет: мордатая скотина с пытливым взором, лет сорока. Полковник.

Через час путь свободен.

Коридор усеян трупами.

У доктора болит кисть, он много и напряженно писал. Еще и с нажимом. На среднем пальце вздувается белесая мозоль.

Секач кое-как отключает сигнализацию и выходит на белый свет. Полдень. Он ловит попутку и едет в город. День выходной, людей на улицах немного.

Харон-Похорон взирает из-под ладони на далекие купола.

Потом переводит взгляд на газетный ларек. Присматривается к обложкам, заголовкам и первым полосам.

На губах у него появляется слабая улыбка.

 

© декабрь 2013

Dress Tease

— Надо же, что-то новое. Кто мог подумать?

— Хорош тупить. Ничего нового, это уже давно…

— Я знаю эту Варвару. Год назад на трассе стояла.

— А что ты забыл на трассе, что помнишь Варвару?

— Херасе клубешник. Насосала!

— Это ты сосешь.

— Господа, прошу предъявить приглашения.

— Два места у бассейна.

— Кабинет и кальян. Места лежачие.

— Вар-ва-ра! Вар-ва-ра!!..

Зал был набит до отказа. Растекался пар, плясали разноцветные музыкальные светопотоки; черные и белые смокинги медленно раздувались от абсента, мохито и текилы. Агрессивно пощелкивали бильярдные шары. Шлепались карты, клубился дым. Сигары тлели в фарфоровых зубах, сверкали монокли, в бассейне резвились нимфы, омываемые попеременно брютом и клико. Там и тут звучало сосредоточенное сопение, кокаиновые дорожки разбегались по черепам и растворялись в глазах. То и дело возникали единичные очаги рукоплесканий, кто-то свистел, а кто-то выкрикивал на разные лады: «Варвара! Варвара, сюда!»

Посреди зала высился шест. Конферансье жеманно кривлялся, подмигивал направо и налево, делал преувеличенные успокаивающие жесты. По чьей-то прихоти он был наряжен в полосатое трико дореволюционного силача. Закрученные черные усы соответствовали, набриолиненные волосы с прямым пробором – тоже.

Наконец конферансье сдался. Он уже битый час стимулировал публику, оттягивая коллективный оргазм; прелюдия угрожала запредельным торможением.

— Варвара! – лаконично объявил ведущий, когда этого никто не ждал.

Зал, на миг ошеломленный, хищно взревел.

Варваре было непонятно сколько лет. Гости заключали пари: одни говорили, что ей двадцать четыре, другие – что пятьдесят. Некто, вменяемый не вполне, божился и клялся, что ей всего семь и поставил на кон целое состояние.

Варвара выбежала обнаженной. Стати ее в равной мере притягивали и отталкивали. Все в ней выглядело избыточно совершенным; прекрасно зная об этом изъяне, танцовщица всячески компенсировала его отвратительными позами. Широко улыбаясь, она ходила вкруг шеста гусиным шагом; потом выпрямлялась и нагибалась поочередно по розе ветров, доводя откровенность зрелища до нестерпимого предела. Зал наполнился смехом и свистом, собравшиеся кричали:

— Хорош, Варвара! Сиськи убери! Жопу прикрой!

Варвара, кокетливо улыбаясь, прижалась к шесту, обняла его, вильнула кормой. Предметы ее туалета были заранее разбросаны в беспорядке. Вытянув ногу, она будто невзначай подцепила стринги – полоску триколора. Не отрываясь от шеста, она содрогнулась в неуловимой судороге, и стринги, как почудилось публике, сами собой вползли на литые бедра.

Зал заревел. Какой-то купчик полез на площадку и запустил под полоску багровую лапищу. Он вытащил стодолларовую купюру и победоносно взмахнул ею под одобрительные аплодисменты. Варвара застенчиво ежилась, прикрывала глаза; ступня ее тем временем подкрадывалась к трехцветному бюстгальтеру – такому же микроскопическому, так же раскрашенному в государственные цвета. Купчика оттащили; желающих было очень много. Под музыкальное крещендо Варвара дернула ногой и выполнила неуловимое движение руками. Бюстгальтер сел на место, а пара активных зрителей немедленно припала к нему и отлепилась с купюрами в двести евро. Варвара прошлась по площадке, и нескольким счастливцам удалось добыть из нее еще сколько-то денег.

Речитатив сменился. Теперь вместо «Варвары» кричали:

— Рос-си-я! Рос-си-я!

Гремели аплодисменты. Не прекращая танца, Варвара одевалась: трехцветная рубашка, трехцветный сарафан, трехцветный кокошник. Она взмотнула головой, и грива ее волшебным образом свилась в толстую косу. Среди публики наступили первые обмороки. Самые стойкие наседали, выхватывая из складок варвариного наряда все новые суммы, одна крупнее другой. Некто исхитрился выдернуть целую пачку, и Варвара, выказывая ему особое расположение, ненадолго сошла в зал и присела к победителю на колени.

— Варвара, вперед!

— Россия!

— Шу-бу! Шу-бу!

Словно сдаваясь, залившаяся румянцем Варвара стыдливым движением набросила себе на плечи колоссальную шубу. Песец был выкрашен в те же обязательные цвета. По залу пронесся стон, как если бы табун лошадей устремился на волю. Варвара махнула рукавом – и возникло озеро. Она махнула другим – и поплыли лебеди.

Зрители повскакивали с мест. Взрывались фейерверки, кавказские гости без устали палили в потолок. Апофеоз наступил, когда из соседнего зала, где развивалось аналогичное представление для дам, явился дюжий казак. Он там тоже только что оделся. В руках он держал устрашающий плакат: «Долой дрестиз! Защитим наших детей»

Под шквал рукоплесканий он обнял Варвару, и оба начали отплясывать канкан, высоко поднимая ноги.

 

© октябрь 2012

Луна Ингерманландия

Герман купил в овощном отделе иноземный фрукт, название которого мгновенно забыл. Это был внушительный пищевой снаряд, покрытый упругим шишковатым панцирем. Начинка расползлась, как только Герман вспорол несъедобную оболочку. Содержимое напоминало разбавленный крем. Герман черпал его ложкой, переправлял в рот и находил приятным, хотя продукт высушивал ему слизистую. Очевидно, фрукт был богат дубильными веществами.

Ночью Герман начал чесаться в кровь, а к утру появились пятна. В ту же ночь, когда ему удавалось забыться между приступами зуда, он посмотрел сон, хуже которого ему видеть не приходилось. Сон был не страшный, но отвратительный. Герман увидел и услышал Лизу, сослуживицу из офиса. В реальной жизни Лиза всегда была в паре с Пашей, еще одним сотрудником; они сидели друг против друга, а Герман – в углу. Во сне Лиза появилась одна. Она произнесла фразу настолько гнусную, что Герман не смог бы повторить ее вслух. Он даже не понимал, что не так с этой фразой. Она была довольно непристойная, хотя и без бранных слов, но совершенно неприемлемая.

Повторяя про себя ночные слова Лизы, Герман понял, что кто-то из них двоих пропал – либо он, либо она. Нелепо обвинять человека в приснившихся высказываниях. Но Герман отчетливо видел перед собой Лизу и представлял, как она произносит эти слова. От них хотелось накрыться чем-нибудь с головой. Сверх того: он понимал, что отныне не сможет отделить Лизу от этой фразы. Мерзкое сообщение отпечатается на всем, что сделает Лиза, отразится во внешности и добавится в интонации.

Одновременно Герман чесался. Он выбросил остатки фрукта и принял таблетку, но это не помогло. Зуд пошел на убыль, а пятна остались. Их не было только на лице, которое побледнело и цветом приблизилось к бумажной белизне, зато от адамова яблока и до ступней растеклись рельефные бархатистые бляхи. Местами они шелушились и казались плюшевыми. Герман не посмотрелся в зеркало раздетым, он созерцал себя через оттопыренную губу, и потому не заметил системы. Но на нее сразу обратил внимание доктор. Герман не пошел на работу, отправился в диспансер, где сыпь ненадолго заинтересовала врача.

— Прямо карта мира, — хмыкнул тот.

Герман решил, что это метафора.

— Смотрите, — продолжил доктор, — вот у вас Африка на животе. Европа на груди. И Северная Америка над печенью, а Южная – на бедре. А вот Австралия на левом колене. Да, Мысу Доброй Надежды не повезло!

Сделав все эти наблюдения, доктор потерял интерес к географии. Он выписал Герману новые лекарства и обещал, что со временем все пройдет. Но Герман не стал их пить. Зуд пропал сам по себе, а пятна обзавелись четкими контурами и расчертились морщинами. Образовавшийся рисунок околдовал Германа, когда тот менял уличные брюки на домашние. Герман сел и принялся водить пальцем по Южной Америке, безошибочно определяя Аргентину, Парагвай и Чили. Континент был горячим на ощупь, но трогать было не больно. В сердце же что-то росло, и когда Герман снял рубашку, он различил Ингерманландию. Она сформировалась под левой ключицей, отчетливо отделенная от прочей России. Ее очертания полностью совпадали с границами Ленинградской области. Грудная клетка чуть подрагивала, отзываясь на сердечные толчки. В сознании Германа стали складываться представления о государстве, которого он прежде знать не знал. Но возникавшие образы были ближе к воспоминаниям, чем к отвлеченному умозрению. Герман не жил в этой стране, но явственно видел, как живет.

Он сознавал, что Ингерманландии нигде нет, и никто не знает, какой ей быть. Каждый видит что-то свое. Каждый сверяется со звучанием этого слова, не находит шипящих, слышит в нем личный горный водопад. Щелкают камни, небо пасмурно. Серые скалы, слюда, лишайники, прозрачная ледяная вода. Ельник и снежные шапки. Уклон в лубочную неметчину, тирольские шляпы, петушиные песни; и все это хочется отогнать, ибо оно постороннее, оно назойливо подсовывается ленивой фантазией, которая пропиталась кинематографом. Возможна хижина. Воображение готово уцепиться и дорисовывает женскую фигуру в чепце и переднике, которая целится ухватом в очаг. Хомут и сбруя на бревенчатой стене, подкова над притолокой. Кисть чиркает слева направо, снизу вверх; справа налево, сверху вниз. Хижины нет, черная краска стекает с перекладин кое-как намалеванного креста. Женщина не успела выйти, ей предстоит ломать ногти взаперти, питаться седельной кожей, грызть древесину. Пусть она истлеет. Ее и не было, Герман живет анахоретом. У него есть ручной ящер по имени Чех, скорее всего — варан. Чехом он назван в сокращение от «чехла», на который Герман грозится пустить его, когда сердится. Вараны водятся в жарких широтах, и Чеху не место в холодной Ингерманландии, но он отлично вписывается в каменистый пейзаж, где тоже водятся мелкие ящерки, охочие до редкого солнца.

Герман берет на поводок Чеха и отправляется на охоту. Чех больше мешает, за ним нужен глаз. Он постоянно норовит смыться. Не выдержав, Герман отпускает его побегать, и Чех питается милостью северных богов. Хозяин снимает дробовик и бьет немногочисленную живность, суровую и сдержанную, как все вокруг. Биение в груди подсказывает, что в Ингерманландии водятся кролики и барсуки.

Герман скачет с камня на камень. Его сапоги с подковками негромко постукивают. Дробовик наготове, шляпа сдвинута на затылок, руки греются в шерстяных перчатках без пальцев. Никто не боится его, Герман один. Он жалуется на что-то, ведя бесконечный монолог – скорее, отчет, предлагаемый неизвестно кому. Речь его монотонна. Он рассказывает о далекой стране, в которой каким-то образом живет параллельно.

У нас хоронят в санях, сетует Герман. Это величественно. У нас есть кратер, где вечная мерзлота, и там на дне за многие столетия сбились в кучу резные дредноуты и бедняцкие саночки с невского льда, к которым примотан упакованный в дерюгу покойник. Наши сани – аналог похоронной ладьи, объятой пламенем, но ничто не горит. Церемония выливается в народное гуляние. Сумерки. Собирается стар и млад, приезжает начальство. Распорядитель пьет чарку водки. Ослепленные соколы готовы взлететь с замшевых рукавов, шапки заломлены, зреет кулачный бой. В небе парят бронированные вóроны, дымится сбитень, маячит масляный шест с кирзовыми сапогами. Распорядитель опускает красный флажок, подручные наваливаются на сани с усопшим. Те нехотя снимаются с места и сперва медленно, а дальше все быстрее сползают в яму. Свист полозьев, далекий тупой удар. «Оп!» — восклицает распорядитель и кланяется по розе ветров. Поголовное ликование, возбужденное нелепым финалом. Общество раздевается до исподнего и наступает стенка на стенку.

Иначе – здесь, заканчивает Герман и свистом подзывает Чеха. Мне бы вырезать эту местность консервным ножом, и она поднялась бы, как на магнитной подушке, охваченная северным сиянием.

Он сбивается с шага, понимая, что говорит что-то не то и вроде как не отсюда.

Герман приходит в чувство и видит себя отраженным в зеркале ванной. Он сплошь покрыт материками, среди которых особенным цветом выделяется Ингерманландия, пульсирующая над левым соском.

Он пролежал весь день, попеременно воспоминая Ингерманландию и Лизу, произносящую гадкие слова. Лиза краснела и застенчиво улыбалась, но выпаливала свой текст решительно. Германа охватывал такой позор, что он бежал в горы не ради приятного отшельничества вообще, а чтобы не находиться рядом с разгоряченной Лизой. Ему представлялось, что она при этом еще и что-то ест. Или только собирается – например, жарит картошку и тушит капусту. Он прыгал с камня на камень, и Чех трусил следом, постреливая языком.

Ингерманландия не была безлюдной. Герман спускался в долину пополнить припасы, там стояла бакалейная лавка. Тянулись булыжные улочки, торчали башенки с флюгерами, волновались редкие флаги. Герман не мог избавиться от стереотипного представления о маленьком европейском городе. Чех его выручал. Он был не местный. Цепляясь за эту соломинку, Герман старался чаще втягивать его в разные городские ситуации. Покупал ему яйца и даже мышей в зоологическом магазине; под это меню мгновенно переписались цивилизованные законы, которые предусматривали наказание за грубое обращение с животными. Вернее, написались другие, неписаные. Наказание, может быть, и осталось, но владелец магазина, человек бывалый и знавший, что почем, относился к пристрастиям Чеха с ледяным спокойствием. Лиза перетаптывалась на пороге, ей не терпелось произнести свою фразу. Герман негромко командовал Чеху, и варан разворачивался, всем видом выказывая желание атаковать. Лиза скрывалась. Герман шел в рюмочную. В Ингерманландии не было ни пабов, ни баров; работали кафе, рюмочные и столовые. Там его, разумеется, хорошо знали и наливали, не спрашивая чего и сколько. Заглядывал полицейский, одетый в форму эстонского батальона СС. Герман выходил через пять минут, когда выглядывало солнце. Вмиг прояснялось до стратосферы, где парил одинокий орел. Герман щурился на него, отворачивался на Чеха, и небо снова затягивало. По улице маршировала троица: трубочист в цилиндре, инвалид с костылем и разносчица зелени в черепашьем капоре. Издалека доносились звуки оркестра, тот наигрывал финскую польку. Герман решал, что с него достаточно впечатлений, и поворачивал к дому. Жил он не в хижине, а в простеньком дачном домике с верандой, каких полно в средней полосе.

Утром он пришел в офис, и там сидели Паша и Лиза. Германа передернуло. От стыда за Лизу он был готов провалиться. Он перевел взгляд на Пашу и понял, что и тот заразился. Теперь Герман слышал, как ту же фразу произносит Паша.

Лиза вышла и скоро вернулась. Позади шумела вода.

— С облегчением, — оскалился Паша.

Лиза скатала бумажный шарик, положила на ладонь и послала в него щелчком. Паша увернулся в преувеличенной панике.

Герман сидел, глядя в стол. Потом поднялся, вышел во двор, где оставил машину. Вынул канистру, захватил монтировку. Поставил канистру в дверях, а монтировкой, не делая никаких предупреждений, с первого же удара выбил Лизе половину зубов. Паша, ошеломленный до ступора, отъехал в своем кресле на колесиках. Под ударами Германа он продолжил движение, и, кода кресло уперлось в стену, от пашиного лица остался один распахнутой рот. Выше образовалась мясная каша. Лиза взялась подвывать, и Герман схватил ее за руку, и стал заталкивать ее пальцы в дырокол, но щель была узкая, пальцы не помещались, ногти крошились, поэтому Герман схватил Лизу за ухо и несколько раз приложил лбом о стол. Та затихла, и он пошел за канистрой. Окатил помещение, поджег и вышел. Монтировку он бросил, но в багажнике был еще бензин и вдобавок топорик.

Фраза, навязанная во сне, не исчезла. Теперь она звучала отовсюду. Каждый прохожий мог запросто ее повторить.

Настало время бестолкового свирепого пляса. Герман вышел на площадь. Люди вокруг шевелились, и он опрокинул канистру на ближайший лоток, потом на соседний. Щелкнул зажигалкой, занялось пламя. Герман взмахнул топориком и разрубил лицо какой-то замешкавшейся тетке. Ударил мужчину, располовинил ему очки. Его схватили за руки, но Герман вывернулся и описал топориком полукруг, разя стар и млад. Дуга обозначилась в воздухе кровавой росой. Тут на нем вспыхнула одежда, и кто-то сзади ударил по голове. Герман заметался на опустевшем пятачке. Другой отважный, не побоявшийся огня, подскочил к нему и добавил так, что проломился висок.

Германа отвезли в ближайшую больницу, где к палате приставили полицейского, и тот дежурил, пока не стало понятно, что Герман не жилец.

Но сердце у него было приличное. Его вырезали и поместили в лед. Хирург, который выкраивал Ингерманландию, предпочитал широкие разрезы. Он писанул по столице и чуть дальше. Сердце легло в дымящийся контейнер, саквояж небесного цвета, похожий на корзину мороженщика.

Хотя Герман был мертв, он все это видел. Ингерманландия отделилась и поднялась. Герман стоял на холме и смотрел на Луну. Он различал там двоих.

Те тоже стояли, не двигаясь, и смотрели на далекого зеленого Германа. Они не мерзли и не дышали. Вокруг раскинулось белое на черном. Белые скалы, гладкие кратеры, ровный песок. Герман стоял на Луне. Рядом замер такой же статуей Чех. Он вывалил язык и очень старался походить на собаку.

 

© март 2012

Страховой случай

Вошла секретарша, внесла кофе, чай, коньяк, водку, пиво, холодные и горячие закуски.

Я смутился:

— Не стоит, право! Разве что ломтик лимона. Маленький бутерброд.

Кожаное кресло, где я лежал, оказалось слишком глубоким, чтобы с легкостью высвободиться и подкрепить протест действием.

Страховой агент укоризненно улыбнулся:

— Оставьте вашу застенчивость. Мы с вами, можно считать, породнились с момента, когда вы поставили подпись. Страхование жизни подразумевает формирование прочных связей. Не церемоньтесь! Откушайте и отпейте.

Я покосился на поднос:

— Это у вас тут кальян?

— Он самый. Отбулькайте. Содержание ядов практически сведено к нулю.

— Я просто спросил, спасибо. Я в другой раз.

— Как вам будет угодно.

Агент немного отъехал из-за стола, несомый бесшумными колесиками офисного стула. Он смахивал не столько на страхователя жизни, сколько на опереточного гробовщика. Почтительный, пожилой, одетый в черное; лысый, как водопроводное колено. Все это плохо сочеталось с немного развязной манерой общения.

Он перебросил мои бумаги из руки в руку.

— Сумма, на которую вы застраховали вашу жизнь, неприлично ничтожна, но это не снимает с нас ответственности. Позвольте оказать вам первую услугу в смысле, так сказать, реализации наших обязательств.

Мои зубы сомкнулись на бутерброде.

— С вашей стороны очень любезно…

Боюсь, мои слова прозвучали отчасти невнятно.

Агент пощелкал клавишами, на мониторе у него открылось что-то, не видное мне.

— Я должен сообщить вам некоторые сведения о человеке по имени Исай Назарович Снежко.

— А что же это за такой Исай Назарович?

— Не самая приятная личность. Представьте себе: уже немолодой, с мохнатым животом, лысый. Брыла висят… брыла же висят?

— Скорее всего.

— Ну и славно. Итак, они висят. И весь он потный, с опрелостями в промежности. Моется от случаю к случаю, под нажимом стороннего мнения…

Аппетит у меня пошел на убыль. Агент причмокнул:

— Да. У этого субъекта не все идеально. В детские годы он поедал живых червей.

Я отодвинул тарелку и заметил:

— Неприятный тип.

Агент кивнул:

— Сущая скотина. Короче, свинья. Вычесывает пуп. В сортир за ним сутки не заходи. Отрыгивает кислым, лечит грибок…

Я потянулся за кальяном:

— Пожалуй, мне стоит попробовать. Хорошо, что же дальше?

— А дальше, — вздохнул агент, — дальше наш Исай Назарович весьма непригляден как внутренняя личность. Однажды выставил на мороз голую женщину. Потом, в другой уже раз, бросил жену с двумя детьми. Пару раз подворовывал в магазине – стащил одежную щетку и поздравительную открытку. Написал кляузу на начальника – широкого, доброго человека, своего благодетеля.

Этот рассказ начал меня утомлять.

— Послушайте, — я выставил ладонь. – Не понимаю, какое отношение имеет Исай Назарович к моему страхованию.

— Сейчас поймете. Я еще не закончил…

— Так заканчивайте скорее!

Агент неодобрительно воззрился на меня.

— Сумма, не побоюсь повторить, мизерная, и все же копейка сберегает рубль. Наберитесь терпения. Вот слушайте: однажды Исая Назарыча вырвало…

Я вспылил, оттолкнул от себя все – напитки, закуски, кальян.

— Какого черта!

— Он не потрудился вымыть руки, поел и…

Я оборвал агента:

— Достаточно! Кто такой этот Исай Назарович, порази его молния?

— Опрометчивое пожелание, — отозвался агент. – Вы же завтра летите? Вы приобрели билет на самолет?

— Лечу! И что же?

— Исай Назарович – ваш пилот, — равнодушно сообщил агент и вынул пилочку для ногтей. – Вы собираетесь полностью отдаться в его руки. Привести себя в состояние полной зависимости от него. Он будет сидеть за штурвалом. Как вам это нравится? Прислушайтесь к доводам вашей врожденной предусмотрительности и примите правильное решение. Вроде того, что вы приняли, когда обратились к нам.

 

© июнь 2011

Наверх

Маленькие трагедии

Эти крошечные истории мне рассказал мой шурин, адвокат. Он вообще рассказывал много интересного — например, свой сон, в котором ему ставили коронку на зуб, а коронка оказалась каким-то чудным и очень большим для ротовой полости предметом; выяснилось, что это боевой щит для карлика, да и карлик сразу же появился, забрал щит и ушел. Но не в этом дело. Дело в том, что шурин мой, прежде чем стать адвокатом, работал в Норильской зоне, с преступными и лихими людьми. Он не был там каким-то держимордой или, упаси Господь, вертухаем, нет — он просто распределял какие-то работы. Короче говоря, прораб он и есть прораб. И вот в этой зоне, как и в любой другой, я уверен, происходили разные вещи. Четыре случая мне запомнились, ими я и хочу поделиться.

 

 

Каменный гость

 

 

Всякий знает, что зона — место суровое, откуда не сразу выйдешь. Зона, в которой трудился шурин, была особенно лютая и свирепая. Высокие заборы, да не один, а несколько; вышки с часовыми, колючая проволока, ров с крокодилами, полоса нуль-пространства, бешеные собаки. Короче говоря, сбежать из нее было абсолютно невозможно.

И вот однажды наряд каких-то бойцов, совершая обход вокруг этой зоны, обнаружил возле ворот, в снегу, замерзшего человека. Снаружи. Совсем. То есть вне территории.

Стали слегка пинать, присматриваться; узнали. Человеком был заключенный. Он был мертвецки пьян и спал алкогольным сном, уже отлакированным морозцем.

Нарушителя вернули, куда положено, разморозили и повели на допрос.

Он не мог объяснить, как вышел.

Он только пожимал плечами:

— Не знаю — выпил и вышел. А как вышел, я не помню.

 

 

Пир во время чумы

 

 

Случилось как-то, что в зону поступил на работу Молдаван.

Вообще говоря, про него правильно было бы сказать: молдаванин, но это был настолько колоритный субъект, что Молдаван.

Его не сажали, он нанялся шофером. Он был проще самой жизни. Бесконечно бесхитростная игра природы.

И вышло однажды, что Молдаван опоздал с выездом за ворота зоны: наступил обед. Я в их правилах не слишком разбираюсь, там были какие-то тройные ворота, из которых одни отпираются, а остальные одновременно опускаются. В общем, грузовик Молдавана застрял на перепутье.

Не видя выхода из сложившейся ситуации, Молдаван спокойно вернулся в зону, вошел в здание, поднялся на третий этаж, вступил в столовую. И встал в очередь к зэкам, с миской.

— Какая разница, где обедать? — удивился он чуть позже, когда ему, после долгих колебаний, указали, что это дело неслыханное. Оно просто немыслимое.

И в самом деле.

Тем более, что через месяц его самого посадили за что-то.

 

 

Моцарт и Сальери

 

 

Среди офицеров зоны имелся один майор, о котором каждая собака знала, что он голубой.

Кто такой голубой человек в зоне, объяснять не нужно.

Такой человек, если пьет в культурном обществе, за общим столом, чай, не имеет права поставить свою кружку не то что на стол, но даже на лавку. Он ставит ее на пол.

Но это был офицер.

Поэтому положение складывалось невозможное.

Майор приглашал к себе самых что ни на есть страшных паханов, Смотрящих зоны и Держащих зону. Он предлагал им присесть за стол и обсудить производственные планы. И угощал чаем.

Ну как тут быть? Куда деваться? Авторитетному человеку выпить чаю с голубым — это навеки опомоиться, лишиться званий, регалий, отправиться кукарекать к параше.

У авторитетов сразу находились дела. Они говорили майору, что им нужно туда-то сходить, то-то приколотить, да там-то зашпаклевать.

А он заставлял пить чай.

 

 

Скупой рыцарь

 

 

В зоне полно мастеров. Смастерят, что ни попросишь; иногда попадаются удивительной красоты вещицы, повальное фаберже.

Но вот незадача: все это запрещено выносить за ворота зоны.

А один капитан очень хотел разжиться книжными полочками — не знаю уж, на что они ему понадобились. Конечно, полочки ему немедленно сладили, очень красивые, но все-таки это были полочки, а не ложки, допустим, их в карман не положишь, не унесешь. Как поступить?

Капитан придумал. Нацепил плащ-палатку, всунул руки внутрь, в руках — полочки. Ничего не видно. И идет.

Тут ему навстречу вышагивает некий офицер и приветствует. А в зоне у офицеров принято приветствовать друг друга не отданием чести, но рукопожатием. Поэтому офицер, естественно, протягивает капитану ладонь. А тот застыл и не знает, что делать. Ну, не бросить же полочки! Все же увидят! Помолчал и мрачно, не без заносчивости, сказал:

— А мы с тобой, между прочим, не настолько хорошо знакомы, чтобы я с тобой за руку здоровался!

И пошел себе дальше, к проходной.

Они потом врагами стали.

 

 

© август 2003

Pocket-story

Есть известное поверье: если бросить монетку, допустим, в фонтан или даже канал – Обводный ли, Грибоедова, — то непременно туда вернешься. Бросать, конечно, лучше лишь при желании вернуться. А то есть такие места…

С монетами, вообще, сопряжено многое: монетаризм, нумизматы, мелочь, орел или решка – это когда подбрасыванием монеты решают, какое глупое дело из двух совершить. Быть или не быть, например, или пан или пропал. Умным же деланьем монетка распоряжается редко, ибо разумные мужи не полагаются на слепой, как кишка, случай.

Да у разумных мужей и монеток-то нет: либо бумажки, либо вовсе ничего. Ну и хорошо.

Итак, один человек имел постоянную дыру в кармане брюк как приданое нерадивой жены. Частицу инь в яне. Другой же карман жена по давней влюбленности, которая повлекла за собой заботу и после прошла, специально зашила, чтобы отучить мужа почесываться в паху и ниже.

Всякий раз, отправляясь на службу, сей человек опускал в дырявый карман пятачок, и пятак терялся прямо в автобусе, сразу на входе. Он не возвращался к владельцу, как пишут в сказках, а возвращал самого владельца в то самое место, куда того высаживали к чертовой матери за безбилетный проезд. И наш герой шел на службу пешком. Понятно, что он вечно опаздывал и бывал бит.

Ясное дело: такому растяпе не полагались ни премии, ни повышения – а значит, и новые брюки.

Однажды он попытался залатать прореху самостоятельно, но все было шито такими белыми нитками, что карман обладателя пятака был мгновенно распорот транспортным вором, и пассажира высадили в знакомом пункте прибытия, а карманник впоследствии постоянно то выигрывал, то проигрывал пятак прямо в очко и не выходил из тюрьмы.

И вот растеряхе сделали крупный подарок по случаю солидного юбилея: ему даровали в вечное пользование новый костюм. Вечное-то как раз и не состоялось. Юбиляр так обрадовался — мол, останется без дыры и не будет стоять с разинутым ртом, — что остался моментально скончался от обширного инфаркта.

Его, конечно, свезли в крематорий – в старых брюках, ибо вдова пожалела новые.

Там, в ледяных коридорах, его укладывали и перекладывали поудобнее, пока из брюк не выпал пятак – один из тех, что когда-то затерялся так хитро, что не был изъят и не переломил карму.

Монетка покатилась по крематорию и провалилась в щель, как за ней ни гнались, чтобы прикрыть усопшему левый глаз. Она затеяла новое возвращение. Неважно, чье. Хотя бы этого, в лоснящихся брюках.

 

© октябрь 2004

Долина тени

«Вай-вай-вай», — хохотало радио.

Я убавил звук до предела, но оно все равно бубнило и булькало, словно в подушку. Можно было выдрать его из стены вместе с пуповиной, однако мое полуподпольное положение не позволяло демаршей.

В окно постучали; я распахнул его. В комнату просунулся металлический пивной кран.

Первый этаж – ужасное неудобство. Хуже только полуподвал. Я присел на корточки, покорно подставил рот и с отвращением напился. Потом заплясал перед краном вприсядку, ненатурально ухая, так что кран, выждав некоторое время, умиротворенно убрался. Я смахнул с лица остатки фальшивого юмора, лег на живот и принялся рыться в чемодане, хранившемся под кроватью.

В чемодане лежали маленькие бомбы со слезоточивым газом, которые я должен был нынче передать активистам движения, призванного восстановить повальный смех до слез. Бороться с диктатурой предстояло кустарными способами, но пламя возгорается из искры, это я помнил и это меня согревало.

С улицы доносился оглушительный хохот, и мне отчаянно захотелось, чтобы слезы немедленно, прямо сейчас пролились освежающим дождем. Вытряхнуть весь чемодан и зарыдать в унисон под музыку из старой кинокомедии. Сколько себя помню, я всегда был хулиганом и бунтарем. Любая диктатура побуждала меня, во-первых, тайно вредить, а во-вторых, осведомлять ее о других вредителях – чтобы обеспечить тылы.

Сейчас, когда случился переворот, неблагодарные власти, восхождению которых я недавно активно способствовал, подумывали схватить меня и предать трибуналу за сотрудничество с прежними властями.

Перед выходом на улицу полагалось позабавнее приодеться. Я нацепил красный плюшевый нос картошкой, на резиночке, и расстегнул брюки. Пиджак висел на стуле, уже заранее испачканный мелом со спины. Одеваясь, я рассеянно слушал летевшую со двора песню дворника, который по своему обыкновению, при всех властях, сидел на лавочке и тискал гармонь.

Дворник басом выводил дурацкую и невразумительную песню.

— Лай-лай-лай-лай-лай, — ревел он, перекрывая хохот обычного дня, ибо уже хохотала и взрыкивала вся улица.

Я сделал несколько приседаний: нашим гражданам вменялось в обязанность периодически переходить на забавный гусиный шаг. Включил телевизор. На экране появилась глупая пухлая морда, которая вытаращила глаза, надула щеки, издала непристойный звук и сама же задохнулась от смеха. Невидимый зал – а может быть, клакеры – взревел и разразился аплодисментами. Я сделал звук погромче, потому что предполагал бряцать оружием – перекладывать слезоточивые бомбы, чтобы вышло компактнее. Медлить было нельзя, покуда новая власть не вошла в полную силу. Скорее, скорее к товарищам! Потом я намеревался на этих товарищей донести.

Эта возня не была мне в диковину, на моей памяти состоялось много переворотов. Самый последний устроила экстремистская партия «Слезы Отечества». Ее представители, прикрываясь масками от веселящего газа, прогнали юмористического диктатора и объявили о смене государственного строя.

Поначалу народ еще веселился по привычке, оставшейся от старых угнетателей, а потом подчинился новым и немного поплакал.

Методы, которыми пользовались обе партии, мало чем отличались друг от друга, потому что надо же как-то управлять страной, и принципов эффективного руководства никто не отменял. Так что юмор, не мешая слезам, вернулся буквально через неделю, и всех понудили веселиться на старый лад, но с обновленным пониманием момента.

Мне, человеку флегматичному и не склонному ни к юмору, ни к рыданиям, было не привыкать служить и нашим, и вашим.

И я преспокойно утрамбовывал мои бомбы в чемодан, когда дверь выломали и в квартиру ворвались нарядные клоуны с револьверами. На заднем плане маячил посмеивающийся в передовые рабочие усы дворник, так и не выпустивший гармошку из рук.

Окружив меня, застывшего на корточках при чемодане, клоуны дружно рассмеялись, а из глаз у них брызнули игрушечные слезы. Я подобострастно хихикнул, тщетно пытаясь заслонить от клоунов содержимое чемодана.

Незваные гости, повинуясь мерзкой традиции, заведенной в их поганой тайной канцелярии, пощекотали меня револьверными стволами. Мне пришлось ежиться и глупо смеяться добропорядочным смехом.

Рожа на экране испустила очередной юмористический звук, к которому сразу добавилось музыкальное кваканье на фоне заливистых балалаечных трелей. Внизу побежали титры для глухонемых: «играет юмористическая музыка». Кивнув на экран и старательно улыбаясь, я пригласил клоунов разделить мой восторг. Они ответили формальными смешками, подхватили меня под мышки и понесли на выход, как самовар, а дворник переваливался сзади и нес чемодан с бомбами.

По пути к машине клоуны всячески веселились, отрабатывая жалованье и отмачивая стандартные шуточки: хрюкали, кудахтали, икали, пускали ветры и роняли меня, норовя побольнее стукнуть. Юмор у них был невысокого полета, типичный для городовых и прочих жандармов низового звена; в машине, однако, на переднем сиденье меня поджидал полицейский чином повыше. Когда меня затолкали в салон и стиснули там с обоих боков, этот субъект повернулся ко мне, осклабился и рассказал довольно смешной анекдот.

«Капитан, а то и майор, — пронеслось у меня в голове. – Но еще не полковник…»

Я оказался прав.

Полковник ожидал меня в полицейском управлении, исправно переходившем из рук ревунов и плакс в руки весельчаков и забавников, туда и обратно.

Это был тот самый юмористический служака, перед которым я отчитывался в провокациях, устроенных на погибель боевикам партии «Слезы Отечества». Тогда полковник еще был видным функционером правящей клики «Хохот Отчизны».

Полковник изогнул бровь, как будто пытаясь меня припомнить. Я благоразумно помалкивал, понимая, что ситуация деликатная.

Он учтиво протянул мне портсигар. Я вынул папироску, клоун поднес огонь, и табачная начинка с веселым хлопком взорвалась. От моих бровей потянуло паленым.

Присутствующие дружно рассмеялись.

Полковник сделал серьезное лицо, распахнул толстую и засаленную записную книжку, прочел отрывок из Ларошфуко. Этим он обозначил свой уровень в возобновившейся юмористической иерархии, где клоуны со звуками копошились у подножия пирамиды и качество юмора повышалось с каждой последующей ступенью.

Я тонко и вежливо улыбнулся.

— С вами, господин фрондер, желает поговорить наш лидер, начальник канцелярии, — изрек полковник. – Он хорошо наслышан о ваших подвигах и собирается познакомиться лично.

— Это очень приятно, — ответил я, натужно хихикая. – Но почему такая честь, зачем под конвоем?

— Я напомню вам один юмористический случай для аналогии, — доброжелательно оскалился полковник. – Вы никогда не слышали о мастерах, которые построили храм и которых потом ослепили?

Холод сковал мне спину, и мне стоило больших трудов сохранить на лице радостное выражение.

Полковник простился со мной небрежным взмахом руки, после чего меня вознесли на последний этаж правительственного здания, совмещавшего в себе резиденцию главы государства и следственное управление. В просторном дубовом кабинете меня с откровенным удовлетворением во всем облике встретил правитель, генерал от слез.

— Вот вы какой, — молвил он после томительной паузы. – Мы наслышаны о ваших заслугах.

Лицо у генерала было крайнее серьезное, без тени улыбки. Скажу больше – оно было мрачное и ужасное, с волчьей тоской в глазах.

«Настоящий лидер партии плача», — подумал я. А вслух сказал комплимент:

— Приятно видеть государственного человека, который не улыбается в атмосфере всеобщего и нездорового веселья.

— Это потому что юмор у нас очень тонкий, — отозвался генерал. – Чем выше, тем тоньше. Внизу, знаете ли, покатываются со смеху плебеи, а наверху скучает изысканная аристократия. Да, я вполне удовлетворен, — подтвердил он мои впечатления, смерив меня с головы до ног внимательным взглядом. – Я рад, что успел на вас, двурушника, посмотреть. Вы слишком, слишком талантливы, — генерал покачал головой. – И вы заслужили право познакомиться с настоящими аристократами веселья, по сравнению с которыми я – так, мелкая сошка, полукровка…

Он кивнул кому-то, и я услышал, как за моей спиной медленно распахнулись двери. Послышался тяжелый топот, и аристократы веселья вошли.

Мне не хватило юмора обернуться.

 

(с) март 2006

Два товарища (малый цикл — Овечьи мозги, Сват, Черепаховый суп, Костюмная драма)

Овечьи мозги

 

Анатолию

 

 

Меню Павла Икроногова обычно состояло из всяческих изысканных блюд. Тут бывали и трюфели, Бог весть откуда взявшиеся, и пироги с белыми грибами, и язык. Нередкой гостьей оказывалсь нутрия — животное, предназначенное не для возбуждения аппетита, но для его отбивания, однако Икроногов считал этого грызуна деликатесом номер один. Да что нутрия! Надумай какой-нибудь бездельник перечислить все, что подавалось к столу в доме Икроногова, он перевел бы дух не скоро. Одни только жаворонки поедались тушенными в масле, вине, собственном соку, собственных слезах, перьях и едва ли не в собственных трелях. Исправно подавали балык, заливную рыбу, устрицы, не считаясь со стоявшим на дворе тысячелетьем.

В тот день гастрономический набор пополнился новым компонентом. Словно с неба свалились к обеду овечьи мозги, приправленные заморскими специями и пересыпанные зеленым горошком. Икроногов, глотая слюну, с безупречной изысканностью разделывал кушанье и уписывал его с таким аппетитом, что просто приятно было смотреть. Пухлое сосредоточенное лицо множилось в зеркалах, и лишь одной недоставало детали: старого лакея за спинкой кресла с салфеткой наготове.

Любил Икроногов и выпивку, достойную жаворонков. На первых порах он не слишком задумывался над этим увлечением, когда же возлияния сделались системой, он почувствовал, что нуждается в каком-то оправдании перед самим собой. Помогло печальное свойство Икроногова терпеть неудачи в самых разных делах. Речь идет, в основном, о заурядных житейских драмах и бытовых мелочах, но свойства лекарства были таковы, что любая мелочь раздувалась до трагических размеров, вынуждающих лечиться все усерднее и усерднее. Прошло время, и вот Икроногов ощутил наконец, что искать оправдания теперь уже не нужно. И венцом его самоанализа сделалось кредо ночного бражника, никем не признанного и ни в ком не нуждающегося.

Личная жизнь Икроногова не однажды атаковалась черными силами. Самого филолога (Икроногов был филолог), упрекнуть, по его мнению, было не в чем — во всем обвинялся рок, злые звезды и сологубовская колодунья злая. С первой минуты знакомства Икроногов опутывал избранницу сетью разнообразных услуг. Испытывать его преданность не было никакой нужды — хватало одного взгляда, чтобы понять: этот и среди ночи приедет, и в другой город проводит до гостиницы, и вообще — стал таким предупредительным, что сам по себе пропал вовсе. Это жертвенное самоотречение в сочетании с устами, вышептывающими стихи, и глазами, упертыми в голые колени, производили на дам гнетущее впечатление. Икроногов не понимал, в чем дело, и жаловался, что им все время гнушаются. Но гнушаться было попросту нечем, ибо с женщиной наедине бедняга раскисал и очень быстро переставал существовать как личность.

Недавно Икроногова постиг очередной удар. Он оказался чувствительнее прежних, ибо дело обстояло, как в медицине: болезнь тем опаснее, чем вреднее микроб и чем слабее человек. Особа, на которую Икроногов положил глаз, сочетала в себе привлекательность розы и вредоносность холерного вибриона. Каждую любовную связь она расценивала и описывала в обществе как Голгофу. На Голгофу она восходила многократно, и всякий раз не одна. Когда грех совершался, в свидетели и заступники призывались Цветаева и Фрейд. Убедив Икроногова, что Голгофа есть Голгофа и крест тяжел, болезнетворная вампирша высосала из него соки и канула в неизвестность, стянув у воздыхателя божественного Гумилева. Вся эта история потрясла Икроногова. Он был так напуган рассказами о Голгофе, что не смел и помыслить вскарабкаться на нее за компанию с рассказчицей. Во всем случившемся он уловил лишь оттенок мрачного созвучия душ и всерьез считал, что произошла фантастическая и печальная встреча двух собратьев по редкому несчастью.

Итак, вечером сытного дня отобедавший Икроногов скорбно смотрел на похоронное пламя свечей, сжимая в одной руке карандаш, а в другой — наполненный до краев бокал. Со стен, подобно жукам в янтаре, глядели предки — некогда цвет и гордость петербургского общества. Потомок подсел к столу и погрузился в творчество. Словно муравьи, ползли на бумагу слова — мелкие, в завитках, и каждое — бомба, каждое — прощальный поклон хмельного отпрыска старинного рода. Да, он сгинет, но поставит точку, это будет всем точкам точка! Его сочинение — укор, плевок, вызов и горькая мудрость. Это может получиться особенно изысканно, если в желудке перевариваются мозги с горошком и бутылка благородного вина.

Бокал сменяется бокалом, мысли пляшут. На свечу летит страшный мотылек — ниоткуда, в мерзкой липкой пыльце. Даже прекрасная и проклятая, забравшая Гумилева, не сумела оценить обреченность вечерних бдений. И становится очевидным, что все вокруг Икроногова суть пустые места, а сам Икроногов — один, и неизвестно еще, человек ли он или нечто иное, чему не суждено обрести приют и покой в материальном мире.

Выход есть — Икроногов давно о том догадался. Испытанное в юности желание смерти являлось смешным, глупым заигрыванием с тайной. Искушение смертью вообще неизбежно, когда впереди запас жизни на полную катушку. Но он переболел младенческой болезнью, и теперь все обстоит иначе. Теперь он всерьез призадумался о новых путях и возможностях загробных миров…

Телефонный звонок прозвучал неуместно, бестактно, но Икроногов решил повременить с хамским ответом. Обычно вместе с мрачными мыслями приходит желание ими поделиться. Кроме того, вдруг это…

— Я слушаю.

— Здорово! — раздался далекий бас. — Куда ты пропал, гнида?

Икроногов икнул и с нарочитой сдержанностью ответил, что он никуда не пропадал и словом «гнида» как изгой и бражник оскорблен, но тут же намекнул, что готов простить Штаху эту вольность.

— Чем занимаешься? — бодро кричал Штах. Бодрость заставила Икроногова поморщиться, хотя он любил Штаха. Штах недавно женился и у него никаких проблем не стало. Жена вяжет, он мотает нитки. А мог бы, мог выйти толк — да увы! Лучшие люди гибнут в семейных дрязгах, храни Господь их союз и будь оно проклято. Раньше, бывало, не найти собеседника приятнее Штаха. Ты ему исповедуешься — и он тебе душу выложит, обоих терзал голод, и потому они прекрасно понимали друг друга. А что сейчас? Штах только и может, что ободряюще мычать в ответ на откровения товарища, и знай себе долдонит, что все, дескать, образуется. А все-таки коротать вечер в одиночестве несладко…

Прежде, чем Икроногов на что-то решился, язык его самовольно брякнул в трубку короткое «приходи». И сразу же плотину прорвало: он начал рассказывать взахлеб о новой повести, которая взорвет устои и покорежит души, о вероломной любовнице, о марочном вине…

— Ну, так мы через полчасика! — перебил его Штах. — Придем не пустые!

— М-м! — обрадовался Икроногов, как будто Штах был способен явиться пустым. У самого Икроногова еще четыре бутылки стояли непочатые, но сработал условный рефлекс на упоминание алкоголя, и получилась положительная эмоция.

Положив трубку, Икроногов сумрачно хихикнул и попытался перечесть написанное — он как раз создавал героя, прототипом которого был Штах. Но буквы к его негодованию расплывались. Икроногов пожал плечами, буркнул что-то насчет глупой шутки. Он отпихнул листки: поставил в угол за неумные козни, и наполнил очередной кубок.

 

 

* * * * *

 

 

Штах, конечно, опоздал: прибыл он не через полчасика, а через полтора. Тому причиной была, разумеется, Сонечка, его жена, как истинная женщина наводившая марафет долго и без всякой необходимости.

Штах выглядел ухоженным и счастливым — сказывались любящие руки. Он был непривычно выбрит, помыт и почищен. Обручальное кольцо добавляло его облику солидности, а суждениям — весомость. Сонечка радостно смеялась, излучая доброжелательное веселье. Она была маленькая, курносая и, несомненно, лучшая на белом свете. Спорить со Штахом по этому поводу никто не посмел бы. Но даже Сонечкина живость слегка потускнела, едва супруги вступили в храм творчества и отшельничества, где как-то не подобало вести себя развязно.

Впрочем, Икроногов сразу отверг излишние церемонии. Махнув пухлой ручкой в сторону кресла, он направился к тайнику. По дороге он задевал стулья, голова его была чуть наклонена вперед. Штах озадаченно оглянулся: кресла там, куда махнул рукой Икроногов, не было. Там стоял аквариум с рыбками.

Икроногов, кряхтя, стал терзать увертливую бутыль, принесенную Штахом. Штах заложил руки за спину и начал извиняющимся тоном выговаривать:

— Послушай, родимый, я тебя не узнаю. Конечно, бывали времена, но сейчас, мне кажется, ты творишь что-то не то.

Супруги Штах были медиками. Штах считал, что это обстоятельство заставляет всех вокруг прислушиваться к его мнению.

— Да ну… ладно! — отмахнулся Икроногов и вручил молодоженам бокалы.

— Не ладно! — повысил голос Штах, принимая посуду и стараясь выглядеть суровым и уверенным в себе. — Столько пить — ни один организм не выдержит! — и он осушил бокал. Выдохнув, продолжил: — Вспомни, как на «Историю лошади» ходили, ты с тех пор и в театре-то не бывал.

— К черту его! — разозлился Икроногов. — Надоело…

— Да что стряслось-то? — удивленно и с легким раздражением воскликнула Сонечка. — Надо же быть мужчиной.

— Но зачем?! — и Икроногов заломил руки. Он точно знал, что страдает не просто так. — Зачем? К чему все? Послушайте, — тут он опустился перед гостями на колено и забрызгал слюной, — ведь я никому на этом свете не нужен, ни одна живая душа не найдет со сною счастья! То, что я живу — недоразумение, казус!

Штах устало опустился на стул. Покачав головой, он укоризненно молвил:

— Дорогуша, но ведь все это было, все это чертовски не ново! Уже кого-то тянуло в пролет, кто-то настаивал синильную кислоту, а третий затачивал на вены ножи. Или ты успел сочинить что-то оригинальное?

— В Аф-фганистан уеду! — зарычал Икроногов. Глаза его были совсем сумасшедшими. Румяное лицо поблекло и блестело от пота. В воротничке и фраке он очень бы походил на отчаявшегося продувшегося игрока. — Что, не веришь? — обиделся он. — Ну и дурак… М-м-м!… — Икроногов замычал и попытался зажать длинный нос Штаха непослушными пальцами.

— Не забудь пообедать перед Афганом, — напомнил Штах, уворачиваясь. — Что ты там ешь обычно? Индейку с шампиньонами?

— Еще р-раз дурак! Да ну тебя! — Икроногов не на шутку обиделся и заходил по комнате. — Хоть бы потолок на голову трахнулся…

— Стоит ли? — усомнилась добрая Сонечка.

— По мне — так в самый раз, — мрачно отозвался Икроногов.

— Так чем же мы изволили сегодня отобедать? — не унимался Штах, которому стало уже очень неплохо от вина.

— Мозги! Овечьими мозгами я отобедал! Хватит с тебя? Довольно? — взбесился тот.

Сонечка потрясенно засмеялась:

— Ты что, серьезно?

Вместо ответа Икроногов, утомленный всей этой комедией, побежал в кухню и вернулся с остатками деликатеса на блюде, расписанном райскими птицами.

— Нате! Заколебали! Дивитесь!

В сильнейшем негодовании он сел и отвернулся. Штах удивленно рассматривал кушанье. Сонечка же, отсмеявшись, заметила:

— Послушай, овечьи мозги — ведь это очень опасно.

— Ну, помру — и хрен со мной, — буркнул Икроногов и взглянул на жену Штаха, словно на больную. Штах, заметив это, насупился.

— Угу, — кивнул он злорадно, мстя за непочтительный взгляд в сторону божества. — Чрезвычайно вредно.

— Медишки хреновы, — угрюмо огрызнулся Икроногов. — Сами вы вредные… — И он замолчал. Потом встал и медленно вылил содержимое бокала в аквариум.

Некоторое время держалась пауза.

— Можешь нам не верить, — сказала, наконец, Сонечка с обидой. — Только мы на днях прочитали умную книжку про одну болезнь, — так вот эта болезнь бывает, если ешь овечьи мозги.

Икроногов скроил жалостливо-ироничную физиономию.

— Какая еще болезнь? — спросил он тоскливо.

— Такая, — ухмыльнулся Штах. — Ее вирус вызывает, который гнездится у овец в бошках. Его никаким кипячением не убить. А болезнь начинается так: сперва меняется походка… Кстати, обрати внимание: тебя что-то нынче сильно шатает. Потом руки отнимутся, потом — ноги. А потом писать под себя будешь. И гадить.

— И дураком потом сделаешься, — добавила Сонечка. — Будешь сидеть в луже и слюни пускать.

— Ну, а дальше? — безучастно осведомился Икроногов. Он уже не обижался.

— Ну, а что — «дальше»? — удивленно пожал плечами Штах. — Дальше— помрешь.

— А чем же это лечат?

— Ничем не лечат, — сказала Сонечка и укусила яблоко. — Еще не придумали средство.

Штах немного поразмыслил.

— Конечно, что-то им дают. Гормоны, наверно. Витамины. Да только смысла в этом нет, — он допил вино и посмотрел на часы. — Сонь, а Сонь! Нам пора трогаться. Надо еще к моим заскочить.

— Да ну! Да вы что! — Икроногов тревожно забегал вокруг гостей. — Куда вам там ехать! И у меня еще тут найдется… кое-что… — он полез в закрома и выудил очередную бутылку. Штах облизнулся и помедлил. В былые времена этот довод сработал бы безотказно. Другое дело — теперь…

— Нет, — решительно молвил он. — Нет и нет, спасибо, дорогой. У нас еще дел! — и он провел ребром ладони по горлу, показывая, сколько дел.

— Ну и черт с вами, — снова озлился Икроногов, и мрачный его вид сделал прощание скомканным и дурным.

 

 

* * * * *

 

 

Вернувшись из прихожей, Икроногов плюхнулся в кресло и сидел какое-то время недвижим, раскинувшись вольно и небрежно. Сейчас он отдаленно напоминал загулявшего донского казака. Живучий он человек, ведь даже казака свалила бы с ног выпитая доза, а ему — хоть бы хны. Разве что лицо в поту, да глаза почти незрячие. Пульсирует жилка на виске, порой чуть подпрыгивает бровь, иронизируя над чем-то. И вот — ожила повисшая безжизненно кисть, обреченно махнула, послала все в тартарары, и Икроногов встал. Источая запах спирта, он медленно побрел к листкам, исписанным бисерным почерком.

Но работа не ладилась. Листки разлетались, стул выныривал из-под задика и норовил воспарить за спиной, издеваясь. Когда все-таки рабочую гармонию удавалось воссоздать, за дело бралась икота, которую приходилось лечить новыми бокалами, после чего опять начиналась катавасия с листками и стулом.

Отчаявшись справиться с напастью, Икроногов заперся в ванной, где подержал голову под краном. Сознание осветилось немощной зарей, но и этого слабого света хватило, чтобы наткнуться на маленький, в сознании том засевший гвоздик… гвоздик волшебно рос и превращался в костыль… потом в кол, пику…

— Алло! — Икроногов набрал номер старого знакомого, напрочь позабыв, что на дворе уже ночь.

— Чего тебе? — отозвался заспанный голос.

— Слуш-шай, из-вини, — конфузливо провернул Икроногов, — но вот ведь чертова история! Поел я на обед овечьих мозгов…

— Сунь палец в глотку, сволочь! — заорала трубка. Знакомый, похоже, был не один. Послышался далекий женский смех, а вслед за ним — оскорбительные короткие гудки.

— С-скотина, — прошептал Икроногов и треснул трубкой по рогулькам старинного аппарата. Он встал и начал прохаживаться, заложив руки за спину. Мысли путались, но при воспоминании о съеденном обеде начтинало казаться, будто где-то между сердцем и желудком застряла холодная столовоая ложка.

«Сейчас проверим! «— вдруг осенило его. Выпячивая губу, Икроногов раскрошил остатки кушанья и жестом сказочного колдуна швырнул крошево в аквариум. Рыбы, отяжелевшие от налитого ранее вина, ленивой стайкой поднялись и стали глотать божественные дары.

Икроногов задумчиво перекрестил аквариум и снова взялся за телефон. Ему хотелось с кем-то поделиться свими тревогами. Немного подумав, он выбрал человека, который никогда не спал и не станет гнать от себя ищущего сочувствия. Правда, этот субъект тоже был медик… черт бы их драл! Но другого выхода Икроногов не видел и позвонил.

— С-слуш-шай! Извини! — завел он прежнюю песню. — У меня тут гадость творится.

— На другом конце провода терпеливо спросили, какая-такая гадость. Икроногов, мешая слова с глотками и поминутно сбиваясь на Белого и Волошина, кое-как рассказал о своих подозрениях.

Трубка молчала. Собеседник Икроногова только-только осилил третий курс мединститута и теперь напряженно прикидывал, какое снадобье окажется наиболее эффективным для успокоения нервной системы товарища. Он решил остановиться на таблетках под названием «галоперидол» и авторитетно посоветовал испуганному Икроногову смолотить парочку.

— Н-не знаю, есть ли у меня, — проворчал Икроногов и повесил трубку, не поблагодарив за консультацию. В аптечке вроде было что-то похожее…

Для каждого ненужного лекарства, попадавшегося под руку Икроногову, находились ласковые слова. Он остервенело рылся в ящике с упаковками и пузырьками, поминутно швыряя лишнее то под диван, то в аквариум. В конце концов лекарство отыскалось, и Икроногов с жадностью съел суточную дозу.

…Потянулось ожидание. Внезапно глаза Икроногова расширились. Последняя искорка разума вспыхнула в них — вспыхнула, как одинокий уголек на затухающем пожарище, и малохольный свет от того уголька неожиданно высветил всю тоску и мерзость ухода в небытие. Ну кто, скажите, слыхал на том свете о той же нутрии? между тем здесь, на бренной земле, она будет в пятницу подана к столу. А это?.. Икроногов тяжело поднялся из кресла и, качаясь, побрел вдоль заставленных книгами полок. По пути он медленно вел толстым пальцем по их корешкам. И вообще — зачем? Все ведь из-за этой стервы… А если честно, то уже приходит на память совсем другая улыбочка, рукопожатие… Ему явно симпатизирует одна… такая вся из себя. Икроногов невнятно бормотал обо всем этом, и ему не хватало воздуха, чтобы показать, какая она из себя;он только рисовал в пространстве округлые формы, отчего руки, казалось, наливаются медом. Даже подмигнула она ему как-то… Может, и померещилось, но будем считать, что подмигнула, и было это в тот момент, когда он самозабвенно декламировал ей в курилке Бодлера. Да, вполне вероятно, что тут закрутится маленький романчик! До чего же пошлое слово — от него отдает усиками мопассановских ловеласов, но в то же время — сколько в нем притягательного очарования! Икроногов изысканно и учтиво встретит ее на пороге, проводит в старинные хоромы, а там уж шампанское и скрипки Сарасате сделают свое дело… И до чего ж нелепо вместо всего такого издавать предсмертные вопли из-под обломков рухнувшего потолка, как мечталось ему совсем недавно!

Потоку грез о шампанском и скрипках воспрепятствовали два события. Они случились одновременно: наконец-то погас уголек разума, затопленный последним глотком, и тут же Икроногов остановился взглядом на злополучном аквариуме. У него перехватило дыхание. В мутных и ядовитых водах покачивались брюшками кверху несчастные обитатели.

Икроногов, увядший и смятенный, попятился. Нижняя губа со слюнкой скорбно оттопырилась, глаза горестно глядели в разные стороны, слипшиеся усы жалко нависали над беззвучно шевелящимся ртом. Руки беспомощно опустились. Все было ясно. Жуткий вирус не пощадил питомцев одинокого бражника, он скосил их в течение каких-то минут! Боже, боже…

Икроногов сорвал телефонную трубку. Он не знал, не понимал, кому звонит и с кем общается, но он продолжал звонить и общаться, он плакал и каялся в трубку, рвал на себе волосы, рубаху и уже подбирался к кальсонам, он осыпал себя, вирус и всех, чье имя мог припомнить, бессвязными проклятьями и тут же переходил на грубую лесть. Он звонил похитившей Гумилева лиходейке и торжественно сообщал, что скоро умрет и оставляет Гумилева ей на память; через секунду он уже с рыдающими нотками просил помощи у той, что вроде бы подмигивала и которую было бы неплохо угостить шампанским.

Он бесновался и выл, пока не возникли первые симптомы страшной болезни. Левая половина лица стала неметь, начал отниматься язык, забилось, чуя беду, трепетное веко. Глаз, выглядывавший из-под века, превратился в колодец безнадежного ужаса. Глаз обратился к зеркалу и застыл: половина лица была перекошена. Губы не слушались, не могли исторгнуть даже спасительного бормотания. Беседа с самим собою сделалась невозможной, и Икроногов лишился даже этого привычного утешения.

— П-пом-могите!! — хрипло, не по-человечьи выкрикнул он и повалился на диван. Этот вопль забрал остатки сил, и не было никакой возможности бороться с последним признаком нервного заболевания. Сразу же, едва Икроногов раскинулся в вакхической позе, под ним возникла неуместная, невозможная в этих стенах лужа. По углам от нее начали расползаться влажные щупальца…

И дверь отворилась.

Вошли родственники. В доме Икроногова комнат было много, и у домочадцев не было привычки без нужды тревожить одухотворенного наследника. О разыгравшейся в непосредственной от них близости трагедии они, конечно, не догадывались. Картина, представшая перед ними в хмельных чертогах, привела к настоящей панике. Икроногов, весь мокрый, с перекошенным лицом, слабо ворочался и что-то отрывисто, неразборчиво рявкал, будто находился в кабаке начала века и барски требовал у полового рюмку водки.

Квартиру наполнил запах валерьянки. Приехала скорая, Икроногова забрали в больницу немедленно, не спрашивая ни о чем и лишь внимательно изучив разбросанные на полу пакетики с лекарствами.

— В-вирус! — попытался объяснить Икроногов в приемном покое. — Вирус! — ему представлялось, будто этиология его болезни непонятна дежурному доктору. Фельдшер скорой помощи изложил свою версию, с которой доктор сразу согласился.

— Вирус, — саркастически усмехнулся лекарь, рассматривая Икроногова. Ночь выдалась не из легких. Только что он убил два часа на обработку компании окровавленных бомжей, и вот извольте — привезли вируса. — Вы хорошо посмотрели, там был только галоперидол? — обратился врач к фельдшеру.

— До черта всего валялось, — пожал плечами тот.

— Странно, что только перекос лица, — задумчиво молвил доктор. — Ну, так. Капельницу, зонд — все как обычно. А там будет видно. Морду бы набить, — вздохнул он мечтательно и взглянул на часы.

Фельдшер зевнул, потянулся и зычно крикнул санитара. В пустом ночном коридоре, залитом леденящим светом, клич гулко отлетел от мертвых кафельных стен.

 

 

* * * * *

 

 

На следующее утро друзья и знакомые Икроногова сочли своим долгом проведать буяна и выяснить, чего же он, собственно, добивался ночными звонками. Вообще-то вопросом все они задавались одним: сильно ли выражен похмельный синдром. Но известие, что Икроногов доживает последние часы в больнице (а именно так виделось положение дел его домочадцам) , — вот эта новость всех крайне изумила и обеспокоила. Вздорный Икроногов был тем не менее горячо любим друзьями и коллегами. Поэтому большая их часть, не теряя времени, приехала в стационар, где тот же доктор быстро всех успокоил. Он подробно рассказал, какие именно процедуры были назначены Икроногову, и заверил собравшихся, что больной с минуты на минуту будет выписан домой.

— Нельзя заедать алкоголь лекарствами, — сказал доктор назидательно. Стремясь обеспечить себе относительно спокойные дежурства, он старался запугать приехавшую к Икроногову компанию, видя в посетителях таких же придурков, как и их непутевый приятель.

Придурки угрозы не воспринимали, расслабились, начали улыбаться. Только особа, выбранная Икроноговым для романчика, сильно разозлилась и сказала, что Икроногов… впрочем, Бог ей судья, мы же не станем винить ее за грубое словцо.

И тут появился Икроногов. Он был бледен, как мел, и свиреп, как тысяча… нет, как две тысячи чертей! И это было тем удивительнее, что обычное в таких случаях лечение напрочь отбивает всяческие чувства и эмоции. Первым, кого он узрел, был Штах.

Их едва расцепили. Штах узнал о беде последним и прибыл позже всех — недоумевающий, движимый исключительно добрыми побуждениями. Он даже прихватил для заболевшего друга сеточку апельсинов (по апельсинам Икроногов вдарил в первую очередь).

— Мозги?! — яростно дышал Икроногов и бился в державших его руках. — Мозги?!

Штах постепенно сообразил, в чем дело, и не знал, сочувствовать или безобразно ржать. Он избрал нейтральный вариант и стал популярно объяснять, что злополучная болезнь — очень редкая, болеют ею туземцы-людоеды где-то у черта на куличках, и развивается эта болезнь в течение многих лет. Так что овечьи мозги…

— Бараньи! — кричал Икроногов. — Бараньи, а не овечьи!.. У тебя! И у твоей!..

Но тут Штах начал багроветь, и мы, чтобы не бросать тень на интеллигентных молодых людей, оборвем нить повествования. И будем справедливы: разве не стоит разок-другой промыть желудок, чтобы потом, подобно японцам, радоваться мелочам жизни — чему-то вроде ветви цветущей сакуры?

 

 

© октябрь 1985

 

CВАТ

 

 

Штах, полулежа в рабочем кресле, слушал жалобы коллеги — высокой размалеванной особы в очках.

— Что у меня за судьба, — сетовала особа. — Один — моральный урод, другой — импотент. Страшное невезенье!

Штах отхлебнул кофе.

— Ты по знаку — кто? — осведомился он.

— Овен.

— Не знаю, — подумав, решительно хмыкнул Штах.

— А по году — Змея.

— Я — Дракон, — скромно сообщил Штах, опуская глаза.

Его признание не возбудило интереса.

— Ты только глянь, — особа — кстати, звали ее Маргаритой — принялась листать дешевую, рассыпавшуюся в руках книжку. — Год 93-й. У Змеи — все плохо. 94-й — тоже все плохо. 95-й — опять все плохо. В 96-м, правда, немножко лучше… в 97-м — снова плохо! — Маргарита рассмеялась беспомощным, заливистым смехом. Штаху нравилось, когда она смеялась, это почему-то прибавляло ему уверенности в себе.

— А Дракон? — спросил Штах.

Маргарита ненадолго умолкла и стала читать.

— У Дракона все прекрасно! — снова захихикала она. Вообще, ей ничего не стоило рассмеяться, веселье лилось из нее как из дырявой посуды. — Ну почему так? — и Маргарита безнадежно потянулась за спичками.

Штах задумчиво смотрел перед собой, жуя губами. Беседа затрагивала близкие и понятные ему темы, и это Штаху тоже нравилось. В голове неторопливо прохаживались немногочисленные, приличествующие теме мысли.

— Такая, видно, у меня судьба, — повторила Маргарита, поспешно затягиваясь дымом.

Штах стрельнул в ее сторону глазами. «В принципе, конечно, можно оказать первую помощь, — подумал он лениво. — Особых усилий прикладывать не придется. Впрочем, все равно морока. Годы уже не те!»

— Ну посоветуй что-нибудь, ты же у нас умный! — канючила Маргарита, веселясь на одном слове и печалясь на следующем.

Штах вдруг радостно выпрямился в кресле.

— Есть у меня человек, — протянул он глубокомысленно и, как бы лукавя, прищурился. На душе сделалось легко: Штах нашел себе дело. Появилась возможность развлечься.

К тридцати годам Штаху было известно, что люди с возрастом склонны умнеть. Он считал, что процесс этот протекает автоматически, сам по себе, и исключением из правила себе ни в коем случае не казался. Мысль, рождение которой он только что возвестил, бродила в нем уж с самого начала беседы, но в какой-то миг все надуманные преграды рухнули, и Штах увидел, что в осуществлении его замысла нет ничего невозможного.

Маргарита прижала руку к сердцу.

— Он хоть не моральный урод? А то мне заранее страшно!

— М-м… — Штах изобразил сомнение: вытаращил глаза и пожал плечами.

— Не надо тогда, — отказалась Маргарита. Штах устыдился: думать он мог все, что угодно, но откровенно чернить друга за глаза ему не хотелось.

— Да нет, не совсем, — сказал он утешающе. — Но, конечно, не подарок. И точно не импотент, — воодушевляясь любимым предметом, Штах даже вскочил на ноги и начал, сутулясь, ходить из угла в угол и жестикулировать. — Здесь ты можешь не бояться! что-что, а с этим — будь спокойна!

— А зовут его как? — спросила Маргарита.

— Павлом его зовут.

— А фамилия?

— Икроногов, — сказал Штах виновато и стал ждать, когда у Маргариты закончится истерика.

— Впрочем, я все равно фамилию менять не хотела, — призналась, переварив смешинку и отдышавшись, Маргарита. — Квартира-то хоть у него есть?

Штах чуть не задохнулся. Была ли у Икроногова квартира!

— Да у него и нет больше ничего, кроме квартиры!

— Как это? — ужаснулась Маргарита.

— Ну, кое-что есть, разумеется, я же говорил, что он не импотент, — поправился Штах.

— Всего лишь кое-что? — смеялась невеста.

— На лекции уверяли, что пяти сантиметров достаточно, — заявил Штах авторитетно, рассчитывая удивить собеседницу парадоксом и вести рискованные разговоры дальше.

— Пять — это же мало! — возразила Маргарита недоверчиво.

— Нет, достаточно, — настаивал Штах и устроил пространный ликбез. Полностью, наконец, удовлетворенный, он добродушно молвил: — Да у него больше.

— Он хоть умный? — допытывалась Маргарита.

— Куда там! Поэт. Стихи тебе напишет.

— Обожаю, — Маргарита завела глаза.

— Стихи напишет, — продолжал Штах, — в театр поведет, в филармонию, в капеллу.

— А в музей?

— Может. Может и в парк свести. По кладбищам любит гулять, — Штах с опаской взглянул на даму.

— Мне, знаешь, Смоленское… так его, да? нравится, — последовал ответ, и Штах успокоился.

— Вот и отлично. Синичек покормите. Руку будет гладить…

— Ой…

— До утра…

— Зачем же до утра, — смутилась Маргарита.

— А он такой! Он будет и не одну руку, только надо ему намекнуть. Иначе побоится. У него, понимаешь, тоже проблемы… творческая личность, фамильное серебро, комплекс неполноценности…

— Значит, опять все на себе тащить, — вздохнула Маргарита. — Не осталось, видно, настоящих мужиков.

— Всех застолбили, — сочувственно кивнул Штах, машинально ощупывая обручальное кольцо. — Сделаем так. Я ему, конечно, ни гу-гу. Скажу вот что: знаешь, дескать, Паша, есть у меня знакомая — хороший, одинокий человек. Давно зовет в гости, а мне боязно. Тебе, мол, известно: я в последнее время как напьюсь — чудить начинаю. Полностью теряю контроль, а ее обижать не хочется. Ты бы сходил со мной, поприсутствовал, присмотрел. И она тоже: как увидит, что пришел не один, сразу сообразит — никаких, стало быть, надежд на меня нету.

— Что ты меня пугаешь-то, — Маргарита без устали смеялась и краснела.

— Ну а как же мне его иначе затащить? Он ведь гордый. Значит, приведу, а дальше уже смотри сама — надо тебе такое или не надо. Он хоть на женщин робкий, в душе изрядный буян, учти. Я тебе зла не желаю, предупреждаю загодя. А то примелькаешься, привыкнет он к тебе через годик, — может в сердцах и запустить чем-нибудь тяжелым.

— Штах, ты меня ненавидишь.

— У него и плюсов хватает. Человек искусства, не забывай. Опять же квартира: в три дня не обойдешь. С портретами предков-князей.

— Князей?

— Он говорит, что князей. Вот приедем — ты сначала с ним не очень, больше со мной. Оно, к тому же, и само так получится, ведь вы не знакомы. А после, как зайдет речь о чем-нибудь высоком, переключайся на него. Мол, интерес потихоньку просыпается. Об очень высоком не говорите, меня пожалейте. Едва он поймет, что тебе с ним занятней, чем со мной — все, заглотил крючок. Я ему уже несколько раз дорогу перебегал, для него такой поворот — именины сердца. А я буду изображать эдакого туповатого, хамоватого солдафона под мухой. У меня это здорово выходит. Увидишь, он меня еще стыдиться вздумает. Цыкать начнет на меня, на благодетеля своего.

 

 

* * *

 

 

— Не пойму, зачем я тебе там нужен, — Икроногов одевался и недоуменно гримасничал.

— Что это у тебя за шарфик? — спросил вместо ответа топтавшийся в прихожей Штах.

— Что? Шарфик? — Икроногов испуганно уставился на старенький, вытертый шарфик, который держал в руках.

— Мой это шарфик, похоже, — заметил Штах озадаченно, не сводя с шарфика глаз.

— Разве? Может быть, — задумался Икроногов, продолжая одеваться. Он встал перед зеркалом на цыпочки и облизнул губы.

— Убей, не помню, когда я мог его забыть, — сокрушенно сказал Штах. — Может, и не мой. Мой, может, дома валяется. Правда, я его давно не видел.

— Пил бы меньше, — научил Икроногов.

— Помалкивай.

Икроногов легонько, пинком выставил Штаха на лестницу и запер дверь. Пока они спускались, Штах, обгоняя Икроногова и оглядываясь, без умолку болтал:

— Дошел, дружище, до ручки: страшно идти одному. Мне ведь капля западет — все, пиши пропало. Наломаю дров, а мне с ней работать. Помнишь закон: не гадить там, где живешь. И главное, вижу — скучает баба, томится, и баба-то хорошая, не стерва… ну, не семи пядей… честная давалка, гулящей назвать не могу…

— Она хоть ничего? — спросил Икроногов, деловито отдуваясь.

Они вышли на мороз.

— Ничего… не знаю, конечно, как тебе… из провинции, но с задатками. Искусство любит. Не волнуйся, найдете общий язык.

— Так может, я тогда не то купил? — Икроногов встревоженно покачал авоськой.

— То, то, — заверил его Штах. — В самый раз.

Икроногов, не в силах прогнать сомнения окончательно, шагал с чрезвычайно серьезным видом. Оранжевое плюшевое пальто с капюшоном и каракулевая шапочка с козырьком делали его похожим на маленького румяного бегемота, занятого поисками съестного.

— Ты мне еще раз скажи: что я должен делать, если ты… ну, это, — Икроногов говорил быстро, спеша поскорее разделаться с неприятным.

— Сразу в зубы, — отважно потребовал Штах.

— Зубов не останется, милый, — усмехнулся Икроногов, теряя деликатность.

Штах промолчал, наслаждаясь.

 

 

* * *

 

 

При виде Икроногова хозяйка зажала ладонью рот. Гость доходил ей до плеча.

Икроногов церемонно, по-собачьи шаркнул и на мгновение замер в полупоклоне.

— Топай давай, — Штах вернул ему недавний пинок. Икроногов, словно на сцене, картинно, в демонстративном возмущении замахнулся. Штах пришел в восторг от мысли, что спектакль состоится.

— Извините, он у нас скот-с, — бросил Икроногов тоном изнемогшего в коммуналке барина.

— Ой, зачем вы так на него, — всплеснула руками Маргарита.

Штах поймал ее взгляд и заговорщицки зыркнул.

— Проходите, садитесь где хотите, — пригласила Маргарита и прошла первой. Ее движения были несколько скованными из-за тесного платья, смешных Штаху побрякушек и высоченных острых каблуков, то и дело попадавших в щели паркета.

Икроногов тем временем заканчивал вешать пальто.

— Да, подозрительный шарфик, — пробормотал он вполголоса.

— Руки помой, — велел ему из комнаты Штах, уже сидевший за столом на самом видном месте.

Икроногов — наполовину театрально, наполовину нет — сдвинул брови. В бороде угрожающе приоткрылся красный рот.

Маргарита, неспособная строить из себя светскую даму дольше пяти минут, оправилась от первых впечатлений и теперь, по обыкновению своему, смеялась непрерывно.

— Я не знаю, — смущенно щебетала она, аттестуя накрытый стол, — у всех разные вкусы… — и она помедлила, призывая гостей высказаться по поводу бутылок, тех было две — с сухим вином и сладкой наливкой.

— Видишь, ты зря переживал, — отечески попенял Штах, завладевший уже авоськой Икроногова. — Мы, Рит, люди простые…

— Говорите только за себя, сударь, — посоветовал Икроногов сдержанно и, заведя очи, напоказ отмежевался от выросшего на столе по соседству сосуда с прозрачной жидкостью.

Штах тоже ценил актерское мастерство. Ни слова не сказав, он содрал бескозырку черными зубами и вопросительно застыл, держа бутылку в дюйме от стопочки Маргариты.

— Нет, я лучше сладкой, — отказалась та.

— Хозяин-барин, — крякнул Штах и наполнил рюмку Икроногова.

— Может, ты нас для начала представишь? — ядовито спросил Икроногов.

— Паша-Рита, — буркнул Штах, занятый теперь непослушной шпротиной.

Икроногов с Маргаритой, улыбаясь, шутовски кивнули друг другу. Маргарита немедленно прыснула.

— Даме налей, — сказал Икроногов с презрением.

— Поучи жену блины печь, — Штах надменно кивнул дамской стопке, где загадочно пунцовела наливка. Икроногов развел руками, искренне дивясь расторопности товарища.

— За встречу! — рявкнул Штах, берясь за рюмку.

— За знакомство, — кивнул Икроногов, обнаруживая оппозиционность благовоспитанного человека.

Штах уже выпил и нюхал хлеб.

— Как концерт? — спросил он бодро и вилкой отделил от шпроты хвост.

Икроногов нейтрально-удивленно взглянул на него, пытаясь предугадать дальнейшее, но Маргарита ответила, что концерт ей понравился, и Икроногов перевел взор на нее, светясь неподдельным любопытством.

— На какой вы ходили концерт? — осведомился он. Тем временем вилка и нож в его руках гуляли сами по себе, а глотал он резво и неприметно, лихо размещая глотки в промежутках между словами — при вполне обычном темпе речи.

— Поэтический вечер. Поэзия начала века.

— Ну! Не в «Приют ли комедианта»?

— В «Приют».

— Я тоже на днях побывал и видел совершенно изумительную вещь…

 

 

* * *

 

 

— Ну, как? — часом позже Штах подался к Маргарите, сверля ее взглядом.

Та оглянулась и виновато сморщила нос.

— Как-то не очень…

— Дело хозяйское, — вздохнул Штах с неясным облегчением и придвинул вторую бутылку. В груди что-то томно растекалось, сердце топорщилось розой. Штах с жалостью посмотрел на Икроногова, пробиравшегося обратно к столу. Его возвращение сопровождалось беззаботным сипением бачка в далеком коридоре.

— Прум-пурум-пурум! — спел счастливый Икроногов, разлил водку и потянулся к ветчине.

Штах молча следил за хозяйкой, пока та убирала со стола ненужную посуду. Маргарита сослепу не замечала его взгляда. Штах в растущем восторженном потрясении думал: «Редкий же я идиот. Счастье плывет в руки, а мне приспичило сводить ее с этим сибаритом». Словно опомнившись, он вскочил:

— Что ты все одна-то… не перевелись покамест гусары, — Штах сгреб грязные тарелки и поволок на кухню. Икроногов скорбно охнул, встрепенулся, но на его долю работы уже не осталось.

На кухне Штах подцепил давно усмотренный графинчик с чем-то прохладительным. Он поспешно наполнил две рюмки.

— Ты что, это спирт! — шепотом воскликнула Маргарита.

— Я худому не научу, — уверил Штах строго. — Ну, раз-два!

Маргарита поперхнулась и едва не потеряла очки. Штах, млея, будто в замедленной съемке, похлопывал ее по спине. Потом проказливо подмигнул и бегом устремился в гостиную.

Икроногов сосредоточенно обгладывал косточку.

— Ну, какое твое впечатление? — озираясь, склонился к его уху Штах.

— Знаешь, не фонтан, — вздохнул Икроногов, берясь за салфетку. — Понятно, почему ты не хотел идти один.

— Я, дружище, передумал, — открыл ему Штах, мечтательно скалясь. — Для меня, пожалуй, сойдет.

— Иди остынь, — посоветовал ему Икроногов бесцветным голосом.

— Брось ты! — Штах раздраженно опрокинул в рот первое, что подвернулось под руку, и расстегнул ворот рубашки. Ослабляя узел галстука, он предложил: — Тебя уложим на раскладушке, а…

— Я тебе говорю: остынь! — повысил голос Икроногов. — Давай-ка лучше садись, сейчас допьем и пойдем восвояси.

Штах оторопел и непонимающе уставился на приятеля.

— Со мной, — рассуждал Икроногов, — ты, братец, никогда в дурную историю не влипнешь. Уж я за тебя постою. Я слов на ветер не бросаю. Раз обещал — выполню. Хватит силенок-то, хватит.

— Ну-ну, — скривил губы Штах, развернулся и сделал шаг в направлении кухни.

— А вот стой, — Икроногов уже сам стоял на ногах и крепко держал его за рукав. Штах, пошатываясь, остановился. Он никак не мог сообразить, какие-такие враждебные силы стремятся расстроить его планы. Наконец до него дошло.

— Ну слушай, ну пусти, — возмутился он. — Не твою же бабу увожу.

— Еще не хватало, — звонко и торжествующе рассмеялся Икроногов, жестом приглашая посуду принять участие в веселье.

Тут на пороге возникла Маргарита.

— Чем это вы тут занимаетесь? — спросила она с интересом.

— Да вот копытом бьет! — смеясь, воскликнул Икроногов, дергая бородой в сторону Штаха. — У-у, фары зажег! — и он, выпустив рукав, стал наступать, угрожающе шевеля нацеленными в фары пальцами. Штах попятился. Вдруг лицо его просветлело.

— Предлагаю танец! — закричал он. — Дама скучает, а ты тут лезешь с ерундой! Отвали!

Икроногов растерялся, а Штах бросился к стопке кассет и начал рыться.

— Вот, — молвил он умиротворенно и нажал на клавишу.

— Разрешите, — Икроногов в почтительном поклоне встал перед Маргаритой.

— Да я не хочу танцевать, — неуверенно возразила хозяйка, с добродушной иронией глядя на кавалера сверху вниз.

— Слыхал? Дама танцевать не хочет! Дама хочет пить наливку и беседовать о новинках сезона! А ты хочешь угомониться и подремать во-о-он в том кресле. Смотри, кресло какое хорошее, удобное, — ступай, кончай куролесить.

Штах сердито оттолкнул Икроногова и уселся на стул. Плеснув себе дамской наливки, он погрузился в мрачные раздумья. Мысли разлетались, терялись, не находя за что зацепиться в безбрежном космосе злобы. Некоторое время он барабанил пальцами по скатерти, потом поднялся и вышел.

— Вы, Маргарита, на него не обижайтесь! — доверительно говорил Икроногов. — Казалось бы, нормальный человек, но как выпьет…

Штах чем-то гремел, затем на пол грохнулось что-то железное.

— Пашка! — позвал он с досадой в голосе. — Иди сюда, помоги мне с краном.

— Господи, что там еще, — Икроногов, качая головой, важно прошел в ванную, а секунду спустя Штах занял за столом его место.

— Надоел, — объяснил он ничего не понимавшей Маргарите.

Из коридора донеслись удары: Икроногов колотил в дверь.

— Это ему пора освежиться, — сказал Штах убежденно. — А мне остывать не надо. Пусть подумает в ванной.

— Слушай, это нехорошо, его нужно выпустить, — обеспокоилась Маргарита и попыталась встать, но Штах мягко накрыл ее кисть ладонью.

— Не обращай внимания, — он подмигнул. — Это у нас самое обычное дело. То я его запру, то он меня, — сочинял Штах, не снимая руки. — Ты знаешь, Рит, я полный придурок. Затея наша провалилась, но ведь так и должно было быть. Видно, я нарочно подсунул тебе бракованное изделие… тогда как на горло собственной песне никогда не надо наступать… Не знаю, как ты к этому отнесешься, но только сейчас я понял, что не могу не сказать тебе некоторых вещей… пойми меня правильно, мы взрослые люди, и…

Но в этот миг задвижка не выдержала, дверь с треском распахнулась, и бракованное изделие объявилось на сцене. Вид сплетенных рук не оставил сомнениям места.

— Ну, дружище, не обессудь, — вздохнул облаченный в печаль Икроногов, пританцовывая. — У меня слово с делом не расходится.

И жалкая пешка, преодолев хитросплетения сложной игры, стремительно прошла в ферзи.

Кружа над сраженным гроссмейстером, Икроногов выкрикивал:

— С-скотина! Достал! Мало тебе? Еще дам! Сколько можно? Хватит! Хватит уже!

Обращаясь к Маргарите, превратившейся в соляной столп, он заламывал руки:

— Маргариточка! не думайте плохого! Но ведь достал! Он ведь — всегда так!

И — снова, склоняясь:

— Что — не так? Кто недавно орал: «Всех поимею и денег не возьму!»? Членом размахивал? Посуду бил? Кто кричал: «Все равно лягу!»?

Притомившись, Икроногов уселся возле бездыханного Штаха на корточки и горестно спросил :

— Зачем? Зачем мы сюда пришли? Тебе что — негде? Ведь ты ж нажраться хотел! Ты просто хотел нажраться!

— Зря вы так, — не вынесла Маргарита. — Он хороший, умный, — и она робко засмеялась.

— Хороший? Умный? Хороший и умный не так давно перерубил дома проводку, и пока родня бесилась в поисках свечей, успел надраться в темноте… Что он вам говорил? что сулил? ну что? Ведь он черт-те что может придумать, лишь бы нажраться! Зачем?! — Икроногов с утроенной энергией вцепился в рубашку Штаха. — Зачем?! Зачем — сюда?!

— Ты же знаешь — мне денег не дают, — промямлил, умирая, гроссмейстер, с трудом шевеля разбитыми губами. — Хотел культурно… посидеть… суки, дайте льда…

Маргарита без очков, щурясь, наблюдала за сценой. В глазах ее зарождался вопрос. Маргарите не хотелось, чтобы он родился на свет.

— Я ему здесь постелю, — сказала она. — Куда он такой пойдет. Ему не надо домой.

 

 

© ноябрь 1993

 

ЧЕРЕПАХОВЫЙ СУП

 

 

По случаю отъезда домочадцев за город, на природу, Штах устроил скромный обед. Икроногов, обычно являвшийся минут за тридцать до назначенного часа, на сей раз слегка опоздал. Штах отворил ему дверь, возбуждённо поздоровался и убежал на кухню. Икроногов пошёл за ним следом и увидел за столом усатого Великанова, который имел скверную привычку пьянеть с двух рюмок. Великанов уже выглядел на все четыре (столько он в действительности и выпил). Друзья предавались обсуждению какого-то захватывающего вопроса. Атмосфера была нездоровая; у собеседников сверкали глаза, пылали щёки. Стоило кому-то из них начать говорить, как другой немедленно заливался хохотом, и первый, не закончив фразу или даже слово, спешил к нему присоединиться.

Жадный до веселья Икроногов потребовал объяснений.

— Мы тут новую программу составляем,— сказал, чуть отдышавшись, Штах. Он поднял руку и не глядя снял со стоявшего позади него холодильника пустую стопку, поставил её перед Икроноговым и щедро бухнул водки. Водки было много, и Штах не огорчился, перелив через край. Заносчивый Икроногов поморщился, намекая на свою потомственную удалённость от плебса.

— Новую программу?— переспросил он деловито, делая вид, будто ему интересно, хотя интересовала его в тот момент только водка.— Программу развлечений?

— Ага,— кивнул Штах.— Я имею в виду — компьютерную.

— А-а,— протянул разочарованно Икроногов, презрительно скривился и театрально, с массой ненужных жестов, выпил. Он ничего не смыслил в технике, очень её боялся и не желал о ней говорить. Выше всякой техники он ставил актёрское мастерство, утончённую поэзию и изысканный стол.

— Штах придумал новую игру,— сообщил Великанов, мыча слова и сдвигая брови.— Называется — «Алкоголик».

— М-м?— холодно откликнулся Икроногов и с подчёркнутым вниманием проколол сардельку вилкой.

Штах разразился неожиданным гоготом и уткнулся носом в изрезанную клеёнку. От хозяина квартиры долго нельзя было получить вразумительных объяснений по поводу его внезапного восторга. Наконец, он выдавил из себя:

— Это был…только.. первый уровень!..— И он завизжал, мотая головой и топая ногами под столом. Чуть успокоившись, добавил: — Второй уровень — на работе! С растратой казённой собственности!..

Великанов тоже начал смеяться — толчкообразно, вздрагивая на стуле и сидя очень прямо.

Икроногов, пожав плечами, разлил водку и со вздохом пригласил: — Ну, Бог с вами — облегчите душу, поделитесь. Я постараюсь как-нибудь перетерпеть.

Штах поднял рюмку:

— За мысль!

— За мысль, так за мысль, — не стал возражать Икроногов.

— Ты, брат, меня плохо знаешь,— озабоченно обратился Великанов к Штаху.— Ты, если что, зови меня сразу. Я тебе какую хочешь программу построю. Хочешь — с бабами, хочешь — с животными…— Между в тем в способностях Великанова к программированию никто и не думал усомниться.

— С моллюсками,— подхватил Икроногов язвительно.— С поющими раковинами…

— Ладно,— Штах ударил ладонью по столу.— Слушай и восхищайся. Игра, значит, будет называться «Алкоголик». Поверка гармонии алгеброй.

— Ну,— принуждённо допустил Икроногов. — Цель игры — в присутствии жены пропить всё ценное в доме, ужраться как следует и в то же время избежать скандала.

На сей раз Икроногов проявил определённый интерес. Сам он в игры не играл, но видел, как играют другие, и в общих чертах понимал, о чём идёт речь.

— Звучит довольно примитивно,— заметил он, не в силах отказать себе в праве на критику.

— Примитивно?— протянул Великанов, глядя на эстета с состраданием.— Да откуда тебе, неженатику, знать, насколько это сложное дело?

— Ну, просвети,— пожал плечами Икроногов и потянулся за бутылкой.

— Сейчас просветим,— пообещал Штах, становясь, сколь это вообще было возможно, сосредоточенным.— Тут дело серьёзное, сначала надо выпить. Давайте стоя, за дам!

Великанов с готовностью встал и чуть шатнулся. Икроногов ядовито спросил:

— Можно узнать, за каких?

— За прекрасных,— ответил Штах.— За которых тут нет.

— Это пожалуйста,— Икроногов с поклоном чокнулся с обоими и медленными глотками, прикрыв глаза, выцедил содержимое стопки.

Штах округлил глаза, задышал, цапнул хлебную корочку.

— Так вот,— продолжил он сдавленным голосом, садясь.— На экране высвечивается меню: уровень игры. Начинаем, в порядке тренировки, с первого. Следом выбираем уровень сложности. Здесь могут быть такие варианты: квартира отдельная или коммунальная, богатая или бедная; давно или недавно алкоголик женился, ай-кью его жены, коэффициент её стервозности, пьёт она сама или не пьёт, пьют ли соседи, заходит ли участковый, далеко ли магазин — и так далее. Затем мы должны остановиться на каком-нибудь напитке.

— Там такая кнопка будет,— начал объяснять Великанов.— Кликнул курсором — высвечивается градус от трёх до девяносто шести, ерши — особо. То есть — шкала от ларёчного пива до спирта. Идея такая: в пиво играешь дольше, но и клюют тебя меньше, нет никаких ментов, развозит постепенно, особенно таиться не нужно… Со спиртом всё очень быстро, поэтому он и стоит дорого: по нашей игре купить спирт — оставить в квартире голые стены. Понял?

— Пожалуй,— отозвался Икроногов задумчиво.— Ну, а, скажем, какой-нибудь финский ликёр?

Слабость Икроногова к сладким заморским наливкам и ликёрам была общеизвестна.

— Ради Бога,— хмыкнул Штах.— Сложно будет с ценой и градусом — высокие, но зато может спокойно храниться в баре — якобы на женин день рождения. Или возможен подарочный вариант.

— Там будет кнопка,— снова перебил его Великанов.— За успешно выполненную операцию — приз: та или иная бутылка в подарок. Скажем, вдруг пришли гости. Или посылку прислали. Или нашёл у соседа. Или…

— Это мы ещё продумаем,— остановил его Штах.— Что, хороша задумка?

— Лихо,— признал Икроногов и потёр руки.— Давайте-ка, пока прекрасных дам нет…

— Я пропущу,— Великанов посмотрел на него тупым взглядом.

— Так я тебе и позволил.

Штах постучал вилкой по чайнику:

— Слушай дальше — ещё не всё. Играющего, по замыслу, всё больше развозит. Когда финиш уже близко, он начинает делать ошибки, спотыкаться, язык у него заплетается, и риск разоблачения многократно возрастает.

— Там будет такая кнопка,— вмешался Великанов, но Икроногов с чрезмерной горячностью от него отмахнулся и обратил лицо к Штаху. Штах мечтательно продолжал:

— Очень важны нюансы. Программа потребует указать, трезвым ли пришёл игрок домой или уже навеселе; с первой же минуты игры нужно будет обязательно высветить «жвачку», иначе его баба сразу учует выхлоп — и можно выходить в DOS. Едва алкоголик заходит в квартиру, он должен выбрать место, где спрячет бутылку. Это может быть бачок в туалете — стандартное решение; оно даёт дополнительные очки — ведёт к угнетению рвотного рефлекса, так как напиток попутно охлаждается. Блевануть в процессе камуфляжа — стопроцентный проигрыш. К сожалению, жене уже известны многие хитрости. Если она хоть что-то заподозрит, то в бачок полезет первым делом, так что алкоголик, помещая туда бутылку, тем самым полностью расходует лимит оплошностей. Гораздо лучше перелить спиртное в плоскую флягу и поставить на книжную полку, а сверху прикрыть суперобложкой. Поэтому, занимаясь перед игрой планировкой квартиры, полки не следует располагать слишком высоко. Можно рассовать десяток бутылок по разным углам — напиться напьёшься, но и найдут скорее…

— А жена?— Икроногов втянулся в дискуссию.— Она чем занимается?

— На телефоне висит,— предложил Великанов.

— Не-ет,— протянул Штах.— Это очень просто, нельзя так упрощать задачу. Проектируя квартиру, надо заранее позаботиться о всякого рода ловушках для жены. Телефон — это само собой. Надо ещё не забыть телевизор. Алкоголик мечется, ему не пройти к его кладочке, и тут включается «Санта-Барбара» — всё, жена нейтрализована на сорок пять минут. Желательно иметь трюмо с косметикой, утюг, стиральную машину…Вообще пути отвлечения внимания надо обмозговать. Возможностей много — пережечь, скажем, пробки…

— По части пробок и проводки ты мастер,— заметил Икроногов, намекая на реальный опыт Штаха в этом нелёгком деле.

— Да,— машинально согласился тот.— Квартиру, конечно, лучше строить коммунальную. Соседей можно использовать как в интересах алкоголика, так и в интересах жены…

— Замечательно,— поцокал языком Икроногов.— Что-то мы давненько не наливали.

Великанов с грохотом, роняя вилки и ложки, встал и быстро пошёл в сортир. Минуту спустя оттуда послышалось полное муки блеянье.

Штах выпил, закусывать побрезговал и, опустошённый, уставился в какую-то точку.

— А на втором что?— задал вопрос порозовевший Икроногов.

— Что — на втором?— не понял хозяин.

— Ты говорил, что дома, с женой — это первый уровень,— напомнил гость сквозь зубы, в которых была зажата сигарета, и взялся насиловать упрямую зажигалку.

— А-а, само собой! — Штах с видимым усилием ожил.— Я ж говорил: второй уровень — работа. Всё то же самое, но — на работе. Задача похожая: не засветиться и пропить казённой собственности по максимуму.

— И третий уровень есть?

— Есть,— кивнул Штах.— Это Государственная Дума — спичи, буфет, неприкосновенность. Цель — не только сохранить, но и повысить свой рейтинг. Четвёртый уровень — Президентский. Играл когда-нибудь в «Цивилизацию»? «С вами желают поговорить египтяне»,— загнусавил Штах, подражая звуковой карте.— «Примете вы их или нет?» Так что тут будет нечто похожее — ответ типа «На хрен мне египтяне — я к ним даже из самолёта не выйду».

Вернулся Великанов; он не знал, что разговор ушёл уже далеко вперёд.

— Там будет кнопка…Сел за стол, захотел налить, а к нему вдруг руки окровавленные лезут, мешают по-всякому…душит кто-то, стул выбивает…

— Ну, это мелко, это можно в порядке клавиатурного тренажёра,— отозвался Штах пренебрежительно.— То же самое можно устроить и по пути из магазина домой. Это не стратегия, это пасьянс…— И вдруг он ударил себя по лбу: — Придумал! Помнишь, в «Цивилизации» есть команда: революция? Это когда тебе или надоест одно и то же, или уж слишком всё медленно,— объяснил он Икроногову.— А у нас сделаем команду вот какую: «Белая горячка!» И разом меняется картина: герой стоит один посреди комнаты, а со всех сторон на него лезут демоны. Рубанул одного — высвечивается надпись: «табуретка уничтожена» Или диван, или стол. Или жена. То есть существует риск, врубаешься? Потому как если рубанул жену, то сразу приезжает машина и тебя увозят. И цель игры соответствующая: и демонов изрубить, и жену не задеть.

Великанов пьяно затряс головой:

— Какие наши годы — разработаем…алгоритм…чтоб всех пройти, а её вычислить…Я там выведу такую кнопку…

— Да, проект капитальный,— оценил Икроногов, являя долгожданную милость.— Интереснее всего, наверно, играть в таком режиме на четвёртом уровне… Только что мы всё сардельками закусываем? Ты вчера как будто обещал нам диковинные яства…

Гурманские наклонности Икроногова были широко известны в самых разных кругах.

— Слыхал?— Штах толкнул локтем зеленоватого Великанова.— Деликатесов захотел. Я тебе рассказывал про овечьи мозги? Как мы с Сонькой его накололи…

— О, Господи — сколько можно?— Икроногов возмущённо скривился.— Весь город про это знает. Молчал бы лучше, а то я тоже кое о чём вспомню…

Штах не настаивал. Но и обещанных яств у него никаких не было.

— Я тебе честно признаюсь — денег стало жалко,— повинился он.— Жри, что дают. Хочешь, музыку включу?

— Опять, небось, каких-нибудь поганцев?— покосился на него Икроногов с подозрением.

— Да,— довольно кивнул Штах,— «Сектор Газа». Икроногов взялся за сердце.

Неумолимый хозяин довёл-таки задуманное до конца, и трое в гробовом молчании прослушали небольшую часть репертуара группы. В песне пелось обо всём гнусном, что только может окружать человека — от сатаны до ямы с компостом. Солист монотонно ревел, перечисляя мерзости с педантизмом бухгалтера, а бессловесный вой припева выполнял роль учётной галочки. В последнем куплете им напомнили, что на свете существуют грязные носки, и Икроногов решительно выключил разошедшийся прибор.

— Молодцы какие — про всё спели,— с удивлённой радостью похвалил исполнителей Великанов.

Выпили.

— Кнопка, брат, такая нужна,— заговорил Великанов под влиянием носков, но Икроногов в очередной раз перехватил инициативу — благо сделать это было несложно:

— Почему к тебе всякая гнусь так прямо и липнет? Он обращался к Штаху.

— А тебе, как всегда, подавай соловьиных языков,— ехидно парировал Штах.— Заливных марципанов.

— Не обязательно,— отозвался Икроногов с достоинством.— Хотя бы черепахового супа. Слабо? А я — едал.

Штах фыркнул и посмотрел на Великанова. Тот, как робот, перекладывал зелёный горошек из банки в рот. Штах отвернулся, взгляд его задержался на чём-то, находившемся в самом конце коридора. Губы хозяина расползлись в зловещей улыбке.

— Будет тебе суп,— сказал он удовлетворённо и вышел из кухни. Вернулся с черепахой, что была куплена сыну по случаю послушания и хорошей учёбы.

— Поставь кастрюлю,— распорядился он, и виртуозным движением кисти обезглавил обречённое животное.

— Тьфу!— Икроногов закрылся рукавом. Великанова снова стали донимать толчки хохота. Тогда Штах достал кастрюлю сам, наполнил её водой и, бормоча: «Мы тоже не пальцем деланы», вилкой принялся выковыривать черепаху из панциря. Неаппетитный сгусток бултыхнулся в воду, которую Штах тут же посолил.

— Ты хоть знаешь, как его варить?— простонал Икроногов из-под локтя.

— В каждом мужике спит повар,— сообщил Штах назидательно.— Доверься моей кулинарной интуиции.

— Да всё сожрём! — воскликнул Великанов в порыве безрассудной удали.— Чего вы, мужики? Нам только подавай, правда?

— Ну, когда всё впрок — это не про меня, во всяком случае,— возразил Икроногов.

…Как был съеден суп, никто впоследствии сказать не мог. Великанова снесли в комнату спать, а Икроногов стал решительно стягивать трусы с плюшевого медведя. Песни о носках больше не возбуждали в нём протеста. Вроде бы ходили в магазин, кому-то позвонили, что-то разбили — утром Штах, обнаружив себя в полном одиночестве, так и не смог разобраться, что именно. Он выбросил из головы космополитизм осколков и, еле слышно поскуливая, начал наводить порядок. Ожидая семью к вечеру, он ограничился в борьбе с похмельем одним пивом, которое только раздразнило внутреннего демона. Но с Сонечкой шутки были плохи, и Штах взялся за уборку всерьёз. Сказать, что он наводил порядок, — значит ничего не сказать. Мало было протереть полы и проветрить комнаты: многоопытный Штах облил одеколонами и дезодорантами портьеры с обоями. Бокалы и рюмки пришлось расставить точно в том же порядке, что и до званого ужина; то же самое касалось и красивых тарелок в цветочек. Каждый дюйм паркета был обшарен в поисках возможного компромата — слава Богу, кое-где и кое-что он успел подтереть, и вот прозвенел звонок, и Штах поспешил открывать, бесшумно чмокая на ходу в стремлении увериться, что алкогольный привкус испарился без следа.

Сонечка, вне всяких сомнений, что-то заподозрила, но так и не нашла, к чему придраться. Восьмилетний Гришутка прямо с порога вцепился в телефон и начал названивать какому-то Дрыну. Проговорив минут десять, он отправился в комнату, откуда задал вопрос:

— Папа, а где черепаха?

Только тут Штах вспомнил, что черепахи не стало.

— Гришуточка, она убежала,— сознался он трагическим голосом.

Гришутка скривил рот:

— Как это — убежала?

— Очень просто — зашла на балкон, вползла на мешки. Я к ней бросился, да опоздал. Она уже убегала. По карнизу.

Вопросов у Гришутки не возникло, и он с траурным воем устремился к маме.

Получасом позже Сонечку понесло на балкон, и панцирь нашёлся.

…Перед самым отходом ко сну Штах позвонил Великанову. Тот, придя уже в себя, сделался крайне серьёзным и деловитым. Штах, прикрывая глаза от до сих пор неизжитого ужаса, вкратце поделился с ним событиями последних часов.

— Надо ввести черепаху в программу,— заявил он категорично.— Такой подводный камень получится, что и гений не прорвётся.

— Будет такая кнопка,— согласился Великанов.

 

© 30 ноября — 1 декабря 1998

 

Костюмная драма

 

 

— Чем это ты занимаешься?

Штах остановился в дверях и качнулся. Мир подтекал.

— Брею брюки, — сказал Икроногов.

Он действительно сидел на диване с расстеленными на коленях брюками и целился в них дешевым станочком.

— Понятно, — Штах сделал два мелких шага и схватился за косяк.

— Я в жвачку вляпался, — пробормотал Икроногов, хотя его больше ни о чем не спрашивали. Штаху было все равно, зачем тот бреет брюки. Это занятие ничего не отнимало и не прибавляло к мировым ужасам.

Оттолкнувшись от косяка, Штах полупролетел до кресла и там упал.

— Мы все выпили? — осведомился он безнадежно и сипло.

— Ты все выпил, — отозвался Икроногов. — Я тебя предупреждал: оставь. А ты выпил.

Штах скрестил руки на опавшем животе и завращал пальцами.

— Разговелись, — сказал он с горькими нотами.

— Это иначе называется, — возразил Икроногов. — Но корень похожий.

За окном кружились снежинки, в щели задувал ветер.

— Ранняя в этом году Пасха, — заметил Штах, оцепенело глядя в белое.

Товарищ промолчал. Он выдирал лезвие, увязшее в стылой резине.

— Так все хорошо начиналось. Прошлись со свечками, спели. И небо было в звездах.

— У тебя деньги остались?

— Нет, — удивленно вздохнул Икроногов. — А у тебя?

— Шесть рублей. Поехали к тебе, поищем.

— Нет, не поехали. Я ключи потерял.

Штах, уязвленный по всему длиннику сердечной чакры, взялся за грудь:

— Как? Где?

— Наверно, когда за пивом бежал. Там что-то звякнуло, я стал смотреть, но ничего не нашел. А когда вернулся, пощупал: точно, ключи вывалились.

Штах быстро встал:

— Надо стрельнуть у кого-нибудь. Надо же что-то делать!

— Что ты сделаешь. Не у кого стрелять, сегодня понедельник. Девять утра. Понимаешь? — Икроногов отложил брюки и мрачно уставился на Штаха. — Мы одни. До вечера промучаемся.

Штах застонал и взял со стола пустую папиросную пачку.

— Ну, покурить-то мы купим, — отметил он с тусклым унынием. — Сейчас я сгоняю в магазин, да у соседей чего поспрашиваю. Вот черт!

Зная заранее, что соседи ничего ему не дадут, Штах ударил кулаком по столу. Бутылки подпрыгнули.

— Неужели нельзя устроить хоть маленького спасительного чуда! Святая неделя пошла!

Он поплелся в прихожую и начал одеваться.

— Погоди, я сейчас отскребу, вместе пойдем, — грустно попросил Икроногов.

— Нет, время не ждет, — пробормотал тот. — Выйду, осмотрюсь — что и как…

Сидеть без дела было выше его сил. В черепной коробке, выстуженной и дымной, проснулись черти. Они взялись за руки и стали отплясывать грозный танец. Штах не понимал их танца, а потому не знал, на что он, собственно говоря, надеется. Он влез в гардеробный шкаф и обшарил карманы пальто, плащей, курток и брюк. Чудо, явившееся в образе десяти копеек, не спасло, но взбесило.

— Все выгребла, зараза, — процедил Штах, проверяя уже рукава.

— Да ты сам выгребал, при чем тут она?

— Я знаю, о чем говорю.

Он и вправду знал. Сонечка, собираясь давеча к маме и застегивая сынулю на сто застежек, смотрела на Штаха очень подозрительно.

Вымела все подчистую.

Штах вышел на улицу, безнадежно бренча мелочью. Он щупал монеты, приказывая им размножиться. Холодный метал был глух к уговорам и мужественно ждал неизбежного наказания в виде обмена на пачку папирос. Штах вертел головой, соображая, к кому бы сунуться и занять денег. Апрельские дома стояли молча, подобрав животы и затянув пояса. Ноги безжалостно пели и несли Штаха к магазину, чтобы измучить там созерцанием недоступных яств.

Штах остановился. Он заглянул в небо.

— Христос воскресе, — сказал он с жалобным укором. — Отче наш, утоли мои печали. Да, я грешен. Да, я не исправлюсь. Простить меня невозможно. А ты захоти!

Не дождавшись ответа, на который он не слишком-то и рассчитывал, Штах пересек проспект. Пересекая, он дрожал и шарахался от недоуменных машин. Рядом с ним какой-то осел нарезной ковылял в булочную, и Штах позавидовал ему.

В магазине было шумно.

Кондитерский отдел бушевал. Раскрасневшиеся люди пытались убить продавщицу черствым куличом.

— Что вы делаете! — кричали вокруг.

— У нас Пасха! — отвечали агрессоры.

Штах прошел дальше — мимо сдобного буйства и мимо печенья с шоколадными вкраплениями, носившего название «Преподобный». Он схватился за горло, минуя пельмени. «Иногда мне кажется, будто пельмени — это заговор лично против меня», — слабо подумал Штах.

Держа наготове монеты и чувствуя себя немножко гордым тем, что он все же не без копейки и может позволить себе папиросы, Штах проследовал в винный отдел. Там было не так оживленно: завсегдатаи, разговевшись ночью, еще не подоспели к яслям.

— Попробуйте наши вина! — услышал Штах.

Он занес ногу, но шага не сделал. Одесную стояли два столика, уставленные бутылками. Рядом с бутылками высились башенки, получившиеся из вложенных друг в дружку маленьких прозрачных стаканчиков. За столиками улыбались ангелоподобные барышни в красных передниках и шапочках.

— Болгарские и венгерские вина! — объявила ближайшая к Штаху барышня. — Дегустация вин! Мужчина, попробуйте вина.

Штах не успел пересчитать бутылки, но уже знал, что их по шесть на каждом столике.

Двигаясь мелкими шажками по скользкому, свежевымытому полу, он приблизился к сиявшим барышням. С деланно независимым видом Штах прочел этикетки, затем нерешительно оглянулся, ибо ему почудилось, возле ног его курится и стелется мистическая поземка. Одна бутыль, упрятанная в мешковину, называлась «Душой монаха». «Шепот монаха» — значилось на другой. На прочих тоже поминались подворья и монастыри.

— Это что же — праздничная акция? — заискивающе осведомился Штах.

— Дегустация, — поправила его левая барышня. Голос ее был сладок и тревожен. — Попробуйте. Какого вы желаете?

Стараясь выглядеть равнодушным, Штах больше не смог терпеть и молча указал на «Шепот монаха».

Ему налили на самое донышко, граммов двадцать.

Штах вежливо почмокал. Монах шептал вкрадчиво, но неразборчиво. Шепчи он погромче, было бы лучше.

— Неплохой букет! — прокаркал Штах. — Но я бы, если вы не возражаете сравнил… — Он сделал над собой усилие и нарочно ткнул в бутылку подальше, чтобы обозначить продуманный выбор, изобразить искреннюю любознательность придирчивого гурмана.

— Пожалуйста, — засмеялась барышня. Он с готовностью налила Штаху новые двадцать грамм чего-то светлого и сладковатого. Тот выпил и прошелся кругом полуметрового радиуса, как бы в задумчивости.

— Да! — очнулся он от дум и сразу нахмурился. — Впрочем, мне кажется, что вот этот напиток, — он взял небрежно «Душу» и взвесил в ладони, находя ее увесистой и приятной, — именно этот превосходит… это, насколько я знаю, особенный сорт…

Отведав от «Души», он перешел к прилавку, купил папиросы и вернулся.

— Ч-черт! — причмокнул Штах. Он мастерски разыгрывал знатока, которому трудно удержаться от соблазна попробовать вкусное, но не обязательное спиртное. Под его вопросительным взглядом рекламная барышня тоже состроила на лице знак вопроса и постучала пальчиком по очередной бутылке. Штах энергично кивнул. Он уже поглядывал на соседний столик.

— Значит, так, — объяснил он дома приплясывавшему Икроногову. — По двадцать граммов на стаканчик. По шесть бутылок на каждом столе. Итого — двести сорок. Это почти добрый, без десяти грамм полноправный стакан с верхом.

Икроногов, не дослушав, мелькнул в дверях.

…Маленький, деловитый и целеустремленный, он сразу направился к монастырскому столику. Шапка-пирожок была строго надвинута по самые брови Икроногова.

Выпятив живот и мурлыча под нос романс, Икроногов погладил мешковину, в которую была одета облегченная «Душа».

— Будьте добры, мне пожалуйста, чуточку этого, если можно, — сказал он скороговоркой.

Вежливость не изменила ему. Он заискивал и лебезил перед барышнями, поминутно выказывая желание уйти, но тут же виновато смеялся над невозможностью ухода.

Его пищевод медленно увлажнялся. Сосуды расправлялись в приятной неге, складочки и морщины разглаживались, желудок ворковал.

Когда он вернулся, Штах сидел за столом и курил. Пальто и шапка были сброшены на пол.

— Хорошего понемножку, — вздохнул Икроногов. — Ты мои ключи не нашел?

— Не нашел, — отмахнулся Штах. — Почему же — понемножку?

— Так больше ведь не дадут, — жалобно удивился тот.

— Кому не дадут?

Икроногов, ожидая продолжения, ничего не сказал и только смотрел на Штаха. Штах встал, подошел к большому и, казалось, недовольному шкафу; он распахнул створки настежь и выбрал страшную куртку цвета салата «оливье». За курткой последовал длинный шарф со слипшимися кистями; за шарфом — вязаная шапка. В своей полной версии шапка скрывала подбородок и лоб, так что в ней можно было кого-нибудь безнаказанно убить или ограбить.

Облачившись в новый наряд, Штах сделался неузнаваем.

— Понял теперь? — спросил он победно.

— Ах, черт! — воскликнул Икроногов. — Слушай! …

Он вскочил и заметался.

— Слушай, — повторил он. — А как же я?

Штах молча указал на свое пальто, валявшееся на полу. Икроногов, сомневаясь, пнул шапку.

— Я-то лучше запоминаюсь, — капризно сказал Икроногов. — У тебя внешность невзрачная. Ну, не совсем, — спохватился он и подобрал пальто, пока товарищ не передумал. — Просто таких, как ты, много.

— Ерунда, — возразил Штах. — Примерь лучше. Пока я сбегаю. Сними свитер, чтобы лучше сидело. Опусти уши.

Он приблизился к зеркалу пружинистым шагом и полюбовался отражением.

— Я вам устрою комедию положений, — весело пообещал Штах. Сунув руки в карманы, а шею — в плечи, он вышел из квартиры.

Икроногов стянул с себя свитер, влез в пальто, нахлобучил шапку. Пальто оказалось узковатым в талии, зато доходило чуть ли не до пят. Шапка сидела прилично. Он занял освободившееся место перед зеркалом, схватил себя за толстые щеки и с сомнением потянул в стороны. «Узнают», — подумал он в тоске.

Штах впрыгнул в магазин, симулируя спешку и занятость.

Барышни скучали за столиками.

— Попробуйте наши вина, — завели они прежнюю песню, приметив Штаха и оживившись.

— А? Что? — как бы рассеянно встрепенулся Штах. — Что это у вас тут такое?

— Вот «Шепот Монаха», — застрекотала барышня. — Вот его же «Душа».

— Глаза разбегаются, — пожаловался дегустатор, искусно меняя голос. — А можно, я все попробую?

— Можно, — барышня расцвела чуть удивленно, и Штах тоже расцвел колоссальным сложным цветком.

— Христос воскресе, — сказал он на всякий случай.

— Спасибо, — ответила барышня.

Штах прислушался к шепоту монаха, и ему показалось, что он уже лучше разбирает слова.

Стараясь не поддаться искушению и не попросить барышню налить ему один большой стакан из всех бутылок сразу, Штах закатил глаза и почмокал под шапочным забралом. Он не заметил, как барышни переглянулись и прыснули.

— Очень, очень душевно! — с чувством признался Штах.

Он возвратился домой, ликуя и предвкушая новые возможности. Жизнь расстилалась перед ним белоснежной праздничной скатертью, которую он был волен заляпать, как ему вздумается.

— Получилось? — подался к нему Икроногов, который в душе не верил, что получится.

Штах взял его за плечи и развернул к дверям.

— Второй — пошел! — скомандовал он.

Икроногов озабоченно покатился к магазину. «Щеки! Щеки! «, — стучало у него в голове.

Теперь он знал, почему преступника всегда тянет еще раз посетить место преступления.

Он вошел напряженно, потея и думая, что сказать барышням.

У столиков образовалась маленькая очередь. Икроногов съежился и спрятался за широкую недоверчивую спину. Когда дело дошло до него, он, ничего не говоря, протянул руку и принял стаканчик. Пил он нервно и, суди его строгие арбитры, слишком поспешно требовал новых вин.

В отличие от Штаха, Икроногов действительно был гурманом и знатоком, а потому не отказывал себе в удовольствии глубокомысленно гонять во рту терпкие капли. Дельце выгорало, Икроногов расположился к барышням, ощущая потребность в беседе.

— Это, — он внимательно постучал ногтем по стаканчику, — напоминает мне старинное вино из одного пражского погребка… Однажды я побывал в Праге и, разумеется, побродил по тамошним кабачкам. И в том подвальчике…

Барышни доброжелательно кивали. Икроногов снял шапку Штаха и вытер пот. Где-то далеко звонили колокола, очищалось небо, а горбатая радуга, недоступная зрению маловеров, готовилась к прыжку.

Стаканчики проворно сменяли друг друга. Икроногов порозовел, он улыбался. От избытка чувств он уже показывал барышням какой-то замысловатый танец, свидетелем которого сделался все в той же Праге. Он приседал, скользил, и длинное штаховское пальто шуршало по полу, как шлейф бального платья.

Обретя крылья, Икроногов впорхнул в прихожую, которая все больше казалась ему закулисной гримерной-уборной. Это сходство усиливалось действиями Штаха, который готовился к новому выходу. Он втиснулся в одежду Икроногова и прилаживал шапку-пирожок, которая норовила свалиться с темени.

— Это, дорогой, слишком просто будет, — мстительно возразил Икроногов. — Я бы тебе в таком наряде ничего не налил. Халтуришь.

Штах и сам чувствовал, что образ не удался.

— Как же быть? — он покопался в шевелюре. — В шкафу все какое-то неподходящее…

— Обрейся наголо, — пошутил Икроногов и сел, не раздеваясь.

Штах воспринял предложение всерьез.

— Ты думаешь? — нахмурился он. — Это радикальная мера!

— Ну и что? Вот Смоктуновский тоже жаловался, но жизнь заставила… Хорошо бы наоборот, но у тебя нет парика с усами.

— Нет, — согласился Штах, снял пирожок и метнул его в угол. — А ты поможешь?

— Да запросто! — Икроногов пришел в восторг. — Серьезно побреешься?

— А то нет. Возьми в ванной бритву. Только свежую, нераспечатанную еще. Я пойду заголяться.

Штах пошел в комнату, где разделся до пояса и оседлал стул, поставив его спинкой к груди. Икроногов, вплывший следом за ним минут через пять, выглядел, как заправский цирюльник. Через левую руку было переброшено махровое полотенце. Он нес с собой бритвенные принадлежности, мыло и банку с горячей водой.

— Ты голову не намочил! — захихикал Икроногов, положил все на пол и стал поигрывать бритвой.

Штах чертыхнулся и сбегал в ванную.

— Весь хмель выветрится, — буркнул он, вернувшись. — Давай поживее.

Икроногов отложил бритву, схватил ножницы и бросился кромсать вихры и патлы. Покончив с основным массивом, он намылил Штаху череп и сделал первый бритвенный мах.

— Ой, гад! — взвыл Штах. Тонкая струйка крови пересекла ему бровь и побежала по лицу.

— Прости, прости, — суетливо пробормотал Икроногов. Он промокнул лицо полотенцем и процитировал из «Макбета»: — Кто бы мог подумать, что в старике окажется столько крови!

Его дальнейшие действия были ловкими и проворными. Не прошло и десяти минут, как Штах уже наглаживал себя по шероховатой коже, в уме подбирая подходящее платье.

— Зря я тебя побрил, — Икроногов печально присел на диван. — Надо было мне самому обриться.

— Не переживай, — отмахнулся Штах. — Знаешь, что у меня есть?

— Не знаю, — в глазах Икроногова зажглась надежда. — А что?

— Грим! — торжественно объявил тот. — Твой же грим! Помнишь, ты мне одалживал? Бланш замазать.

Вместе со стрижкой Штах приобрел походку вразвалочку. Он стал похож на многих бритых налысо людей, у которых вся уверенность и наглость, прежде удерживаемая пучками волос — как бы прихваченная в сноп — стекает в конечности и останавливается в пальцах.

Грим быстро нашелся.

— Дерзай! — Штах потрепал Икроногова по плечу. — Полная свобода творчества.

Сам Штах переоделся в спортивный костюм. Теперь он полностью перевоплотился в захудалого рэкетира, хотя думал сделаться бегуном-любителем, который случайно, для себя неожиданно, завернул в магазин.

— Холодно! — покачал головой Штах. — Точно протрезвею!

Он выбежал зябкой трусцой. Икроногов, оставшись один, быстро подчистил его бритвой суточную щетину и сел с коробочкой грима к зеркалу. Чем дольше он раздумывал над своим лицом, тем более безнадежным казалось ему положение. Сперва он собрался нарисовать себе тот самый бланш, который некогда досаждал Штаху. Но, взвесивши за и против, понял, что явится барышням в невыгодном свете. Кроме того, сам по себе бланш мало менял внешность. И что же остается? Нарумяниться? Подвести брови?

В конечном счете Икроногов сделал и то, и другое, и даже третье, ибо понял, что полумеры не возымеют успеха. Пусть уж он лучше будет раскрашен, как ярмарочный урод. Если будут вопросы, он что-нибудь скажет. Объяснит, что выступал на детском пасхальном утреннике… Таких, вроде бы, не бывает, но он скажет. И кого же можно играть на подобном утреннике, с этакой внешностью?

Вдруг Икроногова осенило.

Он нырнул в шкаф и вытащил выходное платье Сонечки. Икроногов улыбнулся. Ему уже приходилось играть женские роли в любительских постановках.

Порывшись в белье, он не без дрожи вынул бюстгальтер, приладил в чашечки пару антоновских яблок. Бюстгальтер был мал, и потребовались усилия, чтобы свести на спине застежки; зато яблоки сидели прочно и не вываливались. Для головы Икроногов выбрал теплую шаль. Он хитро накрутил ее так, что та превратилась в тюрбан, а на плечи набросил сонечкину дубленку. Войдя в раж, он подушился духами.

Получилось не слишком красиво, но эффектно. Из зеркала на Икроногова смотрел встревоженный гомосек, косивший под клоуна из провинциального цирка.

Ввалившийся в прихожую Штах не только не удивился, но даже выставил большой палец.

— Молодец! — похвалил он. — То, что надо! Сейчас мы, брат, устроим потеху. Ты представляешь — они пригласили директора!

— Зачем? — испугался Икроногов и отступил на два шага.

— Затем, чтобы он полюбовался! — Штах нахлопал, стуча по темени, сбивчивый мотивчик. — Нас, понимаешь, раскусили. Мы им очень понравились. Директор вышел, долго смеялся. А потом велел наливать нам, сколько попросим, но в меру, конечно — за один заход. Пусть, сказал, развлекают народ. Такой, сказал, замечательный почин нужно поддерживать. Ну, еще бы! Он там денег гребет, не сосчитать. Что ему стоит нас угостить?

— Врешь, — не поверил Икроногов.

— Иди, — блаженно улыбнулся Штах. — Тебя ждут с нетерпением. Не обмани надежд.

— Ну, дай мне тогда туфли, что ли. Раз ждут. Не обману.

— Да бери любые, вон их сколько. Ты хорошо придумал! Тебя, глядишь, и на бис попросят!

— Попросят — приду на бис, — крякнул Икроногов, втискиваясь в сонечкины туфли. Он чуть прошелся на пробу и, ковыляя, надломил каблук.

— Ерунда, — успокоил его Штах. — Нечего по карманам шарить. Будет знать.

— Ты пока тоже переоденься, пока я хожу, — предложил Икроногов, стоя на пороге. На его плечах покоилась небрежно наброшенная сонечкина шуба.

Штах прищурился на грим.

— Сейчас сообразим, — сказал он уверенно. — Я им выведу такую дракулу, что спать не будут.

…Когда он вновь увидел Икроногова, тот двигался неуверенно, замысловато покачиваясь и ахая. В руках Икроногов держал каблуки. В шубе зияла плешь, выжженная огнем. Она походила на мерзкий след от веселого костра, обезобразившего трогательную полянку.

Штах улыбнулся, Икроногов отпрянул.

— Свят, свят, — пролепетал он. — Ты переборщил. Не стоит, а?

Тот кокетливо укутался в синюю штору и лязгнул зубами:

— Ам!

— Проси из горла, — Икроногов восхищенно покачал головой.

— Только так, — провыл Штах замогильным голосом. — Свежей монашеской крови, из разодранного горла.

Он распростер штору, подобно крылам, и пролетел по прихожей.

— Там, по-моему, «бычья кровь», а не монашеская, — нахмурился Икроногов.

— Сгодится! — Штах запахнул его в штору, обняв. — Жертвенный агнец! То есть телец! Для приблудного сына!

Он захохотал и понесся вниз по лестнице. Этажом ниже остановился, чтобы прикурить. Икроногов уже позабыл о нем и вертел грим, вспоминая подходящих сказочных персонажей.

Ему уже и не хотелось вина. Он увлекся и совершенно извелся, дожидаясь Штаха. Икроногов, когда был юн, мечтал о карьере актера; планы его не сбылись, и теперь задремавшие амбиции проснулись, потянулись и бодрыми голосами объявили, что не все потеряно.

Через полчаса, потеряв терпение, Икроногов раскупорил окно и высунулся на улицу. Возле дверей топтался вампир, тщетно пытавшийся прикурить от спички, которая гасла на свежем ветру.

— Где ты, собака, шляешься? — прокричал Икроногов.

Вампир запрокинул бледное лицо. Он с трудом узнал бранившегося.

— Подымаюсь, — послушно кивнул Штах и пошел в двери. Штора волочилась по ступенькам.

— Ну, как они там? — Икроногов прошелся по прихожей, щелкая пальцами.

Штах присел на край стула и вытер губы.

— Нормально. Ждут тебя. Не подведи.

— Ага! — Икроногов кубарем выкатился.

Вампир остался сидеть, пристально глядя в одну точку. Он окаменел и стал похож на горгулью, хотя себе представлялся врубелевским Демоном, который только что насосался из шеи роденовского Мыслителя.

Ему, когда явился Икроногов, померещилось, будто прошла минута. Но Штах ошибся, время перевалило за обеденное.

При виде Икроногова, наряженного кем-то неописуемым и не упомянутым в мировом фольклоре, Штах ударил себя по коленям и встал.

— Задумался я что-то, — повинился он. — Сейчас измажу рот кетчупом и пойду. Сойдет за кровушку.

— Погоди, — Икроногов придержал его за штору. Та соскользнула и глухо ударилась об пол. — Не ходи. Они закрываются.

— То есть — как это закрываются? — оторопел Штах. — Почему? Который час?

— Не магазин, а дегустация, — объяснил Икроногов. — Они говорят, что уже выполнили план. И что больше приходить не нужно.

Штах молча опустился на маленькую скамеечку, не имевшую предназначения.

— Так не годится, — пробормотал он. — Что выдумали, а?

— Не ходи, — настаивал Икроногов. — Не искушай судьбу. Помнишь рыбака и рыбку? Синее море уже потемнело. Ляг вон, поспи.

— Ну, нет, — Штах встал и оттолкнул руку помощи. — Ты знаешь, что у меня есть? Ты еще не знаешь. Я им покажу, сволочам…

Он придвинул стул, с трудом на него взгромоздился и начал шарить по антресолям. Через пять минут, ликующе взрыкнув, он сбросил старый чемодан.

— Вот оно, — проурчал Штах и расстегнул замки. — От дяди осталось.

Икроногов осторожно приблизился. В чемодане лежал аккуратно сложенный химзащитный костюм с маской, капюшоном и всем, что полагалось. Противогаз был без хобота, встроенный в маску. Штах потянул валявшуюся на полу штору и протер очки.

— Я тебе не советую, — в последний раз предупредил Икроногов.

Штах, не отвечая ничего, полез в костюм.

Икроногов безмолвно следил за его порывистыми, раздраженными движениями. Когда перевоплощение завершилось, ему стало жутко.

— Как знаешь, — содрогнулся Икроногов. — Но помни: я тебя отговаривал.

— Понятно, что отговаривал, — прогудело из-под маски. — Сам-то успел! Ничего, прорвемся…

— Ну, прорывайся, — махнул на него тот. — А я прилягу. Так-то правильнее будет.

Неуклюже топчась, Штах двинулся к выходу. Икроногов с тревогой смотрел ему в резиновую спину.

— У меня плохие предчувствия, — сказал он вдогонку.

Тот недовольно взбрыкнул перчаткой.

Икроногов запер за ним и легким зигзагом проследовал к кушетке. Он лег, сладко улыбнулся и подложил под щеку ладони, сложенные лодочкой. Икроногов слышал, что такая поза помогает восстановить биоэнергетический потенциал.

Внизу громыхнула парадная дверь. Икроногов лежал и смотрел в распогодившееся окно. Потом он закрыл глаза.

Проснувшись, он взглянул на часы. Прошло три часа.

— Эй! — хрипло позвал Икроногов, но никто не отозвался.

Тогда он, ощупывая шершавым языком полость рта, тяжело поднялся и пошел обходить квартиру. Везде был разбросан театральный реквизит, в комнатах стало темнее. Солнце скрылось.

— Эй, — повторил Икроногов, уже негромко и обращаясь больше к себе.

Он выглянул на лестницу, там было пусто. О

н свесился из окна: снова падал снег.

Снежинки кружились.

Двор лежал перед ним, безлюдный и мрачный.

Икроногов оделся в свое и, не запирая дверей, ибо ключи унес с собой Штах, спустился вниз. Он дошел до угла, осмотрелся. Штаха не было. Вдалеке пролетали счастливые автомобили.

Он вернулся обратно, сел у окна и стал ждать. В душе росло и ширилось что-то черное, зыбкое. Этого черного все прибывало, и уровень повышался. Тикали часы.

Снег пошел гуще.

Где-то лаяли псы, соревнуясь с воронами.

Поднялся ветер. Икроногов сидел и смотрел, как седобородая метелица заметает следы: многие — мелкие, детские; женские и мужские, смазанные и вдавленные, свои и чужие.

 

 

© апрель 2001