С О С

«Ту семью, которая возникла вокруг Поллока, сблизило вовсе не общее для всех, кто в нее входил, представление, какой по сути должна быть картина. Зато у входивших в нее не было разногласий относительно того, где черпать вдохновение (…)»
Курт Воннегут «Судьбы хуже смерти»

1

Мутно-жаркое июльское солнце потеснилось, даруя волю нелепейшему из дождей, грибному, и дождик теперь ерундил, увлажняя не плодородные земли с травой-муравой, но битый-перебитый асфальт. Творческий человек Владиславин остановился и запрокинул голову. Он стоял, разинув рот, и восхищенно улавливал теплые дождевые струйки. Удачная импровизация для стороннего глаза, впечатляющее сочетание поэзии с общей гармонией. Редкие прохожие, на бегу поглядывая на застывшего Владиславина, спешили в укрытия. Владиславин не был прост и неспроста остановился: он считал, что именно так должны вести себя творческие люди, застигнутые дождем. Mayday, Mayday — подсыхаем на корню. Заодно он сосал, что Бог послал, впитывая — где вы, млечные музы! — дармовую энергию мироздания.

2

…В середине девятнадцатого столетия, приказом по армии Его Императорского Величества, во славу полкового барабана N-ского кавалерийского полка был заложен город Музыкин. Подразумевалось, что это название будет, с одной стороны, напоминанием о вдохновляющих ударных свойствах знаменитого барабана, обеспечившего доблестным войскам не одну победу, а с другой — восходить к богиням творчества, оплотом которых, как совершенно напрасно надеялось Его Императорское Величество, со временем сделается город. Слава Богу, дело происходило в России, и судьба вновь образованной административной единицы была предрешена. Как и все прочие города Российской Империи, никаким оплотом дальнего и горнего Музыкин не сделался, а стал еще одним, как будто без того их не хватало, областным центром — скучной иррациональной шишкой на ровном, очень ровном, без концов и пределов, без краев и границ месте: город, стало быть, расположился на равнине, воспетой — за неимением лучшего предмета — в прозе и поэзии.

Поэзия и прочие искусства давались жителям Музыкина с трудом, усваивались плохо. Жили мирно, сонно: стригли на щи борщевик, брали ягоду — клюкву, морошку, малину, собирали грибы, пиздюли… Любимый город в обиходе именовался попеременно то Зюзюкиным, то Мудыкиным, то — не иначе, как в честь матерой мастерицы русской песни — Зыкиным, то Зэкиным, благо исправительно-трудовая колония содержалась под боком. Основная масса горожан довольствовалась малым, и прививалось — а тем более, входило в фольклор — немногое. Например, в День Независимости России, 12 июня, горожане искоса поглядывали на Бог знает, зачем учрежденное в провинциальном Музыкине американское консульство и соборно распевали: «Ну и хуй ли, четвертое июл-ли!» Так что совсем без культуры не обошлось. А те немногие, что более или менее склонялись к творческому самовыражению, периодически вспоминали, откуда ноги растут, и собирались в союзы и кружки с мэтрами во главе и подмэтерьями-сателлитами по окружности: вечная модель, непреходящий образ атомарных структур и планетарных систем. Играли, короче говоря, то в бисер, то в классики. Судьба у этих организаций была разная: от благополучного, никем не замеченного, забвения до подлинных трагедий, вплоть до высших мер — в зависимости от тысячелетия, стоявшего на дворе. Группа, в которую входил Владиславин, положила в качестве девиза доморощенное высказывание: «Доенье муз не терпит суеты». А ее лидер любил при удобном случае напомнить и порассуждать об изначальном скотстве, присущем любому, а ориентированному на искусство — в особенности, человеку. «Все мы сосуды, — повторял он вслед за апостолом, а дальше шла отсебятина: — Лишь чистая, тончайшая энергия, которую мы черпаем из всего, что под руку попадется, имеет ценность; но помните, о други, что на стенки своего вместилища, на сам сосуд, будь он из глины или из стекла, она не оказывает ни малейшего влияния… — И дальше он снова цитировал, на сей раз — Бернса: — «Свинья останется свиньей и в орденах, и в лентах».

Этого объединения почти никто не замечал. Mayday, Mayday! Никто, кроме нескольких соседей-проныр, не обращал внимания на классический культурный подвал, где с некоторых пор — помимо костяка из шести-семи персон — сошлись поэзия и проза, скульптура и живопись, художественная резьба по дереву и не менее художественный свист, вокал и декламация, лед и пламень, и многое другое — классический до такой степени, что уже давно и успешно вымирал по всей стране. Правда, по причине тесноты, там не был представлен театр, и потому же не устраивались танцы и пляски, а музыканты были столь бедны, что не имели возможности приобрести для себя инструменты. Но в творческой мастерской и без всего перечисленного было весело, а соседи шептались: «У них там секта». Узнав об этом, лидер группы сокрушался: «Ах, если б оно было так! Стяжать Святого Духа — вот бы вышло быка за рога! А то сосем, сосем невесть откуда…» Он не отказался бы возглавить пусть малочисленную, но крепко сколоченную общину-коммуну, по взаимной договоренности черпающую силы из переосмысленной пустоты. К сожалению, ее, пустоту, было ни куснуть, ни ущипнуть.

Лидер был тертый прозаик с тяжелым прошлым, обувным лицом и покалеченным здоровьем, повидавший виды и понюхавший жизни, хлебнувший лиха и знающий цену вещам, автор скандальной новеллы «Рождественский минет». Он выполз из кофейно-кодеинового прошлого, от жуткой молодости сохранив псевдоним: Задвиган Раскумаров. Как его звали в действительности, никто не помнил. Все, что вышло из-под его пера, носило в той или иной степени автобиографический характер и рассказывало про полную опасностей тусню. Подавалось это блюдо преимущественно в виде дневников, где через запись встречалась фраза «и вмазались двумя кубами хорошего». Написанное с каждой страницей становилось все страшнее и страшнее; к концу первой книги у многих возникало желание прервать чтение, чтобы впредь не возвращаться к нему никогда, а всего книг было одиннадцать, и шла уж работа над новой.

…Мокрый до нитки Владиславин сошел в подвал как раз в тот момент, когда прозаичный Задвиган Раскумаров собрался прочесть товарищам неожиданные стихи.

Владиславин присел на первое попавшееся бревнышко и обратился в слух. (Что до бревнышка, то в скором времени ему, с потенциальным буратино во чреве, предстояло испытать на себе творческое иссечение древесной плоти. Его заготовил Арабей, деревянный скульптор). Председатель помахал Владиславину рукой и, щуря глаза, объявил:

— Типа хокку. Называется так: «Расческа лысеющего праведника в середине июня».

И вот что прочел:

— Три волосины

— И пухом слетевшим забиты.

Если б рыло!..

Мэтр, принудительно зомбированный химическим гипнозом, пребывал в абсолютной завязке и сильно по этому поводу переживал. На людях он, впрочем, хорохорился и утверждал, будто чувствует себя великолепно. Раскумаров, конечно, лукавил, поскольку на четыре года был отлучен пусть от грязных, но верных источников изящного, отчего все его усилия были направлены на отыскание нового родника, незамутненного и равнозначного по качеству. Ему отчаянно хотелось вкусить от максимально чистого, беспримесного источника высокого вдохновения.

«Что ты чувствуешь, Задвиган?» — спросил у него как-то Владиславин.

Тот разоткровенничался.

«Было красиво, — Раскумаров наморщил лоб и продолжал с таким видом, будто его сейчас уколют для ума раствором серы в персиковом масле. — Управляемые глюки — вот до чего дошла наука! Впороли не знаю, что; наверное, калипсол. И полетел я в космос. Увидел собственные мозги: такая стенка, окрашенная в изумрудный цвет, и вся из клеток. А после голос был: «сорок восемь месяцев!» И я увидел, как прямо на крышу, на кору с извилинами, разом спустились сорок восемь круглых домиков, похожих на юрты — по числу месяцев, стало быть. Такие красивые, без окон-без дверей, а сложены из белых и коричневых многогранников. Ребристые, колючие. И кто-то второй все допытывается: «Ты чего на черное присел, браток? Ты чего на черное присел?» Больше ничего не помню, но знаю, что в домиках-то ребятки сидят! С вилами, пиками, алебардами! Стоит только ширнуться или намахнуть, как ребятки-то повылезут!»

Владиславин сочувственно качал головой, вытягивал длинную шею.

А писатель, не сдержавшись, ударил во что-то кулаком и признался:

«Честное слово, каждый день с утра пораньше говорю себе: поеду к профессору снова! Скажу ему: убери, профессор, домики. Поставь ларьки. Хотя бы».

Mayday!..

Мэтр любил ввернуть к месту и не к месту, что Бог любит пьяниц и торчков — их молитвы самые искренние.

3

— Замечательно, — похвалил стихотворение седой Арабей, резчик по дереву. — Просто отдельно.

В свою очередь поэт Владиславин снисходительно, с полным на то критическим правом улыбнулся уголком рта. Рот у него был несуразно огромный.

— А еще что-нибудь есть? — серьезно спросила поэтесса Виктория Бем, работавшая в режиме постструктурального парамодернизма.

Задвиган Раскумаров огладил пятнистую лысину-скороспелку и скромно ответил, что это все.

— Предлагаю сосание тоста за первый поэтический опыт автора, — иронично предложил Владиславин, вынимая из кармана бутылку «Состояния № 7». Их было восемь, этих пронумерованных «состояний», и каждое из них, в шеренгу построенное, занимало в местных магазинах положенную полку.

Постструктуральная Бем скривилась.

— Я не буду семерку, — отказалась она раздраженно. Ее прозрачные глаза, обнаруживая хорошее знакомство с предметом, внезапно сделались бездонными. — Это липовый подсос, с обрубом.

— А я вот буду, — отозвался с пола сухопарый Вулих, известный мастер имидж-дежа вю, сторонник акварели. Подвал он, между прочим, называл студией. — Смотри сюда.

Вулих завел руку за спину, вытащил припрятанный до «времени «Ч» бумажный рулон, развернул. Общество вежливо оторопело и на несколько секунд погрузилось в молчаливое созерцание.

— Это тема, — с уважением молвил Арабей и начал тыкать пальцем в сумеречно-синие кляксы. — Отдельная. Здесь, здесь и здесь. Это высокий бест.

— Отдельный, — ворчливо передразнил его Задвиган, недополучивший похвал.

— А все семерка, — сообщил Вулих торжествующе. — Четыре раза по ноль-семь за два с половиной часа.

Раскумаров, исполненный зависти, засопел в угрюмой, надуманной эйфории. Состояние любого номера было для него заказано.

— Весь мой «Текстурион» написан на двойке, на одном дыхании, — защищалась хрупкая Бем.

— Ну, купим сейчас тебе двойку, Валькирия, — примиряюще ответил ей Владиславин и посмотрел на часы. — Что ты капризничаешь.

Ни соображения секретности, ни какие-либо другие соображения не требовали кличек — так уж повелось со времен зарубцевавшейся юности мэтра, когда в ходу были громкие прозвища и в любой тусовке можно было встретить своего Воланда, своих Азазелло и Бегемота, и уж обязательно — Моргота, Хоббита, Гэндальфа. Для фэнов — зеленых, ни к чему не способных и готовых почитать кого угодно — эта традиция была единственной возможностью хоть чем-то запомниться, снискать превратно понятую красоту лубочно-средневекового толка. Вообще, старо поветрие! — сколько их было, таких, в Петербурге, скажем, — близ Казанского собора, где денно и нощно пустое переливалось в порожнее, откуда Бегемоты и Валькирии рванулись на страницы рекламных газет, успешно заполнив своими персонами клубы знакомств. А родом вся эта мелкая шушера, почитавшая прежде всего остального бездарное русское «фэнтэзи», была из тех самых застойно-подпольно-кайфовых кафе, где некогда отирался протравленный Задвиган Раскумаров. Именно там приютилась испуганная крамола; там передавали из рук в руки машинописные переводы несчастного Толкина; там, и только там, под робкий дымок анаши гуляли от столика к столику сочинения Гегеля вперемешку с древнекитайскими философскими трактатами, а Будда, и без того, если судить по его изваяниям, уродливый, преобразовывался вместе со своим учением в окончательного монстра. Впоследствии хоббиты и гэндальфы — с гиканьем и свистом, прихватив свои патлы лентами, — благополучно переместились в Сеть, где каждому хватило места — простор! тусовка! раззудись, мать его так, плечо, господа и сеньоры, и очень скоро от виртуальных болванов не стало житья. Членов группы Раскумарова это, впрочем, не коснулось. У них, у нищих, не было компьютеров. И вообще Музыкин несколько отставал от ведущих мировых держав по части электроники и информатики.

— Теперь давайте прозу почитаю, — призвал собравшихся к порядку истомившийся Раскумаров. — Кое-что родилось, причем без всяких там «состояний». Сам себе удивляюсь.

Однако рядовые члены группы, сохранившие в себе любовь к «состояниям», уже занялись подсчетом денег и попросили его повременить. Тот не сдавался:

— Да тут совсем немного!

И, не оставляя им возможности воспротивиться, быстро начал:

— «Запись шестьдесят седьмая. Утро. На когтях у меня — гриб. Когти надо подровнять, а то они занимают слишком много места в неразношенных ботинках. Жалко! Ботинки новые…»

Дочитать ему не дали, пришел Натан Танатар, писавший маслом по холсту и спреем — по всему, что встречалось на пути. У него, судя по очередному рулону, тоже было, что показать, и ревнивый Вулих настроился на саркастическую волну.

Задвиган Раскумаров набрал в грудь побольше воздуха и даже успел издать начальный гласный звук, но Танатар бесцеремонно пресек его выступление:

— Милорды! — он быстро отвесил нелепый поклон. — Ну-ка, взгляните сюда.

Непроизвольно подражая транспортным торговцам всякой дрянью, Танатар добавил:

— Всего одна минуточка вашего драгоценного внимания.

Дрожа от возбуждения, не слушая никого, он вцепился в узелок бечевки, которой была перевязана картина. Танатар не смог бы слышать, даже прояви он чуть больше учтивости, поскольку не выключил плейер: так и возился с бечевкой, не вынимая из ушей заливающихся электродов. Увидев это дело, Владиславин перестал считать, сунул деньги в карман, приблизился к художнику и аккуратно потянул за провода.

— А, спасибо! — промычал тот и принял узелок в зубы.

— Ножик возьми, — заранее насмешливо посоветовал Вулих, предчувствуя острую конкурентную схватку.

— Не надо… я уже… — Танатар, наконец, справился с делом, положил рулон на пол и начал кругами бегать по мастерской, пиная и разбрасывая чурки-болванки, скребки и кисти. Потом он бросился на колени, раскатал холст. В наступившей тишине было слышно, как Вулих непроизвольно сглотнул заблудившийся воздушный пузырь. Он понял, что отдыхает.

— Моргот… это — твое? — выдавила Виктория Бем потрясенно.

— А бес его знает, — ответил Танатар. Безумие с поспешной готовностью воспламенило горючее масло его зрачков. — Краски — мои, руки — мои, а в целом… Я, понимаешь, словно под гипнозом писал. Ничего не помню.

— Отдельно… — протянул Арабей. — «Состояние № 7»? — он отступил на шаг-другой, желая рассмотреть холст в перспективе.

— Ага, сейчас. К дьяволу «Состояние»! По-моему, это электричество.

Владиславин, оценивавший полотно то так, то этак, закусил губу. Синие пятна, красные пятна, желтые прожилки, кремовые разводы — абстракция высшей пробы. Понять картину было невозможно, но в ней хотелось раствориться и жить среди красок долго и счастливо. Перед ним лежало нечто настоящее, нечто бесконечно далекое как от воспоминаний Раскумарова, так и от его собственного виршеплетства. Еще не первичное, не чистый творческий Эдем, откуда вели свой род, но были во время оно изгнаны художники, ставшие с той поры пасынками и пленниками земного мира. Еще не рай, но слышен звон ключей…

— Я нашел новый источник, — сказал Танатар. — Сечете? Новый. Источник. Нашел. Я. Не далее, как вчера, около трех часов пополудни.

4

Поиск новых источников дешевой энергии оставался для мэтра и подмэтерьев чрезвычайно актуальным. Государство, как издавна повелось, держало служителей муз на голодном пайке: не подпускало к дешевым наркотикам, а также, в силу собственной бедности и жадности, лишало средств — Mayday, Mayday! — к приведению себя в состояние от 1 до 8. И вообще стремилось содержать культуру в черном теле, под нарами, как явление второстепенное и малополезное в неоскверненном китчем виде. «А мы — существа особые, — говаривал Задвиган Раскумаров, сбиваясь на вещий лад. — Нам требуется нечто тонкое, чем не насытится и чего не усвоит чернь». На возражения, что, дескать, чернь прекрасно усваивает радужный спектр универсальных «состояний», он отвечал, что да, «и потому-то мы торчим в подвале, в дерьме, дерьмо же и творим, иначе всем давно бы отвели почетные места в парижском Центре Помпиду». Раскумаров лукавил и кокетничал. Его команде следует воздать по заслугам: Владиславин, к примеру, являлся автором пяти поэтических сборников, которые даже столичная критика оценивала достаточно высоко; то же относилось и к Валькирии-Виктории. Правда, она могла похвастаться только двумя книгами. Раскумаров, покуда не надоел, срывал аплодисменты, регулярно выступая в молодежной периодике. Танатар ездил с выставкой в столичный Манеж, а что до Арабея, так он и впрямь добрался до самого Парижа, где имел успех — впрочем, зарубежное признание никак не отразилось на его достатке, и Родина плевать хотела на все это деревянное зодчество. Остальным — тоже не без искры Божьей — повезло меньше, но они не теряли надежды.

Все они считали себя последователями Оскара Уайльда в том рассуждении, что жизнь земная — вторичное явление, если взять ее в отношении к искусству. Задвиган неоднократно указывал им на этот примечательный факт, напоминая о мелких грешках и пороках каждого из них. Оставалось удивляться, откуда он все про всех знал — ну, например, о том, Владиславин посещал душ от силы раз в две недели. Такое скрыть, конечно, затруднительно, но чтобы точно угадать сроки… Виктория Бем имела скверную привычку гасить сигареты о спины своих половых партнеров, за что однажды ее кто-то назвал «эстетствующей блядью цветаевского розлива». Кроме того, в момент наивысшего наслаждения она издавала ни с чем не сравнимые звуки: нечто подобное могли, пожалуй, представить миру куры, умей они хохотать басом. Натан Танатар поедал козявки — зачастую, забывшись, прилюдно. Вулих был нечист на руку, за которую его, как ни странно, ни разу никто не поймал, однако многие после его визитов недосчитывались червонца-другого. Почтенный Арабей, самый старый в союзе, любил в свободную минуту раздеваться, будучи один-одинешенек, перед зеркалом, а после перекатываться взад-вперед, сминая простынь, такую же седую, и что-то монотонно мычать. Между пальцами ног у него всегда было полным-полно грязи, с которой Арабей в минуты сокровенного подъема с удовольствием возился.

Из вышеперечисленного Задвиган выводил, что никакой естественной, природной связи искусства с его носителями в принципе не существует. И голод, постоянно терзающий его кружок, есть голод лютый, незнакомый обывателю, чувство тончайшего свойства.

Владиславин часто спорил с Раскумаровым, который, как было уже сказано, время от времени жаждал Святого Духа. Поэт же напоминал, что все, стяжавшие последнего, в дальнейшем творчестве ограничивались иконописью — удалялись, короче говоря, от земного и бренного, и будет очень жаль, если в текстах Задвигана «свят, свят, свят» заменит «хорошие кубы».

«Дух дышит, где хочет, — упорствовал Раскумаров. — Даже в шприце-пятишнике. Насасываешь раствор и видишь: вон он, в пузырьках воздуха, легок на помине».

«Ты же выпускаешь воздух», — издевался Владиславин.

«Ну и что? Ну и что?» — предводитель начинал волноваться, и спор сходил на нет.

Понятно, что появление Танатара привело к сдержанному переполоху.

— … Знаете, кого я видел? — спросил Натан, напуская таинственность. — Брудного.

И замолчал.

— Ну? — подстегнул его Арабей.

С Брудным, еще одним завсегдатаем подвала, все присутствующие виделись ежедневно — эка невидаль.

— Нет, про Брудного потом, — решил Танатар. — Началось с того, что у меня сели батарейки, которые в плейере. Звук поплыл, и все такое. Я пошел, купил новые и, перед тем. как вставить, лизнул.

— Великое событие, — съязвил Вулих. Его раздражала привычка Натана тянуть резину и набивать себе цену.

— Не исключено, — парировал Танатар. — Сперва защипало язык, а после… ей-богу, накатило так, что я, сам себя не помня, бросился к краскам. И — пожалуйста, — он указал на холст настолько застенчиво, что сразу стала явной прямая пропорциональная зависимость сей трогательной робости от гениальности рулона.

— Хочешь сказать, это — после батареек? — Вулих насмешливо сморщил нос. — Видно, железа у тебя в брюхе меряно-немеряно. Сеньоры, это робот, вы поняли?

— Мое дело рассказать, — пожал плечами Танатар и машинально поместил палец в нос. — Меня спрашивают, я отвечаю. Я так привык. Приди ко мне вдохновение от того, что на макушку нагадил голубь, я так бы и сказал: все дело в голубе.

— Причинно-следственные связи, как известно, иллюзорны, — вмешалась умная Бем. — Есть разнородные события, не имеющие друг к другу ровным счетом никакого отношения. Цепочка, в которую они выстраиваются, — обманчивая видимость…

— Этого еще никто не доказал, — Владиславин, донельзя заинтригованный сообщением Танатара, отмахнулся от нее, словно от мухи. — Ты, Моргот, не отвлекайся. Что там с Брудным?

Натан Танатар вздохнул, сунул руки в карманы мешковатых брюк и покачался на пятках.

— Откровенно говоря, не хочется мне что-то продолжать после такого приема, — заявил он капризно. — Спасибо за высокую оценку моего электрического творчества…

Он отвесил поклон и сделал вид, будто собирается, покуда его окончательно не оскорбили, удалиться — оболганным и освистанным.

— Ну, будет тебе, — миролюбиво остановил его Вулих. — Давай, выкладывай. И учти: за батарейками я — первый в очереди.

Он, благородно смиряясь с поражением, досадливо пнул собственную картину, которой совсем недавно гордился и похвалялся.

— Достало! Все достало! Хочется настоящего…

Танатар, растроганный, приобнял его за плечи по праву деликатного превосходства.

— Не грусти, Камамбер! Все у тебя впереди! Все еще только начинается! Все у нас будет!..

— Брудный, Брудный! — нетерпеливо напомнил Владиславин.

— Да, конечно, — Натан отлепился от Вулиха, пригладил жесткие кудри и задумался, решая, как бы так выстроить свой рассказ, чтобы сразу поверили. — Ладно! — сказал он отчаянно. — Буду краток, расскажу, как есть. Отложил я, когда иссяк, краски и кисти, вышел за сигаретами. Представьте себе летнюю ночь, вернее — поздний вечер. Солнце только-только село, небо — как глаза у пьяного чистокровного арийца…

— Да ты поэт! — буркнул Задвиган Раскумаров.

— Нет, прозаик! — строго поправил его бдительный Владиславин и снова обратился к Танатару: давай, давай, не волынь!

— И вот, в глазах сих лазурных и мутных, — продолжил, увлекшись, Танатар, — в этих глазах — своеобразная соломинка… бревно… в общем, обыкновенный электрический столб. Стоит, чернеет, а на самой верхушке — человек!

Натана слушали, затаив дыхание.

— Да! Человек! Сидит, согнувшись, с железными когтями на ногах, и вроде даже спит. Я, грешным делом, подумал, что это монтер какой-нибудь, но вот, гляжу дальше и вижу: нет, не монтер! Одет не по-монтерски, да и что это за час для монтерских работ? Тем более, что с электричеством все в порядке, фонари горят, в домах светло… Подошел я поближе, пригляделся — ба, да это же наш Брут! И тут разобрал меня страх: почудилось, что он вчистую помер, током ударенный. Сгорел и прикипел к столбу, как деготь. Я его тихонько позвал — не слышит! Столб оседлал, губами к самому проводу приник и будто пьет с бодуна из-под крана. Я напряг глаза и вижу — дышит, черт его дери! Дышит! Тут меня в жар бросило, я даже попятился. И от испуга, а не потому что осмелел, заорал во весь голос: БрутБрут! Слезай сейчас же, спалишься! В своем ли ты уме? Наверно, он услышал, а может, просто насосался досыта. Медленно так поднял голову, а глаза сверкают, как у кота. И тихо, осторожно начал спускаться, только и слышно, как когти царапают дерево. Ну, я и задал стрекача…

— Глюки, — Арабей уважительно покачал головой. — Отдельные.

…Тут послышались шаги, и в подвал, в полном согласии с достоевскими законами, спустился Брудный собственной персоной.

5

Задвиган Раскумаров, человек тщеславный и мнительный, Брудного недолюбливал. При этом единственным козырем, что был у него на руках, оставалась редкая в Музыкине специализация последнего: Брудный занимался переводами современной французской литературы, то есть был, с одной стороны, таким же прозаиком, а с другой оставался недоделком, который, по мнению Раскумарова, переваривал объедки с далеко не лучших столов. «Где ж твое-то, личное? — наседал на Брудного Задвиган. — Охота тебе возиться со всякими гноесосательными французскими содроганиями!» (Раскумаров вообще — почему, неизвестно — не жаловал галлов).

Брудный, которого переполняло беспомощное презрение, криво улыбался в ответ и с вялой надменностью хмыкал.

«Чего принес? — добивал его Раскумаров. — Небось, опять эссе. Или пастораль. С названием: «Кадушка Ферье». Спорим, начало там такое: «Папаша Мудо завернулся во фланель и выпил рюмочку кальвадоса».

Брудный молчал. Ему не делалось легче от того, что в последней порции текста не было папаши Мудо, но зато фигурировал, увы, «прохладный ветерок, задиравший юбку Полетт и щекотавший ее обнаженные ноги».

«Бидэшники! — Задвиган Раскумаров выносил, наконец, свой обычный в этих случаях приговор. — Слюнявый эротизм, направленный на себя. Внимание: не путать с нарциссизмом! Слизеточивая саморефлексия».

Обвиняя французов в изобретении бидэ, он делал следующий шаг, привязывая к этому предмету круг их национальных творческих интересов. И выносил приговор: «на тухлом клитору вся музыка и топчется».

— Вот и высотник, — с удовлетворением кивнул Вулих. — Брут, к тебе прикоснуться — как? Не опасно для здоровья?

Тут все обратили внимание на необычный для Брудного наряд: переводчик, неделями не вылезавший из лоснящегося костюма, сшитого много лет назад к выпускному балу, явился в ярких гавайских одеждах: шортах, цветастой рубахе с короткими рукавами, узеньких темных очках и гигантском сомбреро, которое в сочетании с малым ростом придавало ему сходство с подозрительным несъедобным грибом.

— Ты чего это на себя нацепил? — поинтересовался Арабей. — Записался в отдельные попугаи?

— Это электричество, — успокоил его Задвиган Раскумаров. И обратился к Брудному: — Знаешь, братка, что про тебя здесь рассказывают?

— Догадываюсь, — из-за темных очков не было видно, какое у Брудного выражение глаз. — Я хотел его опередить, — он выставил подбородок в сторону взволнованного Моргота, — но немного опоздал. Хотелось докончить страницу.

— Добил? — ехидно спросил Задвиган. — Как поживает папаша Мудо?

— Он допивает кальвадос, — твердо произнес грибной мексиканец. — Он, думаю, вышел на пенсию и совершенно отошел от дел.

— Mayday! — мэтр заломил руки в балаганном отчаянии.

— M’aidez, — с виду невозмутимо поправил его Брудный и осекся, заметив работу Танатара. – На помощь, СОС.

— Чье это?

— А Бог его знает, — ответил автор с героической неопределенностью. — Формально — мое, но в действительности… Успокойся, это, если понимаешь, под током написано.

— Уф! — Брудный облегченно вздохнул. — Я-то уже расстроился! Решил, что он не при чем… в смысле ток, раз ты тоже… Дело в том, что и я… не с пустыми руками.

И он достал из-под шляпы сложенный вчетверо тетрадный листок.

— Не густо, — молвил Владиславин с укоризной.

— Ну, это не все. Это только утреннее, самое свежее. Позволите зачитать?

Арабей, голосуя, вскинул вверх обе руки.

Брудный сложил очки, положил их в нагрудный карман и присел на ступеньку. Расправив листок, он приступил к чтению. Получалось у Брудного плохо, слушать его было тяжело: слишком быстро, монотонно, с глотанием союзов, запятых и окончаний. Тем не менее Виктория Бем, едва он закончил, спросила:

— Что-то я не узнаю. Это Пруст?

— Нет, не Пруст, — покачал сомбреро Брудный. — Это Сименон.

— Ты перегрелся, — напряженно констатировала Валькирия. — Тебе подсунули не меньше, чем Пруста.

— Ничего мне не подсовывали, — настаивал переводчик. — Я сам выбирал. Требовался простенький, дешевый текст криминального содержания.

— Козлу Сименону в жизни так не написать! — не выдержал мэтр.

— Да это не он так написал, — голос Брудного дрогнул. — Это я перевел. Высосал прямо из высоковольтной линии. У меня электричество отключили за неуплату.

Наступила тишина.

Раскумаров расхаживал по студии взад-вперед и выглядел, как погруженный в сумрачные мысли экскурсант среди застывших в разных позах восковых изваяний.

— Не может быть, — сказал он себе под нос и остановился. Смерил Брудного суровым взглядом, повторил: — Нет, не может быть. Не поверю. Я знаю о торче все. Понимаете? Все! А про такое не слышал. Простите. Ну, не додумались! — и он, паясничая. присел с разведенными руками. — Не верю! — крикнул он из положения полуприсева.

Владиславин же, не обращая ни на кого внимания, медленно проследовал в угол и остановился перед электрической розеткой. Он долго рассматривал ее, поигрывая пальцами обеих рук.

— Надо полагать, Моргот уже все вам разболтал, — нарушил тишину Брудный.

— У меня есть гипотеза, — сообщил Владиславин так, словно переводчика в подвале не было. — Вполне идиотская, но другой, похоже, просто не может быть.

— Отошел бы ты от розетки, — предложил Вулих. — Ей это может не понравиться. Сейчас долбанет…

— Не долбанет, — уверенно сказала Бем. — Я знаю, о чем он хочет сказать. Мы — особенные. Электричество не причинит нам вреда.

Вместе с тем сама она оставалась на месте и к розетке не спешила.

Задвиган Раскумаров покрутил у виска пальцем.

— Клинит вас всех, братки!

— Настоящему творчеству оно не во вред, а в подмогу, — гнула свое Валькирия. — Потому что мы не такие, как все. Я правильно угадала? — повернулась она к Владиславину.

— Правильно, — подтвердил тот, завороженно оглаживая розетку. — Не исключено, что это — следствие мутации, — молвил он, будто во сне. — Какая, к черту, разница? Мы нашли, что хотели, а что откуда взялось — дело десятое… Будем сосать.

И он с такой силой рубанул ладонью по куцему розеткиному рылу, что его напрочь снесло со стены, расписанной в духе примитивизма мрачными котами и кислотными поганками. Обнажились смертоносные провода.

— Стой! — испуганно крикнула Бем. Она не ожидала сиюминутного результата от своей провокации.

Но Владиславин уже сунул длинные пальцы, куда не следует.

— Сейчас коротнет! — ужаснулся Вулих и вцепился себе в волосы.

Он ошибся; Владиславин лишь слабо дрогнул, коснувшись опасного металла, и теперь стоял с выражением удивленного блаженства на лице.

Все, кроме Танатара и Брудного, попятились.

— Эй! — вполголоса позвал Арабей. — Ты как — живой?

— Живее всех живых, — пробормотал Владиславин, жмурясь от удовольствия. Наконец, он отнял пальцы от искалеченной розетки и просиял: — Вот уж что отдельно, так отдельно!

— Что — отдельный творческий рост попер? — осведомился скульптор с живой надеждой.

Вместо ответа Владиславин смерил его умиротворенным взглядом и добродушно протянул:

— Ваятель… Ну, вот тебе, для начала, посвящение свободному каменщику; оно же — назидание свободным каменщикам.

И, мечтательно растягивая слова, перешел к декламации:

— Как на вершину пирамиды Воссядет зодчий с мастерком, Там парный он начнет свершать процесс: Одним ударом тешет пирамидку, Другим же тюком естество свое Вгоняет в рамки…

— Прекрати! — разочарованно воскликнула Виктория Бем. — Скотство какое!

— Нет, не скажи, — остановил ее заинтригованный Вулих. — Разница очевидна. Несовершенно, сыро — да, но раньше мы от него ничего подобного не слышали… Теперь я могу сознаться, что ни строчки не понимал из его стихов. Но отныне он, сдается мне, будет писать иначе, доступнее…

— Вы меня затрахали, — сказал Задвиган Раскумаров наирешительным тоном. — Какого хера?..

Он шагнул к розетке.

Оглянулся:

— Сейчас все разъяснится!.. Аккумуляторы…

И, так сказав, отважно прикоснулся к сомнительному источнику. Mayday, Mayday! Прошлое сыграло с ним скверную шутку: тело, подорванное именем и фамилией, вытянулось в струну, и через две секунды бездыханный Задвиган Раскумаров рухнул на пол, в обильную стружку и разноцветные масляные пятна. Пальцы его правой руки, сложенные в самоуверенное латинское «V», курились синим дымком.

6

Владиславин, склонившийся над сраженным мэтром, поднял лицо и спросил, не снимаясь с колен:

— Куда зароем мы его?..

Мастера культуры обступили неподвижную фигуру и медлили с ответом.

— Почему — зароем? — прорезался дрожащий голосок Валькирии. — Надо вызвать милицию. Мы же тут не при чем…

— Ага, — кивнул Танатар. — И студии — кранты. Отберут у нас подвал-то.

— Отберут, — мрачно кивнул, соглашаясь, Арабей. И опустился на колени рядом с Владиславиным, пристально вглядываясь в застывшее лицо прозаика.

Задвиган Раскумаров слышал эти речи и специально не открывал глаз: во-первых, он хотел послушать дальше, а во-вторых, не слишком стремился увидеть в друзьях ледяную заботу о будущем, трупном его существовании. Служители муз в мгновение ока сделались, как один, убежденными прагматиками. Насколько он был прав, постулируя низость носителей высшего!

— Вывезем за город, — предложил Брудный. Вспомнив о приличиях, он спохватился и суетливо снял сомбреро.

— А как мы его понесем? — деловито спросил Арабей. — Лично у меня тачки нет.

— Ночью, — пожал плечами Брудный. — Именно в тачке, если вернуться к первоначальному значению слова. Придется поискать. Завалим ветошью…

— Ах вы, суки, — сказал Задвиган Раскумаров, приподнимаясь на локте.

— О! — восторженно протянул Танатар. — И отвалили они камень, и не увидели никого…

Мэтр, крякнув, поднялся на ноги, отряхнулся.

— Студия ваша, — бросил он коротко и двинулся к выходу.

— Да постой же ты, — тревожно окликнул его Вулих, но Задвиган молча поднялся по лесенке и остервенело треснул дверью. Осиротевшие мастера, стараясь не встречаться глазами, разбрелись по углам. Стало тихо; с улицы долетал тяжелый, ленивый шелест листвы, а где-то на краю света одержимо протарахтел мотоцикл. Подвал омертвел, словно ему вынули сердце из простуженной и прокуренной груди.

Арабей наподдал какой-то замысловатый сучок.

— Сплоховали мы, — признал он со вздохом.

— С одной стороны, оно конечно, — палец Танатара по новой отправился в ноздрю на охоту. — А с другой — может быть, это злая судьба собственной персоной. Он же ведь, как-никак, вырубился в мат.

— И что с того? — не понял Вулих.

— То, что он тут лишний, — объяснил Танатар. — Ты еще не догадался? Электричество — лакмусовая бумажка, тест на гениальность. И Задвиган свой экзамен провалил. Мне давно было ясно, что король у нас голый.

— А ты, получается, при камзоле и шляпе? — мрачно уточнил Вулих.

— Можно проверить, — пожал плечами Натан. — Хочешь попробовать?

— А то как же! — художник с театральной горечью рассмеялся. — Что мне терять? Ща все и попробуем. Разберемся, кто из нас мутант, а кто так, погулять вышел.

Пока шел этот разговор, Владиславин, переставший вдруг замечать окружающих, поспешил в уголок и там затих, глядя в одну точку и шевеля губами: пришли стихи. «Боги бредут бесконечной толпой, гонит их пастырь на кровопой», — записал он на клочке бумаги. Минутой позже Брудный, лунатик лунатиком, присоединился к нему: уселся рядом и раскрыл блокнот. Прямо на пол он положил карманный французско-русский словарь и заграничный томик в дешевой обложке.

— Не бойся, Камамбер, — подбодрил коллегу Танатар, изо всех сил стараясь казаться искренним. — Всем известно, что ты — гений. А схватишь заряд, так и вовсе здороваться перестанешь.

Опытный Вулих, знавший цену лести, был перед ней, однако, совершенно беспомощен — известное свойство служителей прекрасного. Оставленный без выбора, он вытер зачем-то руки о штаны и подошел к детектору. Помявшись возле розетки, которая приобрела над ним сотоварищи столь неожиданную власть, художник нервно вздохнул и принял в себя удар. Свет мигнул, рыжие волосы вздыбились. Глаза у Вулиха немедленно вылезли из орбит, сияя восторгом и удивлением.

— Все, отходи! — забеспокоился Арабей. — Достаточно!

— Еще капельку, — протянул тот певучим голосом. — Образ уйдет, пропадет…

— Камамбер!! Mayday! — хором завопили Танатар с Викторией Бем при виде трескучей голубоватой ауры, окутавшей Вулиха. — Хватит сосать, сгоришь!..

Вулих, постояв еще секунды три-четыре, с сожалением отнял пальцы и обернулся. В воздухе плавали умирающие искры.

— Как же мы раньше-то не знали? — спросил он восхищенно.

Арабей, приблизившись, толкнул его могучим плечом.

— Раз такое отдельное дело, не мешает пожрать и дядьке. Ну-ка, подвинься, мил человек, пропусти к кормушке.

— Пей до дна! — Вулих расплылся в счастливой улыбке.

— Попробую, — основательный Арабей придвинул ногой табурет и сел удобно, прочно, будто собрался пообедать — только салфетки ему не хватало. — А что, интересно, будет отдельного, если взяться двумя руками?

— И хавать в два горла, — кивнул Натан. — Не знаю, рискни.

— Нормально будет, — сам себе ответил скульптор и сгреб в ладони то, что оставалось от розетки. Его сразу подбросило, табурет вылетел из-под седалища и с грохотом опрокинулся. Арабей запрыгал в нелепой пляске, поочередно выбрасывая то одну, то другую сведенную судорогой ногу. Вид он имел вконец ошеломленный.

— Пьявка, — послышалось из угла. Брудный, на миг оторвавшись от дел, следил за Арабеем строгим родительским оком. — Отлипни, вампир.

Тот, не слушая совета, продолжал плясать. В танце, по мере того, как Арабей привык танцевать, проступило подобие системы.

— Надо его оттащить, — предложил Танатар. — Лопнет наш едок, неровен час.

— Как его оттащишь? — осведомился Вулих. — Мы можем приклеиться. И выйдет веселый сказочный паровозик.

Моргот пошарил взглядом по сторонам, пока не заметил длинный багор с деревянной ручкой.

— Вот это сгодится!

— Не пораньте его, — простонала Виктория Бем, до сих пор молчавшая по причине суеверного страха.

— Ерунда, он под наркозом.

Вулих с Танатаром, дружно взявшись за древко, подцепили комбинезон Арабея на крюк и с силой дернули. Скульптор, издав пророческий вопль эпилептика, огорченно опрокинулся на спину. Он валялся, тяжело дыша и остаточно содрогаясь, на губах его подсыхала пена, розоватая от крови.

— Отдельно… — прохрипел Арабей, водя туда-сюда сухими глазами. — Валькирия, кончай блажить. Испей-ка лучше из копытца.

Бем, близкая к обмороку, выставила ладони:

— Нет! Я не хочу, я боюсь!..

— Брось ты! — возразил Вулих. — Тебе-то точно не повредит. Ты же наша гордость, украшение своры бездарей… Кто, как не ты, достоин?… Ну-ка, Моргот, хватай ее!

— Пустите! — кошачьим голосом заорала Виктория-Валькирия. — Я кусаться буду!

— Нам даже приятно будет, правда? — пыхтя, обратился Вулих к Натану. — Давай, тащи…

Бем, невзирая на бешеное сопротивление, приволокли к источнику питания. Танатар вцепился в ее правую руку, согнутую в локте и крепко прижатую к груди, с трудом оторвал и начал тянуть. Растопыренная кисть, предчувствуя смертоносную молнию, тряслась мелким бесом.

— Ручку, сударыня… позвольте ручку… — бормотал Танатар, успешно справляясь с техническими трудностями.

Поэтесса извивалась, но без толку. Танатар, наконец, установил над ее десницей полноценный контроль, и бледные прозрачные пальцы Виктории растопырились в дюйме от райских врат.

— Нас не ударит? — вспомнил Вулих. — Можем не удержать, тогда зависнем.

— Можем, — согласился Натан, красный от натуги. — Бросай — на счет три! Раз, два…

И, словно направляя в очищающее пламя ведьму, они единым толчком послали Викторию Бем вперед. К тому времени она успела полностью оградиться от реальности и погружалась в истерический хаос.

Вулих с Танатаром отскочили, любуясь работой. Бем запрокинула голову, на хрупкой шее задвигался акулий хрящик. Рот Виктории приоткрылся, и оттуда начали рваться легочные хрипы:

— Строен… твой стан… как церковные свечи…

— Валькирия! Ты это что? Это ж не твое, чужое! — погрозил ей пальцем Владиславин, развеселившийся в углу.

Брудный строчил, не отрываясь.

— Оставьте ее в покое, — буркнул он себе под нос. — Не та волна попалась, вот и ловит. Потом попрет личное.

Виктория Бем закатила глаза, речь ее стала неразборчивой. Она билась в падучей, точно юродивая на паперти.

— Иаков с Иезекиилем отдыхают, — почтительно прошептал Танатар.

— Эх, Задвиган, Задвиган, — лицемерно вздохнул Арабей, просветленный и отдохнувший. Он окончательно оправился и теперь благожелательно созерцал конвульсии поэтессы. — Что ж ты так подкачал! Ну, кесарю — кесарево…

7

УВД по Музыкинскому району, Отдел исполнительного надзора

 

С о о б щ е н и е Д а н и л ы К а д а н и к о в а, п о т о м с т в е н н о г о е г е р я,  б ь ю щ е г о б е л к у в г л а з, к а в а л е р а  О р д е н а С л а в ы.

«Да, белку бью. Бью лисицу, куницу, росомаху, бобра — большшшого!… Бью лося, в ту вот пятницу как раз убил два лося. Мне там кричат: ни хера ты не убил! А я говорю: пошли вы… Как вмандячил ему! Еще бью зайца, волка, кроля, разну птицу, и гадов многих. На медведя хожу крунлый год. Тетеревя беру, стреляю нерпу, тушкана, ондатру, нетопыря. По весне промышляю мороженый бивень, учтите. Леса-тайги, говоришь, нету? А ты поживи с мое, мальчишечка, потом поправляй. Дед мой, бывало, где посох приладит — там и тайга, и зверь, и гнус, и чудь лесная. Теперь-то, правда твоя, времена другие, непонятные, но наш брат егерь отцов и дедов помнит… И бьет — тюленя, варана, нарвала, трепанга, хитрожопого октопуса, удода, саранчу, болотницу-выпь… И этих, дай срок, побьем, если власть распорядится. Давеча как раз воротился я с промысла, завернул в Матренин двор, что на окраине, да ты знаешь. Попарил косточки квасным парком, осилил четверть, бабу помял, смотрю — благодать!.. А по факту стрельбы показать могу вот что: смеркалось. Линия, которая под током, аккурат мимо Матрены проходит. Вышка, значит, стоит. Окультурилась Россия!.. В избе-то тепло, светло, и спутниковая есть тарелка-плюс: все, как у людей — окромя сортира, конечно. И как пошел я до ветру, на двор, как присмотрелся — матерь заступница! Провода-то не пустые, расселись по ним какие-то сукины дети, чистые дьяволы, и ничегошеньки им не делается. Тихо сидят, как птицы какие черные, кто верхом, кто ничком, и ртами в железо впиваются. Искрит, ети их мать! Штук пять их было — может, поболе, мог с перепугу не заметить. А что ты думаешь — испужался, ясное дело, хоть и заговоренный еще в колыбели, бабкой, словами петушиными, да сказом заветным. В тайге оно всяко бывало, и если начну рассказывать, кого я там встречал, то вы меня, глядишь, в клетку запрете. Ну, за одного битого двух небитых дают. Кинулся я в избу, схватил ружьишко, да не то, дробовик попался, а думал — картечь. И вою, вою во весь голос, потому что страшно, а Матрена, не разобравшись, тоже подвывает — на всякий случай. Вернулся на крыльцо, гляжу — насторожились высотные черти, от проводов поотклеились и на меня глядят, не шелохнутся, а глаза у них светятся синим огнем. Я-то думал их поначалу пугнуть, и это картечью-то! — но не выдержал, сознаю и каюсь. Ружьишко вскинул, да и вдарил, долго не разбирая, по самому ближнему. А перед тем, само собой, перекрестился, и на помощь призвал Господа нашего создателя со всем небесным воинством — Гавриилом, Михаилом, Илией, Люцифером, Асмодеем и тайной Исидой. Так прямо и сделал: выдохнул «Ом!», и следом — крестное знамение. Вот, спасибо им, что дрогнула рука — не в глаз попал, а в жопу, и не дал Господь взять на душу грех. Этот, непутевый, как заголосит, как взмахнет руками! И брякнулся оземь; чудо, что кости остались целы. А прочие заспешили, стали спускаться, причитать, и самый яростный у них, который при сединах, зачал крыть меня такими словами, что вмиг меня отпустило: свои, получается, человечьего племени. Длинный же корчится под вышкой, зубами скрипит, а то вдруг нет-нет — и стих слагает, складный такой, а после опять скрежещет и стонет. Перенесли мы его в горницу, дали стакан; Матрена к больному месту коренья и травы прикладывает, а следом — редкостную мазь «солкосерил». Девка же, что с ними была, шасть — не успели оглянуться — к телефону, докторов вызывать. Ох, волнуюсь я! Ох, неспокойно на сердце. Я-то хотел, чтоб тихо все было, миром бы разошлись, да вот не успел, не уследил. И есть у меня, раз так все легло, соображение: собрать народ, разбить на дружины и охранять от вурдалаков наши энергоносители, потому что иначе сплошной убыток стране. Второй-то раз не оплошаю, не промахнусь! Но если посчитают, что выйдет перегиб, то нет на то моего согласия, и пусть себе сосут — ведь тоже твари Божьи, если начистоту. Так что, мальчишечка, твоя сегодня власть — хошь, оформляй все чин по чину, хошь, если ты человек, положим уговор… Песца тебе принесу, и рысь, и желчи медвежьей отвешу, и мерзлого зуба от ящера дам поносить — амулет!… «

8

Mayday!.. Культуртрегеров понесло на провода не от хорошей жизни. Стоял октябрь, третья декада; все это время — остаток лета и большую часть осени — друзья безмятежно питались бесплатным электрическим током, наматывая Задвигану Раскумарову колоссальный счет за коммунальную услугу. Король же в изгнании, оскорбленный, гордо обходил мятежный подвал стороной, ночуя и столуясь неизвестно где; между тем ответственным съемщиком оставался он, и никто другой. И вот государство, которое только и умеет, что присваивать городам в честь муз идиотские названия, а на деле эти музы не выносит на дух и всячески их притесняет, — это вот самое государство спохватилось. Оно посчитало киловатты и ужаснулось, но сперва, будучи как-никак светским, направило в подвал бумагу. Не получив никакого ответа, государство попыталось позвонить, забыв совершенно, что само же перекрыло неплательщику телефонную связь — по той же причине, по которой собиралось лишить электричества. Увидев, таким образом, что руки у нее развязаны, власть преспокойно обесточила подвал.

В студии к тому моменту уже не мыслили себе шедевров, не подкрепленных электрическим воздействием. Поначалу проблему сочли надуманной.

«Ну, пошли к тебе», — пожал плечами Владиславин, имея в виду Викторию Бем.

Но та наотрез отказалась, резонно возразив, что ей не по карману прокормить всю творческую ораву. Остальные члены союза прибегли к тому же доводу; тогда Владиславин предложил товарищам разойтись по домам на обед и ужин.

«Пусть каждый питается дома, — ему казалось, что он нашел достаточно мудрое решение. — Каждый платит за себя — как в западном ресторане».

Но Владиславин радовался преждевременно. Нехитрые расчеты показали, что сосучий групповой аппетит достиг таких высот и требует столь ощутимых расходов, что ни один из них, даже в случае частной трапезы, не в состоянии себя обеспечить. Кроме того, возмутился Брудный, который, несмотря на улучшившееся качество переводов, продолжал бедствовать и жил в потемках.

Тут припомнили его же диковинный опыт и постановили: грабить, грабить и еще раз грабить эту зловещую страну, которой недосуг позаботиться о своих единокровных талантах, и куда там позаботиться! которая норовит, как свирепая свиноматка, пожрать собственный незрелый приплод.

Был брошен отчаянный клич:

«На провода!..»

И слухи, один ужаснее другого, поползли по сонному городу — последний, разумеется, как спал, так и продолжал беспробудно спать, но в сны его встроились элементы кошмара. Судачили о демонах с шестью крылами, что с наступлением ночи седлали фонари и вышки; поминали, как водится, пришельцев, обвиняли неизвестно, в чем, органы и военных. Наконец, горожане праведно возмутились. Начались гонения; отважный егерь Данила Кадаников как в воду глядел, выступая с объединительными лозунгами. Собралось, хоть и скудное, но подлинно народное ополчение, оформились дружины, началось ночное патрулирование. Владиславин, сделавшийся после ранения негласно признанным лидером взамен Задвигана, пускался на разные ухищрения: водил людей огородами, рыскал вдоль железнодорожного полотна, повреждал, где увидит, кабель и делал много еще чего, однако его противники не дремали. Виктории Бем отстрелили перламутровое ушко, а Вулих угодил в медвежий капкан, откуда его насилу вытащил Арабей. Стало очевидно, что обществу наплевать на надстройку, коль скоро последняя начала претендовать на базис и — никуда не деться от реванша, от ответной свинской параллели — вздумала подрывать его окультуренным рылом. Вопросы типа «с кем вы, мастера культуры?» обернулись риторическими; ясно было, что ни с кем. И общество всерьез намеревалось заявить подкопу единодушное «нет».

…Ударили морозы, когда Задвиган Раскумаров, потерявший надежду на совесть и братские чувства, замолотил руками и ногами в подвальную дверь. Mayday, Mayday! Месяцы скитаний превратили его в сущее пугало, голодное и неухоженное. Кроме того, Задвиган естественнейшим образом избавился от сложного кода, поставленного в городе Москве. Все оказалось очень просто, пшик — и кода не стало. Охранительные домики исчезли, их заменили, как и грезилось, ларьки — но не только ларьки, а и другие торговые точки, не имевшие аналогов в реальном мире, поскольку, прогрессу вопреки, свободная торговля наркотиками все еще находилась под запретом. Это произошло вот как: в тот роковой день, когда мэтра отлучили от горькой электрической груди, он, близкий к самоубийству, потащился на вокзал, где долго бродил из угла в угол туда-сюда без цели и задачи. Горе побудило Задвигана переименовать вероломную грудь в неблагодарное вымя, хотя, спроси его кто, за что должна быть выражена благодарность, Раскумаров не смог бы ответить.

Умереть от переизбытка собственного яда помешал Задвигану Арабей.

Скульптор, неся на крыльях питательный заряд, направлялся в зал игровых автоматов. Он ненадолго задержался возле гнусной рожи, абы как продавленной в глыбе гипса: то был электронный оракул стоимостью в десять рублей. Идол гадал по руке. После краткого колебания Арабей заплатил, сунул в прорезь правую кисть. Замигали убогие лампочки, из брюха оракула понеслось невнятное электронное камлание, после чего идола вырвало бумажным ответом. Арабей повертел бумажку в пальцах, плюнул и двинулся дальше, к более честному, на его взгляд, аттракциону. Он взгромоздился на табурет, пробежался по клавишам; тут под боком у него обнаружился недавний гений, ныне — изгнанник. Скульптор сыграл и выиграл, посыпались монеты.

«Отдельное Карло, одолжи двадцатник», — попросил Раскумаров, рассчитывая низкой просьбой пробудить в гонителе совесть. Он не хотел двадцатника, он ждал иного. Но бревнотес, не глядя и не отвечая на теплое дружеское обращение, отсыпал ему монет, и мэтр отступил. Он постоял, внимательно изучая скульптора, сгорбившегося над пультом, потом трагически улыбнулся и зашагал в распивочную. Там он тоскливо ощутил, что жизнь — это действительно миг между будущим и прошлым, в его же особенном случае — маленькая площадка меж двух могильных крестов.

А после — после началась фантасмагория. «… Один пьет как губка, другой — сумасшедший…» — так выразился Владимир Соловьев в шуточном стихотворении «Метемпсихоза». Танец под напряжением, исполненный Арабеем, не прошел бесследно: Отдельное Карло сидело при автомате, как влитое, не сводя стеклянных глаз с веселого табло. Скульптору сказочно везло, и вскоре они с Задвиганом составили причудливый тандем. Арабей, соблазнивший, наконец, пустоту-недотрогу, качал деньги из ниоткуда — так, помнится, колотила волшебным копытом Золотая Антилопа из старого мультфильма. Раскумаров же, исправно нарождаясь под боком с периодичностью раз в четверть часа, молча подставлял под денежный дождик горсти, забирал выручку и снова растворялся в питейных чертогах. Неподвижный скульптор продолжал методично вычищать развлекательный ящик; тот испуганно хлопал разогревшимся барабаном и со звоном выплевывал драгоценный металл. Сняв пенку в двенадцатый или четырнадцатый раз, шатающийся мэтр ушел в очередное путешествие, из которого уже не вернулся, но Арабей этого не заметил, и все сосал, качал, как заведенный — механически доил судьбу. А мэтр, предоставленный сам себе, закономерно сгинул, но не навсегда, поскольку был человеком закаленным и живучим. И вот он воскрес из ада, явившись получить по счету.

— Откройте! — крикнул Задвиган простуженным голосом. — Пустите меня!

Ему отворил Брудный. Мэтр волком уставился на него из-под вязаной шапочки, надвинутой по самые глаза.

— Между прочим, здесь мой дом, — прохрипел он угрожающе. — Или вы по-другому считаете?

— Заходи, живи, — пожал плечами Брудный. Он смотрел сквозь Раскумарова и оставался совершенно равнодушным. Пришел человек не из тусовки? Ну так что с того. Пусть сидит.

Потирая лиловые ладони, Задвиган спустился по ступенькам, но углубляться в подвал не стал. В студеной темноте просматривались фигуры, одетые в дрожащий голубой туман. То и дело пробегали искры, разгораясь иногда до шипучих бенгальских огней. Пол был завален свежими рукописями и магнитофонными кассетами; всю эту кучу беспечно топтали и давили, предполагая сей же момент выдать на-гора очередную порцию. Стол — верный спутник Задвигана в тяготах и лишениях — был покрыт, как простыней, ватманским листом, поверх которого лежали измерительные инструменты, карандаши и какие-то железные болванки. Вдоль стен и по углам выстроились жуткие идолы, созданные простимулированным гением Арабея. На законного хозяина угрюмо взирали неизвестные древние боги, которых Бог знает, откуда надергала фантазия скульптора.

— Собаки, — сказал Задвиган Раскумаров. — Кто же за свет платить будет?

— Отстань, — пробормотал Владиславин, склонившийся над чертежом. — Мы работаем.

— Работаете?! — воскликнул мэтр. Он поднял с пола какой-то листок, поднес к убогому свету. — Идиоты, это же абракадабра!

— Нет, — возразила ему Бем. — Это всего лишь новый уровень, для посвященных.

— Что-то концептуальное, конструктивистское, — с сарказмом кивнул Задвиган и закашлялся. — Что ж у вас холод-то такой, нелюди?

— Нам тепло, — ответил Владиславин, не меняя интонации. Он приложил к листу линейку и прочертил аккуратную линию.

— Чего ж ты хочешь? Мы тоже на голодном пайке, — усмехнулся Вулих, выступая из мрака и вращая сверкающими глазами. — Плотоядные нас душат, травят дустом, вымораживают…

— Нас бросала молодость на кронштадтский лед, — язвительно подхватил Задвиган. — Может, опомнитесь? Я здесь не совсем чтобы посторонний. Думаете так меня и оставить без кола, без двора, неприкаянным?

— Тетя, тетя кошка, выгляни в окошко, — завела Виктория Бем, по-детски пища. — Есть хотят котята…

Она передала Владиславину ластик.

— Не хотелось бы толковища, — молвил Задвиган озабоченно. — Все еще хочется верить, что можно договориться…

— Ты блефуешь, старина, — к мэтру приблизился Танатар и покровительственно похлопал его по плечу. — Никого у тебя нет. Никто за тобой не пойдет. Ментов позовешь? Ты к ним сперва сунься, а потом говори. Может, кстати, в этом есть резон — жильем тебя на время обеспечат.

— Да я же сказал — живи, — вмешался Брудный. — Кто тебя гонит? Ты нам не помешаешь, живи, пожалуйста. Если сможешь.

И сделал шаг в направлении мэтра.

Раскумаров попятился. Брудный дружелюбно улыбнулся.

— Я перевел Лакана, — сообщил он весело. — Тоже, скажешь, про папашу Мудо?

— Оставь его, — крикнул Владиславин, на миг отрываясь от чертежа. — Ты нужен, иди сюда.

— Извини, — Брудный протянул Задвигану руку. — Или останешься?

Между пальцами змеились и вибрировали голубые червячки. Раскумаров, продолжая пятиться, ногой нащупал позади себя ступеньку.

— Горите огнем, — процедил он бессильно, и даже сквозь зубы не смог процедить — зубов у него почти не осталось. Тогда Задвиган плюнул, метя в рукописи, и скудный пресный сгусток растворился в темноте. — Ценители прекрасного ждут вас с нетерпением. Давайте, трудитесь… вибраторы.

На его уход не обратили внимания.

Потому что занимались делом первостепенной важности.

Высоковольтное питание сделалось, как уже было сказано, опасным для жизни и здоровья. Бессердечная общественность обложила художников со всех сторон, загнала в берлогу, расставила флажки.

Поэтому они готовили нападение на АЭС.

И Владиславин, завладев кустарной картой, просчитывал подходы к реакторам.

9

Задвиган Раскумаров не мог рассмотреть чертежа; да если бы и рассмотрел, то уж точно не понял, что в нем к чему. Тем не менее он был единственным лицом, которое Владиславин заподозрил в измене — на то недолгое время, что оставалось ему для подозрений. Возводя напраслину на опального мэтра, электрический поэт гнал прочь малейшие сомнения, поскольку без них было проще. В противном случае пришлось бы учинить расследование, искать предателя среди сотрапезников, а это было хлопотное, грязное и почти безнадежное дело.

В тот же момент, когда Задвиган покинул заговорщиков, у Владиславина вообще никаких подозрений не было. Мгновенно позабыв о горемычном прозаике, покрытом лишаями, рубцами и нарывами, новый глава объединения взялся расставлять стратегические крестики. Остальные налетчики, роняя искры, следили за его работой. Чертеж был по памяти выполнен Арабеем; в незапамятные времена скульптор подрабатывал на АЭС в качестве неквалифицированной скотины, так что художник запомнил расположение основных узлов и подходов к ним. Творческий союз, не мелочась, замахнулся на ядерное топливо, пребывая в уверенности, что в наступившем сверхчеловеческом состоянии гамма-излучение станет ему если не подспорьем, то не помехой наверняка.

Толстые боевые стрелы стягивались к строению, превращая дилетантскую схему в карту военных действий.

— Обещай, что никто не пострадает, — в который раз потребовала сентиментальная Виктория Бем.

— Ну сколько тебе можно повторять? — стыдил ее Владиславин, паря над планом. — Большой утечки не будет. А будет — я сам ее, персонально, вчистую высосу, до кванта.

— Рванет, — покачал головой еще один малодушный, Танатар. — Mayday!

Пахло озоном: художник по привычке истязал раскуроченную ноздрю.

— С чего? — Владиславин раздраженно посмотрел на него. — Что мы такого опасного сделаем? Заправимся, чтоб до весны хватило, и по домам.

Слова его звучали не слишком убедительно — кто его знает, может и рвануть, в конце-то концов, они не ядерщики, но коли рванет, то им — он не терял надежды, что именно так и окажется — под силу будет воспользоваться даже энергией взрыва и выйти из пламени преображенными, прошедшими очищение.

— Вариант «Саламандра», — пробормотал он сомнамбулически, раскачиваясь на носках.

Виктория коснулась локона, прикрывавшего место, где прежде произрастало ушко.

— Там охрана, — сказала она жалобно. — Им прикажут стрелять на поражение.

Арабей, вняв ее опасениям, молча простер руку и послал в дальний угол ослепительную молнию.

— Достаточно? — спросил он с гордой невозмутимостью киборга.

Бем пожала плечами, думая про себя, что ни за что на свете не решится проделать нечто вроде этого — чем бы ее ни накачали.

— Прекрати, — Владиславин сделал Арабею замечание. — Побереги ресурсы. Нам следует экономить на всем. Давайте все сюда, — махнул он рукой, и без пяти минут террористы обступили стол. — Предлагаю к рассмотрению первую фазу…

…Обсуждение длилось остаток вечера и всю ночь; утром Владиславина схватили.

Вернее сказать, никто его не хватал, возле него деловито притормозили и предложили занять почетное место на заднем сиденье. Спросили паспорт, который тут же отобрали, и провезли на профилактику, обещая работу в режиме «два-тире-два».

Двухэтажный, ни капельки не страшный домик, приютивший музыкинскую ФСБ, изнутри оказался сущим органом: бесконечной кишкой, уходившей под землю на астрономическую глубину. Грузовой лифт, мигая и сотрясаясь, помчался вниз, мимо многослойных дверей с черепами и костями, застенков со скелетами, вздернутыми на дыбу, мимо ледяных конференц-залов, оккультных пещер и революционных музеев. За проволочной сеткой то и дело мелькало суровое лицо сатира в каменной фуражке: железный, гипсовый, мраморный и гранитный Феликс.

Владиславина доставили в маленькую комнату с зарешеченными и зашторенными окнами. Окна выходили неизвестно куда, комнатка размещалась очень глубоко, в подвале — намного более обустроенном, чем тот, недосягаемый, отведенный под музы. Места в каморке едва хватало для пары вместительных кресел и типового столика с одиноким окурком в пепельнице. Поэта заперли, и он какое-то время сидел, гадая и рассуждая; его же, озадаченного, изучали сквозь потайной глазок.

Наконец, невидимый наблюдатель удовлетворился и прибыл во плоти, производя впечатление невысокого мужчины средних лет. Он вежливо, не подавая руки, поздоровался и занял место напротив Владиславина, бросив на стол арестованный паспорт.

— Мы пригласили вас авансом, — начал вошедший, обращаясь к поэту по имени-отчеству — почти как к равному. — Это беседа. Пока. Хочется верить, что у нее не будет продолжения.

— Я ничего не сделал, — преувеличенно улыбнулся Владиславин, сжимая и разжимая скрипичные пальцы, сцепленные в замок.

— Как посмотреть, — с дружеской серьезностью собеседник изогнул бровь. — Временами вы смахиваете на чеховского злоумышленника, что гайки с полотна воровал. Едва не оставили без света роддом… Ну, проехали. До сих пор ваш интерес к энергетическим системам оставался в рамках мелкого хищения и хулиганства. Можно было бы дать волю справедливому гневу населения и позволить перебить вас, как галок, но мы решили пощадить талант. То, что вы продуцируете под действием элементарных частиц, не может повредить государству. С приснопамятными диссидентами мороки было куда больше.

— Вы читали? — изумился Владиславин.

— Листал, — небрежно ответил тот. — На мой взгляд, абсолютно безобидно; в смысле же ценности — тут я, увы, никудышный эксперт. Если мое мнение так уж важно, то отнесу пролистанное и просмотренное к большой психиатрии. В наше время это тоже не страшно, у страны нет денег вас лечить. В общем, как только экстравагантный стиль жизни закономерным образом приведет вас к могиле, вашими рисунками оклеят нужники, а жуткими чурками растопят печки — в компенсацию за украденные киловатты. Короче говоря, вы властны продолжать в том же духе. Но вот что касается ваших планов на ближайшее будущее, — офицер (то был, без сомнения, офицер — старшего звена) поднял палец, — тут вы, соколы, зарвались. И мы в этом пункте не можем оставаться пассивными. Спокойно наблюдать, как мастера палитры и высокого слога готовятся стереть с лица земли без малого город.

С этими словами гебист согнал с проникновенного лица всякие признаки учтивости и подался вперед:

— Тебе понятно, сукин сын? — просвистел он столь натурально, что Владиславин на секунду поверил в его искренность, в отсутствие режиссуры. Ему почудилось, что страшный человек вот-вот плюнет в его лицо огненным ядом щитомордника.

— Понятно, — Владиславин ответил на вдохе. Он забыл, что час назад готов был креститься атомным огнем.

В него уперся аккуратный палец, похожий на змеиную голову.

— Ты. И твои сосуны. Выродки. Извращенцы. Педрильная братия. Смотри у меня! Такой смастерим электроеб, что соловьем задрищете!

Палец закачался вверх-вниз. Поэт, глядя мимо него, следил за зрачками, в которых разошлись фотографические темные шторки, скрывавшие белое от ненависти глазное дно в мелкой сетке красненьких сосудов. «Кто же заложил? — стучало где-то вдалеке. — Задвиган. Конечно, это он. Это его поганая, подлая месть».

— Нам бы чем прокормиться, — извиняющимся тенором выдавил Владиславин, ужасаясь, что смеет дышать. — Если мы так мешаем… может, вы нас на Запад вышлете?

Офицер опешил, всплеснул руками.

— Рожает же пизда дураков! Нет, вы посмотрите. Какой, к собачьей матери, Запад? Кто вас там ждет, таких гениальных? Тебя совсем, я вижу, занесло. Очнись, загляни в календарь — ну-ка, какой там год прописан?

И он перешел на повышенный тон.

Увидев, что говорить больше не о чем, Владиславин простился с умопостигаемым миром и передал штурвал подсознательному существу, расчетливой и чуткой твари. Та, завладев браздами правления, повела себя гораздо осмотрительнее. Колени поэта, получив команду, потянулись вперед и рухнули на пол; язык залопотал что-то бессвязное и потому верноподданное. Бедственные позывные беззвучно летели во все концы.

— Что ж ты ползаешь, — брезгливо молвил темный властелин, остывая. — Подымись, возьми себя в руки. Выпей водички. Сколько единиц оружия вы запасли?

— А? — обалдело переспросил Владиславин, не понимая вопроса.

— Оружия, оружия сколько? — повторил офицер, вновь закипая. — Гранат, автоматов, газовых шашек, пластиковой взрывчатки…

— Нисколько, — глаза поэта выкатились. — Клянусь! Сроду в руках не держали…

Гебист не поверил.

— Кончай заливать! Как же вы думали захватить объект?

Владиславин едва не проговорился о грозных молниях, что были с некоторых пор подвластны сосунам, но вовремя спохватился и развел руками как бы в недоумении.

— Да и не обсуждали всерьез… Это вообще был треп, товарищ полковник, мы же не самоубийцы…

Гэбист поднялся, вразвалку подошел к окну, раздвинул шторы. Открылся вид на угольно-черную равнину под пепельным сводом; повсюду дрожали костры, перекрикивались стервятники, на потемневших вертелах вращалась человечина. Над шатрами развевались узкие флажки.

— Не будь вы блаженными… — проговорил он после длительной паузы. — Останьтесь вы обычными гражданами, я рассмеялся бы вам в лицо. А после поджаривал, пока не сознаетесь. Но вы поэты, — офицер рассуждал как бы сам с собой. — Мутация, ошибка филогенеза. С вас станется…

Он резко повернулся к Владиславину.

— Учтите, — он снова вспомнил про уважительное множественное число. — Если я узнаю… Если я только узнаю… шепнет ли мне ангел, пропищит ли комар… что вы беспардонно лжете… Пусть только тончайший намек… .

10

Студеный ветер пробрал Владиславина до костей, предвещая голодную и холодную смерть. «Еще одна зимняя жертва», — подумал тот, ища глазами непременную речку, которая, правда, была не черной, а грязно-мышиной. Невидимый дуэльный пистолет, орудие бесчестного поединка, нацелился в творческий лоб, соблазненный несъедобным электричеством. Где-то справа — или померещилось? — промелькнул погибающий Задвиган, и тут же его призрак, воплощение немого упрека, был подхвачен осатанелым вихрем.

Что ж — они проиграли, так было и будет всегда, пока слагаются стихи и разводятся краски. Неудачно выдавливал раба, забрызгал окружающих, подлежит перевязке. И чем им теперь возбудиться? Во всяком случае, «состояние семь-восемь» отпадает сразу. При одном воспоминании о недавнем жидком хлебе у сосунов открывалась рвота.

«Быстро привыкаешь к хорошему», — мрачно заметил про себя Владиславин, шагая в направлении подвала. Собственно говоря, что он там забыл? Не лучше ли отправиться к дому, о существовании которого поэт в последнее время напрочь позабыл. И гнить там, от случая к случаю перебиваясь с киловатта на киловатт — только чтобы не сдохнуть… Ох, Mayday, Mayday.

В таком сокрушенном, разнузданно-печальном настроении он, наконец, добрался до студии и замедлил шаг.

В подвале горел свет.

«Это органы, — устрашился Владиславин. — Явились с обыском, для них — поди поспорь! — возобновили подачу…»

Но он заблуждался, органы в подвал не проникли. Виктория Бем, порозовевшая и помолодевшая, распахнула дверь, словно почувствовав близость вождя. Владиславин, предполагавший, будто его будут встречать, как героя, остановился. Не зная, что думать, он вымученно улыбнулся и произнес:

— Что за праздник, Валькирия? Акция накрылась, нам хана.

— И правильно, что накрылась! — звонко расхохоталась Виктория. Пластырь отклеился, зияло багровое отверстие. — Какие же мы были идиоты!

Она вела его за руку вниз, на ходу тараторя:

— Это настоящая пещера Али-Бабы! Только надо сказать «сим-сим». Ты представляешь — все это время мы ходили, не зная, что золото у нас под ногами. Нефтяное месторождение! Урановый рудник! Алмазные копи!..

В студии обнаружился полный сбор: Танатар, Вулих, Арабей, Брудный и впридачу несколько фигур помельче, из бардов и пианистов с одной гитарой на всех, только что с вечера садистской песни — мошкара, затеявшая хоровод вокруг светильника. Также были среди них два городских попрошайки и холявщика, без которых редко что обходилось — Бес Кофейный и Бес Табачный. Затхлый воздух полнился ликованием. И свет, как ясно видел теперь Владиславин, не имел никакого отношения к бытовым источником. Светились сами люди, причем сияние усиливалось, стоило им подойти друг к другу поближе. Этим, между прочим, объяснялся тот факт, что Виктория Бем, выскочившая наружу, света почти не источала. Здесь же, внутри, она чудесно расцвела и совершенно не походила на бледную немочь, какой она обычно виделась агрессивному большинству.

— Каково? — крикнул Владиславину Арабей, едва не лопаясь от радости. — Отдельно, черт побери!

Владиславин на всякий случай поднес свои руки к глазам, но те не светились.

— Как это у вас получается? — спросил он осторожно.

— Подумай! Подумай! — Виктория Бем начала скакать вокруг него. — Отгадай!

Тот привычно присел, не раздеваясь, на арабеево изделие.

— Так, — Владиславин измученно улыбнулся — с надеждой. — Под ногами. Что у нас под ногами? — Он притопнул ногой и ответил себе: — Ничего обнадеживающего. Мы полностью отключены. Ну, не из воздуха же… не чистого же эфира насосались…

— Тепло! — подбодрила его поэтесса, продолжая кружить.

— Неужели? — Владиславин остро взглянул на нее. — Хорошо… Дано: вы светитесь, прямо огнем горите… Если снаружи — голяк, то это… это — изнутри… верно?

— Горячо! — завопил Брудный, аплодируя. — Еще чуть-чуть!

— Итак, изнутри… ни с того, ни с сего… вас что-то вдохновило. Да, дело в этом! Но что?

— Что??!!! — ответил ему эхом счастливый хор.

Владиславин молчал, напряженно соображая.

— Сдаюсь, — выдохнул он и поднял руки. — Я совершенно измотан, простите.

— Мы видим, — сочувственно нагнул голову Танатар и переглянулся с товарищами. — Скажем?

— Скажем, — кивнул Арабей.

— Скажем, — просиял Вулих.

— Просвети его, Валькирия, — улыбнулся во весь рот Брудный.

Виктория, застыв с воздетой ножкой, точно балерина, выдержала секундную паузу и взвизгнула:

— Тусовка!!

— Что-что? — наморщил лоб Владиславин, не понимая.

— Тусовка!!! — дружно заорал подвал.

— Тусовка — это наше, и только наше, наш общий декаданс, стиль ради стиля, — объяснил Танатар. — Она — превыше всего прочего, разве нет?

— Мы встретились глазами, — вмешалась Виктория Бем. — С Камамбером. Случайно. Счастливый случай, своевременная подсказка. В его глазах — энергии на сорок солнц! Бери и пользуйся!

— У вас взаимообмен, — ахнул Владиславин.

— У нас, — поправил его Арабей, кладя ему руку на плечо. — Мы — исключение. Мы — замкнутая система, колебательный контур. Мы сами себе электричество. Чистейшее, отдельное, без консервантов! Ты сам увидишь, как только вольешься.

Но Владиславин все еще сомневался.

— А что на выходе? — осведомился он. — В смысле — продукция7 КПД?

— Брось ты, — махнул рукой Танатар. — Кому это надо? Для кого этот мусор? — он указал на рукописи и холсты. — Я тебе скажу, как есть: это нужно нам, и только нам. С кем вы, сосатели муз? Наше существование имеет смысл исключительно в границах тусни. Настанет день, когда нам не понадобятся ни образы, ни слова — мы и так будем знать друг про дружку все, мы превратимся в единое целое.

— Значит, ты предлагаешь мне замкнуться в цепь, — медленно сказал Владиславин.

— Именно, — с пафосом ответил Натан. — «Возьмемся за руки, друзья… Чтоб не пропасть поодиночке».

Один из новеньких, юный гитарист при бандане, немедленно начал наигрывать мелодию.

Виктория с Вулихом, обнявшись, стали раскачиваться и тихо подпевать:

— Возьмемся за руки, друзья, возьмемся за руки, друзья…

К ним присоединился Арабей, за ним — Танатар, следом пристроились Бес Табачный и Бес Кофейный; потом, завершая круг, потянулись адепты и фэны. Сплеталась Сеть, образованная перекрестными зрительными потоками. «Это не Задвиган. Стукач здесь, — внезапно понял Владиславин, прокручивая в памяти кадры с подземным царством. — Один из нас». Пикантно и так ли уж важно? Речь, в любом случае, идет о недостающем компоненте в идиллии. Переборов себя, Владиславин разбил пару Виктория-Вулих и влился в цепь. Круг вспыхнул ярким прохладным пламенем.

— Концепция, — молвила Бем.

— Рыба, — откликнулся гитарист.

— Семантическая трехмерность, — подхватил Владиславин.

— Перспектива.

— Задний план.

— Сандал.

— Экзистенция.

— Символ.

— А.

— Б.

— В.

— Г.

— F, G, H.

11

Дверь в подвал была взломана, причин было две. Во-первых, предполагался обыск, но не тот, которого боялся Владиславин. Задвиган Раскумаров таки попался с анашой, и следствие сочло своим долгом изучить место его официального проживания. Во-вторых, ударились в панику родственники Виктории Бем, поскольку последняя бесследно исчезла. Такое за ней водилось и прежде — удрать, не спросясь, на день-другой, а то и на неделю, но сейчас она пропала на целый месяц, и никаких известий от нее не поступало.

Вошедшие, когда привыкли глаза к темноте, различили кольцо неподвижных тел, в обнимку застывших посреди студии, на полу. Лютый мороз, стоявший рекордно долго, позволил им хорошо сохраниться.

— Отравление суррогатами Святого Духа, — поставил диагноз Раскумаров, зыркая сверкающими глазами. — Телята, сосуны. Плохо без мамки-то!..

А те все сидели, напоминая загадочные камни Стоунхенджа: знак либо звездам, либо — звезд. Вероятно, то был Mayday, сигнал бедствия, он же SOS.

(c) июль — август 2000

 

Можно

Повесть

 

Нарушение заповедей часто бывает лучшей теплицей для прорастания побега.

 

Густав Майринк «Зеленый лик»

Краткое предисловие

 

Ко времени описываемых событий все пращуры здешних героев будут непоправимо мертвы и, хочется верить, вычеркнуты из человеческой памяти. Эти имена забудутся и большей частью превратятся в пустые звуки. Через несколько лет многие из них никому ни о чем не скажут. Но мы не должны забывать о наследии и пренебрегать потомками, достойными своего прошлого. Прошу надзорные органы не усматривать в этом крамолы. Упомянутые мной имена не могут быть причиной преследования, ибо фигурантов не будет существовать, а нынешние по своему устройству не способны понести от написанного моральный ущерб. Это фантастическая история о далеком будущем.

1

Притащился запыхавшийся юноша Сомм:

— Там!..

Дряблые сальные щеки прыгали, перепончатые кисти тряслись. Рот неприлично округлился; короткая шея, казалось, вот-вот захрустит в попытке вытянуться. Свиные глазки полнились ужасом и надеждой. Он раскраснелся, но не от вечной зимы, к которой привык, не зная иного. Покрытый толстенной полуметаллической коростой, в десятке драных одежек, Сомм приплясывал и был готов обмочиться, перекатываясь на коротких, напоминающих плавники, а больше – рыбий хвост.

Посреди замороженного цеха щелкал костер.

Старый Соом оказался шустрее других и вскочил первым.

— Гасите!

Охтыжсом метнулся во тьму, через секунду вернулся с мятым и ржавым ведром. Он опрокинул его над костром. Мрак сомкнулся, едва собравшиеся успели увидеть взметнувшийся серый дым. Змеиное шипение прозвучало, как акустический аналог отточия или красной строки, открывающих короткий смертный абзац. Ледяной холод рванулся к пепелищу.

Сома толкнул Сомма к выходу.

Сомма любили, но по его слабоумию не нарекли звучным именем. Когда он, едва появившись во тьме, замяукал, все стало понятно всем. Соом хотел утопить его в этом самом ведре, которым пользовались для разных надобностей уже лет пятьдесят, но батя не позволил. Мамаша Соома валялась без чувств – так и не пришла в сознание; батя Дажсом поклялся, что Сомм не станет обузой. Он, его батя, все берет на себя.

Два года назад батя принял на себя выстрел из огнемета. Сомм, схоронившийся в снегу под мертвым кустом светящегося лопуха, недоуменно смотрел, как бесшабашно пляшет объятый пламенем родитель.

— Уюююдо, рыба! – заголосили вокруг. – Сом! Сом!

Дети Сома, кто в чем был, устремились к флуоресцирующей реке. Она никогда не замерзала, ибо была горяча. Усиленно дыша носами и ртами, кто их имел; готовя скрипучие жабры, шлепая ластами по насту, они подскакивали и катились под спасительный откос, где над нестынущей водой нависли черные корни гигантской ивы. Там хоронился Отец-Испытатель, Палач и Защитник, Хранитель Хога. Он достигал километра в длину, занимая значительную часть русла; лежал на дне, пошевеливая канатами усов – все познавший, ничего не видевший от слепоты, с постоянно разинутой пастью, которая обещала приют либо временный, либо вечный.

Ибо Ёна, учил старый Соом, побывал во чреве Сома и спасся оттуда.

Сом тоже светился, но по личному усмотрению, и мог быть не виден Махогу, благо сливался со сверкающей рекой. Зубастые снежные грифы парили над пестрой толпой, валившей в омут; пятна желтые, пятна розовые, лиловые, голубые; море ночных огней стекалось под корни, ныряло, а вдалеке уже выло и визжало неживое. Сатана, будучи скован на тысячу лет, давно разорвал колдовские путы и совершал набеги, калеча Сусовых детей, а чаще – разя их насмерть или увлекая в подземные чертоги для неведомых действ.

Соом, и Сомм, и Сома, и Охтыжсом, и Воттежсом, и многие прочие потянулись в раззявленную пасть, где было не так светло, но намного теплее, чем на поверхности.

Там, наверху, радиоактивный город заполонила стальная нечисть. Откуда ни возьмись, из-под дымящейся земли высверливались буры. Затем вступали в дело прожекторы: они веером рассылали мощные лучи, которые выхватывали понурые, ослепшие здания, ледовые и местами жаром пышущие улицы, изогнутые каркасы чего-то тысячелетнего. Летала крупная пыль – скорее, сажа. Взмывали неуклюжие птицы, разбегались огромные существа, сочетавшие в себе травоядность с хищничеством, поспешно расползались шестипалые ежи и ехидны, сокращались сороконожки толщиною в бедро какого-нибудь Сына Бобра. Из плешей земных, на какие и не подумаешь, вылезала никелированная материя, неживая, броня, нейтрализующая отраву, ощетинившаяся стволами, на гусеничных колесах, ходулях, крыльях, с винтами и соплами, с приуготовленными колючими сетями.

Начиналось избиение, но большей частью – ловля.

Дети Сома догадывались, что им уготована особая участь – их, как непонятно выражались древние, оставляли на какое-то сладкое, ибо пришлось бы осушить реку и достичь Сома, а что умел Сом, про то, наверно, не было ведомо и Махогу. Поэтому охотились на прочих Чад – Лосей, Вепрунов, Шатунов, Змееглавцев; хвостатых, рогатых и кольчатых, но Сом, как правило, пребывал в безопасности, и его род страдал по случайности – опять же взять сожженного Дажсома, который вылез некстати и стал идеальной мишенью.

Внутри Сома было рельефно и скользко, в огромном желудке могла разместиться не одна колония, а двадцать. Желудочный сок пощипывал обнаженные части тела, покрытые, впрочем, защитной коростой, панцирями, броней, что была не настолько прочна, как у стальных и пластиковых Почвенников, но не давала кислоте разъесть подвижную, охочую до метаморфоз плоть, которая напоминала мясо омара. Сомм, всхлипывая, мчался в хвост; дурак дураком, перед лицом опасности он развивал немалую скорость – одно время плыл, как жаба; другое – перебирал ногами, едва касаясь складчатого дна. Вокруг бурлило, возникали здоровые пузыри: то были пищеварительные соки и газы Сома.

Не отставал и староста Соом, резвый не по годам; он крепко держал под мышкой промасленную книгу Забытия, которую его предшественники завели в незапамятные времена и сразу же пропитали особыми веществами, благодаря которым написанное не размывалось, листы не горели, и только столетия темнили страницы, так что буквы, постепенно сменявшиеся закорючками, приходилось подновлять светящимися красками. Кое-что было вклеено много позже. Светящегося же вокруг, хвала Сусу, находилось в избытке. Сам Сом был освещен изнутри, и кто-то уже, различив уступ, обозначавший плотную печенку, хоронился под ним, подбирал ноги-ласты, выпучивал глаза, испуганно поглядывал наверх – не пронзят ли Сома до самого днища сатанинские световые резаки. Сом лежал неподвижно, как мертвый. Отец-Испытатель тоже испытывал страх.

Соом придержал Сомма: довольно.

— Уже кишочник, — проскрежетал он – вернее, пробулькал, а больше просто обозначил тонкими губами незамысловатое объяснение.

Земноводный Сомм, раздувая жабры, огляделся; он постепенно пришел в себя и узнал рельеф: возвышенности, неровности, впадины – далекий холм сердца, высокий тяж спинной аорты, похожий на уложенный горизонтально водопроводный стояк; еще одно всхолмие поменьше – поджелудочную железу. Он помнил все названия, потому что был дурачком в гораздо меньшей мере, чем слыл; да, он мяукал, когда рождался, но мало ли что делали в такой ситуации: случалось, что каркали и щебетали, мычали, шипели кобрами и раздували капюшоны, голосили дурным, мало походим на человеческий голосом. Да, Сомм не был охоч к учению, особенно ненавидел цифры, но в общем и целом был достаточно смышлен, проворен и даже ладен собой по меркам Детей Сома; пытливый, он вечно шлялся вне колонии, забредал далеко и кто, как не он, предупредил колонистов о нынешнем нашествии.

Грохот на поверхности проникал даже сквозь коросту Сома.

— Перед Юдой угодничают, — качал головой староста, — Суса калечат, все ветви его, Бобров и Приматов, Коньков и Орлуш, но до Сома не достают, ибо Ёна сидел во чреве, и претерпел, и уцелел, а Даниил из Детей Львятных не пожран был, и други его из Детей Огнедышащих не сгорели в печи…

Соом перестал булькать и перешел на ультразвук, разнося благую весть по Сому.

— Непобедим Сом, — завещал он. – Недосягаем он, и не подвергнутся его дети распаду под жаром соков его…

Все старики претендуют на мудрость, но не каждый ее достигает. Старый Соом алкал ее до умоисступления; располагая сшитой по лоскутам и местами неведомо кем дописанной от руки книгой Забытия тысячелетней давности, он танцевал вокруг нее и плавал над нею; в минуты особого экстаза порывался жевать с краю или совершать с корешком сексуальный акт, где корешок тот бугрился, закруглялся и создавал отверстие; на сходах Детей Сома Соом твердил одно: как прискакали могучие Дети Жеребца, четыре штуки, и все сгорело, и засияло, и стало неудержимо множиться, выражаясь в ластах, жабрах, жвалах, рогах, щупальцах и колоссальных размерах, и пала пыльная морозная тьма, ибо наступило счастливое царство ожившего Суса, которого предал нечестивый Юда, оно же Хог, а весь Махог с Сатаной во главе был загнан под землю и скован там на тысячу лет. Но вот срок истек, и Махог, поклонявшийся Юде и ненавидевший Суса, принялся за набеги, размножившись за это время в формах ужасных и металлических, разящих насмерть, но Сус даровал своим Чадам, в частности, Сома, а детям Орлуш, например, гигантского Орлана с размахом крыльев в половину версты – Соом не знал, что такое верста, но полеты Орлана видели все, а чрево Орлана вмещало четыре колонии душ, похожих на Детей Сома, но пернатых и с зачатками крыльев. Соом не сомневался, что с годами – веками — орлята эти встанут на крыло. А у Детей Приматов имелись руки вчетверо больше тел и с десятью пальцами на каждой; и ноги, хоть и короткие, были такие же многопалые; для них не существовало Отца-Испытателя с вместительным чревом, зато летали они получше Орлуш, ухватываясь за горячие, ровно светящиеся железные палки, что торчали из древних сооружений; неслись через площади и магистрали стремительно, едва уловимые в прицелы бронированных Почвенников. Их непонятливость сбивала с толку, но они не вкушали мясного и ели только плоды, которые всюду росли в изобилии, разных цветов и в рост едоков.

Соом все рассказывал о былом: про дочь Змееглавца с ядовитым плодом, от которого муж ее начал строить стальные буры и огнеметы; про Сына Медведя, который пожаловался матери на дерзких чужих детей – вероятно, Приматовых, и тех разорвали; про Юду, который целовал самого Суса, а после выдал его Почвенникам, и Почвенники приколотили Суса к доскам, но Сус ожил и поменял обличие! – тут Староста воздевал перепончатую ладонь и обводил собрание победоносным взором.

— Как мы, — втолковывал он, хотя все уже слышали это много, много раз, но все равно ликовали, — ибо мы были подобны Почвенникам, но вот пришел Сусов суд, и все зажглось, и многие истребились, однако достойные возымели отличия… по коленам своим и родам, и перышки, — сладко заговорил-засюсюкал Соом, — и жаберки, и хвостики, и рожки… И только Дети Юды, Почвенники, низвергнуты были под землю в неизмененном виде, и ежели ободрать их, лишить одежд, то омерзительны они, наги и отвратительно гладки, скользки, и света не дают, и гибнут от благостного Сусова духа, который невидим, но пронизывает все, от черных небес до последней песчинки, и греет нас, и охлаждает, и питает плодами….

Да, в книге Забытия имелись позднейшие вставки из каких-то других источников – подклеенные, вшитые; однако Соом, который, как все старики, принимал на веру чересчур многое, если не все, и считал, что всякий текст книги что-нибудь важное да означает, исправно читал подряд. Орфография и сюжеты основатель но изменились.

…По Сому пробежала волна: он изготовился рыгнуть, благо сверху наконец установилась тишина.

— Воспомним Ёну! – пробулькал староста, заблаговременно ложась на курс.

Сом дрогнул, изрыгнул своих блудных детей, и в воду пробкой вылетел фосфоресцирующий ком. Распавшись, он устремился к поверхности; оттуда Дети Сома поползли на берег, как было сотни миллионов лет назад. Вот суша, мокрый песок, и на нем остаются следы, похожие на лягушачьи. Вот пригорок. Вот Сын Жеребца, который возвышается там, расставив копыта и снисходительно улыбается. В мозолистых лапищах у него дымящаяся железная труба. Он встряхивает гривой и кивает на серебристую бочку с замершим буром на оконечности и бездействующим огнеметом. С бочки еще комьями опадает земля. Ни звука не доносится изнутри, но ясно, что она не пустует.

— Учитесь, земноводные! – ржет Сын Жеребца.

По воде бежит рябь: Сом восстанавливается после приступа поноса и тошноты.

2

Землеход не уступал размерами доброй трети Сома. Так показалось собравшимся; на самом деле он был, конечно, гораздо меньше. Сын Жеребца победоносно скалился и расхаживал вокруг. Он возбужденно помахивал хвостом, обнажая огромные морщинистые ядра. Соом топтался на месте, не осмеливаясь подойти к изделию Почвенников. Сомм оказался смелее: шагнул вперед и протянул руку, чтобы потрогать тускло сверкающий металл.

Его сородичи нестройным хором вскричали:

— Не трожь!

— Пусть потрогает, — возразил Жереб. И звонко лягнул землеход ради общего утешения и гарантии безопасности.

Староста нервно огляделся по сторонам, оценивая нанесенные Почвенниками ущерб. Тот оказался на удивление невелик: несколько срезанных металлоконструкций – рам, балок и стрел; болталась наружная лестница, угол которой вырвали с каменным мясом. Как обычно, что-то горело: в полуверсте от берега поднимался столб черного дыма, но только один. Покойников не было. Невдалеке зияла яма, откуда вывинтился сбитый снаряд.

— Пролетел самую малость, — объяснил Жереб. – А тут и я.

— Чем ты его? – благоговейно спросил Дажсом.

Жереб показал трубу. Навел ее на покалеченную лестницу и передернул звено. Ослепительный луч распорол ржавое железо, и лестница с грохотом рухнула в светящийся мусор.

— Это ихнее, — сказал Жереб. – Обронили с месяц назад, когда удирали. Я взял. Пока учился, отрезал ноги Коню, провались оно пропадом. Конь выдюжил, мы его прижгли, схоронили. Ну, не насмерть. Жрет теперь за целый табун и разжирел за месяц праздной сытости

В своих высказываниях разнообразные Чада, всех видов и со всеми невозможными речевыми аппаратами выражались приблизительно одинаково, худо-бедно понимая взаимное кваканье, карканье, ржанье, зуй, шипение и лай – проклятое, но удобное наследие Почвенников, плюс коллективные чтении всеведущей книги Соома. Попадались даже такие, что прочитывали некоторые надписи, хотя бы и выжженные дотла. Совсем уже редкие знали названия укрытий, где таились ночью и днем.

Сомм все-таки прикоснулся к землеходу. Тот был теплым, и чувствительная перепонка уловила слабейшее колебание, словно плод, еще очень маленький, толкнулся ножкой в материнский живот. Правда, Сомм ничего про такое не знал, только про икру.

— Там кто-то есть, — квакнул он сдавленно.

— Еще бы не быть, — усмехнулся Жереб. – Сейчас вынем!

Дети Сома с готовностью обступили вражеский транспорт. Но решительность через минуту сменилась растерянностью, потому что никто не представлял, как к нему подступиться. Капсула была гладкой, без единого зазора; ни щелок, ни выступов, нечего поддеть ломиком.

— Как ты его завалил? – спросил Сом-Соом-Сом. – На нем ни царапины.

— Почем мне знать? Нацелил эту штуку, слева направо провел, он и рухнул.

— Штука твоя сильно яркая. Небось ослепил ездока, и он навернулся. Сейчас оклемается и взлетит! От нас останется туман…

Строй их речи был не настолько упорядочен и подводится к норме из соображений постижимости.

— А как оно видит? – спросила любопытная Сома. – Ни дырочки! И выстрелить неоткуда.

Холодало все яростнее, из рыбьих пастей валил солоноватый пар. Много где было и жарко, но туда не отваживались идти: могли затянуться жабры, отсохнуть ласты, поредеть чешуя. Могли наступить слепота, глухота, немота и бешенство с совокупительной разнузданностью. От последней страдали все, даже Дети осторожных Тараканов, Клопов и гигантских Мух. Их и так поедали за почти полным отсутствием других насекомых.

— Кто его знает!

— Что делать-то будем?

Посыпались идиотские, предсказуемые предложения: скатить в реку, развести костер.

— Бросьте, — махнул рукой Сом-Соом-Сом. – Что ему река? Он под землей находился. И огонь его не возьмет.

— В Соме разогреется, — возразил кто-то.

— Он и так раскаленный был, — сказал Жереб. – Сейчас остывает. Небось там какая-нибудь прокладка, чтобы не зажариться.

— Палками бить, — предложил дюжий Сомс. – Пусть рехнется от грохота.

Это показалось делом более здравым, но утомительным и долгим, хотя Жереб для порядка подпрыгнул и ударил в землеход мохнатыми копытами.

— Голодом уморить, — задумчиво произнес Соом.

— Там может быть еда, — помотал гривой Жереб, внезапно обнаружив нетравоядную смекалку. – И снадобья. А главное, за ним могут пожаловать. Может быть, прямо сейчас! Выручать товарища. Вот выползет штук десять таких же, где мы стоим, и посечет нас напополам.

— В конце концов он здесь замерзнет – прочавкала сердобольная Сома. — Давайте откатим его в Этажи. В подполье. Там жарко, а думать будем потом…

Этажами называли остов строения, от которого остались лишь сваи, балки и кое-где – перекрытия; крышу снесло, помещения выгорели; изначально этажей было намного больше, но сколько – никто не знал; верхние снесло, когда явился Сус вершить расправу, и теперь они покоились рядом, образовав мерцающую гору, вокруг которой буйно разрослись гигантские морозоустойчивые папоротники и лопухи. Но цокольный этаж сохранился; там даже стояли проржавевшие колесницы с обтекаемыми формами, дверцами, и разные Дети там иногда ночевали. Иногда – исчезали. Это было крайне опасное место, поскольку Почвенники, совершая вылазки, чаще направлялись первым делом туда, однако Дети об этом знали, и враг ни разу никого не застиг. Оно полнилось невидимым ядом, и там не стоило задерживаться. Но да, там было гораздо жарче, нежели снаружи.

— Кликни своих, — попросил Соом Жереба.

— Зачем?

— Пишут, что в старину таких запрягали.

Дело было дней столь далеких, что Жереб не оскорбился. Но звать никого не стал.

— Да я и один сдюжу, — заявил он. – Вы только сзади приналягте.

Опасаясь возвращения Почвенников и потому суетясь, землеход наскоро обмотали проволокой и тросами, которых было много припасено неизвестно ради чего – и вот пригодились; десятки перепончатых ладоней уперлись в теплый металлический бок, а Жереб, издавши задорное ржание, напрягся и дернул. На конский манер сразу и опозорился. Сосуд с начинкой медленно перекатился. На лбу Жереба вздулись лиловые жилы, копыта зарылись в пепел и почву.

— Наддайте, — прохрипел он.

Под ноги ему закапали горошины светящегося пота.

— Тяни! – отозвался Дажсом. – От Хога – Махогу! Поднажмем, братья!

— Именем Суса! – подхватил Соом, который по дряхлости не участвовал в затее, да и драгоценная книга мешала ему толком упереться. Он приплясывал сзади на раздвоенном до паха хвосте пуча глаза.

Юный Сомм старался пуще других. Во-первых, он был молод и крепок. Во-вторых, сгорал от любопытства. В третьих, разжегся непреклонным намерением рассчитаться с Махогом за родителя. Его широкий рот приоткрылся, потекли вязкие слюни. Непроизвольно стрельнул язык, которым Сомм в минуты праздности ловил себе в пищу мух, что поменьше – мальков, ибо взрослые были с кулак, и такими не составляло труда подавиться.

— Да вы совсем не толкаете, — обиженно выдавил Жереб, озираясь.

Не успел он договорить, как снаряд мерно загудел. Все отпрянули, в ужасе наблюдая, как начинает поворачиваться коническая верхушка. Только что Дети Сома мечтали откупорить эту штуку, и вот они содрогаются, глядя, как конус начинает выдвигаться на толстой цилиндрической ноге; нога же имеет круглые матовые оконца не то для обзора, не то для стрельбы. Ее диаметр был немного меньше окружности корпуса; по сути, землеход выворачивался наизнанку, готовясь опорожниться – делал примерно то же, что только что предпринял Сом. Вскоре показался едва очерченный продолговатый люк.

— Вооружайтесь, — проквакал Соом, прижимая к груди фолиант. – Мы не успеем разбежаться. Хватайте, что попадется под руку, и сразу бейте.

Сомм поискал глазами, заметил какой-то черный железный штырь с резьбой. Подобрал, взвесил в руке. Он не привык сражаться. Никто из Детей Сома не числился в бойцах. Да и Жереб, если на то пошло, не отличался воинственностью, хотя и позволил себе выстрелить в посланца Почвы. Это граничило с шалостью, мелкой пакостью из-за угла. Едва такой снаряд, неведомой силой движимый, зависал над табуном Детей Жеребца, тот разбегался врассыпную, не помышляя об отпоре, и так бывало со всеми Детьми. Они, ютившиеся в посланных Сусом пещерах, лишь хорохорились в грезах, не решаясь на кровопролитие. Но Сомм, очевидно, просто не успел выпрямиться, ибо привычно опорожнялся лежа на боку, и если бы сопла – Дети Сома не знали, что это сопла – включились, то лишь погнали бы его по дымящейся, заваленной каменным и металлическим хламом почве. А значит, наружу выберется собственной персоной Почвенник.

Которого никто из живых ни разу не видел вблизи. Кто наблюдал вплотную, тот сгинул, а издали запомнились только серебряные фигурки с аккуратными непроницаемыми шарами вместо голов.

Цилиндрическая нога остановилась. Казалось, что из корпуса вырос толстый гриб.

— Что твой елдак, — хмыкнул старый похабник Трисом.

Сомм невольно засмеялся, но быстро осекся средь общей напряженной тишины. Обоих никто не одернул. Сомма считали недалеким, взять с него было нечего, а от Трисома можно было получить пространный ответ в выражениях, которых никто из Детей Сома часто не понимал, но общий посыл улавливал.

Люк, оказавшийся скорее шторкой, пускай и чрезвычайно прочной, поехал вверх.

Из отверстия высунулась трясущаяся рука. Без перепонок, когтей и шерсти. Пальцев – пять штук. Все окровавлены.

3

Почвенник был женского пола. Это немедленно стало доводом в его защиту, ибо дети всех тварей, населявшие царство Суса, благоговейно относились к самкам как собственным, так и вообще любым, включая животных, даже насекомых; последние достигали такого размера, что пол удавалось распознать без труда. Самки работали в поте лица, рожая Сусу, ибо заповедовал Сус, большая часть приплода жила от силы часы. Что-нибудь вечно оказывалось негодным: то вместо кожи или шкуры – прозрачная пленка, сквозь которую просвечивали потроха; то не было конечностей, то головы продолжались туловищем величиной с ладонь, а еще бывало, что зияли черепа, заполненные водой, которая немедленно вытекала, а с нею, как догадывались окружающие, все зачаточные мысли. Так, слюнявый недоумок Сомм считался очень удачным экземпляром, способным производить потомство и усваивать книгу Забытия. Да если повториться, то не так уж он был и глуп, поразумнее многих – разве ляпнет что или перднет для смеху, а косорукость и неумение что-либо смастерить встречались и у толковых детей Сома. И Сомм первым выронил свой штырь при виде женщины.

Та, шаря ладонью по цилиндру, уперлась и высунула голову. Шара не было, голый череп. То есть не голая, а с долгой русой гривой, которая рассыпалась по плечам и наполовину закрыла лицо. Вот оно было голый. По лбу тянулась кровоточащая ссадина, кровь заливала правый глаз, левый скрывался за прядью. Рывок исчерпал силы подземной самки. Она прерывисто выдохнула и замерла. Собравшиеся стояли столбом и не смели приблизиться. Наружность пришелицы ошарашивала и отвращала. Обнаженная кожа, которая не защищала ни от чего. И правильные черты. Правильные некогда. Детям Суса время от времени попадались изображения тех, кто жил до прихода четырех отпрысков Жеребца и всемирного пламени. Все это были, как они знали, былые и будущие прислужники Махога, поклонники Юды, которые отправились к раскованному Сатане. С тех пор понятие нормы исчезло. Нормой было все, что умело жить, передвигаться, принимать пищу, размножаться и общаться с себе, если так можно выразиться, подобными, так как подобия зачастую не было в помине.

Та, что явилась из почвы, что-то пробормотала. Никто не понял. Она повторила громче, настойчивее. Дети Сома переглянулись. Язык был незнакомый, хотя не казался напрочь чуждым. Молящая интонация, построение фразы, многие звуки – нет, никто и не слышал о таких вещах, но все уловили нечто смутно знакомое и привычное. Чем пользовались все. Впрочем, догадаться о смысле было не трудно.

— Да, все равно она тут помрет, — совершенно здраво рассудил старый Соом. – Вон кожа какая. Не зря же они сидят под землей. Черное небо Суса обуглит эту нечисть.

Все невольно подняли глаза на мрачные небеса, чьих было царствие.

Но самки не разделяли мужского трепета перед своими особами. Только что добрая Сома шагнула вперед и плюнула в окровавленное лицо. Затем подобрала брошенный Соммом штырь.

— Давайте, спасайте, — процедила она. – Я сама загоню ей это в дупло.

Очевидно, белокожая поняла. Она сперва инстинктивно подалась назад, но тут же скривилась от боли и дернулась наружу – наверно, внутри ей что-то сильно мешало: придавило или прищемило. Глаза расширились. И Сомм, вообще не сознавая, что творит, вдруг сделал шаг вперед и взял ее за удивительно мягкую руку. По лицу самки пробежала будто бы рябь. Рука была теплой; чешуйчатая, почти бронированная ладошка Сомма – холодной. Но Сомм ничего не заметил. Он осторожно потянул. Самка собралась с силами, уперлась ногами во что-то невидимое, сдвинула брови. Произнесла какое-то слово. Смахивало на команду. Сомм дернул, и она выскользнула на половину корпуса. Одежда, как и предполагали собравшиеся, была серебристой.

Тут приплелись сын и дочь Кота. Оба обросшие спутанным, с колтунами, мехом; глаза без ресниц и почти без век, подернутые защитной пленкой. У дочери окрас был с намеком на полосы, но, может быть, это были разводы въевшейся грязи. Котта и Котт пересидели атаку в самом опасном убежище – туннеле, который находился глубоко под землей. Туда вел наклонный спуск по когда-то ребристым, а ныне начисто стершимся лестницам. Другие Дети не отваживались туда соваться отчасти из суеверного страха перед настоящими катакомбами – («Котакомбы – неспроста это!» – бахвалились Коты), откуда было рукой подать до почвенных пластов, отчасти из-за крыс – не Детей их, а настоящих, ростом с Собачьих родителей. Дети Кота, в отличие от подавляющего большинства других, не были вегетарианцами и охотились на этих крыс, зачастую неся тяжелые потери. Их сжирали дымящимися, тех и других, не брезгуя желчными пузырями, которых кошки обычно не трогают. Другим отличием детей Кота было не столь почтительное отношение к самкам, что, несомненно, объяснялось плотоядностью, которая, как давно подметили разношерстные дети Суса, уродует нравы.

— Большая удача, — заметил Котт, не здороваясь. – Что, к нам поволокли?.. Снаружи эта гадина не выживет.

— Сожрете, — уверенно квакнул Сомс.

— Это потом животами маяться, — хмыкнул Котт. – Если она вам нужна, то мяукаю поберечься. Вы небось навострились в свои Этажи? Тогда можно оставить и здесь. За ней обязательно придут, и вы уже не отсидитесь в своем Соме. Ее надо к нам, в туннель, на глубине там жарко.

— И ядовито, — напомнила Сома.

— Коты же почему-то не дохнут. И твари, которыми кормятся – тоже. Может, и не маются даже. Не хотелось бы наблюдать, — сказал Жереб.

— Благоприятная мутация, — пожала лишайными плечами Котта. Где она подцепила это научное выражение, никто не имел понятия. Лишаи переливались в свете смертоносных огней.

Старый Соом задумался. В словах Котта имелся резон. Правда, соваться в туннель отчаянно не хотелось, однако Соом как староста считал себя обязанным умножать знания и полагал важным лично потолковать с самкой Почвенников, когда та вернется в чувство. Таких диалогов на его памяти не было. И еще он слышал, что в туннеле было много надписей, начертанных до вмешательства Суса, и очень хотел их увидеть.

— Пожалуй, пойду, — сказал он.

— Я тоже, — неожиданно выпалил Сомм.

— Зачем? Какой с тебя толк?

— Такой, что ты старый, а остальные боятся. Вон, Сома уже обоссалась.

Это было так. Сома, ничуть не смутившись – никто не стеснялся вещей естественных, — запальчиво выставила то, что должно было считаться подбородком, а на деле представляло собой мешотчатый скос.

— Территорию метит, — мяукнула Котта.

— Всякому времени – своя территория, — веско заметил просвещенный староста. – В седую старину был город, где коты охраняли от крыс музеи. Шла война. После нее в город специально привезли целый поезд котов.

— Что такое музеи? Подозрительно спросила Котта.

— Что такое поезд? — подал голос Дажсом и тут же продолжил: — Пусть малец идет с ними. Именно что бесполезный. Хоть сообщит, если тебя, старого, поймают на клык.

— Я быстрый, да, — похвалился Сомм. – Я вжик – и выскочу.

Соом все-таки колебался.

— Я так и не пойму, на что она вам, — сказал он Котту.

Тот пожал плечами.

— Конечно, желательно в пищу. Но можно нарезать из нее приманок для крыс.

— Сначала потолковать, такое мое условие, — отчеканил Соом.

— Да на здоровье. Будешь учить язык? Раньше ласты откинешь, старый, и жабрами ссохнешься. И какой тебе прок от ее рассказов? Сом у вас есть, пересидеть можно. Жратвы хватает. Даже книга имеется почитать.

— Знать всегда лучше, — ответил Соом, хотя спроси его кто-нибудь, почему это так, объяснить не сумел бы.

— Захавай меня Махог, если туда полезу, — прогремел Жереб и демонстративно отступил.

— С твоими-то копытами, — подхватила Котта. – Все правильно понимаешь. Ты же сверзишься на первой ступеньке. В кокосовых черепах у копытных встречается мозговое молочко. – И она непроизвольно облизнулась от этого образа: расколотый кокос величиной с добрую тыкву – две половинки, из каждой удобно лакать шершавым язычком, где сосочки разрослись уже, как трава.

Самка, на вид ни слова не понимавшая из их речей, протяжно застонала. Помогая себе рукой, она вывалилась до колен и высвободила вторую. Сомм машинально бросился к ней, ухватил под мышки и выволок целиком. Она повалилась на угольный снег, который чавкнул, уже почти весь превратившийся от тепла землехода в жидкую грязь.

— Там могут быть другие, — заметил Котт.

— Покойнички, — уверенно добавила Котта. – Мертвая тишина. Я знаю ее.

Жереб ударил по землеходу копытом.

— Ну, эту дуру вы к себе точно не закатите, — заметил он Котту и Котте.

— Оно нам нужно? В рот не положишь.

— Хватит про рот, — осадил его староста, кивая на тщедушную фигуру, которая лежала ничком и слабо скребла пальцами черное месиво. Его передернуло при мысли о трупоядстве. – Это наша добыча.

— Наша, — уточнил Жереб, но без особой настойчивости. Он был туповат, как все Дети Жеребца, и, чудом сбивши вражескую машину, исчерпал свой резерв творческой инициативы и любознательности. Его интеллектуально-мнестические способности стремительно мчались к нулю.

Самка вдруг подняла голову и быстро-пребыстро залопотала. Она спешила, проглатывала слова, давилась ими, задыхалась, и многое, похоже, повторяла. И Сомам, и Котам, Жеребу чудилось, что еще немного – и они поймут, о чем идет речь; Жереб даже зашевелил ушами – не совсем лошадиными, но все-таки большими и с кисточками.

— Сомаха, проверь, целы ли у нее кости, — распорядился Соом.

Выступила древняя знахарка Сомаха. Скрипнув чешуйчатым панцирем, она присела на корточки и принялась осторожно мять самку перепончатыми, но узловатыми от старости пальцами. Серебро зашуршало. С небес спикировал почуявший пищу Сын Баклана. Он приземлился шагах в двадцати, распахнул зубастую пасть и требовательно заорал, взмахивая когтистыми крыльями.

— Кости целые, но вишь, падальщик пожаловал, — проскрипела Сомаха. – Не жилица.

— Что с Почвенниками делают дальше? Их сожигает Сус? Он собирает их за к пиршественным столом, где возлежит Сын тучного Тельца?

— А вот распорют Котики, и будем знать. – Сомаха выпрямилась, насколько позволил горб. – Волоките под землю, если собрались, не то сейчас и кончится.

Котт и Котта согласно зашипели. Соом посмотрел в сторону жерла.

— Несите, — решился он. Но сам не прикоснулся к самке. Сомм удивленно понял, что старик боится, а сам он – нет. Он оказался в чем-то выше старосты. Это было неожиданно. Сомм хрустнул плечами, нагнулся и вновь подхватил самку. Она тонко и безысходно завыла.

Воздержались от помощи и Дети Кота, но не от страха, как опрометчиво подумал Сомм, а просто не сочли это нужным. Они развернулись и побежали к туннелю. Соом засеменил следом. Сомм, тоже семеня, но задом наперед, замкнул шествие. Скрип снега слился с шорохом от волочения. Тянулись следы от рыбьих хвостов, немного похожие не то на санные, не то на лыжные.

Селение провожало их пустыми взглядами. За Детьми Сома маячил Жереб, который провожал конским оком свой бесполезный трофей.

4

Вход в подземелье когда-то имел прямоугольную форму, но с пришествием Суса оказался завален надстройкой, внешнему виду каковой было суждено навсегда остаться тайной. Сглаженные атомным жаром ступени превратились в заснеженный пандус, где четко виднелись недавние следы Котта и Котты. На коростяном лбу Сомма выступил бисерный пот. Ему не было особенно тяжело, это передавался страх старосты. Сомм не желал встречи ни с крысами, ни с новыми котами.

Пандус перешел в ровную площадку с кубическими сооружениями. Некоторые были повалены. Староста, щуря подслеповатые глаза, поглядывал на них и явно сожалел, что ковыляет мимо и некогда ему задержаться, рассмотреть остатки выгоревших надписей.

— Кофе, — произнесла по-своему самка.

Сомм оглянулся на Соома.

— Ко-фе, — повторил он. – Она так сказала.

— И что это значит? – буркнул тот. – Тащи, не отвлекайся. Здесь ногу сломишь того и гляди.

Процессия вошла в темный проем. Разные вещи светились там и тут, но недостаточно ярко.

— Эй! – окликнул староста Котта и Котту. – Огня у вас, что ли, вовсе нет? Глаза у нас не кошачьи.

— Ступайте осторожнее, — бросила через плечо Котта. – Внизу светлее.

— Это почему?

— До нас там селились Птицы. Дети Голубей. Им было плохо видно, зенки повытекли, вот понатаскали с поверхности всякого хлама. Уж сколько лет, а все тлеет.

Шагая медленно, они приблизились к стоявшим в ряд оплавленным тумбам. С обеих сторон по краям торчали будки – в том же состоянии. Проходы между некоторыми тумбами были перегорожены косыми заслонками. Дальше начинался спуск. Четыре лестницы, разделенные барьерами. Те самые стершиеся, когда-то ребристые ступени.

— Зачем туда, — сказала самка.

Соом встрепенулся:

— Туда! Она говорит: «туда»! – Это слово он понял, оно было общим. С внезапной угодливостью, ему самому непонятной по отношению к врагу, старик закивал: — Туда, туда! Надо так! Сгоришь или заболеешь наверху!

Но сразу подумал о пресловутом хламе, который переправили под землю Голуби. Будет ли лучше?

Сомм же понял, что обязательно сверзится, если ему не помогут.

— Кто-нибудь, — квакнул он. – Мне нужно держаться одной рукой. Возьмите ее с другого бока!

Котт раздраженно зашипел, но все-таки подошел. Вдвоем они повлекли самку вниз, в слабое зарево. Подножье лестницы виделось явственно. Барьеры внизу были оснащены высокими сосудами, по бокам иногда появлялись оплавленные скрученные перила, а на округлых стенах проступали изображения. Сомм, никогда сюда не совавшийся, опасливо смотрел на улыбчивых самцов и самок Махога. Изображения почернели от времени, покрылись грибами и плесенью, среди которых что-то шевелилось, но местами сохранились на удивление хорошо. Во всяком случае, можно было различить белые зубы, светлую кожу, неприятно синее небо. Впрочем, неприятным было не оно собственно, а чувство, будто Сомм нисходил не к Детям Кота, а дальше, в толщу земли, к тем самым почитателям Юды, которые веками лыбились со стен.

Старосте все это было тоже в новинку. Он сильно возбудился и стал дышать часто, с клокотанием в горле. Ему очень хотелось задержаться и поскрести эти грибы, что бы в них ни скрывалось, отчистить хотя бы кусочек вогнутой картины. Но никто не собирался его ждать, и вслед за всеми он шагнул с лестницы на уходившую вдаль платформу.

Она была широка и упиралась в стену, где тоже было что-то изображено. Какие-то предметы, собранные из мелких разноцветных камней. Платформа была загромождена всяким фосфоресцировавшим ломом, как будто черный металл стал цветным. Светилось также из ровных боковых канав, которые с обоих концов уходили в темные туннели. По стенам поверх рвов тянулись таблички с начертаниями. И снова – покрывшиеся паршой изображения Почвенников, а также непонятных предметов. Самым странным в последних казалось то, что все они были целыми, а сами Почвенники сияли от счастья в своих ненатуральных одеждах и украшениях. Это понимал даже Сомм. Вокруг стояла полная тишина, только что-то слабо потрескивало.

Староста прищурился, стараясь прочесть настенные начертания. Губы беззвучно зашевелились. Котта остановилась рядом, щелкнула когтем по книге у него под мышкой, и Соом испуганно прижал к себе сокровище.

— Разбираешь? – спросила Котта.

— Буквы знаю, кое-какие слова, а целиком непонятно.

— Ты вниз-то глянь.

Староста посмотрел. По дну канавы из ниоткуда в никуда тянулись ржавые металлические брусья. Две штуки. Между ними сплошным частоколом лежали увесистые балясины, и все это в целом напоминало положенную плашмя бесконечную лестницу.

— Здесь что-то ездило, — сказал Соом.

— Соображаешь, — ухмыльнулась Котта. – Ладно, старик. Тебе все равно не хватит жизни, чтобы прочесть. Хромай к своим, с тебя достаточно.

Сомм, уже отпустивший самку и стоявший над нею, услышал и обернулся. Котт шагнул к нему.

— Ты тоже, — скомандовал он.

— Почему? – тупо спросил Сомм. Самка неподвижно лежала у него в ногах.

— Потому. Вы все равно не жрете мяса.

Тот моргнул.

— Ты же обещал, что не станешь ее жрать…

— Ну мало ли кто что пообещает, — усмехнулся Котт. – Вали отсюда! А то нам и рыба не в тягость.

Тут к нему подошел староста.

— Дети Кота, — произнес он, стараясь говорить внушительно и грозно. – Сом хранит нас, и Сус видит все. Не делайте этого. Не грешите братоубийством. Давайте для общей пользы допросим…

Котта взмахнула мохнатой рукой и чиркнула по его щеке кривым когтем. Короста вскрылась, выступила бледноватая кровь. Соом отшатнулся и выронил книгу. Книга была ему дороже всего на свете. Он неуклюже нагнулся, чтобы поднять, и Котта толкнула его ногой. Староста неуклюже завалился на бок, смешно брыкнув раздвоенным хвостом.

Котт тоже выставил когти. Правда, эти выросты были не совсем когтями и уж всяко не кошачьими; у кошек когти прячутся меж бархатных пальцев, а у Детей Кота они сформировались на месте ногтей: длинные цилиндрические выступы прокуренного цвета, которые утончались в конце и дополнительно затачивались самими Детьми. Больше они смахивали на изогнутые острые крючья. Котт оценивающе смерил самку взглядом и задержался на горле. Староста мучительно встал, раздувая жабры. Он кренился на один бок.

Сомм заслонил самку больше от возмущения, чем из жалости.

— Не дам, — еле слышно произнес он.

— Ух ты, — восхитился Котт и погрозил когтем.

— Отойди, — послышалось сзади на чистом, без малейшего искажения языке Суса и всех его сущих, понятном каждому.

Никто не понял сразу, кто это сказал. Котта оглянулась, Котт сузил зрачки до их полной невидимости. Соом завертел головой. Сомм тем более не разобрался, но подчинился машинально и сделал приставной шаг вправо. Самка приподнялась на локте. Рука скользнула по серебристой оболочке и взметнулась. Невесть откуда в ней появилось что-то. Самка рассекла воздух, после чего Котта, Котт и оказавшийся на свою беду рядом Соом вскрылись. Три головы запрокинулись под прямыми углами. Из чистых срезов ударили фонтаны крови – по дуге с обеих сторон, и если бы Сомм по дороге хорошенько присмотрелся к одному настенному изображению, у него бы возникли садово-парковые ассоциации, хотя он, безусловно, не имел представления о парках и садах. Первым упал на колени староста. Руки-плавники подергивались. Котт и Котта обошлись без промежуточной фазы и дружно рухнули навзничь.

Самка, напротив, встала.

— Туда, — наставила она палец на черную нору. – Быстро.

Сомм молча смотрел на нее.

— Быстро, — повторила она на безупречном диалекте Детей Сома. – Сейчас набегут, и тебе конец.

Тот посмотрел на пол.

— Книга, — выдавил он.

Самка шагнула в сторону и пинком отправила фолиант старосты в канаву.

— Жить хочешь? – спросила она, отбросив с лица волосы.

Дети Сома обладали рудиментарным пониманием прекрасного. Тяга к нему естественна, и они находили прелесть в черных сугробах, изгибах расплавившихся металлоконструкций, игре теней и света. Усматривали они красоту и друг в друге, выделяя, к примеру, особые разрезы глаз и толщину межпальцевых перепонок. Сомм, как свойственно многим отсталым существам, компенсировал неполноценность развитием одного отдельного чувства. В его случае – восприятия красоты. И он сумел оценить ее в самке, тогда как его сородичи видели в ней только врага, неприятного и жуткого во всех отношениях. Сомм не смог бы сформулировать, что именно ему нравится. Инаковость? Потому что была совсем не похожа на детей Суса и обитателей Хога. Нет, не поэтому. В ней все было неправильно и в то же время образцово. Сомм, далекий от абстракций мысленно, умел улавливать ее чувственно. Он схватывал не саму красоту, а идею красоты и нормы, воспринимая ее бессознательно, но неосознанность не означала, что это представление не возбуждает ответной реакции на уровне животных чувств. Короче говоря, у него вдруг потекли слюни. И слезы. И встал сомородный орган. Еще его бросило в жар. В ушах загудело, ноздри раздулись, выделяя из миллиона запахов один, необычно свежий. Ткни его кто-нибудь в отдельные прелести – редкие русые волосы, серые глаза, поджатые пухлые губы, — он бы мотнул головой, отрицая их привлекательность.

Он тупо стоял и молчал.

Самка взяла его за руку. Прислушалась.

— Вниз, — приказала она, подвела Сомма к ровному краю канавы и спрыгнула на брусья. Зачарованный Сомм последовал за ней, ни секунды не удивляясь ее стремительному выздоровлению.

Она была здоровехонька изначально или успела чем-то пользоваться. Радиация, очевидно, ей почти не вредила благодаря особенному устройству или зелью.

Переступая через светящийся хлам, они устремились во тьму.

5

Вскоре их окутал почти непроглядный мрак. Самка шагала уверенно, все прочнее убеждая Сомма в исходном притворстве. Оба молчали, опасаясь привлечь интерес местной живности. Потом Сомм все же отважился зашептать:

— Откуда ты так хорошо разумеешь по-нашему?

— Мы разумеем по-любому, — отозвалась она, не особо понизив голос. Взглянув на дрожащего Сомма, сочла нужным добавить: — Наверное, ты заметил, что моя одежда полна неожиданностей. В ней много неизвестного вам оружия, она пропитана лекарствами, а еще переводит с языков уже совсем мутных. Микробных там, вирусных. Впрочем, ты не знаешь, кто такие микробы и вирусы. Но шлема жаль.

— Шлем это шар с твоей головы? – догадался Сомм.

— Да. Там были разные датчики, навигаторы. Но им, чтобы вы поверили, пришлось пожертвовать. Я обойдусь без него.

Ее спутник наступил на что-то живое, споткнулся, ойкнул.

— Не трясись, там был просто паучонок. Хуже, если мы наткнемся на Детей Шершня. От них моей защиты может не хватить.

Они молча ступали по бетону, не страшась обесточенных рельсов.

— Зачем же ты притворялась? – просто спросил Сомм.

— У нас есть тотализатор. Букмекеры. Попросту говоря, я поспорила, что выберусь к вам на сафари максимально беззащитной.

— Но как тебя сбили?

— Меня? Этот мерин? Изобразить крушение было легко. Ваш конек умеет только хвостом слепней сбивать, и то если они доступного размера.

— Что такое сафари?

— Потом расскажу. Как тебя звать?

— Сомм.

— Мы позже выясним, как на самом деле.

— Я сын Сома. А тебя?

— Планета Путина, — ответила самка, все прихорашиваясь на ходу. – Скоро мы доберемся до бокового отсека. За ним уже начинаются Коридоры Власти. Их штуки по четыре на каждом перегоне.

— Что такое перегон?

— Неважно. Здесь же ездили поезда. Это промежуток между станциями. Так называются ваши Этажи.

— И не была ранена совсем?

— Совсем.

— Значит, ты выиграла, — констатировал Сомм. – Что ты за это получишь?

— О, нечто крайне редкое. Практически недостижимое. Отсек уже близко, иди сюда.

Они приблизились к вогнутой стене с ошметками кабелей и обломками труб. Почему-то включился слабый свет, обоих стало видно.

— Засекут же, — прошептал Сомм.

— Нет. Я делаю так, что другим нас не видно и не слышно. Мой спор еще далеко не закончен, главное – впереди. Правда, мне придется здорово отравиться – но ничего, подлечусь Это займет не больше часа.

Сомм понятия не имел, сколько это времени – час. Но смекнул, что немного.

— Почему вы произносите неправильно — «Сус», а не «Иисус»? – осведомилась Планета Путина. – У вас же была Библия, в ней написано верно.

-У нас была книга Соома, а нам трудно произносить двойное «и».

— Иная буква дорогого стоит, — заметила самка. – Аврам и Авраам, например. Или Исак и Исаак. Сом читал вам об этом?

— Там половина выдрана была, — буркнул Сомм. Он удивлялся, с какой все большей легкостью, непринужденностью и даже дружески общается с коварной Почвенницей.

— Никакого гипноза, — пообещала та уже полностью непонятно. – Все натуральнее некуда. Видишь?

Она указала на серебристую змейку, тянувшуюся по ее одежде от горла до паха.

— А наверху язычок. Потяни его вниз. Только медленно. Я включу запись.

Какую запись?

— У вас любовь бывает? – спросила Путина.

Стало вдруг жарче.

— Мы любим Суса и Сома, — ответил Сомм.

— Ах, чтоб тебя, — раздосадовалась она. – Я про другую. Может быть, к жеребцам и бакланам? Или между собой?

— Между собой случается, — выпалил он. – А про таких я и знать не хочу.

— Отлично, — улыбнулась Планета. – Но я-то тебе нравлюсь? Тяни за язычок.

Сомм неожиданно признался себе, что да, она ему нравится. Это было немыслимо, противоестественно, кощунство и святотатство, но его к ней тянуло. Он вспомнил про Сому. Вот приблизительно так. Нет, сильнее.

Шов на Планете Путина разошелся, и вывалились два мягких горба с розовыми пупырышками по центру. Сомм ничего подобного в жизни не видел.

— Потрогай, — приказала она.

Он послушался, и сомодел стремительно прыгнул вверх. Планета стянула остатки комбинезона. На ней не было ни шерстинки, ни чешуйки. Только гладкая поверхность без наростов и нарывов, без шрамов и лишаев. Встречались только редкие бурые пятнышки, которые чуть успокоили Сомма: хоть что-то неладно.

— Разденься сам, — велела Планета.

На Сомме было лишь Махогу ведомо, что: какое-то тряпье, подпоясанное разорванными и заново связанными кушаками. Не пояса, а гирлянды. Он взялся сперва за одно, потом за другое.

— Живее. Смотри на меня и не тяни.

Он кое-как стянул с себя все это убожество.

— Сунь мне руку между ног.

— Я тебя пораню, у меня почти плавник.

— Суй!

Он осторожно сунул.

— Чувствуешь, какая я мокрая?

В Соме, когда там прятались, бывало влажнее, но в Планете — намного приятнее. Сомодел, не спросив разрешения, чуть разделился. Из багрового отверстия потянулись клейкие белесые нити. Они приставали к шпалам.

— Это потому что я хочу тебя. Я захотела тебя сразу, как только ты пришел мне на помощь.

Его? В чешуйчатой коросте, с рыбьим хребтом, пучеглазого, сплошь в перепонках и бородавках? Она возжелала Сомма-недоумка? Правда, чем дальше заходило дело, тем меньше он себя таковым ощущал. И речь изменилась уже заметно. Он словно умнел рядом с нею.

— А усы-то, — восторженно проговорила Планета и поочередно, а после – вместе – обсосала оба.

Усы-то пока были просто смех.

— Целуй меня, осетр, — продолжила распоряжаться Путина. – Мне нравится запах рыбы. Обнимай.

Сомм неуклюже приложился к ней тонкими губами, стараясь не поцарапать, но она единым засосом втянула в себя всю целиком его острозубую ротовую полость. Проникла языком в глотку так, что пищевод сократился; затем – в гортань, едва не задушив – Сомм забился в кашле, и его колкие объятия поневоле становились все крепче и жарче. На безупречной коже Планеты выступили кровавые капли.

— Поверни меня задом, — приказала она. – И войди. Только не надо торопиться, а то паёк у вас тут не особенно богатый. Выбор, я имею в виду, невелик. Знаешь, почему я все это делаю?

— Нет.

— Потому что я тебя полюбила. Первого в жизни. Тут не важно, ты урод или красавец. Главное в душе.

Она уперлась ладонями в драные шланги, пригнулась и широко развела ноги. Сомм осторожно вошел и едва не взорвался. Стало нестерпимо скользко, сомодел как бы дотягивался до маковки черепа, и Сомм боялся лопнуть.

— Не спеши, — наставляла Планета Путина. – За грудь, если боишься не выдержать, не хватайся. И за бока. Вообще не прикасайся ко мне, только тихо двигайся взад и вперед.

— Я тебя тоже полюбил, — глупо пробормотал Сомм. Он сказал правду, хотя всего лишь хотел отвлечься.

— Это очень хорошо. Теперь вставь выше. Откуда опорожняются. Только ненадолго, там туго, и ты сорвешься.

Это оказалось самым трудным, но сильный рыбьим духом Сом совладал и с этим.

— А если родятся дети? – спросил он только с тем, чтобы снова отвлечься.

— Они не родятся, — возразила Планета. – Давай мне его сюда, в рот. Родится кал, как и положено разумным существам.

Сомодел, сомородный орган, хоронился в забрюшинном пространстве и умел выдвигаться на половину локтя Почвенника. Уже без чешуек, откровенно мясной, он с трудом поместился у Планеты во рту.

— Ну и ну, — промычала Путина. Поспешно шевельнув языком, она извергла из Сомма пол-литра жидкости, сильно отдававшей лососевой икрой. – А запах рыбьего жира обожаю с детства. Сегодня диета, — обронила Планета непонятное слово.

— Болт у тебя будь здоров, — продолжила она, одеваясь. Опустошенный и влюбленный Сомм стоял дурак дураком. Заметив это, Планета перестала быть вульгарной, помогла ему замотаться в тряпье и ласково взяла за руку.

— Вон там отсек, — показала она.

Чуть видная, сливавшаяся со стенкой округлая дверь с кодовым замком и поворотной, как у сейфа, ручкой. Высокое напряжение. Табличка – череп с костями неизвестного существа. Четыре титановые ступеньки. Решетчатые. Без перил.

6

— Меня-то, такую рожу, хоть не сразу сожгут? – не выдержал Сомм.

— Что ты! – рассмеялась Планета Путина. – Тебя там только и ждут. Гейзер Чуркиной просто не терпится на тебя посмотреть. И не только, — добавила она со значением.

И Сомм неожиданно осознал, что навсегда расстается со всем – Сомом, односельчанами, лучевой нагрузкой, взорванным городом. С лесом, местами необъяснимо вечнозеленым, где водились невиданные существа. С Жеребцами, Орланами, Ветрунами, Змееглавцами и Шатунами. С вечным, но уже въевшимся в измененные клетки морозом. Вероятно, с непрошибаемой тьмой и снегом. Кострами, водой, налетами Почвенников. Россказни старости он уже потерял. Стало жаль всего этого – извращенной тоской по гнусному, но привычному. И только вскипевшая в Сомме любовь не дала ему повернуть назад, пренебрегая Детьми Котов и Крыс.

Путина прошлась пальцами по невидимым, утопленным кнопкам. Щелкнула ручка. За дверью оказался широкий люк, который поехал назад, как оконечность толстого стержня, а тот тонул где-то в глубинах горных пород. Пространство освобождалось. Вспыхнул теплый свет – домашний, сказал бы Сомм, знай он, как тот выглядит. Сомм почему-то ждал мертвящего, белого. Сбоку растворилась дверца, сливавшаяся со стеной.

— Вот и вы, наконец-то!

Распростерши объятия, вошел благообразный пожилой человек в обтягивающем белоснежном трико. Одежда была увешана коробочками, линзами, проводками. Пухлые кисти были упрятаны в медицинские перчатки.

«Лекарь», — почему-то сообразил Сомм.

Но ошибся.

— Преподобный Космос Гундяев, — представился вошедший. – Исповедник и пастырь данного сектора Бункера.

Сомм промолчал, глядя непонимающе.

Космос сделал широкий круговой жест рукой.

— Все, что построено под землей, называется Бункером, и это один из его секторов. Эй, голуби мои сладкие!- призвал он, заметив, что Путина и Сомм чересчур неприкрыто себя ощупывают. – Прошу вас не здесь. У вас будет достаточно места для грешных утех.

— Ты не пострадала, моя милая? – заботливо обратился к Планете преподобный.

— Ни капли. Было забавно, когда меня вознамерились съесть кошки.

Гундяев не развеселился.

— Это не дело. В следующий раз надо снабдить их кошачьим кормом. У нас тоже водятся кошки, — пояснил он Сомму. – Только они совершенно обыкновенные и бесподобно мурчат, если чесать за ушком. У нас в своем роде Ноев ковчег. Здесь сохранилась вся нормальная живность, какую удалось уберечь. Она живет в зоопарке. Тебе ведь известно про Ноя?

— У их старосты была Библия, — сказала Планета Путина. – Сшитая невесть из чего.

— Ты ее выбросила, — с горечью напомнил Сомм.

— Я никогда ничего зря не выбрасываю, — возразила та и вынула фолиант из межъягодичного пространства, где, Сомм мог поклясться, минутами раньше было просторно и пусто. – Но старосте не повезло. Он угодил под резак вместе с Детьми Котов.

— Все мы возляжем под этот резак, — кротко утешил ее Космос. – Так что же: там есть про Ноев ковчег?

— Немного есть, — сказал Сомм.

— А еще?

Преподобный взял Библию и принялся ее листать.

— Да, чего тут только не найдешь, — пробормотал он сдавленно, но, как почудилось Сомму, с одобрением. И вклеено, и дописано… Вот это, например.

Он начал читать. За сильно попорченным временем рассказом о целовании Суса шло следующее, начертанное на другой бумаге и другими буквами:

«Василий Сталин исступленно гвоздал каблуком извивающегося жовто-блакитного червя.

“Ахррр! Ахррр!” — рычал Василий. Слов у него не осталось.

Уже довольно давно на мир пала тьма. Но не совсем. Еще сохранились отдельные люди, которым было дорого дорогое.

За спиной у Василия расцвел ядерный гриб.

“Уходим”, — молвил старец Дристобор, творя дезактивирующую молитву…»

Это был древний и темный по смыслу фрагмент, восходивший еще, быть может, к досусовым временам. Соом не понимал его и видел в нем описание чудес, произошедших сразу по возвращении Суса, которое по чьей-то непонятливости переместилось из конца книги в ее середину.

Космос пытливо всмотрелся в Планету.

— С ним-то ясно, — произнес он. – Ну, а ты? Ты сумела в него влюбиться?

— Истинно реку тебе, отче, — ответила та, что – да. Он совершил для меня подвиг, пришел мне на выручку. Нес меня. У него такой… такой многообещающий уд…

— Вас проверят на полиграфе, — предупредил Гундяев. – Это условие пари. Возьмут анализы, определят гормональный состав. Но я рад за тебя, дочь моя. Запись уже достаточно убедила меня в твоей искренности. Ты обрела нечто дорогое и важное, ценное для тебя лично.

— Да уж не Ракете Рогозину давать, — усмехнулась Путина. – Там такие жабры… если поиграть в них кончиками пальцев, но перед этим подстричь неровно ногти..

— Избавь, — отмахнулся преподобный. – Я тоже слаб и рискую соблазниться.

— И что? В соблазне же подвиг.

— Да, но годы гнетут меня… А искушения множатся в угоду Махогу. Сейчас, мой дорогой… я не ошибся – Сомм? вам устроят маленькую экскурсию.

Странно, но тот его понял.

— — Конечно, экспозиция будет скромна, всего не обойти и за нашу долгую жизнь, но кое-что я вам покажу как лицо духовное и ответственное за развитие юноши в правильном направлении. Мы начнем с галереи портретов – живописных, фотографических, стереоскопических, восковых. Увидим посмертные маски основателей Бункера, если от тех хоть что-то осталось. Но для начала вам, разумеется, придется привести себя в порядок. Планета!

— Да, преподобный? – присела в реверансе Путина.

— А вам, — спохватился Космос, — не режут слух наши имена. «Планета», например. Ведь это не имя, это наименование небесного тела.

— Да нет, — пожал плечами Сомм. – Мы ведь тоже разные Бобры, Сомы, Вепри, Лоси. Каждому свое. По ранжиру, — добавил он совершенно невозможное для себя слово.

— У нас элементы телепатического обучения. Да, у каждого своя стезя, каждому – по заслугам, свое. «Jedem das Seine» — так было начертано на вратах одного древнего учреждения. Между прочим, не бессмысленная фраза.

— Что такое сафари? – спросил Сомм.

— После, мой мальчик, после. Чтобы усвоить это, понадобится некоторое духовное просвещение. Будь любезна, Планета, отведи Сомма поочередно в дезактивационную – мытья вам вместе, так что можете немного развлечься. Потом – под сканер и в лабораторию. Генетическую – обязательно. И в душ, само собой! Там тоже будет возможность снять напряжение. Потом Сомма должным образом переоденут, и мы перейдем к делу. Любишь его? – вдруг свирепо осклабился он.

— Люблю, — без запинки ответила Планета Путина. – С первого взгляда.

— Большая редкость, но случается. А ты ее? – Гундяев вперил в Сомма взгляд, какой тот видел только у Орланов.

— Больше себя самого.

— Фантастическая удача, неслучайное пари. Я верю вам, молодые люди, но проверю. Давайте же начнем.

Он что-то произнес в пустоту, и разошлись новые двери. Впереди протянулся коридор с обещанными снимками, картинами и изваяниями.

— Бункеров тьма, — словоохотливо поделился Космос, шагнув за порог. – По возможности они соединены. Их строили еще во времена Второй войны, снабжая всем необходимым на многие годы вперед. С приходом к власти пращура твоей возлюбленной строительство резко ускорилось и приняло международный характер. Его обсуждали на разных – саммитах…

— ?… – еще не понял Сомм.

— Высоких встречах, собраниях. Великих Семерок, Восьмерок, Четверок, Двадцаток. В том числе и тет-а-тет.

— А?

— Наедине друг с другом. Идемте же, друзья. Вот статуя предка нашей Планеты, который по праву считается одним из главных создателей данного Бункера.

И Сомм уставился на золотую носатую и лысую фигуру, стоявшую на персидском коврике босиком и в кимоно, руки в боки. Обнаженная грудь, маленькие круглые глазки, чем-то похожие на соммовы. Сходства с Планетой не было ни малейшего, и он об этом сказал.

— Прошла тьма веков, — пожал плечами Гундяев. – Мы все утратили внешнее сходство с пращурами. Правда, в некоторых угадываются дорогие черты.

Коридор был пуст. Очевидно, здесь никого не боялись и в случае чего распыляли потайными орудиями. А может быть, выстреливали сильнодействующими средствами или как-нибудь быстро сводили с ума.

Сомм, Космос и Планета были одни.

— Почему у нее такое необычное имя? – спросил Сомм.

— В согласии с величием Махога вообще. Здесь во всем отражается нечто мощное, разрушительное, грозно, ну или уж слишком заметное, выдающееся. Мой предок якобы поклонялся человеку-Сусу, однако я служу Махогу и Сатане, а потому зовусь Космосом, ибо он бескраен. Планета грандиозна и прекрасна. Она планета вся. Все потомки первых колонистов выбрали себе яркие, зачастую пламенные имена. А вы по собственной воле нареклись Сомами и Вепрями. Вы – твари, мы – конструкторы. Но начнем же обход.

7

Коридор оказался не настолько безлюдным. Статуя лидера была необоснованно велика, и за ней прятались Почва Ле Пен и Спутник Гагарин. Оба румяные, мускулистые, загорелые они неожиданно выскочили и заключили Планету Путина в объятия. Космос Гундяев взирал на эту шалость добродушно.

— Вернулась! Цела! – закричали они хором.

— А Сомм-то каков! – порадовался Спутник. – Прямо лягушонок в коробчонке!

— Не смей! – Планета показала ему кулак.

— Ну, теперь мы тоже на такое же сафари. Теперь нас не удержать. И сразу же – диаконский чин: слышите, Космос?

— Да поспоспешествую, — отозвался тот, оглаживая бородку.

— Почему на такое же? – спросил Сомм, на сей раз уточнив вопрос.

— Потому что любовь же у вас. – Ле Пен сверкнула лазоревыми глазами.

Гундяев решил уступить.

— Во все времена молодежи нравилось поохотиться, — улыбнулся он. – Я вижу в этом обычный спорт.

— А того, что мы люди – не видите? – сдерзил Сомм.

— Это не совсем так. Проповедь будет дальше, но считай, что отчасти она уже началась. Вы сами причислили себя к рептилиям, земноводным, пернатым, парно- и непарнокопытным. К ежам и страусам, которые скачут в запустении. Даже к бактериям и амебам. Некоторых мы сохраняем для изучения. Между прочим, мы собираемся вскрыть вашего Сома. Напластовать его, ибо он похож на древо, по годовым кольцам которого можно кое-что выяснить об истории мира. «Не все мы умрем, но все мы изменимся», — примерно так сказал ваш апостол. И да, под Сусом умерли не все, но изменились основательно – я бы даже выразился: капитально. А мы, как видите, сберегли даже старую речь. И славьте вашего Суса за обретение ваших истинных обличий – гиен и крокодилов. Потому на вас и охотятся. Благо мы обитаем в Геенне. Мы не меняемся, мы закаляемся.

— Ты дашь его мне? – спросила у Путиной Почва, кивнув на Сомма.

— Конечно,

Ответ поразил его. Сомм и помыслить не мог разделить нежданное чувство.

— А мне? – взметнулся Гагарин. – Вы так уже делали?

Почва и Спутник легли у ног статуи валетом и принялись остервенело раздеваться, помогая себе белоснежными зубами.

— Но не здесь же, — остановил их Космос. – Не перед ликами предков. Хотя, впоследствии возможно… — О чем-то поразмыслив, он заметил: — Впрочем, я допустил неточность. Мы тоже изменились: стали здоровее, сильнее, живем сотни лет, ежеминутно готовы к соитию. А наши имена! Вспомните свои и оцените наши: Восток Иванов. Магма Чаплина. Мантия Ельцина. Вулкан Медведев. Ядро Трамп. Чернозем Михалков. Пламень Асад. Марид Хусейн. Чем Кем Им. Астероид Фюрер. Девочки Геббельсы – Пояс Астероидов, среди них есть Церера, Ганимед, Каллисто… Все они некогда умерли, но сохранился годный генетический материал… Наша гордость – сиамский близнец Ленин-Сталин. Похотлив, как морская свинка. Имеется Буря Кобзон – поговаривают, что еще тот самый, живой и настоящий. Орбита Меркель. Архипелаг Обама. Ракета Рогозина. Метеор Эрдоган. Пламень Каддафи. Уран бен Ладен. Да можно без конца продолжать… Нас нарекли звучно и гордо. Идемте, почтим их великих предков.

Все четверо двинулись по коридору.

Сомм в этой экспозиции не знал никого. Староста не называл ни одного имени. На месте Ракеты Рогозина вообще висела пустая рамка.

— На реставрации, — почему-то смутился Гундяев.

— А как вы поступаете с теми, кого не сберегаете для изучения? – осведомился Сомм.

— Травим их, как и положено на сафари, — удивился вопросу Спутник. – Поверхность тоже не лишена интереса. На для нас сразу и заповедник, и аттракцион.

— Что такое аттракцион?

— Каруселя с лошадками, — издевательски объяснила Почва. – Спутник, я уже мокрая. Я хочу его, тебя. Я хочу всех.

Со стен смотрели незнакомые лица: востроносое, с кубической головой – карликовый прародитель Вулкана, в парике, кто-то с железным ломом в заднепроходном отверстии, еще один — в петле на шее, жирный очкарик в кителе, рыжий клоун, ушастый негр и даже для Сомма страшная, как смерть, бабища. Гипсовая старушка, закутанная в шаль и в простеньком платье. Зловещая харя в чалме. Брод, пересекаемый полуголым Лидером на Жеребце. Снова Лидер, и вот он целует рыбу¸ а дальше – поит лосиху из бутылочки. А еще дальше наряжен Орланом и собирается крутить педали допотопного летательного устройства.

…Вчетвером обходили они галереи и холлы, библиотеки и закрома, чайные комнаты и кухни. Космос Гундяев степенно вышагивал впереди. Там уже попадались люди в чистых и светлых одеждах, но в основном – нагишом. Сомм плелся сзади, испытывая непонятный стыд. Наверху он с чем только не сталкивался – и с естественными отправлениями где и куда придется, и со спешными, хищными совокуплениями в неподходящих местах. Как-то раз всем селением отымели дружно даже Сома. Потехи ради. Отец, но как не подшутить над Отцом? Надели деревянные маски (а ну как признает) с длинными трубками, зашли на глубину. Сом остался равнодушен. За тысячу лет с ним чего не случалось – то же самое, например, но в исполнении плотоядной касатки, которую сам Сатана знает, как, занесло в мирные воды, и она решила потешиться перед тем, как в странном выброситься на сушу. Однажды приладился гигантский десятиног, этот докучал Сому долго. А деревенщина была ему безразлична.

Иногда попадались лабораторные помещения с полупрозрачными дверьми. За ними копошились над чем-то Почвенники в салатного цвета робах. Туда экскурсию не пускали.

Холлы и обеденные залы подавляли роскошью: диванами, скажем, и креслами из натуральной кожи. Почва Ле Пен указала на богато расшитый пуфик:

— Вот эту вещицу я лично набила мехом ваших Котов. Сафари лет восемь назад… И обтянула шкурой Жеребца, а шила нитками из бобровой шерсти…

Стены мерно гудели, в них струилась некая энергия.

— Уже и не атомная, — заметил Космос, правильно оценив взгляд Сомма. – Теперь есть новая. Она извлекается из абсолютного вакуума. Ведомо ли тебе, что есть вакуум? Полное ничто. Источник нашего благоденствия. Вотчина Сатаны.

Шкафы ломились от напитков и настоящих книг, почти не похожих на Библию Соома. Все без зазоринки, едва ли читанные и многие, вероятно, с неразрезанными листами. Все старинные и в то же время новенькие. Повсюду тяжелые шторы-портьеры, пускай и без окон. Система перископов.

— Любим мы старину,- повинился Космос. – Нынче кнопку нажмешь и видишь, как в вашей проруби всякая нежить плещется. А это все-таки перископ. Вот сей – с затопленной подводной лодки. Подлатали, естественно. Отчистили.

Везде со стен мертво смотрели головы Жеребцов, Сомов, Вепрей, Волков и даже половина мамонтовой.

— Этого я завалил, — гордо сообщил Спутник Гагарин. – Вообрази – народился откуда-то в новом оледенении.

Сомм молча рассматривал добытые на сафари трофеи, сам ощущающий себя добычей мелкой и не заслуживающей отдельного охотничьего десанта на поверхность. Он хорошо помнил эти вылазки: безлунная ночь, прожженная прожекторами. Пылающие Дети Сома, иных волокут в землеходы. Сальные буры вывинчиваются из-под снега, словно кроты; ложатся на курс, не имея крыльев. Идет оглушительная пальба. Гагарин отвел Сомма в оружейную и показал, из чего именно: Сомм обнаружил пистолеты, карабины, гранатометы – тоже явно древние, но в отменном состоянии. Нашлись даже арбалеты и луки со стрелами. Под стеклами стендов хранились капсулы с отравленными иглами и шприцы дальнего боя с усыпляющим действием.

— Вот этот мамонт, — все не мог успокоиться Спутник. – Я и пулей его, и лазерным резаком. Хобот – в сторону! Бивню – напополам. Да еще гранату под хвост – ни махога! Бредет себе тупарем и только сверкает красными глазками. Я подпалил ему шкуру – шерсть у него, знаешь, густая и длинная. Буквально опустошил огнемет. Пустое! Голый, а топает. Тогда я его загарпунил, — Гагарин показал на себе, ткнув пальцем в затылочную ямку.

— Господа! – прервал их Гундяев. – Дальше у нас банные комплексы и любострастные покои. Ты, Сомм, еще побываешь в них. А вот и Церера!

Совсем молоденькая, в салатной форме Церера Геббельс, подбежала к нему с распечаткой. Космос прочел.

— Все с тобой ясно, — сказал он. – Проверили твою кровь. Ты из Раздеваевых, а зовут Николаем. У вас в деревне одни Николаи и жили, так что не ошибусь.

— Какая заманчивая фамилия, — похвалила Почва.

— В покоях и комплексах, — продолжил преподобный, — участвуют не только дети Махога — «Магога», кстати если правильно, но и специально обученные особи ваших видов. Многие предпочитают, тем более в структуре древних БДСМ и дао-практик.

Сомм по-прежнему пребывал в замешательстве. Ему не хотелось делиться с Планетой ни с кем. Ей, судя по ее взгляду – тоже.

— Голуби, — умилился Гундяев. – Истинные агнцы! Пожалуйте в трапезную, чада мои!

8

Трапезная представляла собой огромный зал под средневековую старину, выдолбленный в каменной породе. Вообще, отмечалось смешение стилей – налицо была самая оголтелая эклектика. Деревянные балки, какие-то жернова, снова тяжелые шторы, абстрактная живопись на стенах пополам с черепами особенно ценных трофеев; истертые, простреленные и неизвестно чьи знамена; полые рыцарские доспехи, полые железные кони. Деревенские скамьи вперемежку с бархатными креслами; сам же дубовый стол был покрыт гобеленом с изображением подземного десанта. Во главе возвышался самый настоящий трон. Пылал камин, ноги утопали в коврах. Люстра, казалось, была рассчитана на тысячу свечей, но и простые свечи горели в золотых и серебряных подсвечниках и на столе среди блюд, и по углам. Барокко и рококо, классицизм и модерн, постмодерн и голографические сценки из жизни фантастических существ. Несколько подлинных полотен Рембрандта и Рубенса, повсеместно – Дали и нарочно увеличенные репродукции Босха. Античные статуи без рук, носов, ушей, целых голов и гениталий. Все собравшиеся разместились в согласии с личными вкусами. Кресло, казалось, предназначалось Путиной как главной наследнице, но сел там Гундяев. Он сразу же встал и ударил драгоценным крестом о фарфоровую тарелку:

— Чада мои! Обычно мы произносим молитвы и проповеди, а уж потом вкушаем пищу. Но сегодня все будет наоборот. Ибо еда здесь единственная услада, не считая ваших проказ под скатертью, однако нынче нам предстоит нечто новое. Призываю вас поберечь силы. Проповедь прозвучит в конце. У нас гость. Мы вкратце познакомили его с обычаями здешнего существования, но не открыли предназначения…

Планета Путина и Николай Раздеваев, уже испытанные полиграфом, уселись на другом конце стола.

Им сразу положили какие-то диковинные кушанья. Прислуживали затянутые в ливреи дети Суса, доставленные сверху и вышколенные предельно: Дети Орланов, Бобров, Вепрей, Котов и Волков, а также множество других. Особо одаренные насекомые величиной кто с голову, кто с кулак жужжали классические мелодии, мешая их с фанком, панком, рэпом и попом. Им аккомпанировала группа гориллообразных сусовцев – пианино, флейта, виолончель, ударные, контрабас, арфа и акустическая гитара. Цилиндры, полосатые костюмы, лакированные ботинки, сигары в кривых зубах.

Раздеваев повертел двузубой вилкой. Лакей немедленно нацепил на нее нечто раскаленное и шипучее.

Разлили напитки: как полагается, начали с шампанского, а затем перешли на пиво, виски, вино, текилу и дымящиеся коктейли неизвестного состава. Воскурились кальяны. Рыжий клоун – Ядро Трамп – и седоусый Архипелаг Михалков рассекли бритвочками кокаиновые дорожки. Мантия Ельцина сунула под шаль десятикубовый шприц. Астероид Фюрер закурил простенькую трубку, которой уже давно подпалил белоснежные усы.

— Ибо у нас любовь, — продолжил Гундяев, — причем настоящая, взаимная и пылкая, что превосходит условия всякого пари…

— Что это? – Николай ткнул пальцем в тарелку, обратившись к лакею-лосю.

— Соммус, — вкрадчиво пробасил сохатый.

Соммус был еще жив и если не трепыхался, то чуть подрагивал.

— О, дай кусить, -попросила Планета.

— Он презанятно жарился, — хором сообщили насыщавшиеся рядом Пояс Астероидов – девочки Церера и Ганимед Геббельс. – Боббер отрубил ему голову и бросил остальное на сковороду, а тот встал на хвост и начал раскачиваться…

Космос услышал.

— Эффект децеребрационной ригидности. Любое живое существо, если его обезглавить, теряет контроль над спинным мозгом. Вот Соммус и встал.

— А если бы его повесили, — добавил Удар бен Ладен, — он бы обделался.

— И кончил, — подхватила Почва. – Вот почему я люблю посильнее душить – но не всегда насмерть.

— Отложите ваши приборы, чада, — распорядился преподобный, избавив Сомма-Раздеваева от немедленной расправы, потому что Николай либо отказался бы вкусить еще не упокоенного Соммуса, либо не дал откусить Планете, либо его бы вырвало прямо в тарелку, а то и все скопом. И что было хуже по отдельности – Сус весть. – Мы приступаем к повторению Основы Основ. А потому – оглядитесь и присмотритесь.

Раздеваев медленно обвел взглядом зал. Неожиданно до него дошло, что стол находится в центре ворсистого круга, который вшит в середку огромной пятиконечной звезды. Похоже на стекловолокно. Люстра немного пригасла. Потянуло ладаном. Староста утверждал, что черти – а Сомм, несомненно, очутился в самом капище Сатаны – не выносят ладана. Получалось, что тот заблуждался.

Пламень Каддафи звучно выпустил газы. Звякнул притороченный к поясу лом, который он носил вместо шпаги как символ и память о предке.

— Христианство – воплощенная воля Создателя! – прогремел Космос, и по залу разнеслось эхо его благодатных слов. – А также – ее попрание! Это не мои слова. Так утверждал древний японский литератор Эндо. И почему, вы спросите?

— Мы не спросим, — подала голос щекастая Магма Чаплина. Она чавкала головой, в которой угадывался старый приятель Сомма Осом. – Мы давно в курсе.

— Но я отвечу, — возразил преподобный, — дабы в присутствии Детей Магога просветить несведущую душу. Вы поддержите меня, и он уверует. Главное в учении их Суса то, что все – можно! От этого произошли великие искажения и подмена. Сус представился Богом и объявил, что берет на себя грехи человечества. После тотального греха Бога любой другой не только манит, но становится обязательным. Ибо, как выразился он сам, кто хочет душу свою спасти, тот ее потеряет, ибо возомнит себя высшим. Кто без греха – пусть бросит камень. Сус не бросил ни в кого.

Раздеваев слушал нехотя, но признавал, что Гундяев во много повторяет поучения старосты. Планета Путина ласкала его под скатертью, на которой начали проступать каббалистические знаки. Дрогнули свечи.

— Разгневался – уже убил, учил нас Иисус, — напомнил преподобный. – Это смертный грех, запрещенный Отцом. Испытал вожделение – уже прелюбодействовал. Но из этого вытекает, что подобное недостижимо! Эти заповеди невозможно выполнить. А потому – можно!!

Второе»можно» превратилось в громовой раскат. Ганимед Геббельс намочила кружевные трусики.

— Сатана – глубоко под землей, он скован на тысячу лет. По Божьим меркам это миллиарды. А Иисус среди нас, он неприметен, ибо ужасен и отвратителен, как мы. Он – Бог отверженных.

Раздеваев подумал, что присутствующие не сильно напоминают отверженных. Но стал внимать дальше. Все это каким-то образом относилось лично к нему. Сиамские близнецы запустили все двадцать пальцев в вазу с конфетами в форме бомбочек. Одна рука Сталина работала плоховата, и брат захватил больше.

— Итак, если можно все, поскольку Бог самоустранился и его нет, то здесь, внизу, где сокрыт Сатана, все живут именно по Христу! Но по фигуре и грех. По Сеньке и шапка! Поэтому – Юда. Поэтому – целование, предательство, самоубийство; поэтому он вернул церковникам деньги. Иисус совершил величайший в истории грех, сперва наставив Юду, а после заменив его собой. И за это Иисуса оставил Бог, и он сошел в ад. Сатана до этого не додумался. Он же всего лишь ангел, пускай и высший. Он подчиняется Божеству. Он искушал тем, чем владел – земною властью. Но он не дошел до крайнего греха, и за людей пострадал Юда. Это Юде положено фигурировать на кресте, — и Космос высоко воздел свой. – Это Юде, искупителю человечества, нам подобает поклоняться! Он покончил с собой, и это грех величайший!

Мохнатая звезда засветилась, окрасила помещение в цвет красного фонаря.

— Страшнее Сусова? – осведомился Вулкан-лилипут.

Гундяев извлек платок и промокнул слезу.

— Сус тоже покончил с собой, хотя и необычным способом. Но Сус любил Юду, вот что важно. И предал его, принудив предать себя. Он поругал любовь!

Планета Путина напряглась.

— Мы все поздравляем тебя с подвигом, Планета, — обратился к ней преподобный. – Ты соткала любовь, готовую к жертве. Вот! Берите с нее пример, горе-охотники! Вы реактивные нетопыри, а не служители Магога! Вам наплевать и на Суса, и на Сатану! Ты, Фюрер, сократился и деградировал до Астероида! А ты, Кем Чем Им, умеешь только расстреливать своих солдат, которые забывают отдать тебе честь!

— Воинское приветствие, — с улыбкой поправил его Кем Чем Им. – Честь они мне отдали все.

— Да, это похвально, — согласился Космос. – Но где здесь любовь? Или был некий фельдфебель, особенно тебе милый? Ты приготовил из него рагу?

Сомм, уже давно не дурак, склонился к Путиной. Он понял, что его ждет.

— Зачем ты влюбила меня – понятно. Но что ты сделаешь с собой?

— Ничего, — беззаботно улыбнулась Планета. – Разве ты не понял? Можно все.

— Во имя мученика Юды и грешника Суса – разоблачаемся! – гаркнул Космос. – Раздеваемся все! Прямо здесь!

Звезда засияла ярче. Люстра погасла почти совсем.

— Мы приветствуем содомию, — подмигнул Сомму Спутник Гагарин.

— Иисус нам простит что угодно, — подхватили Восток и Ядро.

9

Жабры Сомму запечатали растопленным барсучьим жиром. Невидимый механизм привел в движение стол, который стремительно встал стоймя. Блюда высыпались в звезду. Выдвинувшиеся боковины превратили его в перевернутый крест. Спутник, Астероид, Планета и Кем Чем Им взялись за костыли. Сзади с грохотом опустилась доска, открывшая доступ к сокровенному месту Сомма. Костыли были музейные, паровозных времен; их вколотили в запястья и скрещенные лодыжки. Чернозем Михалков принес электрический венец, не позволявший забыться. Для чешуи приготовили простенький картофельный нож, а крошка Каллисто принесла еще мелкую терку.

— Бункер продержится миллионы лет, — приговаривал Космос, расхаживая вокруг. – Знали бы вы, сколько средств употребил на его строительство Лидер! Сколько баррелей нефти буквально отправилось обратно под землю! С годами этим Бункером станет вся внутренность земного шара. С такой, как у нас, медицинской наукой – глядишь, и доживем!

— Вы будете воевать с другими, — прохрипел Николай Раздеваев.

— Обязательно, — кивнул Гундяев. – И каждое чадо Магога готово к бою.

Планета Путина провела по лицу Сомма теркой.

— Больно, милый? – шепнула она.

— Да, — кивнул он.

— А мне – нет, — зааплодировала она. – Это все потому, что мой грех особенный. Я нашла тебя, привела, приварила к себе… и все от чистого сердца. Терки мне будет мало.

— Когда наступит срок, Планета, мы сочиним что-нибудь исключительное, — пообещал Гундяев.

Пламень Асад, Метеор Эрдоган и Уран бен Ладен уже выстроились в очередь.

— Рыбу вываливают в муке, — Чернозем приволок ведерко с негашеной известью. Пояс Астероидов, руководимый Почвой, Орбитой и Магмой приготовили медикаменты.

Подтягивались и новые – Сатурн Менгеле, Пекло Кастро, Вельзевул Горбачев, Хаос Трумэн…

Наконец, Раздеваев заголосил от боли, но не знал, какому Отцу пожаловаться за то, что покинул.

Срезали плавники. Кем Чем Иму разрешили употребить их сырыми.

Потом Планета Путина подошла близко-близко и выдавила Раздеваеву глаза. Спутник метнулся слизнуть один. Почва неожиданно разочаровалась в Сомме и переключилась на послушную Мантию. Близнецы предпочли друг друга. Вскоре все до единого были обнажены. Сукровица Бокасса уже обгладывал пальцы ног Сомма, далеко вытягивая прочные перепонки и вырывая их с трестом.

Свет вокруг разгорался.

Раздеваев оставался в центре внимания, но многие занялись и друг другом. Над камином начал медленно проступать скорбный лик Суса – таким его видел Сомм в Библии старосты. Кто-то вклеил туда любительское изображение. С потолка закапали тяжелые теплые капли.

— Слезы Богоматери, — благоговейно откомментировал Космос. – Не беспокойтесь, ливня не будет и нас не зальет.

Его же щеки вдруг принялись мироточить. Дамы спешили слизнуть и запить шабли.

Под стол поставили жаровню.

— Пляши! – заревел хор. – Пляши, цветок планетарного сердца!

Истерзанный Николай Раздеваев начал производить неуклюжие телодвижения.

— Не так! Сокращайся, земноводное! Муравейник этой жабе, да не рассыпьте по пути!

— Все, все это можно, — беззвучно бормотал Раздеваев.

— Да, чадо, — подтвердил преподобный. – Бейте его.

Сомма взялись бить и хлестать – палками, многохвостными плетками. Притащили огромный страпон, вымазанный в горчице; в рот по самые гланды забили кляп.

— Что-то губы твои тонки, — заметила Ле Пен, отвлекшись от Магмы – это была уже Магма, не Мантия. Она взяла у Цереры шприц и накачала в него бараньего жира.

— Ну-ка…

Хусейн расковырял Сомму маленькие ушные отверстия. Свинец уже расплавили.

— Вот как надо, — сказал Марид. – А там у вас, наверху… Там райские кущи. Нам же не страшен ни единый рентген, не нужно ни капли иприта. Впрочем, иприт принесите!

Оргия слилась в шевеление неразличимой плоти. Раздеваев один – очевидно, благодаря венцу – оставался в уме, но и ему мерещилось, что у собравшихся отрастают хвосты и рога, вытягиваются пасти, проступают гребни и панцири. Скоро они слились с голографическими фигурками Босха. С потолка хлынула желчь, а Сус взирал на творящееся нечитаемым взглядом.

— Копье! – крикнул кто-то. – Уксус и губку!

— Рано! – возразила ему гуща тел.

После Планеты удом Сомма по праву воспользовалась Почва, следом – Спутник и Каллисто. После этого он утратил всякую пригодность к делу.

— Забейте штырь! – скомандовал Гундяев, и после этого смогли удовлетвориться все.

— Сколько в нем мяса, — восторженно прошептал доевший пальцы Сукровица Бокасса.

— Так насыться, — призвал его Космос.

— Куда! Он втягивается в брюхо!

— Рассечь! – приказал преподобный, и вялый уд вывалился наружу. Сукровица отделил его резким рывком и швырнул лакеям-бобрам: — Приготовьте его, как язык, и потоньше нарежьте.

Планета Путина выдрала семенники.

— Рыбий жир, — повторила она, широко раздувая ноздри.

— Можно! – откликнулся кто-то.

— Можно! Можно! – грянули все, и стены задрожали от рева.

…Наверху отдавалось. Жереб приложил ко льду ухо.

— Вроде кричат, что можно, — проговорил он неуверенно.

— Зовут? – предположил Охтыжсом.

Если бы мог, Жереб пожал бы плечами. А почва сотрясалась все активнее, и черные снежные шапки валились с ветвей.

— Можно! Можно! Можно!… – резонировала поверхность.

— Видно, что-то у них разрешилось, — произнес Охтыжсом, которого сделали новым старостой. – Должно быть, это Сомм постарался. Наладил мосты. Подружился с ихней голышкой.

— Значит, к ним?

«Можно, можно, можно!!!» — гремели сугробы и лес, заснеженные поля и незамерзающая река; показалось, что в глубине даже Сом шевельнулся, выражая согласие.

Созвали сход. После долгих дебатов приняли-таки решение и вереницей потянулись к Этажам.

Но там их ждали Дети Кота. Ощетинившиеся, оскалившиеся, они преградили процессии путь.

— Ни шагу дальше, — предупредил Коттик. И когти у него стали как сабли.

© март-апрель 2017

Болезные Сказки

Любовь Орлова: Цирк!

 

 

Орлов явился в роддом, где рожала его единственная Любовь.

У Орлова случилась Любовь, и воспоследовали роды.

Вполне арийскому Орлову предложили младенца: кулек, перепоясанный не розовой и не голубой, но черной ленточкой.

Видя, как пятится и бледнеет Орлов, нянечка затянула:

 

— Мало ли, что негритенок —

Ты посмотри, какой ребенок!…

 

«…В Орловские конюшни», — приговаривал взбешенный Орлов, улетая над городом в послеродовом состоянии и налетая на плавающие кепки и черные цилиндры с красными бантами передовиков.

 

Симптом Эди

 

 

Наступил вечер, а в поликлинике было неожиданно пусто.

Окулист сидел и скучал. Он думал, как закончится его смена, и он выглотает стакан.

Распахнулась дверь, и вошла немолодая женщина, очень полная, а карточка у нее была намного толще. Без номерка.

— Здравствуйте, — сказал окулист. – Что вам нужно?

— Здравствуйте, — ответила та и немножко хрюкнула. – Вот. Меня прислал невропатолог. Между прочим, ему нужна помощь, вызовите скорую. Он лежит, и ему плохо.

— С этим-то мы разберемся. А с вами – это еще вопрос.

— У меня симптом Эди.

Окулист взял карточку и увидел, что гостья, по поводу хронического похрюкивания и недополучения оргазма, лечилась во всех городах и тамошних центральных клиниках. Последняя выписка занимала восемь листов, исписанных мелким почерком. Диагноз занял полстраницы. Последним значился симптом Эди. Просто так и заканчивалось: «Симптом Эди». Точка. Общие санаторные рекомендации. Наблюдение.

— Обождите.

Проклиная неведомого профессора Эди, окулист не постеснялся заглянуть в справочник. Так и есть. Бывает при сифилисе и многом, многом другом, непонятном. Измененная зрачковая реакция. Может исказиться форма зрачка. Жить не мешает.

— Так чего же вы хотите?

— Я хочу, чтобы вы лечили мне симптом Эди.

— Вас не вылечили в Москве. Как же вас вылечат здесь?

Молчание.

Потом больная доверительно подалась к окулисту и шепнула:

— Вы знаете, что у меня в глазу? Там Эди.

— Хорошо, я посмотрю вам глазное дно, — тот вооружился лампой и заглянул. Действительно, зрачок был деформирован. Прямо на глазном дне, рядом со «слепым пятном», стоял благообразный доктор Эди и грозил окулисту пальцем.

Окулист решил не пить стакана.

— Он постоянно дает мне издевательские советы, — пожаловалась больная, все чаще срыгивая. – Прямо из глаза.

Окулист решил, что все-таки выпьет стакан. Потому что Эди займется другой доктор. И потянулся за направлением.

 

 

Матрешка

 

Один доктор придумал остроумный выход из тяжелого положения, в которое он попадал очень часто. Приходит к нему, например, больная из палаты номер восемь, и доктор спрашивает:

— Что случилось?

Та, как обычно, отвечает:

— Очень болит голова.

— Ну, хорошо, — доктор даже рад. – Сейчас мы пригласим нейрохирургов, голову вашу вскроем и посмотрим…

— Нет-нет, — пугалась больная, — она уже прошла.

Так и вылечивалась.

Но вот однажды явилась маленькая, пухленькая бабулька с такой же жалобой. Доктор сделал ей стандартное встречное предложение, от которого та, как ни странно, не смогла отказаться. Как же быть? Она так возжелала этой процедуры, что все забегали. Пришел нейрохирург, посмотрел на снимки и сказал, что да, вон там, под лобной костью, наверняка что-то есть. А потому желание бабушки можно удовлетворить.

Голову вскрыли и вынули еще одну бабушку, точно такую же, с тем же недугом. В платке и пальтишке.

Вскрыли башку и этой, достали третью. Стоит, маленькая, на операционном столе, топчется и гундосит: болит голова!

Здесь уже обошлись без пилы, хватило скальпеля. О трех углах изба не строится: стоит четвертая старушка, что-то пищит и за висок держится одной рукой. А другой – придерживает сумку на колесиках.

Пятую бабульку доставали с величайшими предосторожностями. Эта уже не говорила, а только подавала знаки, которые можно было истолковать и так, и сяк. Истолковали сяк: операция не показана.

Вручили доктору его бабулек и велели идти с ними, куда ему будет приятно.

Доктор выставил их возле Катькиного садика, на площади Островского. Нарядил матрешками и начал продавать иностранцам. Но ни одной не продал, потому что подошел милиционер и сказал, что посадит доктора за работорговлю.

Тогда доктор свалил бабулек в коробку, как котят, и написал большими буквами: «На прокорм. Подайте, пожалуйста».

Одна из бабулек нацепила очки и прочла.

— Это мы и сами могем! – обматерила доктора и зашагала прочь.

И остальные из коробки разбрелись в разные стороны, по станциям метро. Стоят там у схода с эскалатора, и просят пропитать. А самая крошечная попросту подворовывала.

 

 

Добре!

 

На этом покудова свете существовал человек, который панически боялся всего неожиданно прыгающего, резко вскрикивающего и вообще неестественного, дикого, несуразного. При виде такого его просто охватывало отчаяние.

Особенно его пугали самоходные игрушки, которых пускали гулять в переходах метро и прямо на улице. Утята, медвежата, ползающие бойцы, заводные лягушки – все это доводило его буквально до слез.

Однажды, переходя со станции на станцию, он впал в настоящую истерику. И последняя длилась, пока Скорая Помощь не впорола ему молчаливого лекарства.

Психиатр дал ему мудрый совет:

— Станьте игрушкой сами. Нарядитесь рекламным хот-догом и гуляйте себе, дышите свежим воздухом. Плюс приработок. Плюс бесплатное кормление тем, что изображаете…

По-научному это называлось экспозицией или последовательной аппроксимацией, медленным приближением к пугающему.

Клиент всегда слушался докторов. Он связался с фирмой, переоделся резиновой сосиской в утепленной булке и стал уныло бродить по мосту Грибоедова.

Но тут какой-то торгаш вмешался и выпустил на тротуар целую кучу самоходок: медвежат, все тех же утят, жаб, петухов, гномов, черепашек и омоновцев. Они ползли и прыгали, издавая гадкие звуки и разбредаясь в разные стороны, мешая проходу граждан. Так что хот-дог оказался в самом центре кружка, который они стихийно образовали.

Сосиска повалилась в грязь и стала биться в корчах.

На следующем приеме психиатр ничего не сказал. Он полез в стол и вынул из ящика игрушечные вставные зубы, для вампира. Вставил их; вытаращил глаза, снял колпак и взъерошил волосы. Потом расстегнул ремень и спустил до колен свои брюки вместе с трусами.

Этим-то шоковая терапия и пробила клиента.

— Ах, значит, можно? Можно? – взволнованно восклицал он, и тайники его души распахивались настежь.

— Можно, можно, — повторял он по пути домой, оставаясь грязной сосиской. – Добре!

И с тех пор вытворял такое, что повторить стыдно.

 

Валенки для джихада

 

Как-то вышло однажды боком, что один высокогорный человек, чабан в душе, но джигит в наружной экспрессии, прибыл в нашу среднюю полосу и начал, на дальней станции сойдя, прохаживаться по деревенской улочке.

Языком он владел плохо – своим, а другим и вовсе никак, и в разговоры не вступал, хотя подыскивал себе по привычке невесту. И сразу же приглядел: коза!

Имея богатый опыт выгона, выпаса и прочих вещей, которые случаются с козами и начинаются с «вы», джигит пристроился так, чтобы осуществить давно задуманное намерение. Однако приезжий не учел мелкой, но решающей детали: там, на родных пастбищах, в его обыкновении было носить широкие валенки. Туда он совал свои ноги, и козьи тоже совал, укрощая строптивую.

Перед отправкой в чужие края джигит заказал себе узкие сапоги в обтяжку, с высокими голенищами. А валенки оставил старейшинам для медитации.

Козьи ноги туда, конечно, при известном усилии влезли, но вот извлечь их обратно уже не удавалось. Тем временем чабан, временно взявший верх над джигитом, решил пренебречь презренной обувью и довершить мужское дело. Коза побежала; джигит с непривычки упал и стал ругаться. На шум собралась толпа; к счастью, поблизости располагалась лечебница, ветеринарная по совместительству – короче, для всех.

Молодой, неопытный доктор сразу подумал об остром приступе вагинизма, который случается, например, у всяких собак, так что этих животных не расцепить. И, надеясь расслабить половую мускулатуру восточного гостя, вкатил ему лекарство. Но это только затянуло совокупление, поскольку дело было все-таки в сапогах, а не в шляпке.

Старенький, уже на пенсии, доктор айболитовских лет, явился с ножницами и ловко разрезал приезжему голенища. Кавказский пленник возмутился и показал знаками, что сапоги были шиты на заказ и обошлись ему очень дорого. Козу он придерживал за усталые рожки, словно улитку. Тогда сам главный врач предложил джигиту просторные, личные бахилы показательно-голубого цвета; коза и джигит обулись заново, и дело было доведено до успешного конца.

При калитке в это время плакала и убивалась старушка, ибо то был ее серенький козлик, а не коза, тогда как насильник служил знамени с изображением волка.

Гордый кавказец заплатил за пятирублевые бахилы сотню фальшивых долларов, и это стало знаком временного примирения народов и животного мира.

 

 

Памяти Куприна

 

В стародавние времена мракобесия одной юной особе, если верить книге сексопатолога И. Кона, часто снилось, как ее настигает и насилует слон. Она сначала ломается для виду, а потом уступает.

Девочка зачахла. Хотела яйцо вкрутую и всмятку, ей подавали, но она не кушала, а только думала о таких, желая из первых сделать вторые. Иссохла, изнемогла и перестала выходить на прогулки. И даже не ходила на каток резвиться со сверстниками.

Тогда ее папа, известный в городе толстосум, договорился в зоопарке, и ночью девочке привели в комнату большого слона, устроив специальный настил. Этим доктор думал устранить причину симптома.

Но слон был безучастен. Он съел морковь, попил, насрал кучу и задремал. Девочка пролежала всю ночь без сна. Утром она презрительно сказала:

— Все вы, даже самые большие – такие!

И поправилась за пару дней посредством мелких пиявок. А заодно приказала папаше уволить кучера и еще пару широкоплечих слуг.

 

 

Неприхотливое вместилище

 

К одному доктору обратилась неприглядного вида и запаха женщина, которая сообщила, что ночью из нее вышло оснащенное иглами чудовище, похожее на ежа о трех ногах, а четвертая в зубах, растворилось в тумане, и что бы это значило.

Доктор посоветовал ей прекратить пить настойку боярышника флаконами и устроиться на работу.

Та послушалась, и перешла на настойку овса; это постоянно мешало ей выполнить второй совет доктора.

По ночам в квартире женщины раздавался ежовый топот и распространялся на весь десятиэтажный дом хрущевской постройки.

Соседи позвали милицию.

Милиция с понятыми и автоматами увидела, как женщина поймала посреди комнаты  колоссального увечного ежа и прижала  его игольчатой шубой к выдоенной ежом груди, и еж вошел внутрь женщины, где и замер в сезонном анабиозе.

— А вы, бесы, подите вон, — сказала женщина.

И те, что были поименованы бесами, убрались восвояси, а один милиционер завел себе канарейку и подолгу разговаривал с ней после службы; далее он принял решение свести ее с помянутым ежом для дальнейших нравоучительных бесед.

Канарейка вошла в женщину и соединилась с ежом, а милиционер вошел тоже, но скоро вышел привычным путем, и, видя невозможность слияния алхимических лун, задушил хозяйку кушаком.

И ангелы, явившись, забрали канарейку и ежа в Рай как Божьих тварей, а их носительницу и подносителя отправили, предварительно умертвив крылами последнего, в Ад как преступивших Закон, где им – что явствует из полотен Босха – подселили много разных животных в самые разнообразные места и запретили вступать с ними в сношения.

 

 

После бала (этюд на тему неврастении)

 

Незнакомец искал Незнакомку. О ней уже сложили стихи, и ее надежно заБлокировали, пустив на рекламу дешевых питейных заведений. Однако про Незнакомца никто таких стихов не написал, хотя он намного чаще бывал в трактирах и кабаках. Это казалось обиднее тем паче, что Незнакомец считался поэтом. Он был горд и не набивался в соавторы к Блоку, чтобы Незнакомка ходила меж пьяными не одна, а с Незнакомцем. А то, дескать, всегда без спутников. Что мешает? Поэт-Незнакомец решил отомстить за всех юнкеров по фамилии Шмидт и написал свое, персональное стихотворение: «Незнакомец». Прогулявшись по привычным кабакам в поисках Незнакомки, он угодил на некий бал, куда его вовсе не звали, но пропустили по причине болезненного, художественного вида – всего в лихорадке, с черными локонами: вероятно, просто перепутали с каким-то пианистом.

Там, осушив немало бокалов, он вылетел на балкон.

На балконе стояла какая-то дама. При виде взволнованного Незнакомца она стала ждать объяснений, но так и не дождалась.

— Что же вы молчите? — спросила она капризно. – Мы представлены?

Они стояли, овеваемые петербургскими ветрами разной ориентации и направленности.

— Хотите, я прочту вам стихи? – Незнакомец тянуть не стал и говорил без обиняков.

— Конечно, — дама поджалась, как птичка.

Тот расправил длинный шарф, отвел руку с широкополой шляпой. И прочел:

 

Средь шума бала, женщин света,

Он брел нехожеными тропами,

Но свет не принимал Поэта,

Тесня бессовестными жопами.

 

…Его долго топтали; особенно постарался старичок-генерал, чего от него давненько не ожидали: выбил все зубы.

Потом свезли в пролетке и сбросили с башни Вячеслава Иванова в тот самый миг, когда Бальмонт одолевал подъем, бормоча: «Я на башню всходил, и дрожали ступени…»

 

 

Крокодил Гена

 

Одной неимущей, мохнатой твари без имени и места в классификации видов, за бессовестные гроши, да и то – апельсинами, научные медики предложили стать волонтером в научном опыте. Ей, которую злые дети вечно дразнили за неизлечимый гермафродитизм; ушастой и генетически неполноценной со школьной скамьи, подселили крайне полезный и важный ген для постепенного формирования сверхчеловечества. А получился, при таком-то финансировании, не гиперборей, а злобная, озабоченная бабка-гора в заснеженном ослепительном шапокляке, мгновенно родившая мелкую мышь, едва доросшую до крысы. Сама же старуха уменьшилась до обычного пенсионного размера и моментально потребовала два льготных удостоверения, рассчитывать на которые вообще не имела оснований. Это было попросту смехотворно. В собесе, к великому сожалению его сотрудников, пятнадцать минут хохота в очереди продлили жизнь всем посетителям на пятнадцать минут. За этот бесполезный продукт и перерасход спирта институт оставили без премиальной канистры, и вообще поставили всем приличную клизму. А старуха извела и замучила участковых врачей, шляясь к ним и требуя вытащить из ее генов прокравшегося туда крокодила, ибо всякий ген при дефекте имеет свой специфический, всепожирающий эффект, за что старуха и назвала его этой подходящей рептилией. Вытащить, вырастить, приодеть и продать в зоопарк. А вместо него подшить ей крысу по ларисьему имени, да по причине большего сродства, и чтобы по ночам сексуально шебуршала под увядающей кожей.

 

Свинья под Дубом

 

Был когда-то на свете, в доме одном, глубоко нездоровый и озабоченный человек, уже почти старичок. Больше всего на свете он боялся что-нибудь забыть: потушить свет, погасить газ, запереть дверь, отворить форточку, завинтить кран.

А выходил он довольно-таки часто по разным делам.

И вот – не выйти ему.

В медицине для такого несчастья имеется даже особенное название, да зачем нам его помнить?

Вот он все погасил, потушил, завинтил, поотворял и запер. Уже на улицу вышел, и вдруг – страшная мысль: а ну как не выключил?

Он быстро бежал домой, отпирал, притворял, зажигал, для надежности включал, потом для уверенности с громким хохотом выключал, и – на всякий случай – проверял заново – потушил ли, завинтил, отворил.

И выходил. И возвращался с троллейбусной остановки, нездоровым галопом. Потому что…

Короче говоря, он отправился к доктору в дикой панике, решив, что совершенно рехнулся. Но доктор на такого рода фруктов насмотрелся досыта – так, что иной раз, бывало, себя самого подлавливал на какой-нибудь мелкой проверочке. «Тэкс», — говорил себе доктор и немедленно уходил, куда глаза глядят — лишь бы подальше.

— Ну и чепуха! – расхохотался доктор. – У вас тревога, невроз! Я вам выпишу успокоительные таблеточки! И вы быстро позабудете обо всей этой ерунде!

Это был настоящий доктор. Он знал, что выписать. Кому. И когда. Одному, например, прописал слабительное, и пациенту приходилось сидеть дома. А этому назначил настоящие тормоза с побочным эффектом приподнятого настроения.

Помогло в тот же день. После первой же таблетки наш герой мгновенно понял, что ему по сараю – погашено, заперто или выключено. Он взялся делать эксперименты: уходил на почту при горящей плите и в сберкассу – при включенном телевизоре.

Пил эти таблетки неделю и совершенно поправился. Даже набрался какой-то спеси.

Надумал принять ванну. Пустил воду, а сам пошел, сел в кресло, включил поле чудес. Рядом – бутылочка, стаканчик и баночка для окурков.

Тут входят двое, снизу. Она – колоссальная, свинообразная, розовомясая. Он – как довесок в форме косточки. Они под ним жили.

— Это у вас вода льется? – спросила Свинья, уже слыша журчание. – Дуб такой! Это ты нас залил?

Наш герой встал, пошел посмотреть – действительно, он увлекся. Ванна давно переполнилась, и все текло на пол, просачиваясь к свинячьему обеденному столу.

— Ничего, — беззаботно ответил жилец, пребывая под воздействием таблетки. – Пустяк! Бог не выдаст – свинья не съест.

— Съем, — поклялась Свинья.

А муж перекрестился.

 

Чудозвон

 

Хоттабыч варил пельмени и нечаянно сжег себе волшебную бороду.

Теперь он был совершенно лыс и брит, ибо старческая борода занялась сразу и вся. Волька быстро намочил полотенце и обмотал Хоттабычу челюсть, но это стало всего-навсего заключительным и освежающим жестом парикмахера.

Тело Хоттабыча было обделено волосами, но в паху они, тоже волшебные, были.

И он угодил в приемное отделение больницы за оголтелый эксгибиционизм.

Его скрутили после раздачи подарков в песочнице.

Там, во дворике, куда вышел Хоттабыч, он сразу пошел порадовать малых деток и расстегнулся. В паху же Хоттабыча наблюдалось спутанное возрастное образование, где сам шайтан не разберет, что и к чему относится. Но благородные седины топорщились. Настолько, что один маленький мальчик даже подошел и ударил по ним совком. Хоттабыч заулыбался, выдернул волосок, издал приветливый мудозвон. Совок превратился в старинный кривой кинжал.

— Вырастешь – брадобреем будешь, — пообещал дед. – Или великим шахидом, — добавил он, сокрушаясь о бороде.

Тут подлетела машина, и деда заковали в наручники так, что он не смог дотянуться до магии меча и кинжала. Отчество деда добавило подозрений. Но в милиции сразу же убедились в полном умопомешательстве старика, его явном безумии и дезориентации в обстановке. А потому свезли в больницу. Там наручники, разумеется, сняли.

— Ну-с? – обратился к побагровевшему от бешенства Хоттабычу дежурный доктор.

— Я продам тебя в рабство, — прошипел старик, расстегнул брюки и дернул за все, что сумел захватить в горсть. Звон получился колокольный.

Тут же вошел главный врач.

— Вам повесточка, доктор, — сказал он доктору. – В военкомат. Поедете на Кавказ. Идемте со мной, уполномоченный уже вас дожидается.

А Хоттабыч, так и не застегнувшись, вышел за дверь, заблудился и долго бродил по крылам больницы, совмещенной с амбулаторией, пока не вышел в детскую поликлинику.

Там кашляли, чихали, пускали сопли.

— Кому мороженого? – расплылся в улыбке дед.

 

Герои нашего времени

 

Доктор Печорин заведовал кабинетом эндоскопии.

Однажды к нему на прием явился пасмурный Онегин, который давно уж как опился бромной водой и, находясь под пристальным бромнадзором, до того не интересовался сестрицами Лариными, что те прямо-таки ходили по мукам из-за приличного человека, ставшего лишним. А он в упор не замечал, что бромная вода уже наделала вреда. Итак, он выпил эту воду давно, а живот как болел, так и не проходил.

Доктор Печорин уложил его на бочок, опрыскал зев чем-то настолько горьким, что можно и на дуэль, но перчатки надел только сам доктор, а с Онегина предусмотрительно снял. Затем доктор засунул Онегину в русло, сливаясь с ним, колоссальный оптический шланг, от которого герой более раннего времени затеял бессвязно мычать десятую главу Энциклопедии Русской Жизни – вот почему столь многие полагают, будто она какая-то непонятная – не то зашифрованная, не то недописанная, но явно хульная и обличительная. В последней догадке герои грядущих времен не ошибаются; они лишь думали, что больной проклинает самодержавие, тогда как тот на самом деле материл Печорина.

Вытянув шланг, доктор запретил Онегину пить, курить, распутничать и прочитал лекцию о здоровом образе жизни: «Вы довели свой желудок до катастрофы, ибо еще бокалов жажда просит залить горячий жир котлет. Вам, сударь, следует крайне бережно относиться к себе – поезжайте-ка на Кавказ!»

— Всего наилучшего, — попрощался Печорин, уже забывая Онегина и глядя в журнал, где оставался последний больной для осмотра с другого конца. – Будьте любезны, как выйдете – пригласите ко мне господина Ленского, он ждет, — попросил доктор.

После чего Онегин, повинуясь и скорбя душой, пищеводом и желудком, включая верхний отдел двенадцатиперстной кишки, вызвал Ленского.

В коридоре он натолкнулся на каталку с человеком в очках, до самого подбородка укрытого простыней. На вопрос, что слетел с Онегина уже на бегу, санитары серьезно ответили хором:

— Грибоеда везем.

 

За того парня

 

Жил да был один городской отдел охраны здоровья, где работали на износ и своего здоровья не щадили. Да и родись там почин, поименованный «За того доктора». Сразу после того, как отгремел такой тост, он и родился.

Главный хранитель городского здоровья слизнул с последними каплями коньяка воспоминания о воинской службе, когда в казарме стояла вечно пустовавшая, аккуратная койка какого-то павшего воина, навеки за это зачисленного в данный региональный сегмент преисподней. И мигом мелькнула мысль: ведь были же павшие доктора? Они были.

Через пару дней по улицам города начала разъезжать абсолютно пустая Скорая Помощь «За Того Доктора». Водитель исправно ловил и принимал информацию – поначалу; он даже ездил к больным: постоит у подъезда, не выключая мотор да шансон прослушивая, и колесит себе дальше.

Одновременно, после того же банкета, произвели радикальную реформу в поликлиниках. Там оставили только по два кабинета: «Тот Доктор» и «Не Тот Доктор». Остальные помещения отдали под бухгалтерию и регистратуру. Первый кабинет был пуст, ибо за Того Доктора ездила Скорая Помощь, и возле его двери всегда лежали свежие цветы и продукты, а кто-то однажды попытался зажечь там даже Вечный Огонь. Возле второго кабинета неизменно толпилась очередь с номерками и без – некоторые, якобы, «по направлению от Того Доктора». А в кабинете ежедневно, по засекреченному и постоянно менявшемуся расписанию, принимал какой-то один специалист: то глазной, то ушной, то зубной, а то и дамский.

Тем временем машина «За Того Доктора» перестала выходить на связь и заправляться бензином, но продолжала, по словам очевидцев, колесить по городу. И вот она однажды затормозила перед одним подъездом, и в квартире старушки, которая ежедневно вызывала Скорую Помощь, потому что любила так делать и еще из-за постоянно зудевшей ноги, разорвался звонок.

— Кто там? – спросила старушка и услышала в ответ многослойный шепот:

— За Того Доктора.

А она действительно недавно опять вызвала доктора. Отворила дверь, и в прихожую повалили Те Доктора: ушные, глазные, зубные, дамские, эндокринологи, косметологи, ортопеды, нервные, психические, челюстные и просто хирургические, сердешные, легошные, жалудошные и кишечныя гомеопаты-проктологи. Так вот и родилась городская легенда о призраке: кроваво-снежной машине, что прилетает по первому требованию, и после нее все проходит, и не болит, и ничего не хочется, и уплывает куда-то вдаль.

Маленьких детей не пугают этим летучим голландцем; они боятся и не любят ходить к докторам, и уж тем более им названивать.

 

 

© 2004-2005

Пленники фольклора

(опубликовано: «Русские инородные сказки-2» — СПб, «Амфора», 2004)

 

 

Мышка наконец прибежала.

Поиски мышей оказались непростым делом. В каждом углу, во всех альковах были расставлены мышеловки; скрывались они также под исполинскими, полуприсевшими на гнутых ножках комодами, и под литыми многоспальными кроватями, и в холодных рыцарских залах. Они попадались в жарких кухнях, в сырых ревматических ванных комнатах и даже на конюшне. Замок был захвачен мышеловками всех разновидностей, всех уровней сложности, с приманками и без приманок. Отовсюду то и дело слышались проклятья слуг, впотьмах наступавших на коварные машинки. Сложные переломы рук и ног были обычным явлением; иным же бедолагам случалось и шею свернуть, но ловушек никто из-за этого не выбрасывал. Напротив — серьёзно пострадавшего казнили какой-нибудь особенной казнью неторопливо, вдумчиво — чтоб другие были впредь аккуратнее, да и просто от скуки, благо пользы от несчастного слуги больше не ожидалось.

В сумрачных покоях воцарился ужасный запах сыра — сыр тоже был разбросан повсюду вперемежку с другими продуктами, которые исстари пользуются вниманием крыс и мышей. Всё это впустую, понапрасну гнило и разлагалось, однако сырный дух ухитрялся вобрать в себя прочие ароматы и при том не утратить своего мерзкого лидерства. Безудержно плодились тараканы, мокрицы, ядовитого цвета черви; сонно жужжали объевшиеся чёрные мухи; ступени каменных витых лестниц покрывались темной слизью, испарения сгущались в несвежий туман, который, казалось, вот-вот удастся разглядеть невольно сощуренными глазами.

Тщетные надежды! Проклятый крысолов увёл, как есть, всех крыс и мышей до последней. Он явился из неведомой земли, одетый в высокую шляпу, потёртый камзол и огромные грязные сапоги. Явился вслед за жалобным писком своей же дурацкой дудочки, в котором ровным счетом никто, кроме мышей, не услышал ничего волшебного. И земля отдала своих бессменных квартирантов — грызуны потянулись из дыр и нор сначала сотнями, затем — тысячами и сотнями тысяч. Вряд ли кто прежде догадывался, сколько этой дряни скопилось в сокрытых от глаза недрах: впору в обморок падать, настолько мощным оказался тот поток хвостов, серых лишайных спинок и прижатых ушей. Очень скоро, таким образом, зловещее королевство полностью лишилось подданных, незаменимых в любом зловещем деле.

А так всё удачно складывалось. Так хорошо шли дела. Иван-царевич если и не приветствовал перемены, то уж во всяком случае воспринял их спокойно, без паники. Ведь чудо свободно в своих проявлениях, и если угодно было ему, чуду, проявиться смешением мифов, оно имело на то законное право. Никем не была гарантирована незыблемость сказочного уклада. Главное то, что медведь примчался по первому требованию — что с того, что не тот. Дело своё он знал хорошо, грамотно вывернул дуб и поспешил обратно к брошенному коробу с пирожками и Машей внутри. Иван-царевич, крякнув, плюнул на ладони и взялся за ларец. Как и полагалось, выпорхнула утка; Иван-царевич повелительно свистнул, на зов прилетела послушная Серая Шейка. Мощным ударом плоского клюва она размозжила беглянке голову; в предсмертной родовой судороге утка исторгла яйцо, которое камнем полетело в морскую пучину. Когда Иван-царевич ступил на мокрый песок, там его уже поджидала Емелина щука. Преданно глядя на героя, она держала в пасти яйцо — не простое, а золотое.

Тут начались неприятности. Щука плеснула хвостом и уплыла по щучьему своему веленью, а Иван-царевич, предвкушая скорую расправу над врагом, тюкнул яйцом по гладкому, отполированному водами камню — совсем, как оказалось, зря, потому что яйцо и не думало разбиваться. Царский сын нахмурился, снёс яйцо на каменную плиту, выбрал булыжник поувесистей и припечатал находку как следует, по-русски. Не тут-то было — золотая сфера выскользнула из-под пресса и с силой ударила царевича по колену. Тот скривился от боли, сел на песок и остолбенело уставился на упрямое яйцо. Оно нахально отсвечивало, купаясь в лучах жаркого полуденного солнца. Не помогли и новые попытки, и самые изощрённые технические ухищрения Ивана тоже не возымели успеха. Отчаявшись, он снова начал призывать зачем-то медведя, утку, щуку, но помощнички, исполнив сомнительный долг, даже не откликнулись.

Иван-царевич не заметил, как наступил вечер. Ночевал путешественник в тёмной дубраве, под докучливое комариное пенье; c восходом же солнца, видя, что помощи ждать неоткуда, сунул яйцо в карман и отправился к замку Кащея. В замке, пусть до поры чужая и далёкая, пусть в неволе, но всё-таки жила и здравствовала Василиса Премудрая, и Иван-царевич очень надеялся получить от неё дельный совет.

До Кащеевой обители было рукой подать. Внешний вид строения не обманул ожиданий Ивана: готический стиль, мрачные мозаики окон, устрашающие идолы — в целом же всё опечатано печатями тлена и зла. Подъёмный мост опустился навстречу Ивану, отважный витязь прошёл надо рвом, кишевшим крокодилами, и поставил ногу на первую ступеньку бронированного крыльца. Дверь распахнулась, и на пороге возник хозяин замка собственной персоной. От Кащея исходил неистребимый запах камфоры. Нельзя сказать, что могущественный чародей производил слишком грозное впечатление — вероятно, ему не пошло на пользу бессмертие, и голова у волшебника работала уже не так хорошо, как в годы молодости. Достаточно того, что одет Кащей был в какую-то ветошь, сбоку болталась полицейского вида шашка, лысый череп венчала корона из золотой и серебряной фольги, а перстни давно потеряли блеск и поминутно сползали с исхудавших пальцев. На шее висела тяжёлая золотая цепь, и было видно, что вес её в скором будущем сделается для владельца неподъёмным. Глядя на незваного гостя, Кащей подозрительно пожевал губами.

— Зачем пожаловал? — осведомился он неприятно удивлённым тоном. Ивану показалось, что Кащей ждал с некоторых пор какого-то подвоха и вот теперь убеждался в справедливости своих опасений.

— Знаешь ли, что несу с собой кармане? — ответил Иван-царевич с неожиданным подвыванием, волнуясь.

— Надеюсь, что яйцо, — Кащей фыркнул. — Вопросом на вопрос отвечаешь — из русской ли ты сказки? И откуда этот выспренний тон?

Иван смешался.

— Ты угадал, бесовское отродье! Только в яйце том смерть твоя прячется!

Кащей нетерпеливо закатил глаза.

— О, порождения тьмы! Смерти-то мне и нужно. Чего ж ты ждёшь, окаянный? Или силушки нет переломить иголку?

Иван, насупясь, посмотрел на противника, помялся, затем махнул в отчаянии рукой, полез в карман и вынул золотое яйцо.

— Иголку сломаю с удовольствием, — буркнул он и побагровел от стыда. — Но вот яйцо твоё не бьётся.

Кащей недоверчиво покосился на путешественника:

— Что ты хочешь этим сказать?

Вместо ответа Иван-царевич простёр руку, выронил яйцо, и то с чарующим звоном ударилось о крыльцо.

Кащей тупо смотрел, как драгоценная игрушка, прыгая, скатилась на землю и укрылась под одиноким лопухом. Витязь проводил яйцо взглядом, перевёл глаза на Кащея и сжал рукоять меча. Злой волшебник понял всё без слов, разодрал одежду, являя Иванову взору веснушчатую старческую грудь, и жестом пригласил поразить врага ударом в самое сердце. Иван-царевич, хоть был не слишком крепок умом, догадался, что на победу рассчитывать нечего. Грудь Кащея испещряли чудовищные шрамы — следы многочисленных бессмысленных сражений. Вся надежда была на яйцо — и Кащей, что удивительно, тоже на него совершенно открыто надеялся.

— Сущеглупый бездельник! — прошипел колдун, подобно аспиду. — Где тебе знать тяготы бессмертия! Я ждал тебя целую вечность, хуля и понося магическую силу, которая тебя одного наделила властью подарить мне долгожданное забвение! Дня не проходит, чтоб я не взирал в тоске и скорби на дорогу — вдруг покажется румяный, здоровый дурак с ветром в голове и похотливыми устремлениями в сердце! Он будет держать в руках мою смерть. И вот я обманут, мечты мои рухнули — о, горе мне! О, недостойное смешение чудес! О, высший произвол!

С этими словами Кащей повалился на колени и начал биться головой о крыльцо. Шурша, свалилась игрушечная корона. Иван-царевич пребывал в полной растерянности и не представлял, что делать дальше. Хозяин замка стенал, заламывал руки, угрожал небу в тучах, плакал без слёз, сухим плачем — ничто не менялось: лежало под лопухом неподвижное яйцо, стоял столбом бестолковый Иван с опущенными руками, и вечность, готовая было сдать позиции, вновь утверждалась на неопределённо долгое время. Видя, что Кащей не собирается вставать, царевич осторожно перешагнул через него и углубился в мрачные палаты. Долго плутал он по лабиринту коридоров, переходов и лестниц, покуда — совершенно случайно — не оказался в горнице посветлее: там, в бесконечной печали, предавалась рукоделью Василиса Премудрая. При виде суженого она сразу бросила своё занятие и поспешила к нему навстречу.

— Сокол мой желанный! — начала Василиса, но Иван глядел себе под ноги и ковырял паркет носком сапога. — Что ты, милый, закручинился? — в голосе Василисы зазвучала тревога. — Али хворь какая напала? Утро вечера мудренее!

По поводу последнего у Ивана имелись известные сомнения, которыми он и поделился с невестой тут же, не теряя времени даром. Рассказ продолжался недолго, и к его концу прелестный лик возлюбленной омрачился. Василиса поджала губы и задумалась. Тут в обличии хищной птицы впорхнул убитый горем Кащей — перед лицом опасности он готов был позабыть на время старую вражду и принять участие в совете. Вернув свой истинный вид, чародей без сил опустился на широкую супружескую кровать, Василиса расположилась на троне (трон стоял в каждой комнате — даже в тех, где его присутствие казалось неуместным), а Иван-царевич отстегнул бесполезный меч и уселся на подоконник.

— Нет причин дивиться, — сказала Василиса нараспев. — Когда пришел невесть откуда бродяга-крысолов, я сразу поняла, что свершилось новое чудо и замыслы, положенные в основания прочих чудес, перемешались. Мы перешли в легенду, содержания которой не знаем.

— Никакого смысла, — поддакнул ей Кащей капризным голосом. — Сначала, недруги мои, уразумеем суть — тогда, небось, и выход отыщется.

Василиса Премудрая печально покачала головой.

— Как же нам его уразуметь? За чёрным лиходейством потерял ты, видать, рассудок! В Курочке Рябе — много ль смысла ты найдёшь?

Иван-царевич в разговор не вмешивался, так как по характеру был больше расположен к ратным подвигам, а в высокие, неясные материи вникать не стремился. Он, пока шло совещание, увлёкся войной с воронами, которые, будучи птицами мудрыми, тоже хотели послушать умные разговоры и порывались разместиться на подоконнике.

— Перемелется, — говорила Василиса убеждённо. — Если чудо чудом погоняет, то всё рано или поздно тем же чудом вернётся на круги своя.

— Ошибаешься, — возражал Кащей. — Нет для чудес ничего невозможного — стало быть, нет и закона. А по-твоему выходит, что есть. Ну, как не образуется?

Спор грозил затянуться. Вскоре стало ясно, что оба рассуждают о вещах, о которых не имеют ни малейшего представления. Это понял даже Иван-царевич — ему в конце концов изрядно надоели бесплодные словопрения.

— Вот что, — молвил он, не выдержав. — Образуется — не образуется, а жить-то надо сейчас. Неужто мы не разобьём какое-то жалкое яйцо? Нужно попробовать!

— Дело говоришь, — похвалила его Василиса Премудрая. — Под лежачий камень вода не течёт. Знал бы ты, как мне не терпится с тобой соединиться!

— Может, как-нибудь можно? — спросил осторожно Иван. Но Василиса строго покачала в ответ головой, а Кащей встрепенулся и не по-доброму сверкнул запавшими глазами.

…Приступили, не откладывая: Иван-царевич сбегал за яйцом, и Кащей проводил витязя в кузницу. В кузнице было от чего разбежаться глазам — наковальни, молоты, пилы, прессы, клещи, тиски и плавильные печи.

— Славно! — одобрил Иван. — С таким-то инструментом, да с Божьей помощью — управимся!

— Угу, — кивнул Кащей язвительно. — Если только яйцо не заговорённое.

— Посмотрим, — отозвался царевич бодро. Он положил яйцо на гладкую поверхность наковальни, выбрал молот потяжелее и с размаху опустил на каверзную штуковину. Молот отскочил — Иван едва удержал его в руках, иначе быть бы беде. Кащей, шаркая, подошёл поближе и стал внимательно рассматривать лунку, образовавшуюся в наковальне после удара. Яйцо лежало в лунке — целое и невредимое. Злой волшебник обречённо махнул рукой и пошел вон из кузницы. Иван-царевич сдаваться не желал — он зажал непокорный предмет в тиски, разложил все пилы, какие нашёл, и принялся за работу — да только лезвия, отменно прочные на вид, стирались в мгновение ока. Согнулось и звонко переломилось долото; отлетевший обломок чуть не угодил царевичу в лицо, но Иван успел вовремя отпрянуть. И неудачи преследовали царевича, за что бы он ни брался. Обессилев вконец, он оставил пустую затею и поплёлся обратно ни с чем.

Вновь собрались в Василисиной горнице. Старый колдун, хоть и ушёл из кузницы, заранее уверенный в провале предприятия, всё же, видно, тешил себя призраком какой-то надежды. Появление разгорячённого, унылого Ивана подкосило его окончательно. Василиса Премудрая тоже заметно расстроилась. Она побледнела, приложила руку к сердцу, но вскоре сумела себя обуздать и спокойно объявила:

— Знать, такая наша доля — придётся ждать.

— Ждать!! — завизжал Кащей, теряя самообладание. — Сколько ж мне ещё ждать, побери вас прах?!

Никто ему не ответил. Кащей забегал взад-вперед, цепляясь шашкой за домашнюю утварь. Василиса молвила, ни к кому в отдельности не обращаясь:

— Нам нужна мышка.

— Какая-такая мышка? — провыл Кащей и в исступлении хватил себя кулаком в грудь.

— Самая простая, серенькая мышка, — объяснила Василиса кротко, не обращая внимания на ярость своего тюремщика. — Которая бегает, машет хвостиком — понимаете?

— Я понял! — закричал восторженно Иван-царевич. — Мышка бежала, хвостиком махнула, яичко упало и разбилось!

— Где я возьму вам мышку, черт возьми? — проворчал Кащей. — Ах, неспроста приходил этот проклятущий крысолов! Он нарочно увёл всех мышей, потому что знал, как они нам понадобятся!

— Правильно глаголешь, — Василиса терпеливо вздохнула. — Конечно же, он знал. Я же говорила, что мы очутились в новой, неизвестной сказке. Кто-то продумал начало — мы-то и ведать не ведали, что оно уже началось. Верно, и конец придумает.

— Придумает! — проскрипел Кащей с горечью. — Знать бы, какой… Начало-то уж больно весёлое! Ну нет, я не намерен сидеть на печи и ждать паршивую мышь. Надо ее найти во что бы то ни стало — найти и изловить. Раз больше ничего не остаётся, пусть она бегает и машет хвостиком, пока не околеет.

Так появились в замке мышеловки. Каждый день их проверяли и, бранясь, пинали сапогами пустые ловушки. Мыши не шли. Пускаясь на разные штуки, Кащей даже выучился кое-как играть на дудочке, но звуки, которые он из неё извлекал, не имели над грызунами власти. Чародей применил колдовство, после чего неприятный, гнусавый напев дудочки стал приманивать жаб, дождевых червей, и даже пришла из-за морей-океанов диковинная ехидна — всё это не годилось. Испробовал Кащей своё могущество и по-иному: превратил в мышей парочку слуг, но напрасно — своенравное яйцо уворачивалось от ударов заколдованных хвостов. Тогда колдун призвал на помощь летучих мышей — их в замке было чрезвычайно много, буквально на каждом шагу висели они гроздьями, головами вниз, сохраняя в прохладной крови дремлющее бешенство. По части хвостов, однако, летучим мышам похвастать было нечем. Сотни раз они сбивали несчастное яйцо ударами перепончатых крыльев, но в неизменном яичном звоне слышалась только издевательская насмешка.

Иван-царевич остался жить в замке, чтоб всегда быть под рукой в случае чего. Не то придёт вдруг мышь, а героя — ищи-свищи, как ветра в поле, — нет уж! пусть пока живет. Он день-деньской бил баклуши, слонялся по замку, поминутно лез не в свои дела, а вскоре и вовсе залёг на печь, уподобляясь своему былинному собрату и от безделья делаясь всё больше на него похожим. А перемен пришлось ждать долго.

Унылые, бесславные годы потянулись один за другим. Кащей с каждым днём глупел, и у многих возникала надежда, что он, в согласии с изменившимися условиями, умрёт естественным путём, без помощи Ивана. Замок приходил в запустение, слуги разбегались кто куда, и никто не пытался их вернуть. Оставшихся — особенно, как уже говорилось, невинно пострадавших от мышеловок, — со скуки мучили, казнили и всячески надругались над мёртвыми телами. Даже Василиса Премудрая втянулась со временем в это занятие. Их отношения с Кащеем постепенно приняли очертания брака, заключённого по расчёту, и долгие годы совместного житья-бытья понемногу сгладили изначальные разногласия. У Кащея была богатая, уникальная в своём роде библиотека, и Василиса часами просиживала в обществе инкунабул, берестяных грамот и папирусов. Она частенько читала Кащею вслух — в основном, про Агасфера, поскольку волшебнику приятно было сознавать, что кому-то приходится ещё хуже, чем ему. Он, по крайней мере, знал, где искать свою смерть. Кругозор Василисы неуклонно расширялся, покуда увядала красота — пленница безобразно располнела, сделалась прожорлива и, наконец, заболела сахарным диабетом. С Иваном-царевичем они по-прежнему были недоступны друг для друга. Никто из троих не в силах был разрушить злые чары. На первых порах Иван сильно мучился, маялся и тосковал. Однако, с течением времени, внешний вид Василисы перестал разжигать в его сердце пламень, и Иван-царевич успокоился. Если бы кто теперь спросил его, что, собственно, он делает здесь, в этом замке, в откровенно сомнительном обществе, он не нашёлся бы с ответом. Лёжа на печке, он строил фантастические, принципиально неосуществимые планы, поглощал чугунки пшённой каши и выхлёбывал вёдра щей. Наступил день, когда царевич совсем перестал выходить к завтраку, обеду и ужину. А после вообще прекратил какие-либо хождения, предпочитая лежачий образ жизни.

Кащей, напротив, становился всё более деятельным. Проку от его активности было, впрочем, с гулькин нос. Однажды, в недобрый час, ему вообразилось, будто злополучное яйцо из чистого золота — вовсе не то яйцо, в котором спрятана волшебная игла. Благо заняться больше было нечем, он приступил к поискам другого, настоящего яйца, — и вот, оказавшись под нестерпимым Кащеевым игом, застонали окрестные деревни: было приказано доставлять в замок все до единого свежие яйца, сколько бы не нанесли работящие курицы. Кащей лично протыкал каждое яйцо вязальной спицей, а после неизменно сквернословил и плевался. Скопились целые горы без толку изуродованных яиц; в конце концов Кащей, выгнав Василису Премудрую из книгохранилища, усадил её за художественную роспись скорлупы. Размалёванные яйца, более не нужные, относили в подземный ледник, чтоб не портились. С приходом Пасхи их тащили в ближайшую церковь, освящали (с этим сложностей не случалось — ведь в яйцах не было найдено ничего, связанного с Кащеем — в том числе, правда, и его смерти) и раздаривали крестьянам. А яйца продолжали стекаться возами. Василиса, не справляясь с работой, протестовала, и местных жителей постигло новое горе — Кащей, не долго думая, по старой привычке наворовал девиц в большом количестве и отдал в услужение строптивой наложнице. Образовалась настоящая мастерская по росписи; красны девицы, лишенные мужского внимания, томились — Кащей по причине старческой немощи лишь бессильно скрежетал зубами, а Ивану-царевичу заменяли полноценную жизнь бесконечные праздные грёзы. Обманутые, забытые девицы дневали и ночевали в мастерской, предаваясь мечтаниям о наилучшем устройстве жизни. «Воистину, что-то новенькое… Отродясь не слыхивал подобной чуши. Подозрительные сказки, вредные», — бормотал Кащей, когда случалось ему подслушать нелепые фантазии.

…Не заметили, как потянулись юбилеи — пятьдесят лет Василисе, шестьдесят, семьдесят… Все действия, предпринятые с целью заполучить к себе мышей, утратили первоначальный смысл и выродились в выхолощенные ритуалы. Ежедневно проверялись мышеловки, ежедневно разбрасывались лакомства, но при этом все, похоже, и думать забыли, зачем это делается, и даже позабыли, как выглядит мышь как таковая. А вскоре забот и хлопот прибавилось: Василису разбил паралич, она слегла и лежала бессловесная, словно колода. Аппетит её сделался поистине ненасытным. Так как слуги, которых к тому времени ещё не успели казнить, разбежались кто куда, на хозяйстве остался сам Кащей. Стряпня его никуда не годилась, Василиса злобно мычала, отталкивая блюда здоровой рукой, приходилось готовить что-то особенное. Отвергнутую пищу Кащей относил Ивану-царевичу — тот съедал всё без остатка. Василиса Премудрая, насытившись, знаками требовала сказок, и Кащей, не балуя её разнообразием, заводил из вечера в вечер одно и то же: дед бил — не разбил, баба била — не разбила… Глаза Кащея светились безумием, руки дрожали, слова с каждым днем выговаривались всё труднее — сторонний слушатель, в конце концов, не смог бы разобрать ни слова, а Василиса догадывалась о содержании лишь по накатанным, отработанным интонациям.

Наступил день, когда припасы в замке кончились. Девицы — теперь уже особы весьма почтенного возраста — грозились устроить голодный бунт. Слез с печи недовольный Иван-царевич — слез и упал, запутавшись в многолетней седой бороде. Приподнималась на локте возмущённая Василиса, осыпая нерадивого Кащея словесной окрошкой. Мышь, которая невесть откуда прибежала, никто не замечал; оскорблённый зверёк сердито пищал, требуя себе пищи, путался под ногами; Иван с Кащеем швыряли в мышку, чем придётся. Так продолжалось до того момента, когда взгляд Ивана случайно упал на книгу сказок, раскрытую как раз на нужной странице. Бумагу покрывал толстый слой пыли, но сквозь последнюю ещё можно было различить картинку — там была нарисована мышь: как она бежит по столу, как машет вёртким хвостиком… Иван заревел диким рёвом, на шум прибежал Кащей и увидел, что убелённый сединами витязь стоит, раскачиваясь из стороны в сторону, и глаз не сводит с какой-то книжки. Иван принялся возбуждённо тыкать в страницу пальцем; до Кащея, наконец, дошло.

— Вот оно, — прошептал он невнятно. — Ужель дождусь, увижу мой конец воочию…

Кряхтя, Иван поспешил за яйцом. Оно каким-то чудом не потерялось в воцарившемся хаосе; царевич осторожно положил его на стол, отступил в дальний угол и замер, не дыша. Мышка, рассерженно ворча что-то мышиное, вскочила на стол как бы между делом и так же между делом, походя, будто выполняла некую второстепенную, не главную для себя работу, сбила яйцо на пол. Яйцо, упав, развалилось на две аккуратные половины; в одной из них, как в колыбельке, покоилась сверкающая острая игла.

Тут все заплакали — и дед, и баба.

Правда, плакали по разным причинам. Кащей плакал от радости — его давнее желание готово было вот-вот исполниться. Иван-царевич плакал о безвозвратно ушедших, впустую растраченных молодых годах. А Василиса Премудрая плакала в силу своего заболевания, потому что других поводов к слезам у неё не осталось — она давно уж перестала понимать происходящее вокруг и невольными слезами отвечала на всякое внешнее и внутреннее событие.

Откуда не возьмись, возникла в горнице курочка Ряба.

— Ко-ко! — закудахтала она самодовольно. — Не плачь, дед, не плачь, баба! Я снесу вам яичко новое, не золотое, а простое!

Но Кащей с Иваном, не сговариваясь, прыгнули на неё и в мгновение ока свернули бедовую, глупую голову.

 

 

© октябрь 1998

Сказки ледяного спокойствия

Моей сказке конец,

а по лесу бежит песец,

 кто его поймает скорей –

тот из него шубу шей.

 

Из сказок братьев Гримм: «Гензель и Гретель»

 

От автора

 

Сказки бывают интересные и не очень, получше и похуже – эти такие же. Общее в них одно: все они написаны «недрожащей рукой» и имеют в себе от ныне модного «римейка». Я надеюсь, что ныне покойные и доныне здравствующие авторы, чьими героями я воспользовался, не вчинят мне иска (вторые) и не нашепчут обо мне плохого там, где меня дожидаются в Зазеркалье (первые).

Ну и конечно, это сказки для взрослых. Оговариваю особо для мам и пап во избежание недоразумений.

Этот сборник отличается от своего тезки, гуляющего в Сети. Он сокращен, так как в многое в первой версии перестало меня устраивать.

 

 

Агентство «Белый Кролик»

 

 

Алиса вздремнула, но тут ее растолкал Белый Кролик.

Глядя на большие часы с цепочкой, он тараторил:

— Совершенно нет времени! Совершенно! Поедешь ты и возьмешь с собой Соню. Срочный вызов. Выгодный заказ.

Приехав на место, Алиса и Соня увидели по намазанным маслом часам, что уже далеко за полночь.

За столом сидели клиенты: Болванщик и Мартовский Заяц.

— Выпей меня, — велел Болванщик.

— Это можно, — кивнула Алиса.

— Съешь меня, — попросил Мартовский Заяц.

— И это сумеем.

— А Соне налейте стакан и посадите на чайник. Мы устроим «Золотой Дождь».

— Оформим, как скажете, — не возражала Алиса. – Оплата вперед. Нам раздеваться?

— О да, — единогласно выдохнули клиенты.

Алиса и Соня скинули шубки, сдернули платья и стали скатывать чулки.

«Все чудесатее и чудесатее, — подумала Алиса. – Откуда бы у меня – хвост?»

Удар костылем привел ее в чувство.

— Просыпайся, — буркнул Базилио, пряча темные очки в нагрудный карман пиджака. – Смеркается. Нам пора на Поле Чудес.

 

 

На волосок от беды

 

 

— Волька! – кричал Хоттабыч в сотовое устройство. Ответы же он выслушивал, чуть сдвинув чалму. – Волька! Мне очень не нравится капитализм. Мне нравилась страна Советов. Ты не тот Волька… Зря он обменял меня на марки…

— Хоттабыч, миленький! – кричал Волька. – Убери своих ифритов с Кавказа! Страны Советов больше нет.

— А хочешь, будет? – ответил Хоттабыч.

Волька хребтом ощутил натяжение волоска, готового оборваться.

— Я подумаю, Хоттабыч, — сказал он быстро. – Я хорошенько подумаю. Но только убери ифритов…

— Хорошо, ифритов не будет, — волосок, выдернутый из белой бороды, тоненько зазвенел. – Но и ты, Волька…

— Конечно, конечно. Я отведу авиацию. Но знаешь, Хоттабыч, этот саммит… он очень важный, не трогай его.

— Нет! – вскипел старик. – Они противны Аллаху!

— Хоттабыч, я ведь тоже там буду, — умоляюще выпрашивал Волька.- Ты же хочешь снова страну Советов? Так вот: я ее постепенно, постепенно…

— А я могу сразу! – крикнул Хоттабыч. И Волька понял, что дед снова вцепился в бороду.

— Не надо! – завопил он, вспоминая, как сразу образовалась страна Советов.

— Ну, как хочешь, — обиделся старик. – Я думал, как лучше. Хорошо, я не трону саммит, если ты туда поедешь. Но этих империалистов…

— Черт с ними, с империалистами, — разрешил Волька. – Круши, но только не заражай соседей.

— Твое слово для меня закон, – Хоттабыч отключился.

«Оно для всех закон», — подумал Президент, укладывая кремлевскую трубку.

Усама бен Ладен огладил бороду и вычеркнул саммит из перечня намеченных целей. Затем взял очередной конверт, накрошил туда белой пудры из бороды, нацарапал: «США, Техас, ранчо…»

 

 

Бесконечная Книга: Исцеление Фантазии

 

 

— Смотри, она гибнет, — прошептала Принцесса. – Люди больше не верят в Фантазию. И я погибну вместе с ней.

— Гляди, — вторил ей добрый дракон Фухур. – От целой страны остался один кусочек, метеорит с Королевской Башней…

— Что же мне делать? – в отчаянии воскликнул Бастиан.

— Дай мне новое имя, — прошептала угасающая Принцесса. – Дай мне его, и Фантазия возродится.

— Дай же ей имя! – грянули хором все: Фухур, Атрей, Эргамуль, Энгивук и даже злобный Гморк.

Ничто наступало со всех сторон. Одинокая белая башня плыла во мраке, как барабанная косточка из слоновьего уха.

Бастиан заметался из угла в угол. Ни одно имя не шло на ум. Как возродить Фантазию? Как продолжить Бесконечную Книгу?

— Имя! – чуть слышно сказала Принцесса.

И вдруг Бастиан – когда казалось, что все уже кончено и Ничто победило – вспомнил кипы книжек, которые видел в букинистическом магазине господина Карла Конрада Кореандра. Да и у папы-дантиста их было полно, их забывали обезумевшие от боли пациентки. И всюду, на каждой, стояло одно и то же красивое имя.

Этих книг – а стало быть, и Фантазии – хватит на все и на всех!

Налетел вихрь, Башня стала крошиться, начался камнепад.

— Имя, — одними губами вымолвила Принцесса.

И Бастиан решительно выпрямился. Он возродит Фантазию. Минутная стрелка огромных часов прицелилась в цифру «двенадцать».

— Дарья! — выкрикнул он. – Дарья Донцова!

И моментально вернулся в букинистический магазин, где господин Кореандр лукьяненько подмигнул ему из-под очков.

 

 

Бессловесные твари

 

 

Они вышли на крылечко рука об руку. Они только что поженились. Первая брачная ночь давно миновала, зато первая брачная жизнь лежала вся впереди нетронутой целиной.

Ступени доверчиво скрипнули. Вдалеке чернел лес: дремучий и кислый от сырости и соков ельник.

— Ку-ку, — послышалось сверху, со стороны леса.

— О! – сказала Она и улыбнулась. – Давай считать! Кукушка-кукушка, сколько нам жить осталось?

Он снисходительно улыбнулся в ответ, поправил на Ней наброшенный пинжак и начал загибать пальцами, то есть пальцы.

— Ку-ку!…

— Раз…

— Ку-ку!…

— Два…

— Ку-ку!…

— Три…

— Ку-ку!…

— Четыре… (затруднение сгиба объяснилось непривычным обручальным кольцом).

………..

— Ку-ку!…

— Я буду загибать твои пальцы, мои кончились, — молвил Он и стал поцелуями закрывать Ее пальцы.

— А какие тихие здесь зори, — прошептала Она.

— Ку-ку!…

— Знаешь, мы будем жить вечно. Судя по этой кукушке. Интересно, где она засела.

— Мне кажется, во-о-он там, — Она указала на самую дальнюю и высокую ель.

Ничего такого про самих себя ни пацак, ни четланин сказать не могли. Они рассматривали молодоженов в старенький бинокль: красные трусы и желтые трусы. «Маму бы спеть…», — тоскливо подумал пацак. Неведомо как, их Пепелац ворвался, пронзая и кромсая лопастями миры, в эти чертовы дебри. Они зацепились за дерево и отчаянно взывали о помощи. Гравицапа неожиданно вспыхнула и бесшумно взорвалась.

— Кю!… — неожиданно – успев-таки – гаркнула кукушка, и молодым показалось, что гаркнули две.

Корабль, объятый пламенем, устремился к земле.

— Звездочка! – Она толкнула Его локтем и зааплодировала. – Я загадала желание, а ты успел? – Она любила Рэя Брэдбери и знала наизусть все его рассказы, в том числе и про «Звездочку».

— Успел, конечно, — Он взял Ее за руку и повел в избу. – Оно сбудется прямо сейчас. Я загадал, что ты поможешь мне загнуть один палец…

 

 

Бульонные кубики «Магги»

 

 

Руслан спешился и прогулялся по сцене, помахивая мечом. Конь выпустил газы, и огромная напольная Голова поморщилась, но Руслан ее как бы не замечал.

Из партера полетели смешки.

— О поле, поле, кто тебя усеял… мертвыми костями, — озадачился Руслан, упорно не замечая Головы.

Наконец, до него дошло.

— Я еду, еду, не свищу, а как наеду – не спущу! – и Руслан бросился к Голове, метя в нее копьем.

— Еще бы ты спустил, — пробормотала Голова перед тем, как дунуть. Она оскалила желтые обезьяньи клыки; партер не расслышал этих слов, но суфлер в будке схватился за голову, разве что за свою.

Голова вяло дунула, и теперь поморщился Руслан: из Головы скверно пахло.

Руслан ударил копьем в голову, и та завалилась. Победитель затеял поклоны под гром рукоплесканий. Головотяпство свершилось. Занавес ненадолго опустили для перемены декораций.

— Сильно ушиблись? — подскочил директор театра, лично приставленный к Голове.

— Да, весьма неудачно упал, — жалобно отозвался профессор Доуэль, за недостатком финансирования науки проданный в любительский театр на вес, исчисленный в кило. – В самом деле – кто это усеял поле костями?

— Да это же Тик-Так!

Действительно: профессор ударился об огромный, специально для него слепленный, шар Тик-Така, специально приготовленный, чтобы профессор сосал его для освежения дуновения, но головотяпы забыли засунуть шар профессору за щеку. Для обмана публики шар замаскировали под богатырский череп.

Четыре дюжих молодчика погрузили Голову на тележку, за бортиками которой скрывался питательный бульон, и повезли назад, в гримерную.

Директор театра на ходу делал Голове компресс в том месте, которым она приложилась, падая.

— Все деньги, проклятые, — сокрушался питающий Голову директор. – Были бы деньги, мы бы взяли Черномором Дэвида Копперфилда. Вот бы он полетал! Вот бы поколдовал… Есть Людмила… нет Людмилы… Снова есть Людмила! А с вами, Доуэль, столько возни… Ну потерпите, сейчас я добавлю бульончика в вашу среду. Мы и не гадали, что вы так вымахаете, почтенный профессор…

Тут директора осенило.

— Будет нам Черномор, — прошептал он. – Это же магические кубики «Магги», — уже уверенно воскликнул директор. – Ишь, как тебя с них разнесло! На сцену вчетвером волокут, тележка нужна. Я тебя в рекламу продам, вот что я сделаю, — пообещал он ликующе, переходя на фамильярное тыканье в силу беспомощности Головы и напевая рекламные позывные Галины Бланки.

 

 

Варежка

 

 

Одна маленькая девочка ужасно хотела огромный воздушный шар. Который занимает сразу полкомнаты и насажен на палку. Такие шары продаются в час пик, в метро. Продавцы пролетают по вагонам легко и непринужденно, раздвигая пиковую публику, будучи сами масти иной.

Разумеется, в этом шарике девочке моментально отказали. У папы были слабые легкие. И девочка затаила мечту.

А потом она посмотрела доисторический мультфильм про другую девочку, которая тоже хотела, но не шарик, а собаку, да ей запрещали, потому что это еще хуже. Девочка из мультфильма взяла варежку на поводок и стала выгуливать, а мама, если память не врет, растрогалась и купила-таки собаку, хотя варежка и без того научилась в нее превращаться. И можно, наверное, было этой варежкой ограничиться для пользы воображения.

Поэтому девочка, мечтавшая о шаре, отправилась на прогулку и стала искать предмет, хотя бы отдаленно напоминающий шарик. Таких предметов было много, и все они были заполнены какими-то соплями, но девочка догадалась вывернуть одну такую вещь наизнанку и вытереть варежкой.

А потом стала дуть.

Она дула битый час, жалея папины легкие, пока не надула шарик еще большего размера, чем продается в метро пиковой публике.

Держа его в зубах, она позвонила в дверь: попросить, мыча, своего хворого папу хотя бы перевязать шарик ниточкой, пока тот не сдулся, и сунуть какую-нибудь палку..

Папа увидел шарик, под шариком – дочку, на шарике – название фирмы, изготовившей изделие; правда, смутно, изнутри, ибо шарик был вывернут.

И у папы открылась варежка.

А у девочки появились опасные комплексы, потому что прокололи не только шарик, но и ее саму, многочисленными уколами.

 

 

Веселое приключение Карандаша и Самоделкина

 

 

Самоделкин, как известно, все умел, а все, что писал и рисовал на стенах Карандаш, оживало. В том числе и слова – известно ведь, что слово материально.

— Заточи-ка меня, — попросил Карандаш.

У Самоделкина было неважное настроение, потому что уже многое из того, что написал и нарисовал на стене Карандаш, ожило и разгуливало по комнате. Самоделкин уже притомился давить своей железной пятой двусложные и односложные слова с их графическими аналогами.

Но просьбу исполнил, а после взялся за бока и стал хохотать, потому что схалтурил:

— Какой же ты вышел тупой! Тупой и еще тупее!

— Зачем это ты? – разобиделся Карандаш. – Чего это на тебя нашло?

— Рисуешь всякую дрянь, какой и в сортире не встретишь.

— Конечно, не встречу. Я туда и не хожу, мне там нечего делать. Что же мне нарисовать?

— Меня нарисуй, какой я мастер!

— Мастер? – мстительно прищурился Карандаш. – Само-делкин? Self-made-man? Вершина самоактуализации?

— Вот именно это и нарисуй.

— Договорились. Но только весь процесс, от начала и до конца.

Карандаш вернулся к стене и принялся рисовать. Стадии самосотворения Самоделкина множились, делаясь все скандальнее и скандальнее.

— Ты что же это рисуешь? – угрожающе спросил позировавший товарищ.

— Как было, так и рисую. Ты же не СамоСделкин? Ты же СамоДелкин! Процесс не прекращается ни на секунду. И делаешь ты себя так: сюда, сюда и сюда при помощи этого, этого и этого…

— И еще очень не хватает вот этого! Конца! Ты обещал до конца! – Самоделкин схватил Карандаш и начал бегать, делая им себя и не забывая про масленку. Он видел, как этим занимались Капитан Буль-Буль и шпион Дырка. Но Карандаш отомстил Самоделкину, заточившись, как надо.

 

 

Волшебная Фига

 

 

Маленький Мук висел на дыбе. Палач гремел инструментами, жаровня пылала.

Король восседал на троне, специально установленном в пыточном подземелье для супервизии.

— Итак, Маленький Мук, — обратился к нему король, — ты упорно отказываешься сказать нам, откуда у тебя взялись такие большие, мясистые нос и уши.

Мучения Маленького Мука были столь велики, что впору было назвать его Большим Муком.

— Вы мне не поверите, ваше величество, — простонал он. – Я съел фигу. И у меня вырос мясистый нос и такие же уши.

— Ну, предположим, — кивнул король. – Я думаю, ты догадываешься, что уши и нос меня не особенно интересуют. Меня интересуют органы, похожие на них по форме, но расположенные гораздо ниже. Я хочу доставить удовольствие королеве, и ничто не заставит меня отказаться от моего намерения. Что ты на это скажешь?

— Я думаю, ваше величество, — захрипел Маленький Мук, дернувшись от прикосновения раскаленного железа, — я думаю, что фигу следует ввести в организм с другого конца. Тогда вы непременно добьетесь желаемого результата.

— Ты в этом уверен? – вскинул брови король.

Терпение и силы Маленького Мука были на исходе. Он только кивнул.

— Отлично, — король ударил в ладоши. – Палач! Проткни ему язык раскаленной спицей, чтобы он больше никому не выболтал этот важный секрет.

Маленький Мук взвыл, но палач был опытен и силен. Теперь Маленький Мук только мычал.

— Чтобы эффект был побольше, фига тоже должна быть побольше, — Король состроил фигу и критически осмотрел ее. – По-моему, вполне недурна. Или мне пригласить какого-нибудь богатыря? Нет, — рассудил король, — все должно оставаться в тайне.

Он велел палачу отвернуться и спустил панталоны.

Маленький Мук отчаянно мычал и мотал головой.

Король присел и ввел себе фигу в намеченное место. Затем стал ждать на корточках, задумчиво глядя, как мерно покачиваются предметы его недостаточной гордости.

— Оно не увеличивается! – воскликнул он. – Ты обманул меня!

Мыча, Маленький Мук качал головой.

— Может быть, все-таки съесть?

Маленький Мук чуть успокоился, прищурился и согласно кивнул. Король присмотрелся к пальцам самого Мука, но после трудов палача они все превратились в обрубки и огрызки.

Король вынул фигу, потянул носом, поморщился. Обученный технике визуализации, чем занимался придворный психолог, он вообразил себе сыр сорта рокфор. Затем вздохнул и впился фарфоровыми зубами в фигу. Кровь хлынула ручьем.

— Оооооооо!… — заорал король, в ужасе глядя то на укоротившийся палец, то на Мука. Его горестное восклицание было эквивалентно волшебному слову «мутабор». – На плаху! На плаху сию минуту! Сначала уши, потом нос, потом голову!…

Маленький Мук слабо улыбнулся. Из глаз его потекли слезы облегчения.

 

 

Время подснежников

 

 

Девочка только что закончила Школу Милиции, и ее направили в один райотдел.

Там, понятно, ее встретила вся орава – известные каждому Дукалис, капитан Ларин, майор Соловец, Казанова. Плюс всякая шушера на подхвате.

И никому она не дала.

Сентябрь прошел, октябрь, уже и ноябрь миновал – не дала. Наступил декабрь.

— Пойдешь за подснежниками, — приказал ей майор Соловец.

А куда денешься? Служба есть служба. Пошла девочка в лес, как была — в полушубке, шапке-ушанке, перепоясанная ремнем с кобурой. В кобуре – пистолет по фамилии Макаров. Да какой с него толк в такой темнотище? Ни зги не видать. Вот уже и лесопарк: огромный, черный. Застывший пруд. Вьюга, мороз, да девичья гордость, такой расклад. Вдруг видит девочка – костер. «Ну, — думает, — везет мне на бомжей». Подходит ближе – и вправду бомжи: жарят на прутике какую-то собачатину. Одни помоложе, иные посолиднее, в бороде. Оробела девочка, но все-таки звонко спросила:

— А ну, кто такие? Документики предъявим?

Закряхтели бомжи, полезли за справками об освобождении. А в них прописано: Январь, Февраль, Март, и так далее.

— Двенадцать Месяцев мы, девонька, — отвечают они. – Вот, питаемся. Но, в общем-то, мы бомжи, в этом ты не ошиблась. Чего тебе надобно здесь в такую лютую пору?

— Подснежников, — робко говорит девочка и перетаптывается: ноги замерзли, и обострился аднексит.

— Ха, — говорит Братец Декабрь, — да ведь Подснежников прежде Апреля не бывает. Уступим, братцы? Или на хор поставим?

— Делайте, что хотите, — твердо отвечает девочка, — но хора у вас не выйдет.

И – пистолет к ушанке.

— Ну, — говорит братец Декабрь, — за такое целомудрие устроим мы тебе часик-другой Апреля.

Ударил посохом Январь, и пошел сосулечный звон. Ударил Братец Февраль – и тихо сделалось, да бесшумно падают хлопья снега с ветвей. Ударил Март – и все покрылось настом. А как ударил ладный, но только чумазый от собачатины Братец Апрель – зазеленели почки, хлынули ручейки, растаял пруд. И всплыли Подснежники — все шесть утопленных тел, по которым не были закрыты дела у майора Соловца.

— Они всегда по весне всплывают, Подснежники, — шмыгнул носом Братец Апрель. – Раздутые! Надо бы, Братец Январь, санями помочь. А то как она их потащит. Не волоком же.

Месяцы, вооружившись корягами, вытянули Подснежников на бережок. И стук повторился в обратном порядке: не успела девочка нарадоваться зеленой травке, как вновь потянуло стужей, повалил снег. И тройка коней стоит, запряженная в роскошные сани. Побросали туда Подснежников, а после Месяцы расселись по местам у костра, затянули песню: «И уносят меня, уносят меня, в звенящую снежную даль три белых коня, ах, три белых коня – Декабрь, Январь и Февраль».

Так, напевая, девочка и подъехала к райотделу милиции. Вышел подполковник по прозвищу Мухомор, прослезился:

— Молодчина, девонька. Не посрамила отдел. Сберегла свою честь. И честь отдела. А вы свою честь, — сказал он Соловцу, Ларину, Дукалису и Казанове, — сейчас пойдете терять. Ко мне в кабинет.

И повел их.

 

 

Голый Король

 

— Посмотрите, какой кафтан, — сказал первый портной, приобнимая короля за плечи.

Король взглянул в зеркало и ничего не увидел.

«Правильно ли я его понял?» — подумал он и оглянулся на придворных. Те усиленно закивали; придворных король набирал сам и в их мнении не сомневался. Он полностью доверял их мнению.

— Так, а панталоны? – осведомился король.

— О, разумеется – панталоны! – второй портной подскочил и легчайшим касанием провел рукой по ногам короля, от самой талии.

Король прищурился и снова заглянул в зеркало. Никаких штанов он там не увидел.

«Не хотелось бы выставиться окончательным дураком», — засомневался король. Он еще раз сверился с придворными: те выставляли большие пальцы.

— Да, великолепный наряд, — задумчиво молвил король, внимательно изучая портных.

Те согнулись в низком поклоне.

«Не могут же все ошибаться в этих портных», — король успокаивал себя и так, и сяк.

— Хорошо, — согласился король. – Ваша работа меня устраивает, и я принимаю вас на королевскую службу.

Через день состоялось торжественное шествие.

Процессию возглавлял голый король, который гордо вышагивал, осыпаемый цветами, летевшими со всех сторон.

Какой-то несмышленыш высунулся и завопил:

— А король-то – голый!

— Верно, малыш, — отец втянул его обратно в толпу. – Ты все схватываешь на лету.

За королем шли портные, тоже голые. Король не ошибся в портных. Следом шагали придворные, привычные к парадам и шествиям геев. Дальше уже валила чернь – всякий сброд, накачанный, размалеванный и надушенный.

— Пусть едят пирожные! – кричала королева с балкона.

Королю была не нужна королева, но она ему полагалась. Она готовилась к собственному параду, что был намечен на страстную пятницу.

 

 

Госбезопасное Меню

 

 

ПАВИАН {спикер}: Коллега Слоненок! Извольте соблюдать регламент!

СЛОНЕНОК: Но я только задал вопрос! Это заняло полминуты!

ПАВИАН: Коллега, ну будем же соблюдать правила! Мы же их сами выработали…

СЛОНЕНОК: Я протестую! Я внес, в конце концов, депутатский запрос…

ПАВИАН: Я вынужден просить вас…

СЛОНЕНОК: Нас, кстати, смотрят все джунгли…

ПАВИАН: Что? Ах, да…ну, что же… по правде говоря…Я предлагаю поставить обсуждение вопроса на голосование. (ропот в зале)

СЛОНЕНОК{слегка тараща глаза}: Меня вот что интересует: что ест Крокодил на обед?

ПАВИАН: Давайте уважать друг друга. Почему сразу – Крокодил. Это товарищ Кракушев, мы все его хорошо знаем. (Видно, что знают все: гул неопределенной направленности). Голосуем, коллеги. Кто за?

ПАВИАН: Я так вижу, что за нет. Кто против?

СЛОНЕНОК{запальчиво}: Нас смотрят все джунгли!

ПАВИАН: Так что, коллеги, я попросил бы вас все обдумать…не торопиться… Нас, знаете, все джунгли смотрят. Давайте подумаем вместе: правильно ли будет в таких условиях отказаться от прений. Итак, голосуем повторно. Кто за рассмотрение запроса Слоненка? Ну вот, коллеги, единогласно! Уже записались Страусиха, Бегемотиха… я сам собираюсь сказать несколько слов…

СЛОНЕНОК: Когда же они успели? Ведь и получаса не прошло…

ПАВИАН{машет на него ногой}: Уважаемая Страусиха, прошу к микрофону. Что? После какого-такого основного доклада? Ну, хорошо. Прошу вас, коллега Слоненок.

СЛОНЕНОК: Уважаемое собрание! У меня, собственно, не доклад. Я всего-то и спросить хотел, что товарищ Кракушев ест на обед? Мне непонятны ваши затруднения… Вот он тут сидит собственной персоной, в Президиуме, так пусть он скажет! Если кратко, то у ряда обитателей побережья возникли подозрения в некотором искажении Крокодилом санитарных заветов великого Рикки-Тикки-Тави, истребившего Нага и Нагайну. Гуляет мнение, что Крокодил узурпировал права общественного санитара, о чем, в частности, косвенно высказывается Тамбовский Волк, именующий в недавнем открытом письме Крокодила своим товарищем…

(СТРАУСИХА и БЕГЕМОТИХА спешат к трибуне и сталкивают с нее СЛОНЕНКА)

ПАВИАН: Коллеги, это не методы. Критика, с чьей бы стороны она не исходила, должна вестись парламентскими методами. Прошу вас, уважаемая Страусиха! Я предоставляю вам слово.

СТРАУСИХА: Высокое собрание! Нападки на нашего уважаемого товарища Кракушева мне кажутся странными. Свойственные Крокодилу функции необходимы джунглям. В любом биоценозе принято выделять фактор, максимально ответственный за экологическое равновесие. Товарищ Кракушев, по представлению Высшего Исполнительного Органа, успешно справляется с этой задачей. Поясню примером: недавно, совершая обычный для Страусов спортивно-оздоровительный бег вдоль побережья, я, при виде отдыхавшего Крокодила, остановилась, дабы не нарушать его заслуженный сон, и сунула голову в песок. Засовывая в песок голову, я разбила крокодильи яйца. Ужаснувшись, я сама непроизвольно снесла яйцо. Многоуважаемый товарищ Кракушев, проснувшись, мигом его проглотил, после чего великодушно позволил мне уйти. Он объяснил, что, съев яйцо, в достаточной степени восстановил экологическое равновесие, и у него нет оснований задерживать меня.

СЛОНЕНОК (с места): При чем тут яйцо?

СТРАУСИХА: Вопросы питания товарища Кракушева требуют, несомненно, детального изучения. Необходима разработка научных таблиц калорийности. Предлагаю создать для этого специальную комиссию, включающую Слоненка, Антилопу-Гну, Лемура-Соню, Рыжего Опоссума и, конечно же, товарища Кракушева в качестве председателя.

ПАВИАН: Предоставляю слово коллеге Бегемотихе.

БЕГЕМОТИХА: Я не понимаю, о чем идет речь. Нынешний Крокодил совсем не плох, и я даже предлагаю в качестве чрезвычайной меры переизбрать его заново сразу на три полных срока. Крокодилов, как известно, на переправе не меняют. Сегодня у нас Крокодил хороший, а какой будет завтра?.

СЛОНЕНОК{добившись слова}: Я ведь не возражаю против института Крокодилов, не прошу ничего невозможного, пусть только он сам честно скажет — что он ест на обед?

КРОКОДИЛ: Да ладно, я скажу.

ПАВИАН: Вот видите, коллеги. Все мы растем, учимся. Это нелегкий процесс, и мы находимся в самом его начале. Итак, уважаемый товарищ Кракушев, что вы кушаете на обед?

КРОКОДИЛ {неожиданно выпрыгивая из Президиума, злобно}: Слонят! Маленьких Слонят!

Яростно впивается зубами в нос-обрубок СЛОНЕНКА. СЛОНЕНОК, отпрянув, упирается; нос медленно, но верно вытягивается в хобот. Вопли: «Вот ваше истинное, носатое лицо!» Топот, рык, звон колокольчика. Панорама парламентского зала сменяется заставкой, изображающей джунгли в Сезон Дождей. Голос за кадром сообщает, что по техническим причинам для всех телезрителей поет птичка Дарзи.

 

 

Гости из Будущего

 

 

— В общую камеру их! – приказал капитан милиции. – Которую Громосека держит. Какая низость! Украли у маленькой девочки миелофон. Возьми его девочка, беги домой.

Алиса убежала, а космические пираты Глот и Весельчак У попытались трансформироваться в руководителей МВД, но у них ничего не вышло. Оба сидели в наручниках и противогазах, трансформировавшись, таким образом, всего лишь в «слоников» — на время допроса и прочих следственных действий.

Они во всем признались, а когда им пережимали хоботы – послушно расписывались в показаниях.

-…Кто к нам пожаловал! – загремело в камере, едва та захлопнулась.

Смотрящий камеры, хорошо оснащенный для этого дела Громосека, ущипнул Весельчака У.

— Этого – мне!

Через десять минут в камере вспыхнул ослепительный свет, и возникла строгая и стройная дама в обтягивающем комбинезоне. Она держала волшебную палочку и напевала: «прекрасное далёко, не будь ко мне жестоко».

Среди общего онемения дама, взглянув на Глота и Весельчака У, произнесла:

— Похоже, в этой эпохе уже овладели техникой консервации, и я здесь не нужна.

— Нужна! Еще как нужна! – заревело сто голосов.

Но гостья из Будущего уже растаяла. Вместо нее втолкнули зачем-то капитана Зеленого.

— Ну, что у нас нехорошего? – спросил он печально.

И ему объяснили.

 

 

Дед Мороз и Лето

 

 

— Введите его.

Седобородый старец в красном, с мешком за спиной, рухнул на пол, направляемый мощной десницей.

— Как твое имя?

— Дед Мороз. Иногда – Санта Клаус.

— Что тебе здесь понадобилось?

— Я хотел увидеть Лето. Я никогда его не видел.

— Ты видишь его. И что?

— Ничего, господин.

— Так-таки ничего?

— Я полностью удовлетворен, господин.

— Смотрите, он весь мокрый, этот старик! Он просто тает на глазах!

— Это говорит о его вежливости и благородстве. Он отдает нам свою воду. Соберите ее всю до последней капли. Что у него в мешке?

— Бессмысленные предметы, мы проверили их на яды и взрывчатые вещества. Напоминают детские игрушки.

— Чего ты хочешь, старик?

— Я хочу мороженого, — пролепетал Дед Мороз.

— Это невозможно, — рассмеялся герцог Лето Атрейдес. – Что это за штука такая – мороженое? Дункан Айдахо! Пол!

Айдахо и Пол Атрейдес приблизились.

— Я не думаю, что это лазутчик Харконненов. Покажите ему Дюну. Возьмите в орнитоптер, слетайте на буровую. Если повезет, он увидит Червя. Слышишь, старик? У тебя есть шанс познакомиться с Шай-Хулудом! – подмигнул деду Лето.

Дед Мороз благодарно кивал, но все мельче, и становился все ниже.

 

 

Делёжка

 

Пояснение: если верить писателю Данилу Корецкому, то в уголовной иерархии «апельсином» называют скороспелого вора в законе, который себе корону или купил, или получил в счет совместных дел и расчетов – короче, из «новых», баклан, чье место у параши…

 

 

В тайге было холодно. В побег, не надеясь на мерзлые ягоды и случайного калорийного зверя, воры взяли с собой апельсин.

Погоня осталась позади. Беглецам везло: погода была мутная, и вертолеты не летали. Падал снег, припарашивая следы. Пропитания ради, захватили с собой апельсин. Развели костерок, улыбнулись друг другу. По снежному лесу разнесся неприятный фальцет:

— Мы! Делили! Апельсин!…

Ему вторил баритон, будто бы удивленный:

— Много нас – а он один!…

Апельсин к тому времени уже молчал и не участвовал в песне.

— Эта долька – для Чижа…

Чиж принял веточку с ломтиком апельсина и начал жарить над костерком.

— Эта долька – для Ежа…

Ёж, заваривавший чифирь, улыбнулся.

Оба жили козырными фраерами.

— Эта долька – для Котят…

— Эта долька – для Утят…

Братья Котовы и Уткины, известные рецидивисты, мгновенно и жадно закапали краденые бушлаты апельсиновым соком.

— Это долька – для Бобра…

Бобер, главный законник, ради стройности песенки, отужинал последним.

— А для Волка, — Бобер презрительно обернулся в сторону покинутой зоны, — кожура…

Очистки от апельсина и выплюнутые косточки забросали снегом и стали устраиваться на ночлег.

 

 

 Житейское дело

 

 

К Малышу прилетел Карлсон.

Он прилетал давно, и все этому поверили, даже мама с папой; и никого этого не удивляло, потому что Малыш нюхал клей.

— Полетаем? – с надеждой спросил Малыш.

— Нет, давай-ка мы лучше пошалим, — возразил Карлсон.

— А как? Сделаем паровую машину?

— Фу, — Карлсон скривился. – Это неинтересно.

— Ну, тогда построим башню из котлеток?

— Нет, — поморщился Карлсон. – И потом: что скажет твоя мама?

— Значит, на крышу, — догадался Малыш.

— Чего я там не видал, — зевнул Карлсон.

— Ну… ну, нарядимся привидениями?

— Я и есть привидение, — напомнил Карлсон. – Мы давай вот что устроим. Ты позвони в милицию и скажи, что заминировал вокзал.

— А зачем?

— Знаешь, как они забегают! С собаками! Ты ведь давно хотел собаку?

Малыш снял трубку.

Через час, когда Малыша вели в камеру, Карлсон летел рядом и жужжал:

— Пустяки! Дело житейское!

Уже в камере Карлсон присел на шконку и повторил:

— …житейское. Кто не был, тот побудет, а кто побыл, тот не забудет.

Малыш присмотрелся и увидел, что это уже вроде не Карлсон, или Карлсон изменился. Его трехлопастный пропеллер на спине превратился в церкву о трех куполах.

— Мы сейчас пошалим, — сказал Карлсон.

 

 

Знания умножают печаль

 

 

Шляпа-колокольчик валялась на полу; сиреневый галстук был плотно закручен вокруг тощей, немытой шеи.

— Где ты держишь сейф? – задал вопрос Первый.

— Не знаю, — прохрипел человечек, привязанный к стулу.

— Хорошо. Я задам другой вопрос: где ты держишь ключи от сейфа?

— Не знаю…

— Когда состоится собрание акционеров?…

— Не знаю…

— В какой стадии находятся переговоры с интересующими нас партнерами?

— Не знаю…

— Давай сюда паяльник, — сказал Первый. – Включи утюг. Пристегни его к трубе. Засунь ему галстук в пасть. Лживая рожа! – Первый размахнулся и свалил человечка на пол вместе со стулом.

Второй – такой же бритый, как Первый – уже подключал паяльник и утюг.

В коридоре послышались веселые голоса и дружные шаги.

— Рвем отсюда когти, — прошипел Первый.

Оба выскочили за дверь, успев одновременно бросить взгляд на привинченную к ней табличку. Они свернули за угол и остались незамеченными

Дверь распахнулась; вошли, оживленно беседуя, Доктор Пилюлькин, Пончик и Цветик. При виде паяльника, утюга, пятен крови и связанной жертвы они вдруг истошно завизжали.

Бритые бежали по булыжной мостовой.

— Связь плохая, — бурчал на бегу Первый. – Не разберешь – Знайка или Незнайка… Хрипит, шумит, воет…

— Да, хреновая связь, — согласился Второй.

Их направили разобраться сугубо к Знайке, который успел сделаться председателем ООО «Солнечный Город» и уже выпустил акции, подкрепленные реальными участками на Луне.

 

 

Золотушка

 

 

У Короля с Королевой было три сына. Двое уже поженились и своими королевствами обзавелись для междоусобных увеселений, а младший Принц все страдал. По причине перенесенной в детстве золотухи все его так и звали: Золотушка. У него были плоские шутки и недержание мочи. По этому случаю Король затеял бал.

Перед балом Принц, которому Король, не сыщи тот себе невесту, посулил «После бала», сидел, горевал, мрачно скабрезничал и недержался.

Внезапно ему явилась фея, которая сказала:

— Мне жаль тебя, Золотушка. Все будут в красивых нарядах, напудренные, надушенные, нарумяненные, а на тебя, страшного, никто не посмотрит. Я сделаю тебя настоящим красавцем, но только до полуночи. В полночь ты должен покончить и с помолвкой, и с энурезом. И побольше молчи. Иначе все снова сделается мерзким и отвратительным.

Фея дотронулась до принца волшебной палочкой, и тот приобрел аполлонически-дионисийские черты.

Когда на бал прибыла знатная дама с дочкой на выданье, Золотушка не отходил от нее ни на шаг. Он даже, напрягшись, пообещал юной деве вечную любовь на земле. И вдруг увидел, что на часах уже без одной минуты двенадцать.

— Мне нужно в туалет! – закричал он и пустился бежать по лестнице. Один сапожок соскользнул с его затянутой в лосину ножки. И это было все, что осталось от прекрасного Золотушки. Поэтому он, не в силах смириться с судьбой, ушел из дворца и даже не оставил записки.

Но мама с дочкой цепко взялись за дело и начали разъезжать по городу, возя с собой сапожок. Король с Королевой выделили им в помощь церемониймейстера, ибо тоже имели свой интерес. Король назначил молодоженам, буде найдутся, награду в географическом исчислении.

Каждому встречному они примеряли сапожок, но тот не налезал. Наконец, переехали гнусного, покрытого язвами, ничему не обученного недотепу голубых кровей, который был бос на одну ногу. А на второй красовался грязнющий башмак. При виде знатных дам бродяга сразу же обмочился, но дамы задрали подолы и все же примерили сапожок. Он пришелся в самую пору!

Через минуту из кареты неслось радостное гоготание. Прохожие зажимали носы. Карета летела и постепенно превращалась в тыкву.

 

 

Инкогнито из Петербурга

 

 

— Все будет по-прежнему, — приговаривал медведь, изучая руины Теремка и прикидывая размеры освободившегося участка. — Заживем еще лучше. Мы построим новый Теремок. Я тут лес держу. Я, вообще, хотел подпалить, но дай, думаю, сяду…

…И новый Теремок начал расти, как на дрожжах. Медведь похаживал да порыкивал на таджиков, которых набрал на станции. Он не отнимал от уха лапу, отдавливая его мобилой.

Приезжали грузовики, приползали бульдозеры. Замешивался и густел бетон, росли кирпичные стены, в ближайший пруд выдвигалась купальня с сауной. Скоро Теремка было не узнать: красный, кирпичный замок с башнями — такой настоящий, что петушок отказался от внутренних покоев и вызвался жить на самой верхотуре, флюгером. Были шпили, были окна с мозаикой, были ворота с фотоэлементом и подземный гараж, а медведь все названивал, и вот уже привозили антикварную мебель, натирали полы. Глупый зайчик носился со щеткой.

Лисичка-сестричка, глядя на все это дело, сказала волчку-серому бочку:

— А ведь нам полагается компенсация. Денежное вознаграждение. Попроси-ка у него телефон.

И позвонила куда-то.

Все собирались чаевничать в готовом уже Теремке, но тут в просторную горницу, давя сапогами лягушку-квакушку и мышку-норушку, ворвались вооруженные бронированные чудовища в масках.

— Всем лечь! Всем к стене! К стене, косолапый, лапы раздвинь, — и сапогом между лап, с медвежьей спины. — Налоговая полиция.

Следом чинно вошла птица-Секретарь из Петербургского Зоопарка.

 

 

Инородное тело

 

 

Лейтенант криминальной полиции упер руки в боки.

— Итак, вы продолжаете утверждать, что проглотили Солнце?

Очень тучный, убитый горем джентльмен в наручниках и пиджаке в елочку, закивал наголо обритой головой.

Второй полицейский толкнул первого локтем:

— Почему он в браслетах?

— Приставал к прохожим, — пожал плечами тот. – Падал на колени. Сопротивлялся при задержании.

— Пригласи психолога, — посоветовал второй.

Но кругленький психолог уже входил, сияя ярче проглоченного Солнца и показывая, что без труда сумеет его заменить. К тому же он был лысенький, да еще в пигментных пятнах.

— Ну, что у нас? – воскликнул бодрячок с порога. – Вы проглотили Солнце? Но как же? – он указал на окно. – Оно же светит! Вы же видите – очень светло и жарко! Полдень, isn’t it?

— Я проглотил Солнце, — заплакал тучный арестант.

— Но не Лектор же ваша фамилия, — усмехнулся психолог. – Да и тому такие подвиги были не по зубам. – Он пожал плечами и обернулся к полицейским:

— Два пальца в рот?

— Только не здесь! – отшатнулись те.

— Но у вас же есть помещение для усиленного допроса…

— Да, там можно, — согласился первый полицейский.

— И закажите рвотного, и воды, — распорядился психолог.

Когда в холодной комнате без окон, из железа и камня, все было готово, с задержанного сняли наручники, пиджак; дали выпить большую бутыль воды и четыре таблетки.

— Меня нарекли Крокодилом, — всхлипывал тот. — Еще вчера. А утром…

Вдруг он повалился на колени и полез рукой в рот. Психолог победоносно отступил.

— Учитель… — объяснял толстяк между спазмами. – Сказал мне сегодня на заре…

— Это секта какая-то, — догадался психолог.

— …сказал, что он, раскладывая камни в саду камней….там даже бродят ручные медвежатушки-толстопятушки… допустил непростительную ошибку…

Рвота началась, и полицейским забрызгало брюки.

— Смотри, — прошептал первый, — указывая на что-то белое, тряпочное, вылезавшее из безутешной пасти нареченного Крокодилом, и эта тряпка чуть не задушила его, пока не выползла вся: грязная, наголовная повязка с красным кругом посередине.

Тучному стало легче, и он заговорил живее:

— Желая исправить ошибку… меееее…. он произвел харакири… предварительно взяв с мееееееееня клятву… вобрать его, мое Солнце, в себя, и перед этим отсечь голову… И я ел, ел, и ел… мое Солнце…

— Гляди, гляди, что из него прет, — шептали полицейские. Но речь уже шла о психологе, которому тоже стало дурно, так что наружу выходило еще худшее. Незадолго до прибытия он успел плотно перекусить в Макдональдсе.

 

 

Королевская Битва

 

 

— В этих снегах полным-полно троллей, — буркнул Леголас. – А между тем уже смеркается.

— Разведем костер, — отозвался Гимли. – И никогда не забывай, что мой топор всегда при мне.

— Как и мой лук, — согласился Леголас.

Арагорн провалился ухом в глубокий снег и прислушался. Он слушал долго, и, когда поднялся, лицо его искривилось в горькой улыбке.

— Они уже близко. И мне обеспечен средний отит.

— Тебя исцелит Арвен, — успокоил его Леголас. – Или – как там у вас, у людей, выражаются: на худой конец – Галадриэль.

— Будет битва, — Арагорн обнажил клинок, а Гимли тем временем развел огонь.

Вскорости костер заполыхал, зато среди снежных отрогов сгустилась тьма.

— Тени ползут! – вскричал Леголас. – Это тролли!

Звякнула тетива, и первая тень опрокинулась со стрелой в левом глазу, не разбиравшем бревна, но разбиравшем соломинку. Вторую тень молча перерубил топор гнома, а меч Арагорна рассек остальных.

Гимли подкинул дровишек, стало светлее.

— Стойте же, — устало сказал Арагорн, созерцая вражеские трупы. – Это же Мумми-тролли.

— Был бы с нами Гэндальф, — всхлипнул Гимли.

На свет костра из леса бесшумно выплыла массивная, грузная Морра. И села.

 

 

Крот и Дюймовочка

 

 

Жаба и Крот залегли в высокой траве невдалеке от дома, где жила одинокая и бездетная женщина.

— Темень какая, — пожаловался Крот. – Ни хрена не видать.

— Очки надень, — посоветовал Жаба. – Вон они, видишь? Целая грядка.

Крот отмахнулся от какого-то предмета.

— И летает какая-то нечисть. Не то жуки, не то светлячки. На человечков похоже.

— Не надо ширяться перед важным делом. Еще не то померещится. Давай, поползли! Ты что сюда, жениться пришел? – Жаба кивнул на окно бездетной женщины.

Перемещаясь по-пластунски, они внедрились в траву и скоро уже были на огороде.

— Вот они, — прошептал Жаба. – Просто праздник какой-то!

Крот всматривался в темноту, пытаясь сосчитать маковые головки.

Жаба достал бритву и бинт, Крот сделал то же.

— Ща мы их покоцаем, — прошептал он. – Ща мы им целки попортим.

— Может, сгребем все, высушим, да кукер сварим? – озаботился Жаба. – Чтоб не возиться.

Крот подслеповато и презрительно уставился на него.

— Кукер – это же грубо, чувак! Это мутный приход! Сварил, заглотил. Нет, нам нужна чистая, прозрачная тяга…

Он привстал и сделал несколько надрезов на маковой головке. Выступил белый сок; Крот аккуратно собрал его на край бинта, подвернул и перешел к следующему цветку.

Жаба, не боясь старой бездетной женщины, встал во весь рост и трудился, слегка пригнувшись.

— Тю! – присвистнул Крот, отнимая бритву от головки. – Смотри, чего у меня.

Вышла луна. Жаба и Крот смотрели на кровавую росу, проступившую из надрезов.

— Знаешь, я однажды варил герыч, — возбужденно заговорил Жаба, — так у меня получилось красное. Я им ширнулся, так перся потом часов двенадцать. Может, тут чистый герыч скопился.

— Герыч не красный, — пробормотал Крот. – Но раз ты перся…

Он нанес еще несколько ударов бритвой, и темная красная жидкость хлынула ручьями.

— Собирай, чего ты ждешь, стечет все, — зашипел Жаба.

Крот собрал жидкость на бинт, подвернул край и притянул к себе следующую головку.

 

 

Лепунюшка

 

 

Жил-был один старик, и не было у него детей. Ну, в самом деле – откуда бы им у него взяться без старухи, которую он давно похоронил в разбитом корыте. Чтобы у деда завелись дети, обязательно нужна старуха.

Но вдруг появился один: вчера еще не было, а сегодня – тут как тут. Крохотный, с половинку ногтя, в рубашонке с пояском, в лаптях, под горшок стриженый. Бегает, и болтает, и лепит, короче, и лепит, и лепит что-то без умолку, так что деду даже прикрикнуть на него пришлось: цыц! Хотя и рад был дед – все-таки живая душа! А это была не живая душа, это был бес. Ребенку ясно, но деду не ясно. Слушал себе новоявленного сынка, нарек Лепунюшкой. Лепунюшка ввернется деду в волосатое ухо и поучает.

— Тормози лапти, — не выдержал дед. – Мне пахать пора.

— А я, батя, сам и вспашу! – вскинулся Лепунюшка.

— Ты? Такой махонькой? Да куда тебе!

Тот, ни слова более не лепя, побежал, ввернулся лошади в ухо и принял командование. Дел в окно глядит, глазам не верит. И не нарадуется глазам, что видят еще.

А мимо ехал барин. Смотрит: дивное дело – самостоятельное возделывание чернозема животным. Спешит он к деду: что за притча?

— Так она не сама пашет, — усмехается дед, благостно размягчаясь мозгами. – Там сынок мой, Лепунюшка.

Побежал барин, заглянул в ухо – и точно, Лепунюшка.

— Продай мне, — говорит, — сынка за сто рублей.

— Что ты! – возмущается дед. – Детьми торговать!

Лепунюшка рядом вертится:

— Соглашайся, батя, я от него убегу.

Ударили по рукам. Ста рублей у барина не было, но он выдал деду фальшивый вексель на двести. Сунул Лепунюшку в ухо – и со двора прочь. А лошадь, понятное дело, лишенная навигатора, устроила себе перекур и тут же издохла от капельки никотина.

Барин же втиснулся в карету и приказал, беседуя с Лепунюшкой, ехать в кабак. Там, в кабаке, он вынул револьвер, вытряхнул из барабана все патроны, кроме одного, и барабан провернул, дабы уважить, по совету Лепунюшки, теорию вероятностей. Сунул в ухо ствол.

— Ну, господа хорошие, кто сыграет со мной в рулеточку?

— Давай, начинай! – кричат посетители.

Барин застрелился в ухо, а Лепунюшка вылетел из другого верхом на пуле.

Перебрался к одному разночинцу, начал лепить да советовать. Этот постоялец позвал полового:

— Принеси-ка мне, братец, графинчик, да пивка со снетками…

Плохо кончилось дело.

 

 

Маскировка

 

 

Серый Волк не хотел ничего плохого, он просто думал сыграть в садо-мазо: нарядился беспомощной козой и явился к козлятам, желая, чтобы его бичевали и насиловали.

Но те не признавали в нем маму Козу, как он ни блеял: «Козлятушки мои, ребятушки мои».

— Это козел какой-то, — говорили из-за двери козлята.

И тогда Волк догадался, что одной лишь козлиной шкурой ему не обойтись.

Он пошел в сомнительный, полуподпольный косметический салон к Айболиту, который в свободные часы подрабатывал, как умел: делал пирсинг, каттинг, выдавливал прыщи, занимался стоматологией.

Доктор, вообще, предпочитал хирургию.

Волк уселся в кресло; Айболит участливо спросил:

— А почему это у нас такие большие глазки? А почему это у нас такие большие ушки? А почему же это у нас такие огромные зубы?!!

Айболит начал с каттинга: подрезал уши, да под ноль купировал хвост. Потом сузил и растянул глазки, подтянул кожу, везде побрил. Под видом пирсинга Волк продел себе кольца во все отверстия. После чего Айболит густо татуировал его овечьими завитками. Волк стоял перед зеркалом, а доктор смотрел на него, качал головой-колпаком и бормотал:

— Овца овцой.

— Вообще, я хотел быть мамой-козой…

— Ты теперь ею обязательно будешь, не переживай, — заверил его Айболит. – Разве что голос… Небольшая операция каттинга с целью коррекции… Нагнись…

В дверь уже колотили.

— Сейчас, сейчас, — закричал доктор, берясь за цельнометаллические бедренные протезы. – Это зайчик, — объяснил он Волку. И крикнул: — Я пришью тебе новые ножки! Ты опять побежишь под трамвайчик…

Волку он выдал склянку:

— Потом еще примете вот это. У вас немедленно откроется язва и состоится так называемый «козий стул». Мы, медики, любим образные выражения.

Косметический Волк стоял и что-то пищал в благодарность. Айболит настолько полно удовлетворил его надобность в садо-мазо, что даже к козлятам уже не особенно хотелось, но он все-таки пошел.

При виде Волка, направлявшегося к дому Козы, встречный Медведь с коробом за плечами встал на дыбы и вожделенно заревел. Козий стул, обещанный доктором, случился немедленно. Из медвежьего короба посыпались пирожки с потрохами и выскочила девочка. Она схватила Волка за лапу и сказала:

— Бежим!

— Нас не догонят, — вопил на бегу Волк, который был сплошное Тату.

 

 

Мурина Тетрадь

 

 

— Детей! Гоните их в шею отсюда, этих детей! Что здесь у них? Ну, ясно…

Сержант остановился.

Хоботом и линзами он уставился на Чудо-Дерево, с которого юные сталкеры ободрали последние туфельки и калошки, по сто рентген в каждой.

Потом затопотал ногами, заорал:

— Кто-нибудь приведет мне этого Тянитолкая? Кто-нибудь разыщет мне этого психа- ветеринара? И Тараканище?

Из-под резиновой маски сержанта нет-нет, да и выбивалась густая борода.

— Им же велели сидеть дома. А он их обучает занимательной ботанике и зоологии…

Ближе к полигону сержант с хоботом сумел ухватить за подол Муру.

— Это я, Мурочка, Бармалей, ты меня не бойся, — забормотал он. – Меня даже крокодил выплюнул — пожалел. Это твоя тетрадка? Что это у тебя за чудовище нарисовано?

Мура всхлипнула:

— Это Бяка-Закаляка ужасная…

— Отлично, Мурочка. И где ты ее видела?

— Вон там… — Мура указала на густой подлесок в полукилометре от берега.

— Вот и замечательно… Степанов! Тетрадь – в дезинфекцию, остальное и остальных – туда же… Всем выдать йод и по чарке водки… Отделение! Стройся! К подлеску, короткими перебежками!… Прочесываем на предмет… Степанов, покажи им еще раз тетрадь… Стрелять очередями, особо не целиться… По этой вот штуке… и по всему прочему… Бегом марш!

 

 

Мутные Пруды

 

 

— Крошка Енот, сходи к пруду, налови рыбки, — попросила мама.

Крошка Енот захватил с собой все, что положено рыбаку, и отправился к пруду. Уже стемнело, в пруду отражалась луна.

Енот закрепил удочку в специальной рогульке, уютно пристроился рядом, развел костерок. Хлебнул из фляжки, забил косяк – хорошо! Рыба не клевала, и Крошка подошел заглянуть в пруд и выяснить, в чем дело. Из пруда на него таращилась дикая, перекошенная харя.

— Ай! – заверещал Крошка Енот и, позабыв об удочке, помчался домой.. Он поминутно спотыкался и падал; ему мерещилось, что Сидящий в Пруду его вот-вот схватит.

— Обкурился до чертей, — встретила его мама. – Кто же там может быть? Подумай сам, дурачок! Вернись за удочкой, загляни еще раз и улыбнись ему! Тебе-то уже давно с ним пора подружиться!

— А он меня не утащит? – боязливо прошептал Крошка Енот.

— Может, если за луной полезешь, — согласилась мама. – Запомни: там, в пруду, нет ни сыра, ни дыни. Там только луна.

Шарахаясь от каждой тени, Енот поплелся обратно.

Рожа была на месте. Крошка через силу растянул губы в улыбке, и незнакомец поделился с ним той же гримасой.

Тут подоспела Обезьяна.

— Чего дрейфишь, — сказала она. – Я, когда обсаженная, да еще и вздринчу, вообще глазам не верю.

— А ты сейчас такая? – спросил Крошка Енот, не веря глазам.

— Именно такая, — закивала Обезьяна и протянула ему косяк. – Давай улыбнемся вместе.

И они дружно улыбнулись своим рожам, которые пруд отразил настолько же равнодушно, сколь и луну, которая тоже там, недосягаемая, неизвестно чем занималась.

Обратно новые друзья шагали в обнимку и пели:

«Я никогда не ловил луну в реке рукой,

Но я почту за честь.»

— Мама, я телку привел! – заявил Крошка Енот с порога.

— Наконец-то, — облегченно вздохнула мама.

От гражданского брака родилось существо, вызвавшее у всех Улыбку, от которой всем стало светлей – и Слону, который приперся, и Удаву, и Попугаю: словом, всей местной тусовке, которые, к огорчению мамы, устроили в ее доме притон. И даже Маленькой Улитке стало светлей, потому что косяк ей забили в самую раковину, да там и забыли.

 

 

Мэри Поппинс – до свидания!

 

 

Мэри Поппинс сидела прямая, как ее зонтик с головой попугая в виде ручки.

— Джон и Барбара Бэнкс! – произнесла она ровным голосом.

Близнецы вскочили.

— Вы продали Варфоломея собачнику и получили за него деньги, — отметила Мэри Поппинс. – Между тем, вам отлично известно, что с недавних пор Варфоломей состоит в частном владении. Итак?

Джон и Барбара непроизвольно разжали кулачки. Монеты со звоном посыпались на пол.

— Хорошо, — кивнула Мэри Поппинс. – Вы вернете эти деньги собачнику с процентами из вашей свиньи-копилки.

Близнецы бросились собирать пенсы и полупенсы.

— Джейн Бэнкс, — продолжила Мэри Поппинс. – Тебя опять видели на улице Пикадилли. Как это понимать?

Джейн потупилась. Мэри Поппинс сдвинула брови:

— Джейн Бэнкс! – повысила она голос. – Я не слышу ответа!

— Я больше не буду, — прошептала та. – Я больше туда не пойду. Меня заставил бакалейщик…

— Хорошо, — Мэри Поппинс сделала пометку в своей записной книжке. – Мы будем считать, Джейн Бэнкс, что это никогда не повторится.

— Конечно, Мэри Поппинс, — прошептала Джейн.

— Ну, а с тобой, Майкл Бэнкс, случай особый, — Мэри Поппинс произнесла это тоном, не предвещавшим ничего хорошего. – Боюсь, что завтра тебе придется повидаться с мисс Эндрю, — она посмотрела наверх, где был второй этаж. – Обычные меры воспитания на тебя не действуют.

Майкл угрюмо молчал, ковыряя носком ботинка пол.

— Вы все поняли?

Дети дружно закивали.

Мэри Поппинс улыбнулась неожиданно нежной улыбкой:

— Ну, тогда на сегодня все. Вы можете уйти отсюда и заняться полезным трудом.

Дети стайкой вылетели из детской комнаты милиции, на бегу вопя:

— Мэри Поппинс, до свидания! Мэри Поппинс, до свидания!

— Мэри Поппинс, прощайте, — уже на улице процедил Майкл Бэнкс, нащупывая в кармане выкидной нож. Он послюнил палец и выставил его: все верно, дул западный ветер.

 

 

Улица Сезам

 

 

— Откройся, Сезам!

Тишина.

— Откройся, ты… Персик? Дынька? Оливка?

Гробовое молчание.

— Да я же знаю, что все-таки – Сезам!

Ни звука.

— Тыковка?

Ни слова.

— Свеколка?

Ни смешка.

— Сезам, ну откройся же!…

Похоронное безмолвие.

— Сезам, в бога душу мать, открывайся!

Презрительное затишье.

— Сезам, ну хотя бы чуть-чуть приоткройся…

Чадра откинулась волосатой рукой. Из женских одежд высовывался Одноглазый Хасан. Он протянул руку и отобрал у Али-Бабы винтовку со штыком.

— Верещагин, не заводи баркас! – успел прокричать Али-Баба.

Но его уже пригвоздили штыком к булыжной мостовой, а голос Окуджавы запел за кадром: «Спой! Песенку! Всем Друзьям! На улице Сезам, на улице Сезам!»

Баркас приближался, медленно переваливаясь.

Бурлила пена.

Сорок разбойников спешили на помощь Хасану, высматривая с лошадей кресты на дверях омоновцев и собровцев.

«Сейчас поближе подойдем», — пробормотал Верещагин

 

 

Никита Кожемяка

 

 

Раздался звонок.

— Мы взяли Змея, — сказали в трубке.

— Мы взяли его с поличным, даже пальцы сохранились, — сказали дальше. – И он уже раскололся до самой развилки.

— Под кем? – тяжело задышал капитан. – Под кем он ходит? Кто круче Змея?

— Под Никитой Кожемякой.

— Едем! – капитан вскочил, схватил и надел шапку, а шинель надевал уже на бегу.

…Полуподвальная квартира была обставлена с дешевым и низкопробным шиком. Фарфоровые кошечки, поеденные молью покрывала с вышитыми павлинами и райскими птицами.

— При чем тут я, у меня массажный салон! – орал Никита Кожемяка, прикованный наручником к водопроводной трубе. – Я кожи мну, я известный специалист, у меня есть лицензия и санитарная книжка от грибка и чесотки!

— Ты, падаль, притон здесь содержишь! – орал в ответ гоблин, прикрытый маской. – Не стыдно – здоровый такой кабан, а без регистрации, с Киева, девок себе понабрал, они на тебя ишачат, сутенер сукин! Девчонки, он вас не обижал?

Пятерка девчонок годами от шестнадцати до сорока шести жалась по углам.

— Паспорта отобрал, — пропищала средняя. — Иначе, говорит, кожу намну. Две трети отбирал, что платили.

— Врут, врут они! – скрежетал Кожемяка. – Я массажист, у меня клиентура. Я мануальный терапевт, я остеопат! Да ты знаешь, какие надо мной люди? От Киева до Черного моря – это все моя территория, я ее контролирую.

— Вижу, — капитан как раз листал записную книжечку. – Тебя сдал Змей… — Одна из девиц осмелела, подошла и что-то прошептала капитану на ухо. – Ого! Оказывается, тебя и самого заказывали! На дом! С доставкой! Теперь я знаю, кто над тобой!

Никита Кожемяка обмяк.

— У меня педикюр, пирсинг, тату, — бессмысленно бормотал он.

— И под тобой. Все с тобой ясно, — заулыбался капитан. – В зоне будешь Никитой Кожедвигой. Давай, Никита, меняй погоняло… Сделают тебе и педикюр, и тату насчет педикюра. А дернешься – то и пирсинг…

 

 

Огниво и Три Толстяка

 

 

Мужчинка в трениках вбежал во двор, помавая мусорным ведром. Хотел закурить, да забыл дома спички.

— Эй, служивый! – окликнул он солдата, который шел себе мимо в парадной дембельской форме и слегка покачивался. – Огонька не найдется?

— Все найдется! – уверенно молвил служивый. Неспешно вынул замысловатую зажигалку, достал портсигар: — Бери, угощайся! Я только что с юга, с курорта, с таджикской границы… Позывные – Насруллла! Я нынче добрый, гуляю!

— Да я… — Мужчинка помялся, махнул рукой и поставил ведро. – Благодарю.

Сержант чиркнул зажигалкой, и, стоило им прикурить от нее папирос из портсигара, явились три чудища, три здоровущие собаки с глазами-блюдцами: поменьше, средняя и самая большая.

— Кусь! – шутливо притопнул служивый. Собаки присели. – Отставить. Не боись, — успокоил он мужчинку. – Мои это, оттудова. Щенками взял, верблюжьим молоком выпаивал. Взял, когда с ними еще одного духа взяли. А собачатина расселась по его шакальим мешкам: один – с медной деньгой, второй – с серебряной, третий – с золотой. Духа – в дупло, как в сказке, потом в расход. Мешки – в комендатуру, щенков – мне… И чиркальце прихватил.

Мужчинка судорожно курил, не сводя глаз со свирепых животных.

— Ну что, по пивку? – предложил солдат. – Сказки любишь? – И обратился к собакам: — Ну-ка, живо сюда мне Три Толстяка из вон того шалмана!

Собаки бросились прочь и через секунду вернулись, держа в зубах пластиковые бутылки пива «Толстяк», изъятые в полном согласии со сказочной собачьей иерархией: классическое, забористое и крепкое.

— За нашу победу! – солдат и мужчинка сделали по большому глотку.

— Что такое? – спросил мужчинка, рассматривая этикетки. На одном Толстяке было написано «Тибул», на другом – «Суок», на третьем – «Доктор Гаспар», с предупреждением Минздрава.

Служивый расхохотался, и мужчинка увидел, что ни собак, ни бутылок уже почему-то нет.

— Мы что, по-твоему, курим? – спросил дембель. – Три Косяка-Толстяка! Ты такой дури не пробовал! А у нашего брата ее…прямо оттуда… — он усмехнулся. – Иди, выноси свой мусор. Пора мне.

— Ага, — сказал мужчинка и поплелся выносить пустое ведро.

Он очень некстати забыл, что и сам мусор.

 

 

Особняк

 

 

Наф-Наф торопливо поставил в очаг котел с кипятком, и первый же спецназовец, пошедший через трубу, заорал благим матом.

В той же манере орал и Наф-Наф:

— Волки! Волки позорные! У меня все на тещу записано! И дом, и джип, и участок! Кровным трудом!…

— Кровавым, — послышалось с улицы. – Выходи, свинья! Налоговая полиция!

— Братаны, братаны, — Наф-Наф поочередно кидался то к Ниф-Нифу, то к Нуф-Нуфу. – Скажите им!

Треснуло стекло: в окно ворвались кованые сапоги. Кто-то, зацепленный тросом, пошел иным путем экспроприации.

— Мы в твоих проблемах не при делах, — братья мрачно отворачивали пятачки. – Наши точки уже разнесли. А ты зарвался…

— Эй, в доме! – раздалось снаружи. – Ложись! Сейчас вдуем!

— Волки!… — застонали поросята и рухнули на пол копытцами врозь – задними. Передними они прикрыли румяные рыла.

На лужайке что-то ухнуло, чем-то дунуло; на пол упал какой-то предмет, и роскошную гостиную Наф-Нафа заволокло ядовитым дымом.

— Так-то вы, падлы, встречаете налоговую службу, — клокотало в котле. Спецназовец, попавший туда, уже почти выбрался. – Сейчас мы вам устроим опись имущества.

Рухнула дверь. В хоромы, прикрываясь маской, вошел высокий чин.

— Я в поросятах знаю толк, — прогнусавил он. – Сейчас разберемся с этими и поедем выкуривать из нор мелкоту… в Шир поедем. Там будет проще: воткнем при дверях ультразвуковые шесты – они сами полезут из нор, эти хоббиты. Старшой говорит, что у них там какое-то паленое рыжье, велел доставить в местное РУВД.

 

 

Пан или пропал

 

 

Священники молча следили за левитацией. Девочка, донельзя обезображенная бесом, парила над постелью.

Потом тот, что постарше, специально приглашенный экзорцист, начал творить молитвы и кропить помещение святой водой. Дьявол не изгонялся, но левитация прекратилась. Бес ослабил хватку, и малышка ненадолго пришла в себя:

— Я видела его, — прошептала она своим обычным голосом. – Он волосатый, рогатый и пьяный. У него козлиные ноги и запах… Ооооооо! – завопила она, так как дьявол взялся за старое.

Старый священник не выдержал и упал, держась за сердце.

— Как твое имя? – не унимался молодой экзорцист.

— Легион, — прохрипела девочка басом. – Нас много. Зови меня: Пан.

— Тогда войди в меня, в меня, Пан! – возопил экзорцист. – Оставь ее и войди в меня!

— Это удачная мысль, — проскрежетала одержимая.

Священник схватился за голову, и в рот ему влетело черное облако.

Священник взвился под потолок. Освобожденная девочка следила за ним с нескрываемым ужасом, но и не без интереса.

— Я Пан! – воскликнул тот. – Меня зовут Питер. Но куда подевалась моя тень? Непорядок.

Он описал несколько кругов. Его сутана развевалась и зеленела в полете.

— Венди, мы отыщем мою тень и полетим в Неверландию. Там много таких, как я, и они наигрывают детям на своих свирелях сатирические песни. У нас есть шалаш.

— А как же родители.?

Питер Пэн озабоченно ловил свою тень:

— Да хрен с ними.

 

 

Печные работы

 

 

Печь Ильи Муромца освободилась, и ее передали Емеле.

С Емелей все было по правде, у него завелся обыкновенный полтергейст, и все бы Емеле сочувствовали, когда бы он не пил недельным запоем. Отсюда и пошла поговорка: мели, Емеля, твоя неделя. Тогда и рыбы у него разговаривали, и ведра гуляли, и поленья порхали. И печка вела себя странно, вот разве что никак ей было не выбраться из избы, и Емеля, наведавшись в государственный кабак, принялся разбирать избу.

Конечно, он сперва думал, чтобы та рухнула по щучьему веленью, но полтергейст был вредный и притаился в жаркой печи, так что осталось единственное хотенье.

Соседи, видя, что делается, позвали воеводу. А про Емелю к тому времени в городе Санкт-Питербурхе уже написали запрещенную диссертацию: «Случай наружной проекции алкогольного психоза».

Воевода явился, когда стена уже была разобрана по бревнышку, а сам Емеля восседал на печи и всячески оттуда, с верхотуры, оскорблял воеводу, бранил его, вышучивал, хотя тот был добрый и семейный человек, с бородой и усами.

— Иль голова с плеч, или пляши, изба и печь! – кричал Емеля, будучи, между, прочим, недалеко от истины.

Изба поскрипывала тем, что уцелело, а печь и в самом деле порывалась непристойно пританцовывать, быстро двигая заслонкой, как языком.

Ехать печь отказалась, и воевода приказал запрягать коней, чтобы тащить ее вместе с Емелей, куда положено, в самый Санкт-Питербурх. Полтергейст иногда помогал, в самых трудных местах, и лошади бежали резвее, вызывая недоумение воеводы и ликование у седока.

А в Санкт-Питербурхе проживала всем известная Царевна Несмеяна с биполярным, то есть маниакально-депрессивным, расстройством, и была она обещана в жены любому, кто ее рассмешит, но все было тщетно. Принцесса вешалась и надрезала запястья, прыгала из окна и бежала к пруду. И вышло так, что когда под ее окнами проехали воевода с Емелей, депрессивная фаза резко закончилась, и началась маниакальная фаза. Принцесса принялась хохотать, так что свадьбу сыграли немедленно.

Жизнь в государстве потекла по сезонному плану. Когда царица маньячила, бывало все: балы, фейерверки с карлами, ряженые в ледяных домах, и даже сам Бирон наезжал в гости. А уж в пору депрессии ничего не попишешь, и головы стаями летели с плеч. Емеля продолжал пить горькую, и после нескольких лет супружеской жизни заразился от царицы ее расстройством, как это случается в коммуналках: величал себя Емельяном Пугачевым и Рабочим Емельяновым, а царица устроилась квасить не хуже Пугачевой Аллы. Пока их всех не удавили и не подняли на вилы прямо из колыбели.

Рассказывают, что осиротевшую печь подарил потом Ленину тот самый печник, что сделал ему грубое замечание на покосе. И по ночам из печи неслись то плач, то хохот, а Ленин кутался в одеяло, припоминая рассказы семинариста Джугашвили о бесах. Он прижимался к Надежде Константиновне, но толку в том было чуть.

 

 

Положительная динамика, или Ну, погоди

 

 

— Ну, погоди!

— И это все, что он говорит?

— Да, профессор. Рука уже поправилась, и нога нормально ходит. Он все понимает, но выговаривает только это.

— Знаете, у него было счастливое детство. Такая штука называется эмболом. Сохраняется только то, что въелось глубже прочего. Обычно это бывает какое-нибудь матерное слово. А у него – прелесть какая!

— Профессор, но вы возьметесь?

— Да, мы поковыряемся в черепе, подсадим сальник… сосуды прорастут, кровоснабжение усилится… Операция тяжелая, но я надеюсь на положительную динамику. Речевой диапазон должен расшириться…

— И дорого обойдется?

— Недешево. Но игра стоит свеч, согласитесь?

 

……

 

— Профессор, как его состояние?

— Вы можете забрать его домой. Динамика небольшая, но есть. Прошу вас, голубчик, ответьте: какое сегодня число?

— Ну, заяц, погоди!…

— Видите? Добавилось слово «заяц». Для этого восстановились миллиарды мозговых клеток. Дело пойдет на лад.

 

……

 

— Профессор, мы снова к вам.

— С нетерпением слушаю. Мои уши на гвозде внимания.

— Речевой диапазон расширился.

— Отлично!

— И диапазон поступков – тоже. Он разбил витрину «Детского мира», выхватил зайца и стал называть его всеми словами, которые, по вашим словам, у всех глубоко въедаются…. Слов пять или шесть произнес, исколошматил его…

— Вот видите: целых шесть слов!

— Доктор, он, казалось, и не знал их… И не произносил никогда…

— Значит, вы произносили, а он слушал…

 

 

Полостное сокрытие

 

 

По прибытии в аэропорт Великан тяжело отдувался. Пот лил с него градом. Он еле выкарабкался из такси. Таксист уже, багровея от натуги, вытаскивал из багажника огромный рюкзак.

Потом Великан заполнил таможенную декларацию и вразвалочку подошел к стойке.

— Наркотики? Оружие? – спросила у него миловидная мулаточка в таможенной форме.

Великан облизнулся.

— Боже меня упаси. Здесь у меня продукты, — он указал на рюкзак. – Я большой любитель покушать.

Великана огладили длинными палками, раздался звон.

— Ах, простите, — Великан вынул ключи от родового замка, монеты, портсигар, снял ремень и сразу сделался в два раза толще.

— Я попрошу вас развязать рюкзак, — вздохнула таможенница.

Тот повиновался. Рюкзак был доверху набит сырами, колбасами и президентскими куриными ногами, завернутыми в фольгу.

— Все в порядке, — улыбнулась досмотрщица.

На сей раз ее улыбка была гораздо шире. В ней сквозило непонятное и неприятное для Великана торжество. Он обернулся направо и увидел, что его уже теснит офицер полиции. Такой же громила теснил Великана справа.

— Потрудитесь объяснить нам, что это такое, — полицейский указывал пальцем куда-то вниз, на пол. – Имейте в виду, что все, что вы скажете или не скажете, может быть и будет использовано против вас.

Великан заглянул себе под ноги. Прямо из-под него в зал ожидания, через который он только что прошел, убегала струйка белого порошка.

Полицейский нагнулся, дотронулся до порошка пальцем, лизнул.

— Чистый кокаин, — заметил он укоризненно.

Послышался слабый треск рвущейся материи. Из рюкзака выполз мальчик размером с пальчик; с большим трудом он вытянул следом корочки сотрудника Интерпола, которые были немногим больше, чем он сам.

— Остальное в брюхе, — пропищал мальчик, отдуваясь.

Великана схватили под локти и поволокли на рентген. Мальчик поспешал следом.

— Нафаршировал братьёв пакетиками, словно гусей, и сожрал. Сволочь. Я тебя упеку на двести лет! – закричал он снизу вверх.

Рентген показал в животе у Великана нечто, напоминавшее многоплодную беременность.

— Это Ганс, — начал объяснять мальчик-с-пальчик. – Это Фриц. Еще шевелится. Это Фридрих. По-моему, пакетик разорвался – смотрите, какое блаженное лицо, даже на рентгене видно. Это Генрих… Это Иоганн…

— Полостное сокрытие, — кивнула мулатка, и Великана заковали в наручники.

 

 

Потерянное время

 

 

— Кто вы такой? – спросила гардеробщица.

— Я? Петя Зубов!

— Петя Зубов? Этого не может быть! Вы, должно быть, дедушка Пети Зубова! Вы посмотритесь в зеркало!

Петя Зубов посмотрелся и ахнул. Из зеркала на него глядел неухоженный, заросший космами дед. «Надо остальных предупредить! – разволновался Петя. – Время! Время!»

Вскоре нашел он Марину Поспелову – старушку семидесяти восьми лет. Она играла в мячик. Схватил ее за руку, и они побежали, чтобы успеть. Еще двоих не хватало: Наденьки Соколовой и Васи Зайцева. Наденьку нашли во дворе, она выглядела годиков на восемьдесят семь и прыгала себе по шашечкам, играя в классики. А после и Васю нашли, который тянул на все девяносто и прицепился к трамвайной «колбасе». Сняли его, обнялись.

— Скорее бежим, — говорит Петя. – Иначе к сроку не поспеем, и все пропало.

Долго бежали, пока не добрались до леса, на границе с которым был тот самый домик, где старички недоброе каркали. Там уже сидели за столом те же самые зловещие личности с именами и отчествами: Сергей Владимирович, Ольга Капитоновна, Марфа Васильевна и Пантелей Захарович. Санитары приосанились, заулыбались:

— Молодцы! К самому ужину поспели! Давайте сюда увольнительные. Маразм не маразм, а ты смотри, как они ориентируются, не то что эти арифметики. Все карцера боятся.

Один санитар сказал:

— Сегодня по радио говорили, что в Америке научились вставлять в башку микрочип для памяти. Но в русской версии он твердит на выходе лишь одну строчку из поэта Вознесенского: «И памяти нашей, ушедшей, как мамонт, — вечная память».

Повар сердито сказал:

— Можно бы и разнообразить для старичков. Для мобил же пишут разную музыку. Вот это скажем: «А годы летят, наши годы, как птицы, летят…»

— Как рыбы плывут, — подхватил санитар. – Эй, Фирс! Ты ложку-то переверни, да с другого конца возьми.

Повар, глядя в окно, мечтательно сказал:

— Какой здесь раньше вишневый сад был! И во что превратили? Дерьмократы поганые. Потерянное время!

 

 

Привередливые кони и Позорные волки

 

 

За горами, за лесами, за колючими стенами сидит ворон на дубу, он играет во трубу: «Подъем!»

— Что тут у вас за базар? – загремели запоры; в камеру вошли, поигрывая дубинками, трое в форме.

А дело началось с очень ответственной операции. Спасти положение мог только Конек-Горбунок.

— Важный вопрос решаем, брателла, — сказал Каюму Смотрящий камеры. Погоняло у Смотрящего было Бай. – Ты понимаешь, что с тобой будет, брателла, если конь не доскачет?

— Очень хорошо доскачет, — кивал Каюм. – Я сделаю Конек-Горбунок. Это такой специальный конь. Он долетит, как птица.

Горбунок, он же малява, касался судьбы очень важного в камере человека. Всякому культурному человеку из современной литературы известно, что конями называют записочки, облепленные хлебным мякишем. И перетянутые нитками. Ими, конями, пуляют через отверстие в решетке в окна напротив, и так общаются. Плюют конем в специальную трубку-газету. Мякиш прилипает, малявная записка изымается, натягивают нитку, проводят дорогу, а менты их потом находят и режут, дороги эти.

Сивка-Бурка был уже перехвачен и подшит к делу. Еще один Конь стал сразу Огонь, потому что свалился точно в горсточку прикурившего прапорщика, который пересекал тюремный двор. Росинантом нечаянно подавились, и счастливчика отвели в санчасть.

— Дддда что-та кони… мне попались… привередливые-е-е-е… — протяжно тянули в углу.

— Конек-Горбунок – особый Конь, — клялся Каюм. – Он долетит.

— Ну, гляди, — сказал Смотрящий. – Я тебя за язык не тянул.

Каюм до посадки играл трубачом в провинциальном оркестре. В трубе он возил героин и был взят прямо в оркестровой яме, когда закладывал пакетики. У Каюма была хорошая дыхалка, и он клево плевался конями. За такое мастерство сокамерники прозвали его Морисом-Мустангером из романа, который перед сном, ежедневно, тискал Смотрящему один петушок.

Каюм тщательно вылепил из мякиша фигурку с загадочными аэродинамическими свойствами – не то Горбунка, не то Пегаса. На выпеченном и разжеванном Горбунке покоилась вся его надежда.

И хлебный Горбунок не долетел. Что-то сломалось – может быть, крылья; а может – мотор, и ангел, как в песне, рухнул, то есть пал.

Так что начальники явились на дикие крики Каюма.

— Папка старый был! Мамка старый был! – вопил Каюм еще на суде. – Судья калым хотел, откуда взять?

А теперь он кричал и жаловался, потому что его волокли к параше:

— Конь хотел! Конь жалел! Бай жениться хотел!…

— Пошли из этого зоопарка, ничего страшного, — сказал старший офицер, и гости вышли. – Террариум, — донеслось уже из коридора.

— Бай уже женится! – донесся до них истошный вой Каюма.

 

 

Пропорции огромного размера

 

 

В ведомстве Лилипутии, куда угодил Гулливер, для него быстро нашлись переводчики.

Когда путешественника выбросило на берег, его быстро доставили на место специальным транспортом, которым перевозят баллистические ракеты.

— Из него самого недурная боеголовка получатся, — ворчали сопровождающие. – В шахту – и дело с концом.

Для собеседования включили локатор вместо лампы, задействовали подъемник, расположились по бокам – слева и справа.

— Я думаю, уважаемый Гулливер, что выбор у вас небогатый, — сказал один. – Вы проникли к нам незаконно. Вам остается надеяться лишь на ваши весьма необычные физические данные. Поэтому для начала поработаете в милиции… Получите новый документ.

Кончиками ногтей Гулливер раскрыл книжечку, и ему перевели: «Дядя Степа».

— Ну, а во флоте вы нужны, — крякнул второй. – Послужите для страны.

— Для какой страны? О какой стране вы говорите? – осведомился Гулливер без особенного восторга.

— А вот об этой! – вдруг заорал первый собеседник, выхватил из-за пазухи карту мира и развернул ее перед задержанным. – Вот где наша страна! Раздвиньте пальчики, измерьте! А вот где ваша!

И Гулливер моментально ощутил себя лилипутом среди бробдингнегов. «Они похожи на лапутян столько же, сколько и на гуигнгнмов, — думал он. – Но нет, не они».

 

 

Прощай, Дорога из желтого кирпича

 

Ролевики облюбовали себе скверик с песочницей и грибом. Скверик был благоустроенный: от каждого подъезда тянулись дорожки из желтого кирпича.

Сегодня пришли не все: Дровосек, Страшила, Гудвин, Бастинда, Тотошка и несколько Жевунов. Жевунами была мелюзга, наряженная в колпаки с бубенцами. Остальные – старшеклассники и студенты.

— Ну, куда пойдем? – спросил Страшила.

Ролевики, разодетые на манер своих кумиров, отдыхали под музыку. Элтон Джон прощался с Дорогой из желтого кирпича.

— Я без Элли никуда не пойду, — сказал Тотошка.

— Давайте-ка лучше сегодня без Элли, — негромко заметил Страшила. – После вчерашнего.

— Элли… Элли… — прошептал Дровосек. – Кто такая Элли?

И все дружно подхватили:

«А что это за девочка, и где она живет; а вдруг она не курит, а вдруг она не пьет…»

Дверь дома вдруг распахнулась, и на пороге возникла Элли, только недавно выписанная из шестой психиатрической больницы. Растрепанная, с неумытым лицом, она пускала слюни и тупо смотрела на приятелей. Желтые зубы обнажились в недоброй улыбке.

— Девочка, убивающая домиком! Девочка, убивающая домиком! – закричали Жевуны и бросились врассыпную.

Элли двинулась по дорожке. В руке она сжимала свою любимую с детства игрушку: железный, увесистый, с облупившейся желтой краской домик. Его изготовили и пустили в продажу в середине пятидесятых годов.

— Девочка, убивающая домиком! – вопили со всех сторон.

За Элли, заламывая руки, уже бежали родители. Но та успела догнать убегавшего Гудвина и ударила его самым углом желтого домика в голову, проломив ее насквозь. Гудвин упал.

— Обманщик! Обманщик! – заливалась слезами Элли.

 

 

Путешествие Нильса

 

 

Когда Нильс Хольгерссон, не выпив положенного стакана, увидел гнома и начал его гонять, родные бросились к телефону и позвонили Диким Гусям.

Когда те прибыли, Нильс уже поймал гнома в сачок и собирался убить его кухонным ножом.

В лапах Диких Гусей Нильс Хольгерссон сразу сделался очень маленьким, но санитар Мартин отнесся к нему мягко и связал его не очень больно. Он был добр, да и халат у него был самый чистый, совсем белый.

Гном тем временем выскользнул из сачка и бросился наутек.

— Когда же?… — взмолился Нильс, бившийся в лапах Гусей. – Когда же я снова сделаюсь прежним?…

Гном на секунду задержался и прищурился.

— Когда, — запищал он, — одна палочка и девять дырочек истребят целое войско… Когда король обнажит голову, а ты останешься в шляпе… И когда к обеду подадут твоего самого лучшего друга…. Вот тогда!

Дикие Гуси затащили измельчавшего Нильса в фургон и отвезли в ближайшую больницу с решетками. В ней заведовала отделением знаменитая и опытная Акка Кебнекайсе, которой Нильс Хольгерссон очень не понравился, и ей ужасно не хотелось его принимать.

— Он исправится, — умоляющим тоном сказал санитар Мартин.

И Нильса оставили.

По отделению тем временем разгуливали Лис Смирре, господин Эрменрих, король в самодельной короне из кусочков фольги, старый и добрый Розенбом с застывшей улыбкой и совершенно одеревеневший от галоперидола, и многие, многие прочие.

Нильсу назначили уколы. Гном тайно являлся к нему, стоял в углу, приводил к Нильсу целые полчища демонов, а сам исподтишка кривлялся, показывая язык. Но после первого же укола облик его слегка потускнел, а после второго он убрался быстрее, чем рассчитывал. После девятого укола гном перестал приходить, и демоны его – тоже. Тогда Нильс, изогнувшись и разглядывая дырки на заду, задумчиво изрек:

— А ведь гном говорил: когда одна палочка, — и он кивнул на шприц, — и девять дырочек, — он почесал отверстия, — истребят целое войско…

— Да! – радостно отозвался Мартин. – Ты скоро станешь прежним. Тебя сегодня выписывают.

Нильсу выдали его одежду. С ним прощалось все отделение. Король снял корону и размахивал ею; Нильс потянулся к своей шляпе, однако вовремя вспомнил про второе условие гнома и не стал ее снимать, но король не обиделся.

— И крепкий же ты старик! – крикнул вместо этого король и с треском ударил по плечу Розенбома, который затвердел настолько, что ничего не почувствовал.

Акка выдала Нильсу справку и отпустила домой.

Дома Нильс уселся за стол и стал ждать, когда же ему подадут его любимого друга.

— Ты же только что вернулся из больницы, — попыталась возразить робкая и забитая жена Нильса, но тот только грохнул кулаком по столу. И жена покорно выставила на стол четверть свежайшего самогона.

Отведав друга, Нильс моментально почувствовал, что сделался прежним – большим и сильным. Он вынул нож, положил рядом с бутылью и стал караулить гнома.

 

 

Реинкарнация гидры

 

 

Девочка шла и задумчиво вертела стебелек с одним-единственным лепестком. Шесть чудес цветика-семицветика уже сбылись – и что же ей оставалось?

Она кусала губу, придумывая желание.

И вдруг этот цветик запищал тонюсеньким голосом, с мольбой обращаясь к девочке:

— Сделай что-нибудь доброе, а? Видишь, там на скамеечке сидит хромой мальчик в ортопедической обуви? Пусть он поправится?

— Это зачем еще? – нахмурилась девочка.

— Чтобы я вознесся на более высокую ступень воплощения, — ответил цветик. — Иначе мне приходится возрождаться на низшем уровне и постоянно расплачиваться за какие-то грехи, ибо я убил и прелюбодействовал. Меня обрекли числу семь. Я рождаюсь то гидрой – обязательно семиглавой, которую побивает национальный герой-богатырь, то плеткой-семихвосткой для избиения глупых кукол, то этим вот цветиком для удовлетворения идиотских капризов. Сплошное зло! А мне же хочется оправдаться, мне же хочется прелюбодействовать! Я желаю попасть на высшую ступень бытия и обрести человеческий облик.

— А чем же так плох и зол цветик? – удивилась девочка.

— Если бы ты знала, чего желают, — тот горестно вздохнул. — Недавно… впрочем, ты еще маленькая.

Девочка познакомилась с мальчиком, и ей отчаянно захотелось поиграть с ним в догонялки.

Она тяжело вздохнула, оторвала лепесток и повторила заклинание. А потом обратилась к мальчику:

— Встань и беги!

Раздался мелодичный звон, и мальчик побежал.

— И ты лети, — сказала девочка стебельку, пока тот летел в канаву, — на высший уровень.

Наигравшись, она вернулась домой ужинать. Включила телевизор. Там начинался фильм «Семь невест ефрейтора Збруева».

 

 

Русалочка

 

 

— С Русалочкой вышла накладка, — доложил старший лаборант.

— Почему же? – возмутился профессор. – Принц ждет. Он заказал Русалочку. Уже расколдованную, с ногами. Но и с хорошим голосом. Я не пожалел для этого дела собственного сына, — добавил он, поглядывая на бак, привязанный цепью к кольцу, продетому в стену.

— Во-первых, он так и остался сыном, — печально сознался лаборант. – Жабры прижились, а пол не изменился.

Профессор задумчиво побарабанил пальцами по столу.

— Мне отчаянно нужны деньги, — сказал он строго. – Я думаю, что Принцу все равно. Мы договоримся насчет пола. Возможно, так будет лучше. Что еще?

— Вокальная программа не сработала, — продолжил лаборант. – Сильно мешают жабры. Он, конечно, поет, но дальше шансона дело не двигается.

— Принц любит шансон? – профессор почесал в затылке. – Должен любить. Хотя он ждал, конечно, как минимум, тенора… Это все? Или вы припасли еще что-то, посерьезнее?

Лаборант задрожал, как осиновый лист.

— У него выросли ласты, — прошептал он. – Сначала выросли ласты, а потом они склеились в рыбий хвост.

Профессор побагровел:

— Что? У него вырос хвост? На что, позвольте спросить, сдался Принцу мужик с рыбьим хвостом? Принц – мужчина широких взглядов, но не настолько…

Он сел и взялся за виски.

— Короче говоря, Русалочки не получилось, — констатировал он. – Принц будет в ярости.

— Давайте закажем ему в Таиланде какую-нибудь танцовщицу. Заплатим ей, сделаем пару надрезов – якобы жабры, которые от любви к Принцу начали зарастать.

— Это мысль, — оживился профессор. – Только мы поступим хитрее. Мы не будем тратиться, мы устроим обмен.

Он подошел к баку и пнул его ногой.

— Отец… — пробулькал бак.

— Поедешь, Ихтиандр, в Таиланд, — объявил профессор. – В порядке обмена. Там полно извращенных туристов. Им одним морской милее дьявол…

 

 

Самородок

 

 

— Ну, старик, где твое золото? — спросило ГПУ.

— Какое, какое золото, — закудахтала старуха. И старик закудахтал нечто свое, но похожего содержания.

— Да поговаривают, что ты золотишко моешь, — с угрозой напомнил кожаный человек с наганом. Сзади маячил придурковатый красноармеец. Он ковырял штыком иконостас.

— Откуда, мил человек, у нас золотишко? — развел руками старик.

Чекист пощупал оклады — не из золота ли. Выяснилось, что нет.

— Мы ведь тут все вверх дном перевернем, — предупредило ГПУ. — И если найдем хоть крошку…

— Так на то ваша воля, — согласился старик. — Только переворачивать нечего.

Уполномоченный сумрачно осмотрел убогую утварь.

— Иди в подпол, потом на чердак, — велел он красноармейцу. Сам же начал обыск, простукивая древнюю мебель и заглядывая в кастрюли и горшки. Потом приказал деду вывернуть карманы, задрал старухе подол. Пнул подвернувшуюся под сапог рябую курицу.

Нищета престарелых была вопиющей.

— Ладно, дед, — молвил кожаный. — Пока не тронем. Но ты меня знаешь, если хоть краем уха услышу… спалю, короче, родную хату.

Комиссия ушла.

Дед схватил рябу, старуха полезла в шкапчик, налила ложку касторки и насильно влила курице в жестоко раздвинутый клюв.

Через полчаса курица закряхтела, и из нее вывалился бугристый, угловатый самородок в полфунта весом.

— Тяжело тебе было бедной, — приговаривал старик, который самолично запихивал самородок в курицу. — Прямо-таки каменный цветок.

Тут прибежала мышка и хвостиком расколола самородок на куски.

Старик ахнул и стал собирать осколки в нательный мешочек, предусмотрительно снятый перед обыском..

— По цыпляткам рассуем, — зашептала старуха. — Цыплятки это, скажем.

— Да, согласился дед. — Пусть простое яйцо несет. А с детей какой спрос.

 

 

Снегорочка

 

 

С этой Снегорочкой получилось нехорошо.

Слепили дети снежную бабу; вонзили одну морковку, вонзили вторую. Дали ведро и метлу.

А поутру стучится в избу черноокая девица, закутанная в платок по самые глаза, да в платье до пят, плюс полушубок – весь в грязных, черно-зеленых пятнах. И в меховой шапочке без оборки.

— Поживу я у вас, — говорит странница бездетным старикам. – Горные тропы круты. Измаялась я… Перезимую.

— За дочку будешь! – обрадовались те. Да та еще так посмотрела, что попробуй не согласись.

Надо отдать девице должное: вела себя смирно, и ни в чем непотребном замечена не была. Работящая, плов готовила. Ровесниц сторонилась, хотя и прислушивалась, а те все о парнях: кто и где служит, да сколько до дембеля. По сеновалам не шастала, и никогда не меняла привычной формы одежды – даже когда лето красное пришло. За эту зябкость ее точно Снегуркой признали.

И вот, на Ивана Купалу, пошли девки в лес венки плести, голышом бегать и через костер прыгать. Приехало поесть шашлыков областное начальство, и еще телевидение. Снегорочка тоже пошла.

— Заголяйся! – кричат ей несостоявшиеся подруги.

— Да что-то мне зябко, — твердит и отказывается она.

— Просим, просим, — рукоплещет начальство.

Встала Снегорочка в очередь. Подождала, пока толпа соберется, пока камеры наведут. Распахнула полушубок, а там – провода и батон в целлофане. И прыгнула.

Только ее и видели. Не стало ее, растаяла.

И остальных тоже больше не видели. Растаяли. А чего вы хотели? Зеленка, лето.

 

 

Снежная Королёва

 

 

Кони бежали легкой трусцой; Снежная Королева стояла в санях и метала в прохожих ослепительно белые флаеры-листовки. Она приглашала родителей посетить государственный интернат для умственно отсталых детей и сдавать туда этих отпрысков, как было рекомендовано в президентской программе по подготовке кадров из тех, кому еще нет сорока. В интернате Королева обещала им полный пансион, но только жаловалась, что топят пока отвратительно, и очень холодно, детишки занимаются в шапках и варежках.

Кай прицепился к саням, схватил листовку и сунул ее себе в рот. Он стал жевать и сосать ее, так как давно уже вел себя безобразно, хамил, сквернословил и передразнивал парализованную бабушку, у которой был прописан вместе с сестрой. Может быть, ему попала в глаз какая-нибудь соринка; может быть, нет – история темная.

Герда, когда Кай не вернулся из метро, где скулил по вагонам «люди-добри, поможите пожалуста, нас тут сорок семей, дом сгорел», немедленно пустилась на его поиски и претерпела много лишений и горестей. Лишили ее всего, что она заработала той же просьбой, какие-то разбойники, не тронули только девственности, ибо той уже не было и в помине. Своими повадками и ухватками Герда настолько понравилась одной маленькой стерве, строившей из себя атаманшу, что та взялась проводить ее к учреждению, которым заведовала Снежная Королева.

Снежная Королева была женщина по фамилии Королёва, лет шестидесяти, дореформенной закалки.

— Это твой братик? – спросила она участливо. – Ты посмотри, какой он запущенный. У него насекомые! И стригущий лишай. И он не умеет складывать слова.

Кай при виде Герды мрачно прогундосил, едва та вошла, держа за руку Снежную Королеву:

— Я никуда не пойду. Здесь пожрать дают. И буквы показывают

— Кай, там же бабушка! Ты помнишь бабушку?

Кай сразу встал, демонстративно обмочился и пошел, подволакивая правую ногу, а руку согнул в локте. Он перекосил лицо, придав ему выражение глупее обычного: бабушку помнил, дескать.

Снежная Королева всплеснула руками:

— Герда! Как же так? Ты бросила бабушку? И сколько же дней она одна?

— Да с недельку, — обронила Герда.

— Ты тоже здесь поживешь, — Снежная Королева пошла к телефону и с кем-то поговорила. – Квартира приватизированная? – обратилась она к Герде, отведя трубку в сторону.

— Кто ее знает, — пожала плечами Герда. Она уже помогала Каю отыскать букву «у» для затребованной фамилии.

— Ну и отлично, — Королева отдала еще несколько распоряжений и повесила трубку. – Здесь, детки, — она подошла к обоим и обняла их ледяными руками – топили же плохо, труба поломалась, труба же, говорили в ЖЭКе, — здесь из вас сделают настоящих людей, всему научат. У нас хоть и холодная, да кузница. Фабрика кадров. Лучше на Фабрику Звезд? Все впереди, девонька, все у тебя впереди. Будете потом управленцами хоть куда. Вам же еще нет сорока?

И она стала пристально всматриваться в Кая, чтобы рассеять последние сомнения.

 

 

Телефон Доверия

 

 

У меня зазвонил телефон.

— Кто говорит?

— Слон.

— Откуда?

— От Верблюда.

— Ты же знаешь, Верблюд и Слон, что два года в завязке он, ваш диспетчер. Отошел я от дел, надоел беспредел. Повесьте, пожалуйста, трубку.

А потом позвонили мартышки:

— Пришлите, пожалуйста, книжки!

— Какие?

— Санитарные! Чтобы нам на работу, пищевую-товарную! Чтоб трудиться-не спать, шаверму набивать…

— Ладно, ждите… Но особенно не шалите…

А один позвонил, как медведь, да и начал реветь: «Му, да Му!»

— Ничего не пойму!.. Утопил ты Му-му – ну и хватит депрессий, Герасим… Продадут тебя новой хозяйке… Нельзя же так по шавке-лайке…

А потом позвонили цапли:

— Пришлите, пожалуйста, капли! Мы вчера в камышах, в воде, простояли всю ночь, и везде заболело, заныло везде, ну – понятно? Везде!…

— Да, везде. Это, девочки, не ко мне – в консультацию; и не надо ля-ля. Лечите, пожалуйста, триппер…

А средь ночи – беда!

— Скорее, спешите сюда! Вы бы знали, в какое болото занесло моего бегемота… Там и пьют, там и бьют, надругаются…

— Не сюда! Позвоните ноль-два. Пусть они разбираются…

 

 

Трубка мира

 

 

— По случаю Водяного Перемирия мы все с вами выкурим трубку мира, — объявил Маугли, и джунгли внимали его речам. – Я слышал, что так заведено у людей.

— Мы не умеем курить, — вздохнул постаревший Акела.

— У меня есть Красный Цветок, — ответил изрядно раздавшийся человеческий лягушонок.

— Что для этого нужно? — осведомилась Багира, изнемогавшая от жары.

— Цветок, — пожал плечами Маугли. – И табак.

Все посмотрели на Шер-Хана, который уже успел оправиться от ожогов и явился на общее сборище. Не смея, да и не особенно стремясь противиться, он запустил лапу за спину и вынул оттуда скрывавшегося там, скулящего шакала Табаки

— Вот и все, — развел руками Маугли.

Табаки скрутили листьями пополам с обрывками лиан, и Маугли поднес к нему Красный Цветок. Довольно скоро Табаки скурили.

— Не промахнись, Акела, — Маугли лично вложил окурок в пасть одряхлевшему вожаку.

Самая малая и самая похожая на трубку часть Табаки досталась Каа, который глубоко затянулся и стал еще мудрее, чем был.

— Теперь бы выпить, — изрек Каа.

— Все хотят пить, — согласились в листве, сверху.

— Ты не понял меня, маленький бандерлог, — смежил веки Каа. – Я сказал «выпить».

— Мне это очень нужно, — сказал слон Хатхи. – Иначе я могу взбеситься, а бешеный слон получает страшное имя Черная Гора…

— Я схожу к людям и возьму, — сказал Маугли.

Вскоре он вернулся.

Каа хлебнул и предусмотрительно уполз в местное варьете, где давали представление бандерлоги.

А слон Хатхи выпил, взбесился, передавил всех вокруг, и Водяное Перемирие закончилось.

 

 

Туча

 

 

— Туча идет, Туча! – в ужасе закричали Карик и Валя, глядя вверх.

Иван Гермогенович с беспокойством посмотрел на небо.

— Действительно, намечается, — пробормотал он. – Когда бы мы не уменьшились до размера жуков, все обошлось бы. Мы бы спрятались. Зачем вы только пили из пробирки! Вкусно было, да? А вот беда бы прошла стороной. Но теперь…

Карик, содрогаясь, еще раз посмотрел, как тяжелое, свинцово-зеленоватого цвета чудище, все приближалось и приближалось.

— Под листик? – спросила Валя. – Под грибок?

— Какие там листики, — проскрежетал Иван Гермогенович, думая, что им, микроскопическим, уже никогда не добраться до шеста с красным полотнищем, где спрятано лекарство роста. – Бежать! Бежать изо всех сил, без оглядки!

Он подхватил Карика и Валю и, насколько хватало его старческих сил, понесся по еле видной тропинке.

На них упала черная, странных очертаний тень.

— Берегись! – взвыл Иван Гермогенович. Карик и Валя зажмурились и зажали уши.

— «Потому, потому что мы пилоты, — пропел майор Туча не в пример лучше безголосого Ивана Гермогеновича. – Небо наш, небо наш родимый дом…»

Он наступил сапогом на пискнувшую троицу и зашагал дальше, наслаждаясь отпуском. Сияло солнце. «Первым делом, первым делом самолеты», — пел Туча. Невдалеке торчал красный флаг – шест, украшенный тряпицей.

«Не иначе, пионеры-герои воткнули, — подумал Туча. – В память о неизвестном истребителе, небесном тихоходе».

 

 

Федорин Мойдодыр

 

 

Когда Федора заводила на манер «Стеньки Разина»: «Как из маминой из спальни, кривоногий и хромой выбегает умывальник и качает головой…», соседи уже знали, что начинается маниакальная фаза психоза. И даже радовались, потому что иначе Федора грозилась повеситься, а в этом дому не один повесился.

Впрочем, Федора попивала, и на сей раз песней не кончилось; обнаружились дела пострашнее.

Главный в бригаде доктор, которого вызвали, сидел за столом и задавал Федоре уточняющие вопросы:

— Значит, одеяло убежало?

— Убежало.

— (В сторону): Два реланиума. (Федоре): А подушка?

— Как лягушка…

— Ускакала от меня, — докончил доктор. – И от меня, — вздохнул он с неодобрением, потому что собирался этой ночью поспать и не слушать Федору.

Соседи толпились в дверях.

— У нас бывает, — серьезно кивнула одна, в платочке. – Мы даже приглашали бородатого такого, с лозой ходил. Нечисто, говорит, тут.

— Это он правильно говорил, что тут нечисто, — соглашался доктор, пока Федору, спеленатую, вели вниз. – Весьма, — он потянул носом. – И как люди живут? Этому, с лозой, передайте: пусть к нам зайдет. У нас тоже много странного. Если только он уже не у нас.

…В отделении добрая санитарка успокаивала Федору:

— Где же оно убежало? Вот оно, одеяло! Куда же она ускакала? Вот она, подушка!… Мандадыр!… – позвала санитарка. – Мандадыр, работа приехала! Веди ее в ванную!…

Вошел здоровенный, кривоногий и хромой санитарище, сильно заспанный. Ночами он любил прокрадываться в кабинет заведующей, которую все звали мамой, и спать там на удобном диване для научных совещаний.

Взглянув на Федору, он запустил лапу в бороду.

— До дыр, говоришь, мыть, — пробурчал он.

И пошел надевать противочумный костюм. Мимо стенгазеты с нарисованной страшной мухой: «Полтергейст – болезнь грязных рук».

 

 

Царевна-Лягушка и Жаба

 

 

Василису, которая получилась из лягушки – а все-то дело и было в износе металла старческой иглы – совсем задушила Жаба, стоило ей прослышать от старых сплетников Гриммов о железном Генрихе и королевиче-лягушонке. Ведь ее Иван-Царевич ложился с ней и тщетно пробовал дефлорировать как нормальную женщину, и даже шкуру спалил, а вот германская принцесса не побрезговала земноводным соитием; кормила такого же заколдованного лягушонка царскими яствами изо рта в пасть, и вообще вела себя терпимее, прозревая светлую сущность королевича сквозь пупырышки и перепонки.

Василиса подсадила Царевичу в постель простую лягушку: что-то сделает? Дескать, волшебство вернулось на место, и больше не будет ему, Царевичу, ни жареных гусей, ни винных струй из широких рукавов. Возьмешь ли такую? Я уж раздуюсь, за меня не волнуйся, утро вечера мудренее – а уж вечер насколько мудренее, чем утро! Царевича, когда откинул одеяло, аж подбросило. Он до того расстроился, что мигом умучил животное, пробуя ногтем своим, отнюдь не царского вида, силком сковырнуть с амфибии шкуру. Без толку! Да что же это за напасть такая, что за вражеское нашествие – кого еще убить, разгромить, кастрировать?

Этого ему Василиса не простила.

— Поди, — говорит, — туда, не знаю, куда, и принеси оттуда то, неведомо что. Принеси, в общем, голову ихнего фюрера.

Ивана дважды просить не надо – собрал дружину и пошел на германцев, затмевая ратными подвигами домыслы болтливых братьев-сказочников.

Фюрер тамошний, лягушкой побывавший и уже учившийся рисовать акварелью, скромно довольствуясь чином ефрейтора, от ужаса сам себя подпалил, позабывши, что носит уже совершенно другую шкуру. От него сохранились лишь челюсти, опознанные по пломбам. А у верного, железного Генриха от такого позора на сердце лопнул последний железный обруч из тех, что опять наросли для беспощадной войны с соседями. Прямо в городе Нюрнберге и лопнул.

 

 

Черный пояс

 

 

Однажды портняжке повезло удачно прицелиться, да уложить единым ударом черного пояса семерых мух. Гордый собой несказанно, он вышил на поясе белыми нитками: «Одним махом – семерых убивахом» и стал так разгуливать по улочкам. Все перед ним расступались. Мало кто был обучен грамоте, но уж очень важно он вышагивал. Пока портняжку не занесло на местный рынок, где некоторые при виде надписи сразу вручили ему кошельки, полные денег, и стали куда-то названивать, а прочие закрыли ларьки железными шторами.

Тут портняжку окружили семь человек.

— Ты, говорят, братан, собираешь тут арендную плату? – осведомился главный и совершенно лысый. Со слабо уловимым дефектом речи.

Портняжка выставил пузо: нате, читайте!

Те пригнулись и стали разбирать по слогам. Буквы дрожали.

— Я его знаю, — вмешался один. – Шьет и не отстегивает. Ты из какой сказки проснулся, друг?

— Из «Храброго портняжки», — прошептал портняжка.

— А мы из соседней, — воскликнул говоривший. – Земляки!

— Одним… махом… семерых… убивахом… Надо же! – уважительно молвил бригадир. – Мы так не умеем. Мы умеем семью махами – одного… Да пояса у нас не таких солидных цветов…

И повели его в небольшой шатер, где общая женщина стерегла паяльник и собирала на стол.

Замыкающий привычно лупил себя кулаком в ладошку.

 

 

Щелбанчик, или Обыкновенное Чудо

 

 

Жил-был на свете уродливый карлик, страдавший привычным вывихом нижней челюсти – это такая болезнь бывает, дорогие читатели. А потому он пользовался невероятным успехом у дам. Он их прямо подряд сшибал, и завистники прозвали его Щелбанчиком. Ибо никакая приличная ёлка не обходилась без него, и всюду он ныл и твердил, что является заколдованным принцем. Дамы принимали его совсем за другого: кормили его, поили, катали в карете и на пони с бубенцами; одевали его, открыли ему счета в сорока банках – большего он не хотел от дам. Во-первых, ему не хватало мужского гормона: у лилипутов частенько случаются разные напасти-мордасти. А во-вторых, при поцелуях у него привычно вывихивалась нижняя челюсть, и приходилась звать лекаря.

Одна простушка все же решилась взять его в оборот – уж больно он ей показался выгодной партией.

— До меня дошли слухи, принц, что вы – великий мастер по уничтожению крыс и мышей…

— Разумеется, — важно ответил ей Щелбанчик, потому что выдавал себя за Щелкунчика. – Вас донимают мыши? Нынче же буду у вас!

Прибывши к даме, Щелбанчик рассыпал на полу в кухне какую-то отраву и назвал это химическим оружием новейшего поколения: бинарным. Нужны лишь два компонента: отрава и мышь. Каждый же из них по отдельности – безопасен.

Не слушая про мышей и не в силах больше себя сдерживать, хозяйка дома – а она была пышная особа – навалилась на Щелбанчика и чуть не задушила его в грудях вместе с челюстью, которая после этого случая стала прочнее держаться на месте.

— Сударыня… сударыня…. Я должен открыться, — забормотал плененный Щелбанчик. – На мне лежит еще одно заклятье…

— Как? Еще одно? Какое же?

— Если я поцелую вас, я превращусь в медведя, — печально сказал Щелбанчик.

— О Боже? Вы не шутите? Неужели в медведя?

— Да. И вы тоже. Обыкновенное чудо, — пожал плечами Щелбанчик, надевая цилиндр и направляясь к выходу. – Честь имею, сударыня.

 

 

Эдипов комплекс

 

 

— Ему давно пора рога наставить, — сказал Кот Баюн. – Такая девка пропадает.

— Срамота какая, — согласилась Баба Яга, выскребая экскременты из ступы. – Бомжует и с родной сестрицей живет. Родители пьянствуют. Это какая же будет генетика?

— Это такая выйдет генетика, — каркнул Кащей, — что соединятся ущербные рецессивные гены. И выйдет очередной урод, которых в лесу и без него достаточно..

— Надо бы наставить ему рога, — промурлыкал Кот Баюн. Кащей не раз грозился кастрировать конкурента, но больше пугал.

— У меня доминантные гены, — Кащей выпятил грудь. Звякнули латы, упало забрало. – Я долгожитель – я и наставлю.

— Я налью ему в копытце макового отвара, — придумала Баба Яга. – И он поспит.

…- Не пей из копытца, Иванушка, — упрашивала Аленушка, опасаясь родительских генов.

Но тот напился и вырубился, а проснулся рогатым.

Иначе и быть не могло, когда перед Аленушкой предстал Железный Богатырь, почти Дровосек, в латах и при мече.

Сынка, народившегося в дальнейшем, нарекли, по бедности воображения, Иваном.

Тот, не признавая рогатого братца за папу, за дядю, и даже за тезку, пробился в эшелон царевичей, ибо в нем пробудился Эдипов комплекс, и знал он, как уязвить настоящего отца.

И уязвил, привез за собой Премудрую невестку, которая совершенно сжила со свету свекрухиного козла, который давно попивал и попахивал, хотя попробовал только раз. Отсюда мораль.

 

 

Яма и Дамба

 

 

Строительство Дамбы снова приостановилось.

Федеральное правительство выделило колоссальный транш, и руководство ломало голову:

— Освоим ли?

— Глаза страшатся – руки делают, — отозвался один из прорабов. – Не так страшен черт, как его малюют!

Он знал, о чем говорит.

И все взялись осваивать транш, который усваивался с неимоверной скоростью.

Когда он усвоился, приехала комиссия – разбираться, куда он пропал.

Помимо исчезновения транша выяснилось, что значительная часть уже готовой насыпи рассыпалась, лишенная опор, оград и преград.

— Известное дело – Дамбо, — объяснил комиссии все тот же прораб. – Как сейчас вижу: ночь. Мы, стало быть, палим костерок, отдыхаем после рабочего дня, умаялись. Корюшку жарим. И тут вдруг он – летит! Розовый-розовый!

— Кто – летит? – не поверила федеральная комиссия.

— Да слон же с ушами, — прораб даже удивился такому невежеству. – Зовут его Дамбо. Он машет ушами и летает, он из цирка.

— Мы-то все знай твердили: дамба, да дамба, — подали голос другие участники. – Заладили. Вот он и решил, что его зовут. И явился, не запылился.

— Да как рухнет, приземлившись! – закричали третьи, тараща глаза. – Вся работа насмарку. Этакий слон, с ушами. Как у орла! Все и рухнуло. Вон какая яма!

— Ну, хорошо, — согласилась комиссия. – Мы тоже знаем розового слона. И видим яму. Но где же все-таки транш?

— Так он и унес его, этот Дамбо, — воскликнуло руководство. – Содрал с нас за билеты – не даром же ему выступать. Циркачи, известное дело! Ловкая публика.

 

© июль — сентябрь 2004

Саддам Кадмон

 

Как-то однажды, странствуя по Руси, Брат Ужас остановился в городе по имени Густышино. Там водился третьестепенный зоотехник Мохов, человек незаметный и дерганый. А в Брате Ужасе после коллизий, описывать которые здесь нет никакой надобности, открылся дар, гипнотический и пророческий сразу, позволявший проникнуть в глубины, лежавшие еще дальше потустороннего.

Брат Ужас не задержался: он выспался под дубом вековым, испил недорогого чаю и совсем уж было собрался в путь, как вдруг наткнулся на зоотехника. Мохов трусил, старательно огибая мелкие камушки и кочки. Дела его шли неважно, вчера был торжественно отмечен день формирования абстинентного синдрома. Конечно, не сам по себе день, а его годовщина, произвольно назначенная.

С утра он поругался с Деминой, с которой состоял в гражданском браке. Она считала, что ведет у него хозяйство, и вот стала кричать:

— Все трусы сжег, падла! Сядет в сортире и папиросой трусит, уголья сыпятся. А дуля разгуляется спьяну — так давай тушить.

Мохов сначала не слушал, он пошел в ванную. Там он мыслил: «Хлопотное это дело — мытье. Хоть бы придумали что».

А Демина все бубнила. Наконец, Мохов пожалел, что не прислушался вчера к совету отрывного календаря и не занялся очищением дома. Как календарь ни вразумлял его, он не внял, а зря. Теперь Мохов оправдывался двусмысленностью совета: он, дескать, не понял, что надо чистить — себя ли дома или сам дом.

— Иди, погляди сюда, что тут! — кричала Демина.

«Хорошо, что я зоотехник, — подумал Мохов. — Мне нравятся звери за то, что они не люди. Смотришь — вот-вот превратится, ан нет, сука, не добирает. Молодец. »

И выбежал из дома.

Тут и получилось, как утверждает песня по этому, а также по всем прошлым и последующим поводам: вот пуля пролетела — и ага. Стараясь ни за что не задеть и ни во что не упасть, он налетел на Брата Ужаса. Откушавший чаю Брат Ужас не стал его долго удерживать.

— Сделай сам! — пророкотал он сурово и значительно посмотрел зоотехнику в глаза. И еще за плечи встряхнул.

После чего зоотехник вместил в себя идею, которая едва не припечатала его, как какого-нибудь клопа — такая она была блистательная, несоразмерная Мохову.

Брат Ужас давно ушел, а зоотехник продолжал стоять, полуприкрыв глаза и время от времени задумчиво пощелкивая пальцами. Идея осваивалась в новом вместилище; она уже стала множиться, пускать побеги, и Мохов никуда больше не пошел, а вернулся домой и заперся в сортире, на который Демина только кричала, но не помыла.

Там он освободился от шлаков. Не от тех, что знакомы любому, и вообще он вчера не закусывал; Мохов расчистил себе ментальное пространство, избавившись от многих бесполезных воспоминаний и мыслей. Расчистка проводилась причудливым зигзагом. Первой жертвой стал научный доклад, прочитанный когда-то на партийной конференции и называвшийся: «Сердцевинный год пятилетки как этап диалектического перехода приготовлений в свершения». Потом полетело к чертям пуританское целомудрие: Мохов не терпел распущенности и усматривал, к примеру, бисексуальность даже в сочетании «долби-стерео». Зато так называемая русская идея усилилась чрезвычайно — конечно, не вся по причине неисчерпаемости, а только в зауженной практической части. Суть ее заключалась в том, что русскому человеку не надо мешать заниматься своим делом; каким — это разговор особый. Русский человек должен быть захвачен мыслью или, на худой конец, материей. У русского в душе всегда есть незаполненный участок, который надо напитать.

И через полчаса подобных размышлений зоотехник Мохов превратился в мага и целителя по имени Брат Ладонь.

Он мрачно уставился на Демину, буравя ее взглядом.

Демина была женщина ничего, из тех, что вырезают статьи о здоровой жизни и лекарствах. Может, конечно, и нет, но выражение лица было как раз такое.

Она уже успокоилась и начала пересказывать Мохову сон. Ей приснился Господь Бог, явившийся в образе мальчика-почтальона. Присел, вынул из сумки бумажку и разорвал на четыре части.

— Ах! — всплеснула руками Демина, ждавшая перевода. — Пропали деньги! …

Она очень живо переживала свое сновидение.

— В глаза смотри, — потребовал Брат Ладонь.

Тут она и рехнулась. Оделась поскромнее, настроила очи в землю и отправилась к людям. Сущей юродивой прыгала, квохтала, но вскоре притихла: ходила тенью, носила в тряпочке кусочек хлеба с сахаром, смотрела больше себе под ноги и словно что-то прикидывала, отмеряла руками. И так — день за днем, неделю за неделей.

— Грудь, грудь, — бормотала она. — Правая!

Она набирала полный рот молока и прыскала направо и налево. Односельчане, когда видели, что Демина, надувши щеки, идет, сворачивали в сторону и опасливо крестились. Она же приговаривала:

— Ой, мои ноженьки, рученьки, травушки, реченьки, березоньки, листушки, зверушки, заиньки, козоньки… Ой, тропушки, бродушки, полюшки, ветрушки. Ой, хлебушки, булушки, совушки, утушки…

В один прекрасный день Демина, час простояв на пороге, вернулась к Мохову, который к тому времени тоже прослыл человеком божьим, потому что больным; о чем промеж ними шел разговор, никто не знает, но только Демина вышла от Мохова обласканная и присмиревшая. Правда, теперь она называла себя Сестрой по имени Грудь. А Мохов заговорил две грыжи, высосал жировик, успокоил падучую, свел бородавки. Прислали корреспондента, который все не понимал сути, все допытывался: и как, мол, это все у вас получается? Как это вы все это так делаете? Брат Ладонь помолчал, давая ему выговориться, а после молвил рассудительно и весомо:

— Видите ли, дело все в том, что я могу все.

Дальнейший разговор стал бессмысленным.

А раз говорить не о чем, то к Брату Ладони потянулся народ.

Стоя в очереди под дверью, люди качали головами и вдумчиво припоминали, не было ли какого знамения.

— Может, упала звездушка?!…

Может быть. Брат Ладонь медленно, но верно занимался умным деланием: лечить он лечил, но мало-помалу собрал удивительный кружок почитателей и единомышленников.

Странное это было общество, диковинные люди. Смиренные — и в то же время воинственные, отчаянно гордые — и готовые к уничижению. Поговаривали, что это фанатики, но что есть фанатизм? — всего лишь деятельная форма непрерывной медитации, направленная вовне, а предмет неважен.

Таким предметом сделалось бытие, причудливо понятое как тайное земное существование Божественного Тела, включая отходы его жизнедеятельности — ногти, волосы и остальное. Отходам, между прочим, уделялось особенное внимание, и вся затея временами походила на бунт атрибутов, обреченных на забвение. Брат Ладонь поставил долгосрочную задачу: распространить влияние секты на всю Россию, так как в России все это и собралось

— Мы тоже хотим быть помянуты в Божием Царстве! — говорили отверженные. — Не Тебе ли мы послужили, Господи?

Публика подобралась пестрая и оправдывала необычный символизм. Впрочем, Брат Ладонь был строг и следил, чтобы не было перегибов.

— Так и до божьего чирья дойдет! — предостерегал он. — Конечно, любой Господень чирей здоровее самого здорового здоровья… Но наше дело — строить земной, чистый, незамутненный образ Всевышнего. Мы — Божьи члены: руки, ноги, туловище, власы. При всем почитании малого нам следует думать о Совершенстве, его породившем…

Зоотехник, когда был пионером, участвовал в живой пирамиде. Видимо, что-то осталось.

Многие боялись такого буквального овеществления божественных органов, опасаясь развить в себе предосудительное бесстыдство, но зря, потому что в вопросе об этих частях святого тела нет ничего зазорного, и статус божьего кала всяко выше статуса, скажем, какого-нибудь градоначальника. Однако победило целомудрие. Было отмечено, что сомнительные части тела, несмотря на свою высокую принадлежность, в уме человеческом имеют столь прискорбный оттенок, что лучше избегать их вовсе и ограничиться нейтральным, целомудренным закруглением, скажем, промежности — как у детских кукол по имени Барби и Кен.

Кроме того, роль Деминой ставила под сомнение божественный пол и намекала на андрогинность.

— Мы соберемся в Первочеловека, — обещала Демина. — По имени Саддам Кадмон, так его звали, я точно знаю, я это читала в газете «Аномалия».

— Бог един, — Брат Ладонь кивнул с буддийским глубокомыслием, одним махом примиряя Аллаха с Иеговой. Потом он пренебрежительно изрек: — Основные Церкви — это только подражание мистике.

Он уединился и долго молил небеса о ниспослании себе в лоб четырехбуквенного Божьего имени, которым можно было бы оживить соборное тело. И через полчаса, выйдя к товарищам, сообщил, что мольба услышана, имя открыто, но только ему одному, потому что оно секретное. Себя же он повысил в звании, назначив Правой Ладонью.

Его головокружительная карьера породила мелкое злопыхательство и зависть. Брат Волос, к примеру, нашептывал секте про поучительное зрелище, свидетелем которому он некогда стал, проходя мимо здания областного театра.

— Они репетировали «Белоснежку», — Брат Волос извивался, снедаемый праведным негодованием. — В перерыве высыпали на улицу, покурить. В чем были, высыпали, так и вышли: бабочки, мотыльки, жучки, зайчики. Сидят усталые, вздыхают. Один мотылек говорит жучку: «А меня в Золушку взяли!» Тот ему: «Кем?» «Бурундуком!» «А-а, так тебе уже бурундука дают!! »

Ногти и Уши внимательно слушали, а Мозольные Ороговелости украдкой крестились. Им повсюду мерещилось таинственное зло. И в мотыльках. Однажды, стоя в храме, они расслышали, как маленькая горбатая бабушка старательно и горестно пела, повторяя за батюшкой, но путалась, и вместо «яко кадило пред Тобою» у нее выходило «я крокодила пред Тобою», но это ее не смущало. Зато Ороговелости мгновенно усмотрели в этом знак. Они были очень верующие, лучились радостью в связи с грядущим появлением лжехристов. Сверкая глазами, они улыбались мученическим оскалом и сладостно ждали этих лжехристов, чтоб пострадать за веру. Улыбки были мертвые, золоченые, подобные свечному нагару, выражавшие божественную сальность, трепет в чреслах от предвидения бед где-то там, вдалеке.

— Я тогда посмеялся, — зловеще продолжал Брат Волос. — А теперь мне не до смеха. Почему это я только Волос, а он так вот, с ходу, Правая Ладонь?!

Мохову донесли, Брат Правая Ладонь решил раздавить гадину, пока она еще зародыш.

— Господь желает остричь власы! — прогудел он на очередном собрании.

И строптивого Волоса с позором отлучили от нарождающегося Божьего Тела. А Правая Ладонь объявил себя Братом Мозгом.

Таким образом, в их обществе, помимо Мозга, собрались: Брат Шуица, Брат Ноздря, Брат Лоб, Брат Чрево, Брат Печень, Брат Кишка, Сестры Ноги, Братья Стопы, Заспиртованное Сердце (Брат крепко пил), Правая Грудь, Мозольные Ороговелости, Брат Участок Кожи и многие мелкие прислужники: Ногти, Зубы и те же Власы. Правый Клык метил на вакантное место Ладони, так как будущее духовное тело страны, Саддам Кадмон, пока что оставалось безруким. Демина, статус которой окончательно легализовался, вернулась к молочному делу и стала для секты своеобразной визитной карточкой.

Никто не работал; кормились, чем Бог пошлет. Вербовка новых Божьих членов, порученная Брату Лбу, шла со скрипом.

Брат Лоб выходил на бульвар и приступал к поискам. Заметив на лавочке какого-нибудь бездельника, Лоб подсаживался к нему и озабоченно басил:

— Что ты тут газету умиляешься, читаешь? Вот помрешь — там тебя ждет кое-кто.

Несмотря на это, дела у секты шли лучше, чем можно было ожидать. Брат Ужас мог, если б знал о них, гордиться собой: там, откуда он шел и где был просветлен, единодушие и массовость были вызваны коллективным отравлением. Здесь же никто не травился, хватило малого, благо население Густышина давным-давно созрело для понимания радикальных идей.

Брат Мозг читал закрытые лекции.

— Каждый орган уникален, — провозглашал он. — Палец, ковыряя в носу, не видит цели, но хозяин видит. Палец же наполнен его волей, которую постигает лишь частично, как идеальную идею ковыряния в носу. Но целое не сильнее ли части, маловеры?

Маловеры смущенно ежились.

— Оставь сомненья всяк сюда входящий, — назидательно предупреждал Брат Мозг. — Бог испугался, что станут, как боги. Значит, могли?

Все шло достаточно гладко. Каждую субботу проводилось мистическое построение. Это мероприятие происходило за городом, на лесной опушке, до которой было рукой подать. Начинали, как уже говорилось, с живой пирамиды, но члены множились, и вскоре колосс зашатался, а однажды упал. Тогда решили строиться лежа. Пролетавшие вороны и стрижи удивленно смотрели вниз: там, в ненадежном удалении, раскидывала руки и ноги фантастическая фигура. Правая грудь попрыскивала белым.

Фигура росла; к каждому новому сбору объявлялись и прирастали свежие анатомические детали: суставчики, мышечные тяжи, мелкие кости; один раз явился Правый Глаз, но его вскоре выбили за попытку раскола. Нас в дверь, мы — в окно; Глаз объявил себя Третьим и обещал спрятаться, однако не помогло, выгнали с позором и пригрозили на прощание чем-то ужасным.

Еще одна ссора возникла между Братьями Лбом и Мозгом; Лоб считал себя единственным законным хранителем волшебного имени и не понимал, почему это имя узурпировал Мозг; он требовал открыть тайну и сделать как надо, то есть чтобы на построении Мозг укладывался ничком, а он, Лоб, как и положено, садился сверху, распространяя лучи; ему тоже показали шиш, обозвав буквоедом и книгочеем. Лоб сдался, и все осталось, как было: то есть Мозг садился, венчая собой конструкцию, а впереди сажал Лба, из-за которого вещал, как это делал косноязычный Моисей с Аароном.

Грибники и древние бабушки, склонные к старческому бродяжничеству, обходили собрание стороной.

Но вот стряслась нежданная беда: с Братом Мозгом приключился удар. Брат Ужас, вкладывая в сосуд сокровенное знание, не озаботился выбором и поиском, а емкость оказалась дрянь, с изъяном, и вот рвануло. Мохова положили в больницу, и он лежал, подавая с койки какие-то грозные знаки.

— Левой рукой, — насмешливо уточнил Брат Лоб, навестивший больного в компании жизненно важных органов. — А правая-то отсохла!

И принял власть.

Вместо секты постепенно стала шайка. Лоб, личность с уголовным прошлым, забеспокоился о материальном обеспечении, и Прообраз приступил к лихим делам. Строились свиньей, расхаживали по лесным дорогам; грабили всей фигурой. Городские обыватели из тех, что не участвовали в Саддаме, взвыли.

— Этот… как он… джихад, — говорил Брат Лоб, подсчитывая выручку.

Выстраивая Кадмона в клин, он запихивал внутрь самых робких и нерешительных. Органы смешались, и комплексный разбойник вывернулся наизнанку. Опять появились недовольные, которые считали Соборное Существо по определению мирным и не любящим насилия. Кто-то даже усмотрел в этом тень Первородного Греха — не столь космического, как тут же уточнял этот кто-то, и сущностно отличного от того, неповторимого, с которого все началось, но все же здесь было падение, осквернение светлой идеи.

Фигуру залихорадило; распад мог случиться в любую минуту.

Помогла милиция, которая сняла с повестки дня вопрос о властных полномочиях Брата Лба. Вавилонская башня угодила в засаду, и было много чего. ОМОН выдрал клочья волос, отбил Саддаму печенку, переломал руки-ноги. Лоб понес Божье Слово в тюрьму, а те, что уцелели, до поры затаились. И бесхозное знамя было подхвачено Братом Чрево.

В миру он слыл любознательным человеком, падким на всякое новое. В свободное от построений время он рыскал по поездам, приторговывая мелкими предметами религиозного культа. Часто можно было слышать: «Картинки липучие, на пасхальные яйца, с изображением Бога! Один Бог — пятнадцать рублей, два Бога — двенадцать, три — на десяточку». Читал все и верил всему — например, доктору Кандыбе, который написал нечто о Святом Граале, где, в частности, утверждал, будто «известны сотни случаев, когда люди, разбив камень, находили в нем живую жабу». Брат Чрево уверовал и две недели говорил только о камнях. Он не был чужд целительству, любил хиропрактику и сам немного ею занимался. Покуда шло следствие, он успел увлечься соматотропной терапией в ее густышинском варианте, понятном простому человеку. Как-то однажды его, помещенного в забытую внутриутробную позу, озарило.

Трудно сказать, чем было вызвано это озарение. Брат Чрево и сам понимал, что навряд ли в далекие времена, когда он блаженным зародышем плавал в теплых околоплодных водах, его всерьез интересовали проблемы безгрешного существования. Возможно, он только задумался — когда понял, что делает что-то не то, прорываясь на свет и раздирая в кровь уютную материнскую утробу, ибо та в одночасье сделалась страшной и угрожающей, давила со всех сторон, вынуждая его бороться за жизнь, которая еще неизвестно, какая будет. Задумался не в полном смысле слова, просто — запомнил, зафиксировал в предательском биополе то, что теснило, сжимало и плющило его со всех сторон. И вот оно восстановилось, преображенное в зрелую мысль. В которой, как часто бывает, не прослеживалось никакой связи с исходными грустными воспоминаниями.

Короче говоря, он решил, что дальше Кадмону совершенствоваться некуда. Решение близко, достаточно просто протянуть руку и взять.

— Во Кадмоне умрем, во Кадмоне и воскреснем, — буркнул Брат Чрево, внимательно листая популярную брошюру.

А ночью обокрал бедную церквушку. Дело простое, да и навык уже был, но взял немного: церковное вино, несколько бутылок кагора. Оно, конечно, оставалось обычным вином, без примеси мистики, но Чрево положился на общую одухотворенность складского помещения.

— Ну не в ларьке же брать, — сказал он себе и назначил общее собрание.

Никто не удивился тому, что руководящие функции спустились сверху вниз, сосредоточившись во чреве. Пришли не все, в Саддаме случилось брожение: сила Брата Ужаса, воспринятая Моховым во всей полноте, по удалению от зоотехника ослабевала, и в низших членах аукалась малой толикой первичной энергии. Кроме того, многие находились под следствием и дали подписку о невыезде, особенно на опушку. Таким образом, влияние перводвигателя уменьшалось по мере отдаления от центра. Это привело к тому, что на опушке сложилось только кадмоново туловище, да и то кое-как, худо-бедно, плюс прилепились верные Ороговелости.

 

Стояла поздняя осень.

— Nevermore! — каркали вороны, но общество не знало языков.

Брат Чрево был настолько коварен, что не раскрыл свой замысел до конца. Он лишь сказал, что Саддаму предстоит причаститься всем телом.

— Синхронно! — предупреждал он, сдвигая брови и читая речь по бумажке, так как оратор из него был плохой.

Бутылки, прикрытые узорным платом, лежали в грибной корзине. Вино в них было смешано с отравой. Брат Чрево торжественно провозгласил структурный моментализм, понимая под этим моментальное и смертельное освящение структуры. Он догадался, что причастник безгрешен лишь в то мгновение, когда сосет с ложечки. Через секунду он снова грешен, а согрешивший в малом — согрешил, как известно, во всем. Вот Чрево и налил в бутылки сильного лекарства, которое есть яд в больших дозах: он пожелал остановить мгновение и увековечить мимолетное совершенство.

Он важно прошелся, обнося братьев чаркой, не забывал и о сестрах. Потом улегся в середку, прикрыл глаза. Слова не приходили, помогла Демина, привычно завывшая «утушек-бродушек».

Брат Чрево, кивая, забормотал:

— Один Бог — пятнадцать, три — на десяточку…

…Саддам Кадмон причастился. Стремясь коллективной душой в запредельные выси, телесно он стал расползаться; члены Первообраза стенали и корчились. Небо очистилось и было пустым, покинутое даже воронами.

Когда все затихли, дышал только Сердце — как и положено сердцу, хотя бы и вынутому из груди. Сердце был тертый калач, опытный дегустатор.

 

 

(с) март-апрель 2001

Нектар небожителя

Мужайтесь, братия избранны,

Небесной мудрости сыны.

Помыслите, к чему вы званы,

Что были, есть и быть должны.

 

Масонское пение

 

 

1

 

 

— Ваш профессор — обычный преступник,— заявил сановного вида инспектор, снял очки и раздраженно потер обвислые щеки. Седая грива, полная гневного электричества, встопорщилась.— Налицо беспардонный саботаж! — и он швырнул на стол папку с документами.

Группа придворных, излучая неодобрение, молчала, готовая привести в исполнение любой приговор.

— Неудивительно, что бездельник смылся, — продолжал инспектор.— Профукал народные деньги, а сам подался в бега. Вот чем оборачивается неподконтрольность отдельных ведомств и служб,— сказал чиновный лев зловещим голосом.

Но судьба закрытого научного центра и так была решена давным-давно, чиновник лишь ставил точку, довольный, что ему повезло с настоящими уликами. Теперь его многочисленные противники заткнутся.

— Подготовьте смету, расчеты — как всегда, — обратился инспектор к вдохновенному секретарю.— Будем приватизировать. Копии — в прокуратуру.

Тут вмешался кто-то из технического персонала: этот наивный и непонятливый тип желал узнать, как ему распорядиться спецраствором, дюжина бочек которого спрятана в подвале и ждет отправки неизвестно куда.

— Что вы — сами решить не в состоянии? — инспектор вскинул дремучие брови.— Какой, к лешему, спецраствор? Это же липа! — чиновник ткнул в бумаги пальцем.— Химическая структура вещества не несет абсолютно никакой полезной нагрузки! Целую, считай, пятилетку синтезировали какое-то дерьмо для галочки — так что с ним теперь делать?

Других вопросов не возникло, и инспектор, срывая фирменный белоснежный халат, вышел из лаборатории профессора Райце-Роха.

Двенадцать бочек, наполненных ненужным веществом, опорожнили в местную речушку. Река, повидавшая виды, безропотно вобрала в себя очередную добавку.

 

*****

 

Дуплоноженко потратил впустую целый день: охота не ладилась. Пушное зверье, в котором нуждался Дуплоноженко, благополучно попряталось кто куда. Встретился, правда, неосторожный филин — он восседал на суку и ни о чем плохом не догадывался. Он даже поприветствовал охотника самовлюбленным уханьем, и век его на этом оборвался. Обозленный Дуплоноженко прицелился и зарядом картечи разнес дурака в клочья. Ухать стало некому, пух и перья долго кружили в оглушенной тишине, а Дуплоноженко прислонил ружье к стволу лиственницы. Достал затертую, дырявую папиросную пачку, покопался в ней заскорузлыми пальцами — папиросы раскрошились, табак смешался с пылью и древесной трухой. Где-то неподалеку застучал дятел, Дуплоноженко поднял глаза и увидел, как незваная молния расписалась на небосклоне. Секундой позже тишина и покой разорвались новым, ужасающим грохотом.

Остатки спутника, выведенного за каким-то дьяволом на орбиту двое суток тому назад, рухнули в реку в полукилометре от места отдыха Дуплоноженко. Почерневшая конструкция косо воткнулась на мелководье в песок, и ядовитый гептил, будучи в семь раз злее синильной кислоты, немедленно излился в беспечную воду и соединился с вылитым спецраствором, свидетельством саботажа. Река текла себе, как делала это столетие за столетием; поселок, с пьяных глаз построенный внизу по течению, не чуял беды. Не думал ни о чем таком и Дуплоноженко, он только покачал головой и опустился на колени у самой воды. Ему очень хотелось пить, и он, любитель расхожей фразы «мы институтов не кончали», погрузил ладони, сложенные лодочкой, в реку.

 

*****

 

Примерно в то же время некий Вьюшин, жадный до острых ощущений молодой человек, закатал рукав фуфайки, подставляя вену под первый в жизни укол героина. Друг и учитель сосредоточенно нацеживал красноватый раствор в шприц-пятишник.

— Ща вмажу так — из трусов выпрыгавать бушь, — пообещал он хриплым голосом, шмыгнул носом и виртуозно слизнул с кончика иглы микроскопическую каплю.

Вьюшин распустил тесьму, что перехватывала его расчесанные на прямой пробор волосы и перетянул бицепс. Потом заработал кулаком, то сжимая его, то разжимая. Вена потемнела, набухла и скоро вполне созрела для пленительного свидания.

 

*****

 

Черт сидел на берегу океана сознания и швырял в набегающие доверчивые волны всякую дрянь. Как только рядом объявился ангел, черт издевательски подвинулся, хотя места и без того было предостаточно. Ангел осуждающе воззрился на плавающий мусор, затем перевел взгляд на динамитную шашку.

— Пей,— пригласил его черт дружелюбно. По случаю водного перемирия он выглядел совершенно спокойным. Пить нужно всем, и драки тут неуместны. Так же вот и на земле в засушливую пору забываются распри; львы, слоны, антилопы и тигры беспрепятственно утоляют жажду из общего источника.

— Зачем ты насвинячил? — ангел скорбно поджал губы.

Черт повел плечами и почесал плешь.

— А что — нельзя? — спросил он нагло.— Нет такого правила, — и вызывающе захихикал.

— И это, — продолжил ангел, указывая крылом на взрывчатку. — Для ловли душ существуют удочки. А вот насчет браконьерства правило есть.

Черт наподдал динамит копытом.

— Так ведь это не мое, — он изобразил невинное удивление.— Кто-то, видно, обронил…

Ангел вздохнул, подобрал подол свежевыстиранного хитона, опустился на колени и припал губами к воде. Черт немного подумал и пристроился рядом. Ангел недовольно покосился, но ничего не сказал. Они пили до тех пор, пока на водную гладь не упала тень. Ангел обернулся.

— Кто это? — прошептал он потрясенно.— Кто ты такой? Положи хлыст! Положи, кому сказано!

Послышался свист, за ним — звук удара, ангельское крыло переломилось и безнадежно повисло.

Черт вскочил на ноги и задрожал.

— Кто ты? Кто ты? — все повторял он и повторял, а тень наступала, надвигалась на него, и хлыст с утроенной силой взвился в воздух.

 

 

2

 

 

Вьюшин принял позу эмбриона. Это случилось само по себе, непроизвольно. В подсознании хранилась живая память о безмятежных месяцах внутриутробного покоя. Вероятно, там ему было чересчур хорошо — недаром Вьюшин постоянно стремился вернуть безвозвратно утраченные ощущения. В итоге он, к сожалению, перестарался, и услужливый героин на поверку вышел вероломным и коварным приятелем. Отчасти Вьюшин своего добился: окунаясь в химическое благодушие, он превращался в зародыш, но — душевно. Когда же пришла пора скрючиться физически, от внутренней гармонии не осталось, увы, и следа. И никакая сила не смогла бы вынудить Вьюшина разогнуться — так он считал.

Но он ошибался, жестоко ошибался, надеясь, что и дальше будет так вот лежать, приковавшись взглядом к пыльному пустому углу, где в точке сходились три измерения: длина, ширина и высота — целый мир. Эта точка напоминала Вьюшину о других точках, которые испещряли его руки, ноги, живот и в которых тоже сходился весь мир — опасный, ядоносный гость, ибо от частых его визитов гостеприимные некогда врата теперь отгородились бугорками-насыпями и защитными валиками нарывов, окружились язвами и рубцами — Вьюшин заблуждался, рассчитывая на некие новые измерения, что якобы скрывались в жале шприца. Их всегда было только три, хотя они всячески ломались, искривлялись и притворялись незнакомцами. Но вот маска сброшена, угол равнодушен, прямые линии плинтусов и косяков скудны и скучны. А где-то внутри Вьюшина сладкая сказка жизни тоже подходит к концу, измерения выпрямляются, заостряются, и вот эмбрион уж расправился, и выгнулся вдруг стальным дрожащим мостиком. Длина пронзила мозг и копчик, ширина распоркой раскорячила ребра, а высотные гвоздики понабились в руки, ноги и позвонки. Истонченные веревочные мускулы напряглись, кожа вспыхнула. Голые стены (мебель продана давно) придавали комнате вид покойницкой. Сама комната тоже была уже продана, но Вьюшин еще не получил за нее денег. Задержка сводила его с ума, ему пришлось предельно сократить число свиданий с назойливым веществом. Внезапно в спине у Вьюшина что-то рассогласовалось, он обмяк, рухнул на пол и засучил ногами. Веки с силой сомкнулись, пытаясь загнать глаза домой, поглубже в череп, рот приоткрылся и окостенел в бесконечном вдохе. В уши стала вворачиваться дрель — не сразу до Вьюшина дошло, что пыточным сверлом обернулся звонок. То пришел курьер; Вьюшин, одолев иллюзию, пулей вылетел из комнаты, будто и не корчился секундой раньше, отворил дверь. Юнец с гнилыми зрачками принял деньги, отмерил товар и сгинул, перестав существовать для Вьюшина. Тот, прерывисто дыша, изготовил раствор, прошелся опытным взглядом по венам — нет, живого места не нашлось. Ну что ж, тогда уколем в конец, все равно он больше не нужен. Вьюшин приспустил домашние брюки, вынул член, на всякий случай подергал — ну как встанет, тогда все будет проще. Но куда там! Беззлобно выругав орган, Вьюшин насосал шприц и взялся за дело. Руки плясали, но он, несмотря на это, был способен не глядя попасть в ушную, скажем, вену кролика или кошки. Очень скоро ему сделалось лучше, он отложил «машину» и без сил опустился на табурет. Когда Вьюшин достаточно оклемался, то сразу вспомнил о почтовом ящике; сетчатка, покуда сам Вьюшин полубессознательно общался с курьером, отследила что-то беленькое в отверстиях. Вьюшин неприятно удивился: он давно уже не ждал от почты ничего доброго. Надо, пока снова не подступило, быстро разобраться и упредить удар судьбы. Он скользнул на лестницу, сунул руку в ящик, достал мятый дешевый конверт. Вернувшись на табурет, распечатал письмо и прочитал, что приглашен на лечение.

Вьюшин лечился не раз и не два. Он, отдадим ему должное, испробовал многое — не считая бессмысленных попыток задобрить неизменного спутника своего порока — вирусный гепатит сразу нескольких разновидностей. Временами Вьюшин, оценивая лечебный эффект, сожалел, что не цепанул СПИДа — это решило бы многое. Печень разваливалась, окрашивая вьюшинское лицо в соломенно-мочевой цвет. Нестерпимый зуд побуждал вновь и вновь раздирать нарывы и язвы, голова забивалась железной стружкой, ноги не чувствовали тверди земной — да, бесспорно, СПИД пришелся бы кстати.

Письмо удивило Вьюшина: он уж и забыл, как в минуту отчаяния отписал какому-то народному проходимцу, высмотрев в дешевой газете полуграмотный призыв довериться и исцелиться. Вьюшин, уверенный в неизбежном фиаско, черкнул-таки далекому Авиценне пару строк. А тот не поленился, ответил, и…что такое? Вьюшин вчитался внимательнее: его приглашали, что называется, на полный пансион, бесплатно, не оговаривая сроков — нечто неслыханное. Он закусил обескровленную, треснувшую губу и задумался. Подозрительно, конечно, но чем он рискует? Ему, между прочим, негде будет жить, когда покупатель соизволит рассчитаться, и захолустная деревня в этом случае — чем не вариант? Опять же он окажется в удалении от соблазнов сатанинского мегаполиса, и ужаленные дьяволом знакомцы не смогут его отыскать…Квартирных денег хватит, чтобы на какое-то время обеспечить себя порошком, а там, глядишь, ему либо помогут, либо нет. А если отрежут голову и ограбят, так ему в конце концов не жалко — что толку себя обманывать, держась за давным-давно не нужную жизнь.

Все же письмо нездоровое, с червоточиной.»Глубоко уважаимый кандедат Вьюшин! Общество Гептарха расмотрело вашу просьбу и решило послать вам это преглашенее. Вы получете кров стол и нашу заботу пре условеи согласия с сестемой наших взглядов и правилами повиденея. Пользу для здоровя гаронтируем. С приветом в предверие скорой встречи одепт Дуплоноженко».

Почерк вполне взрослый, устоявшийся, размашистый. Буквы замерли в полете, слова почти сливаются: похоже, что письмо писалось на одном дыхании, без раздумий, в тяжелом и мутном вдохновении.»Секта, похоже,— разочарованно подумал Вьюшин.— Сумасшедшие». И тут он почувствовал, что зыбкий фон химического бытия пошел рябью и очень скоро его скрючит опять. Гоня сомнения, Вьюшин бросился к телефону вызванивать безалаберных покупателей квартиры. Так и не добившись ничего, он начал звонить на вокзал, желая заранее ознакомиться с расписанием поездов.

 

 

3

 

 

Пассажиры, выползшие подышать свежим воздухом, оказались осторожным народцем и далеко от вагонов не отходили. Станция была маловажная, городок захудалый, дерьмовый, и поезд не собирался здесь долго задерживаться. В вокзальный буфет спешили самые отчаянные. И очень немногим выпала доля остаться в городе насовсем: скудный числом провинциальный люд, распаренный и отдувающийся, волочил поклажу в родной муравейничек. Особняком держался нервный, заполошный мужчина без возраста: желтое лицо, хищная лысина, что отвоевала лучшие куски некогда плодородных территорий; прыгающие руки, шаркающие стопы, круглое циррозное брюшко — все это с некоторых пор был Вьюшин. Он направлялся в город, однако путь его лежал гораздо дальше. Дело оставалось за малым: найти автовокзал. Собственно, искать, как выяснилось, было нечего: пара грязных, душных автобусов сонно стояла посреди маленькой площади. Вьюшин переложил чемодан из руки в руку, в сотый раз проверил, на месте ли квартирные деньги, и зашагал к кассе. Всю дорогу его терзали химические страхи — вдруг новые квартировладельцы наведут на него злодеев, и он будет умерщвлен в пути, так и не испробовав последнего средства. Одновременно он с большим трудом удерживался от искушения истратить всю полученную сумму на героин. Во-первых, поступи он так, его бы точно удавили алчные наркодельцы. Во-вторых, никогда не поздно вернуться и пополнить запасы. А в третьих, обратная дорога ему заказана: если он исцелится, то деньгам уж всяко найдет применение, а нет — так он поразит сей мухосранск чудовищным пиром, буйным прощанием с жестокими земными пределами.

В кассе на Вьюшина взглянули недоверчиво. Конечный пункт его путешествия не пользовался популярностью. Он ехал в место, где пришлые люди считались великой редкостью; обычно автобус возил туда-обратно только постоянных жителей поселка, навещающих райцентр по хозяйственным нуждам. Вьюшин, получив билет, посмотрел на застывшие часы, и время, которое они показывали, странным образом совпало с истинным. Один из автобусов ни с того, ни с сего взрыкнул и нехотя подкатил к кассам. Вьюшину повезло, он успел вовремя. Несмотря на полдень, других автобусов в этот день не предвиделось.

В салоне сгустился невыносимый зной. Пора было ехать, но шофер, похоже, никуда не спешил. Он сполз с сиденья, вылез из кабины, лязгнул какой-то панелью и начал рыться в машинном брюхе. Минутой позже он взял грязную ветошь и вяло побрел прочь, покачивая мятым оцинкованным ведром. Местные нравы не жаловали суеты. Постепенно народ стал прибывать; все пассажиры, конечно же, отлично друг друга знали и даже не утруждались приветствиями, видя в соседе не более чем деталь вечного пейзажа. Вьюшин не сомневался, что его присутствие было мгновенно замечено и вызвало животный интерес, однако не в обычаях здешней публики было чем-то сей факт обнаружить. Он не поймал ни одного любопытного взгляда и не услышал ни единого слова, произнесенного шепотом на ухо. И правда: дорога неблизкая, времени — хоть отбавляй, и всему свой черед. Сзади тяжело опустился на сиденье средних лет дядька с доверху набитыми продуктовыми сумками. Он водрузил их на колени, надсадно закашлялся и что-то пробормотал, отгоняя подоспевшую муху. Вьюшин глубоко вздохнул и утомленно откинулся на спинку. Ужасно хотелось пить. Нарастала тревога: перед выходом из поезда он успел угоститься приличной дозой хорошего, но если знойная деревенская хморь затянет отправку еще на час-другой, ему несдобровать. Может, выйти, прикупить лимонада? Салон почти заполнился; расшатанные нервы Вьюшина, невзирая на явную надуманность страхов, держали его на коротком поводке. Черт их знает, местных ящеров — возьмут и тронутся без него…с багажом! Вьюшин содрогнулся при одной лишь мысли о такой возможности. В чемодане лежали все его припасы, лишиться их означало неизбежную гибель. Он мигом забыл, как только что планировал устроить пиршество по случаю прощания с жизнью. Вьюшин вытер пот со лба и тут же взвился: его похлопали по плечу. Прикидывая, как и куда ударить, он медленно обернулся. Дядька с сумками протягивал ему пластиковую бутылку с теплой водой.

— На, глотни, — сказал незнакомец по-житейски, с безадресным ботаническим добродушием.— А то, гляжу, лица на тебе нет.

Вьюшин перевел дыхание и разжал в кармане пальцы, схватившиеся за выкидной нож.

— Спасибо, — промямлил он невнятно, осторожно взял бутыль и вдумчиво, знакомясь с каждой водной молекулой, отхлебнул. Возвращая бутылку, он еще раз поблагодарил доброго человека.

— Вот,— удовлетворенно крякнул дядька вместо «не за что — пей на здоровье».— Видок-то у тебя хворый. Болеешь?

Вьюшин полуразвернулся и прищурился на болтливого субъекта. Оценил красное полнокровное лицо, седые волосы, совсем не глупые глазки, металл во рту, крестик в проеме расстегнутой потной рубахи.

— Надолго в наши края? — ушлый попутчик, не долго думая, взял быка за рога и приступил к допросу.

Вьюшин помедлил, обдумывая ответ.

— Как получится.

— Ну! — одобрительно подхватил пассажир.— Золотые слова! Точно никогда ничего не знаешь, правильно сказал.

Вьюшин блекло улыбнулся вежливой улыбкой.

— Как звать-то тебя? — продолжал допытываться надоеда.

Вьюшин сдержанно назвался.

— Ага,— кивнул дядька.— А я — Ауслендер Иона Борисович. Не жарко тебе в рукавах?

Вьюшин решительно замотал головой. Ему было жарко, но рукава скрывали нарывы и струпья. Он потихоньку вжался в угол, смекая, что еще чуть -чуть — и его припрут к стене. Однако Ауслендер неожиданно оставил опасную тему и с удовольствием заговорил о своей особе.

— Думаешь, откуда здесь взяться Ауслендеру? А нашего брата всюду хватает. Сам я тут не первый год — привык, мхом покрылся — в общем, замаскировался. И это вот,— он зыркнул через губу в направлении крестика,— и это,— он повертел перед вьюшинским носом руками в мозолях, а после их зачем-то понюхал.— А куда денешься? Тутошний народ консервативный, замкнутый, всякие новшества не приветствует.

Вьюшин с тревогой внимал собеседнику, который сочетал в своей речи нарочито простецкие выражения с привычными, видимо, прежде интеллигентскими словечками. Ассимиляция казалась успешной, но только на кой черт она понадобилась в действительности?

— И что же вас сюда привело?— осведомился Вьюшин небрежно.

Ауслендер вздохнул и тоскливо поглядел в заляпанное окно.

— Завод тут есть,— ответил он сумрачно.— Может, слышал? В свое время напакостили, потом пришла пора изучать последствия. Сам завод-то уж давно стоит без дела, а я все как бы при нем — оцениваю экологию, анализирую, пробы беру и знаю, что все это зря, никому не нужно. Но деньги, что удивительно, платят,— Ауслендер озадаченно пожал плечами.— Вся страна, понимаешь, на хлебе и воде, а мне что ни месяц — то перевод,— в доказательство он пошлепал по карману пиджака. Тут только Вьюшин отметил, что на Ауслендере полосатый пиджак — в таком-то пекле.

Вернулся водитель, озлобленно плюхнулся на свое место, рванул рычаг. Автобус, полностью соглашаясь с его настроением, огласил площадь сердитым рокотом. Где-то заорал петух. Сложились гармошки дверей, колеса обреченно провернулись, и поездка началась.

Понимая, что Ауслендер рано или поздно возобновит расспросы, Вьюшин принял решение перехватить инициативу и слегка раскрыться.

— Не знаете такого Дуплоноженко?— спросил он негромко, чтоб не услышали другие.— Я в самом деле приболел — печенка ни к черту. А он обещает помочь.

Ауслендер выпучил глаза.

— Эва! — протянул он.— Так ты к Дуплоноженко! Как не знать,— сосед отвернулся.— Кто его разберет — может, и будет тебе польза. А что — ты совсем ничего о нем не слыхал?

Вьюшин покачал головой. Ауслендер подался вперед.

— Я тебе сразу скажу, парень: общество у них. Человек с десяток наберется,— и замолчал.

— Что, секрет какой-то?— спросил Вьюшин.

— Не без того,— Ауслендер что-то соображал.— Знаешь, гость столичный, лучше я пока помолчу. Вдруг у них что-то дельное, а я тут тебе возведу с три короба напраслины. Но, понятно, будь начеку. Сам я давно к ним приглядываюсь, да все не решаюсь обратиться. Тяжел стал на подъем,— он виновато усмехнулся.— Вот что: личность ты новая, взгляд у тебя свежий, сторонний — посмотри, послушай, и если найдешь у них что здоровое, шепни мне, старику. Договорились?

Вьюшин рассеянно барабанил пальцами по крышке чемодана.

— Так я и знал,— молвил он удрученно.— Секта. Заманивают лохов. Ну, назвался груздем…

— Да ты погоди ярлыки раздавать,— перебил его Ауслендер.— Все не так просто. Есть у нас такой Выморков, скотником работает. Пил он крепко, даже бывалые мужики диву давались. Все на нем крест поставили, только начал к нему Дуплоноженко ходить. Раз зашел, второй, смотрим — притих человек, вроде как и за ум взялся,— тут в голосе Ауслендера прорезались неуверенные нотки.— Короче, будто подменили Выморкова. С этим делом,— Ауслендер гулко щелкнул себя по горлу,— завязал бесповоротно. Правда, от Дуплоноженко теперь ни на шаг, сделался чем-то вроде правой руки. Эх, знать бы, что теми руками творится…

Вьюшин, даже находясь одной ногой в могиле, не удержался и снисходительно поморщился. Убежденные героинщики видят себя высшими существами, приближенными к надмирной истине и почитающими разум. Тех, кто предпочел алкогольное свинство, они не считают людьми. И Вьюшин, хоть и успел убедиться в ложности подобных воззрений, не смог избавиться от высокомерного чувства превосходства над неизвестным ему Выморковым.

— Что ж, я вам расскажу,— Вьюшин выдавил улыбку.— Если, конечно, будет что рассказывать.

Ауслендер внезапно напрягся, и всякая задушевность улетучилась из его тона.

— Расскажешь, не расскажешь — это твои дела, — заметил он холодно.— А мое дело — сторона. Мне бы не хотелось, молодой человек, чтобы ваши благодетели узнали про мой интерес. Тем более, что интерес этот сугубо обывательский.

Вьюшин пожал плечами, отвернулся, вслушался в радиопередачу, включенную шофером. Некто заоблачный вещал насчет судьбы России, которая вот-вот решится в регионах.» Может быть,— подумал Вьюшин.— Что мы знаем о регионах? Ведь даже в этой дыре плетутся какие-то интриги, плодятся тайны…того и гляди, своя коза ностра объявится. В самом деле — сидит себе какой-нибудь таежный теоретик-самоучка, да изобретает что-то типа охренительного сверхлуча — и всем абзац».

Он задремал, потом заснул всерьез и видел яркие, цветные, отвратительного содержания сны.

 

 

4

 

 

Теоретик действительно был: Газов-Гагарин, сорокатрехлетний фельдшер. Одевался и держался он так, будто жил на исходе девятнадцатого века и был из народников-разночинцев с явным тяготением к терроризму и бомбометанию. Чахоточного вида, очкастый, с длинными патлами, замотанный в шарф, он считался идеологом общества Гептарха. Он первым изложил теоретические основания общества письменно, благо обладал зачаточными естественнонаучными познаниями. Как иногда случается, этот недоучившийся угрюмец попал в яблочко, и его мрачные дикарские сентенции вскоре получили всеобщее признание.

Газов-Гагарин пришел к Дуплоноженко в час вечерней молитвы. Хозяин восседал на лавочке в углу, закинув ногу на ногу, и сосредоточенно, с достоинством созерцал старинные образа вкупе с фотографическим портретом Фреда Меркьюри, гениальной и гомосексуальной рок-звезды. Горела лампадка, указательный палец Дуплоноженко то и дело отрывался от лежащих на коленях собратьев и выставлялся вверх, как бы отмечая наиболее важные моменты в немом диалоге равных. Вошедший деликатно кашлянул. Дуплоноженко медленно нацепил очки и обратил к фельдшеру невозможный круглый лоб.

— Уже восемь,— напомнил Газов-Гагарин.

Дуплоноженко молча смотрел на него.

— Замечен ненашенский,— Газов-Гагарин улыбнулся торжествующей улыбкой.

Хозяин затаил дыхание.

— Ну?

— Все к тому, что к нам направляется,— фельдшер скромно потупил взор, словно и не он принес важную, долгожданную весть. Каждый вечер, с восьми часов начиная, Дуплоноженко ждал гостей. И вот уже много прошло вечеров, но никто к нему не ехал.

Он бросился к шкафчику, выдернул картотеку — длинный ящик с бумажками.

— Так,— бормотал он возбужденно.— Кто бы это мог быть? Седьмой? Сто восемнадцатый? Ах, чтоб это был сто восемнадцатый! Такая фигура! Постой-ка — может, девяносто девятый?

Забыв о фельдшере, Дуплоноженко разложил на столе с дюжину карточек, где значились имена и адреса. Все эти номера когда-то наткнулись на объявление Дуплоноженко и написали ему письма. И всем номерам были посланы в ответ приглашения, сделаны деловые предложения и обещаны серьезные выгоды.

Газов-Гагарин подошел к окошку, выглянул. Дом стоял на холме; далеко внизу, в самом начале извилистой грунтовой дороги показалась неуверенная фигурка приезжего.

— Что-то ищет, — проговорил фельдшер, наблюдая.

Дуплоноженко, не в силах себя сдержать, прыгнул обратно на лавку и уставился на портреты и лики, ища поддержки.

— Нацеди-ка ковшичек, — произнес он сквозь зубы.

— Ковшичек?— Газов-Гагарин устрашился.— Целый?

— Ну да,— кивнул Дуплоноженко, не сводя с икон глаз.— Делай, что говорят.

Газов-Гагарин, помявшись, спустился в погреб, чем-то погремел и вылез с ковшом, полным прозрачной, чистой воды.

— Давай сюда,— Дуплоноженко не глядя протянул руку, принял ковш, медленно поднес к толстым губам и начал пить. Фельдшер стал отступать к двери, с ужасом взирая на него. Каждый глоток давался Дуплоноженко с трудом и он делал долгие паузы.

— Я пришел без чемоданчика,— предупредил Газов-Гагарин.— Может, хватит? Ведь не откачаю.

Тот не отвечал и все продолжал тянуть воду; огоньки свечей одобрительно подрагивали; Николай Угодник, покрытый копотью, сверлил богомольца нездешними очам, силясь со своего возвышения проникнуть в строй его мыслей и надоумить, коль сыщется хоть малая возможность это сделать. Когда наконец раздался звонок, рука Дуплоноженко не дрогнула, он выпил последние капли и повернул к Газову-Гагарину раскрасневшееся лицо.

— Открой,— приказал он сипло.— И не очень скачи перед ним, соблюди солидность.

…Вьюшин томился возле калитки, не решаясь снова нажать на позвоночный пупок. Ему не слишком нравилась эта осовремененная изба, и он в который раз раскаялся в своей больной доверчивости.»Вырезать всех, если лажа, — вдруг явилась ему сумасшедшая мысль,— забрать барахло и слинять. Кого искать-то?» Вьюшину пришли на память многочисленные сообщения о примитивных убийствах и грабежах, о непойманных душегубах. Никто и искать не будет. Но тут он вспомнил про Ауслендера и чертыхнулся — надо ж было ему открываться! Кто, спрашивается, тянул за язык?

 

 

5

 

 

Ауслендер, покинув автобус, степенно зашагал домой. Дом его был почти такой же, как у Дуплоноженко, только более старый и дряхлый. Несколько лет тому назад, сразу перед прибытием Ауслендера в поселок, руководство купило дом специально для него — да что там купило, забрало практически даром. Однако в скором времени ветхая изба, ничем — разве что убожеством — не выделяясь снаружи, внутри волшебно изменилась, оставив всяких Дуплоноженок далеко позади. Правда, об этом не знал никто — жилище изменилось не просто внутри, но даже слишком внутри: основные изменения сосредоточились в погребе.

Войдя в комнату, Ауслендер аккуратно поставил в угол сумки с покупками, похлопал себя по карманам — не забыл ли сигареты — и быстро спустился вниз. От слегка хмельного, добродушного краснобая ничего не осталось. Увидь его сейчас недавний попутчик — пришлось бы снова и снова жалеть об опрометчивой откровенности. Малейшие проявления душевной широты сползли с лица бесплотными потеками, зрачки стали глубже, слабая улыбка могла, скорее, обратить в паническое бегство, чем вызвать на разговор. Ауслендер закурил, уселся в кресло, привычным движением утопил кнопки монитора и процессора. Компьютер хрюкнул, экран залился краской. Ауслендер выщелкал десяток-другой кодов, проник в раздел»досье», на секунду задумался. Обнаружить что-то под грифом»А» маловероятно. Вьюшин даже для списка D представлялся мелким, если уж искать, то не выше литеры F, а то и вовсе окунуться в безбрежное, внешне законопослушное быдло. Ауслендер тюкнул F, пришпорил бегущие строки — так и есть, сведения отсутствуют. Ладно, попробуем G. Но только в списке Н отыскался невзрачный, пропащий гражданин Вьюшин Владимир Владиславович, не замеченный ни в чем серьезном, кроме необоримой тяги к наркотическим радостям. Ауслендер, спокойствия ради, пошарил еще кой в каких закоулочках, о которых не каждый чекист имеет понятие — пусто, как и следовало ожидать. Ну что же, будем работать с тем, что нашли. Он начал настукивать рапорт, начинающийся словами:»Сообщаю, что Вьюшин Владимир Владиславович, категория Н, индекс 19088, прибыл в Z сегодня вечером, имея целью установить контакт с подконтрольным объектом. Вьюшин прибыл якобы для лечения больной печени, будучи приглашен объектом лично. Из 1215 респондентов, с которыми объект пытался наладить переписку, Вьюшин на момент подачи рапорта единственный, кто воспользовался приглашением. Не имея возможности лично внедриться в окружение объекта по причине высокого риска для здоровья, нахожу перспективным использовать Вьюшина В.В. в качестве осведомителя. При первом удобном случае планируется забор биологических проб…»

 

 

6

 

 

Вьюшин подозрительно рассматривал лобастого, напряженного мужичка в телогрейке. Дуплоноженко молчал, пытаясь гипнотически воздействовать на гостя тяжелым, значительным взглядом. Мимо Вьюшина мягко прошел человек, отворивший ему калитку — сутулый доходяга из той породы, что высасывает сигарету в две затяжки,— прошел и уселся на лавку рядом с хозяином. Глаз доходяга не поднимал, внимательно изучая свои сцепленные кисти.

Сзади стукнула дверь: явился Выморков.

— Послушай, гражданин иллюминат,— начал он еще с порога, обращаясь к Дуплоноженко, но сразу осекся при виде постороннего. Однако назад не повернул, а протопал по-деловому к образам, перекрестился на Меркьюри, сел на лавку третьим и выжидающе вытаращил на Вьюшина глаза. Вьюшин обратил внимание, что лицо у него такое, будто в кармане день и ночь хранится что-то интересное, вкусное, и Выморков всегда ходит с таким лицом.

Газов-Гагарин вкрадчиво спросил:

— Чем обязаны визиту далекого гостя?

Вьюшин вынул из-за пазухи конверт, подал фельдшеру. Тот передал письмо хозяину, и Дуплоноженко, не читая, положил верительные грамоты на стол.

— Наверно, я к вам,— объявил Вьюшин с сомнением и робко шагнул к Дуплоноженко.— Вы писали, что можете помочь мне с решением маленькой проблемы…

— Наркотики,— полуутвердительно кивнул за Дуплоноженко Газов-Гагарин. Вьюшин, проклиная все на свете, улыбнулся злой и виноватой улыбкой, быстро взглянул на фельдшера, затем — на безмолвного скотника.

— Здесь все свои,— донесся, словно из бочки, голос Дуплоноженко.

— Соборность,— тотчас уточнил Газов-Гагарин и развел руками.— Всем миром навалимся и одолеем лихо.

Вьюшин в ответ ничего не сказал. Теперь его взгляд был прикован к образам, и Дуплоноженко проследил за направлением этого взгляда. Он тоже заглянул в демонические очи певца и непроизвольно умилился. Пальцы скрючились в юродивую щепоть, потянулись к челу.»Все понятно»,— Вьюшин принял окончательное решение и прищурился. Выморков, глупо разинув рот, пялился на чужака. Выражение лица изменилось: перед Вьюшиным сидел изумленный кретин, который только что отплясывал»лапти да лапти» и схлопотал поджопник.

— Я ошибся, — четко и внятно произнес Вьюшин, еще не до конца отдавая себе отчет в масштабах несчастья. До сих пор надежда, хоть и полумертвая, поддерживала во Вьюшине жизнь, разум его не был готов так вот сразу расстаться и с тем, и с другим.

Дуплоноженко пошевелился.

— Обожди маленько, — предложил он с участием.— Встречают по прикиду, провожают по понятиям…

Вьюшин не собирался его слушать.

— Водички испить не найдется? На дорожку?— голос его зазвенел.

Безумная троица застыла, словно услышала нечто невероятное.

Дуплоноженко провел языком по губам.

— У нас централизованное водоснабжение,— сказал он напряженным голосом.

Фраза показалась Вьюшину неуместной, но что здесь было уместно — включая его самого? Поначалу он подумывал, несмотря на очевидное слабоумие аборигенов, напроситься переночевать, да и с этой идеей решил расстаться. Как-нибудь перекантуется до утра, ну их к Богу в рай.

Газов-Гагарин встал, куда-то вышел и скоро вернулся с ковшиком.

— Пейте, если хотите, дело житейское,— сказал он, усугубляя несуразицу.

Вьюшин осторожно взял ковшик, поднес ко рту. Остальные с наигранным безразличием стали глазеть кто на что. Гость взглянул на воду повнимательнее, ничего худого в ней не нашел и начал пить. Когда ковшик опустел наполовину, Газов-Гагарин деликатно вынул его из рук Вьюшина, а немногословный Выморков сказал, как отрезал:

— Ну вот и ладно, мил человек. Ошибся, не ошибся, а отдохнуть с дороги всякому нужно. Ночь переночуешь, а утром на свежую голову изложишь, как решил.

Вьюшин попытался возразить, но тут гостеприимные хозяева вдруг как с цепи сорвались: загалдели хором, повскакивали с мест и дружно заверили странника, что он и думать не посмеет куда-то идти в такую темень, что это не по-людски. Вьюшин растерянно отгораживался локтем от их наскоков и постепенно сдавал позиции. Когда все они были сданы, он испытал облегчение, поскольку дьявольски устал и был готов, если честно признаться, заночевать хоть в тюремной камере.

И здесь он обнаружил, что потребность сей же час уколоться куда-то исчезла.

Не веря в происходящее, Вьюшин огладил себя и получил подтверждение: да! ни единым намеком, ни тенью недовольства его отравленные клетки не просили спасительной дозы. Он утратил дар речи и позволил отвести себя в каморку с умывальником. Автоматически он отметил богатое убранство этой ванной комнаты — шитые золотом шторы, какие-то хоругви и резные украшения, а провожатые почтительно снизили голоса до шепота. Вьюшин, думая о своем, для поддержания беседы вяло брякнул:

— Вы ж говорили, водоснабжение централизованное. А у самих — обычный рукомойник.

Газов-Гагарин укоризненно приложил к губам палец.

— Централизованнее не бывает,— сказал он сурово.— Надмирный центр нашего водоснабжения есть Гептарх.

— Что за Гептарх? — Вьюшин продолжал себя ощупывать. Фельдшера опередил Дуплоноженко:

— Не видишь? — спросил он срывающимся голосом.— А здесь, между прочим, его капище — заруби себе на носу. Взгляни сюда, куда показываю! — палец хозяина стал тыкать в какие-то потеки краски на косяке.

Вьюшин покорно рассматривал указанный участок, но ничего не разбирал. Его слегка тошнило, в голове разгулялся сумбур.

Дуплоноженко, проявляя настойчивость, тыкал опять и опять, пока Вьюшин не увидел все, что полагалось.

 

 

7

 

 

Ауслендер, осчастливив монитор еще несколькими строчками, вдруг перестал печатать. Очередное донесение показалось ему неоправданно будничным и пресным. Не он ли сетовал на скаредность руководства, которое, столкнувшись с серьезной проблемой, по привычке зажимало силы и средства? Ауслендер — один за все про все. Смешно сказать, ему приходится изворачиваться, врать на каждом шагу, и все без толку, тогда как те же самые несчастные пробы можно было бы запросто взять у всех подряд, назначив какой-нибудь профессиональный медицинский осмотр. Но нет, даже на это его начальников не хватало. Похоже было, что его отчеты попросту никто не читает. О грамотных консультантах он не смел и заикнуться, но в то же время отчаянно нуждался в содействии психиатров, биохимиков и даже — дожили! — духовенства. Не говоря уж о том, что положение может оказаться действительно угрожающим, и Ауслендеру, случись что, неоткуда ждать подмоги. Так что глупо будет не воспользоваться приездом нового человека, и чуточку сгустить краски не страшно — имеет же он право, в конце концов, на собственное видение ситуации. Вот померещилось ему, что дело дрянь — и все тут. Авось пришлют кого-нибудь разобраться, авось расконсервируют, а то и вовсе заменят на более молодого и проворного.

Ауслендер мстительным щелчком уничтожил напечатанное и начал заново. Он решил создать своего рода резюме, само появление которого подводит некую черту под несколькими годами шпионажа, возвещает новый этап в развитии операции и отражает фактом своего существования общую тревожность момента. Вскоре в памяти компьютера поселился озабоченный текст:

«Обстановка, сложившаяся к моменту подачи рапорта, может быть охарактеризована как взрывоопасная. Известно, что около пятнадцати жителей Z, предположительно употребивших внутрь зараженную сбросами воду, одномоментно обнаружили в себе склонность к мистическому интуитивизму. Также многие факты косвенно указывают на внезапно развившиеся гомосексуальные настроения. Подчеркиваю, что вся имеющаяся информация основана большей частью на неподтвержденных слухах, так как мои личные возможности в вопросе установления истины крайне ограничены. По имеющимся данным, вышеупомянутые лица организовали сообщество, отдаленно напоминающее масонскую ложу, задачи и взгляды которого совершенно непонятны. Группа занята непрерывным поиском единомышленников за пределами Z, стремясь максимально широко распространить свое влияние».

Ауслендера, человека начитанного, так и подмывало написать в екатерининском стиле: «учиняют колобродство и нелепыя умствования, поклоняются какому-то потеку краски». Он выругал себя за несерьезное отношение к делу и далее напечатал:

«Учитывая, что вылитые в реку химикаты имеют непосредственное отношение к программе создания архетипического оружия, призванного активизировать автономные подсознательные комплексы в коллективном подсознании больших скоплений людей (см. Дракон,Отец, Великая Мать, Страшное Существо), резонно заподозрить частичную реализацию программы в границах поднадзорного района. Прибытие в общину постороннего человека, некого Вьюшина Владимира Владиславовича, категория Н, индекс 19088, знаменует собой новую стадию процесса. Выход местной болезненной идеологии за пределы Z сулит немало проблем в обозримом будущем. Замечу особо, что быстрое естественное самоочищение водных масс от сброшенных химикатов еще не есть надежный заслон дальнейшим отравлениям. Со своей стороны не могу исключить наличия соответствующих водных запасов у членов общины. Тем более подозрительным является обещание лидера общины Дуплоноженко излечить у гражданина Вьюшина, наркомана со стажем, заболевание печени. Исходя из вышесказанного, вынужден доложить, что моих собственных сил и средств может не хватить для возможного противодействия экспансии. Также сильно озабочен собственной некомпетентностью в психологических, медицинских и религиозных вопросах. Следуя логике здравого смысла, запрашиваю помощь…»

 

 

8

 

 

Двуличный Ауслендер заблуждался. Общество, возглавляемое Дуплоноженко, насчитывало не пятнадцать членов. В обществе состоял весь поселок от мала до велика, а что касалось»возможной» экспансии, так Ауслендер красок не сгустил — напротив, он вообще ничего не знал об истинном размахе движения. У каждого из местных хоть кто-то да жил в районном и областном центрах, и регулярные наезды в города неизменно пополняли ряды поклонников Гептарха. И, перед самим собой безотчетно, Ауслендер совершенно правильно усмотрел в движении сходство с масонской организацией. Орден Дуплоноженко отличался сложной системой конспирации, тайных опознавательных знаков и секретных приветствий; служение Гептарху требовало также введения запутанных ритуалов. Но, в отличие от масонства, где самая суть активности зачастую преподносилась невнятно, а то и вовсе отсутствовала, общество Гептарха, обладая предельно ясным Откровением, отлично знало, что и зачем творит. Разумеется, лицам, не допущенным к причастию тайн, символы здешней веры показались бы заимствованными из учебника психиатрии, причем учебника не для высших заведений, а рангом пониже, для средних специальных. Было и другое отличие: в Ордене практически не существовала иерархия, так как Откровение давалось вместе с причастием каждому в полном объеме и никакие ступени посвященности не требовались. Некоторые, конечно, переживали Откровение глубже прочих, с колоссальным напряжением чувства — тот же Дуплоноженко, например, который за это свое качество, равно как и за выпавшую ему честь оказаться первым апостолом, стал руководителем Ордена. Газов-Гагарин, подтверждая юнговское распределение субъектов по психологическим типам, в большей степени искал, с позволения будет сказано, разумные, гносеологические корни свалившихся с неба сведений,— искал и находил, за что и признан был идеологом секты. На секретных сходках ему вменили в обязанность выступать с проповедями; Газов-Гагарин охотно подчинился, почитал кое-какую литературу, после чего речи его с каждым разом делались все более отточенными, а идеологическая база Ордена успешно каменела, отливаясь в нечто вполне завершенное. Титулы и звания множились; Дуплоноженко, переварив очередное видение, предложил собратьям именоваться между собой иллюминатами и пеликанами. Газов-Гагарин восторженно расценил его слова как новое доказательство правоты их общего дела: откуда, как не свыше, мог темный Дуплоноженко получить информацию о давным-давно забытых иллюминатах и пеликанах, столь популярных некогда в масонских кругах? Уровень развития первого апостола не позволял ему даже правильно произнести слово»иллюминат». Вне всяких сомнений, первый апостол черпал знание из высших, вневременных источников, из вселенского океана сознания, и, заговори он вдруг на каком-нибудь редком наречии, Газов-Гагарин не удивился бы, так как узнал из научных и околонаучных трудов, что случаям подобного озарения несть числа. Предпочтение, отданное таким образом масонским пеликанам, было вполне объяснимо — если не сокровенный смысл его, то хотя бы происхождение. И вообще — сообщество Гептарха уже столько успело приобрести по милости своего верховного покровителя, что стало подумывать о выражении благодарности. Эта последняя могла излиться в каком-нибудь, к примеру, торжественном жертвоприношении. Скотиной тут не обойтись, тут нужен человек — желательно неверный и продажный человек.

 

*****

 

Через несколько дней поселок навестила гроза. Ливень застал Вьюшина врасплох, когда он выходил из лавки, где покупал консервы и хлеб. Пришлось укрыться под навесом; там же вскоре пристроился Ауслендер: он возвращался с почты и теперь с добродушной досадой тискал мокрые газеты, которыми прикрывал голову. Вьюшин взглянул на него так, будто видел впервые в жизни. Духовно слившись с коллективным поселковым сознанием, он не нашел следов присутствия Ауслендера в общем информационном поле и сразу сделал верный вывод, что рядом — чужак, изгой, пария. Самодостаточный Ауслендер ничего не замечал, он не чувствовал фальши в наигранном панибратстве, с которым относились к нему поселковые. Последние, связанные тайной, до поры до времени помалкивали, хлопали рубаху-парня по плечу, не упускали выглотнуть стаканчик-другой за компанию, и чекист ни о чем не подозревал. Между тем все без исключения знали, что в доме своем Ауслендер поставил дорогой иностранный фильтр для очистки воды — это открытие привело поначалу общество в сильное негодование. Получалось, что отщепенец прекрасно знал, что здешняя вода может оказаться отравленной, однако ни с кем словом не обмолвился, а сам продолжал очищать. На сходке руководство постановило не трогать подлеца и лишь вести за ним пристальное наблюдение. Очень скоро негодование сменилось злорадством: пришелец высек сам себя, готовя ближнему яму, и сделался лишенным высокой милости Гептарха.

— Вот ты где,— сказал Ауслендер удовлетворенно и протянул ладонь. Вьюшин сдержанно пожал ее и сухо поздоровался.

— Как поживают потроха?— спросил Ауслендер бодро.— Все еще беспокоят?

— Да, знаете, ничуть не лучше,— отозвался Вьюшин. Но в голосе его не было уныния, и даже ощутилось странное ликование — Вьюшин как бы намекал, что он всего-навсего подыгрывает собеседнику, тогда как сам владеет каким-то секретом. Этот тон не понравился Ауслендеру, и, словно оправдывая его дурные предчувствия, сверкнула сталью молния.

— Уговор-то наш помнишь?— чуть склонив голову, Ауслендер испытующе уставился прямо Вьюшину в глаза. Тот церемонно изобразил недопонимание.

— Я про Дуплоноженко говорю,— не отставал Ауслендер.— Просьбу мою не забыл?

В сей же миг Вьюшину все сделалось ясно. В собеседнике промелькнуло нечто до боли знакомое — образ жизни Вьюшина предполагал периодическое общение с личностями, которые расположены к допросам как внутренне, так и по долгу службы.

— Ах, вон вы о чем!— он ударил себя по лбу.— Если честно, то да, вылетело из башки. Это, наверно, оттого, что и сказать-то нечего. Строит из себя кого-то, а на деле — пустое место.

«Что ж ты, сука, заливаешь?»— подумал Ауслендер. Вслух же безразлично поинтересовался:

— Ну, а группа его — как? Наводит на мысли?

— Лучше б тех мыслей не было,— Вьюшин расслабленно отмахнулся.— Обставил все иконами, дурацкие фотографии развесил. Молиться ходит к рукомойнику, — Вьюшин, выкладывая толику правды, развлекался: он играл, полагая, что Ауслендеру ничего не известно о принятых у Дуплоноженко обычаях. Ему приятно было изложить реальные факты и знать, что враг — по всей вероятности, Ауслендер был враг,— не сможет заключить к чему-то серьезному. Но сказал он много больше своего желания: чекист сопоставил скудные сведения с новым, недавно взыгравшим блеском в глазах Вьюшина и получил более или менее ясную картину. Неофит попал в расставленные сектантами силки, это очевидно. Что же там за дьявольщина?

— Небось их, слава Богу, раз, два и обчелся,— заметил Ауслендер коварно. — Кто там может околачиваться? Ну, Выморков с фельдшером, Чентуков, Зародов…так?

— Точно,— кивнул Вьюшин утвердительно.— На такую лажу не каждый купится. А дураки — они всегда были.

— А как он лечит-то тебя — порошками или травами?

Вьюшин немного подумал.

— Нет,— сказал он и чуть улыбнулся.— Скачет, как шаман, и блеет козлом.

Ауслендер огорченно и понимающе закивал. Вьюшин решил, что придумал топорно, с перехлестом.

— Но все-таки я не теряю надежды,— сказал он серьезным тоном. Опять сверкнула молния, Вьюшин озорно подмигнул небесам, и те незамедлительно зарокотали громом.— Откровенно говоря, идти мне больше некуда. У Дуплоноженко и крыша, и харчи — пускай чудит. Да и Выморкова вы сами помянули — нет, никуда мне от них не деться.

— Я не отговариваю,— запротестовал Ауслендер.— Оно ежели припрет, так и шаман хорош, только бы здоровье вернуть. Правильно я говорю?

— Угу, — Вьюшин не стал спорить против банальности.

Дверь магазина отворилась, под навес шагнул высохший старичок с кульком гречки под мышкой. Он посмотрел на беседующих и ни с того, ни с сего поплыл в беззубой извиняющейся улыбке.

— Щи да каша — пища наша,— молвил он, прося прощения за купленную крупу, и для верности тряхнул кулечком.

И было в этом старичке что-то очень и очень согласное с его бессмысленной присказкой, неуловимое родство неприглядной наружности со сказанным. Ауслендер вдруг застыл, как если бы увидел хищное чудовище, неслышно к нему подобравшееся.

— Пища наша,— пробормотал он не своим голосом.— Пища наша — щи да каша,— отрешенно повторил он еще раз.— Вот оно как.

Вьюшин с беспокойством заглянул ему в лицо — так и есть, тихушник до чего-то додумался.

— Иона… Борисович,— позвал он неуверенно.— Что это с вами?

Ауслендер обернулся и дико посмотрел на Вьюшина.

— Н-ничего…ничего особенного, — пролепетал он в смятении.— Заболтался я с тобой, а мне же надо…давай пять, увидимся…бегу я…

Он дернул дрожащей рукой, не дождался ответного рукопожатия и выпрыгнул в дождь и слякоть. Молнии, будто резвясь в плохом спектакле, яростно забегали, гром зашелся грозным кашлем. Вьюшин гневно приблизился к старичку и взял его за грудки.

— Ты что же, старый козел, язык распускаешь?— спросил он со свистом.— К апостолу захотел?

Дед съежился и выкатил глаза.

— Иптарх Совокупительный свидетель…не по злому умыслу…то ж пустая прибаутка…

Вьюшин начал трясти его, хлестать наотмашь по щекам, совать под ребра растопыренные пальцы. Дед визжал, подскакивал, вырывался, а лопнувший кулек валялся в грязи, и расторопные птицы уже клевали мокрые зерна.

 

*****

 

Еще многое предстояло выяснить, во многом разобраться, но главное ухватить удалось, и Ауслендер не знал, радоваться ему или посыпать голову пеплом. В том, что догадка верна, сомнений не было. Однако истина казалось столь ужасной и бредовой, что из доклада начальству могли проистечь с одинаковой вероятностью как повышение в звании, так и позорная дисквалификация — если не принудительное психиатрическое лечение. Ауслендеру мнилось, будто он и прежде знал ответ, не хватало пустяка, слабого толчка извне. Но явился безвестный старичок, барьеры рухнули, и вот он один на один с опасным знанием.

Пища! Сверкающие глаза Ауслендера перебегали с одного книжного корешка на другой. Горы писанины, и всюду он подсознательно замечал увязанность с пищей, которую ели приверженцы той или иной веры. Приветливыми огоньками вспыхивали в мозгу подходящие цитаты, вспомнились Юнг Карл Густав, Сведенборг, Марк-Евангелист, Станислав Гроф — нет, навряд ли руководство сочтет его психом, иначе оно никак не стало бы поощрять его мистические поиски и высылать том за томом сочинения духовидцев, труды которых он постоянно заказывал. Вероятно, наверху допускали, что всяко может повернуться.

У Ауслендера закололо в груди. Перспективы создания архетипического оружия развернулись перед ним во всем великолепии. «Выгонит беса… приберет свой дом… вернется бес, увидит, что чисто и пусто, и приведет еще семерых, много злее и свирепее, и будут жить…» Но главное — главное, чего при этом поешь или выпьешь. Взгляд Ауслендера остановился на надкушенном яблоке. Небось, и у яблока существует какое-нибудь духовное соответствие — достаточно, скорее всего, безобидное. Интересно поспрашивать у любителей яблочных диет, бывают ли у них какие-то особенные видения? необычные, специфические сны? Ауслендер помотал головой, возвращаясь к предмету исследования. Тут вам не яблочком пахнет, тут такая хреновина…

Он бросился к компьютеру и поспешно напечатал сверхсрочное донесение. Черт с ним, ему же за пятьдесят — или грудь в крестах, или голова в кустах.

 

 

9

 

 

Солнце наконец закончило пристраиваться и осторожно уселось в черные холодные ели. Светилу начал сниться розовый ровный закат, и этому сну был свидетелем необъятных размеров мужчина, на вопрос о себе обычно отвечавший: «Чентуковы мы». Зайдя Вьюшину за спину, он плавно взмахнул ручищами, набросил тому на глаза черный платок и завязал на затылке узел. Вьюшин ослеп, он слушал сосредоточенное пыхтение просветленного Гаргантюа, да лай невидимых собак впридачу. Двумя пальцами Чентуков схватил его за локоть и куда-то повел с окраины поселка, где между ними условлено было встретиться. Вьюшин же, не строя никаких предположений о дальнейшем, в сердце хранил уверенность, что вышел в конце концов на верную дорогу. Печень — так он позабыл, где та печень находится, а о любителях внутривенных вливаний думал теперь с брезгливым сожалением.

Шли совсем недолго; очень скоро Чентуков придержал Вьюшина, зашел вперед, распахнул скрипучие воротца и дружеским тычком направил неофита внутрь. Там придержал еще раз, предупредил о гнилых ступенях, что спускались в картофельный влажный полумрак, и вот путешествие окончилось. Богатырь строго-настрого наказал Вьюшину не снимать с глаз повязки, пока не стихнут последние отзвуки его, Чентукова, удаляющихся шагов. Вьюшин с готовностью закивал; гигант удовлетворенно потрепал его по загривку и вразвалку потопал прочь из подвального помещения.

Вьюшин вслушался в загадочную тишину. Та была совершенной и торжественной, тогда он снял повязку и увидел прямо перед собой треугольную лампадку, свисавшую с потолка. Слабо светили три тонкие свечки — красного, белого и черного воска. В одном углу картошные россыпи попирал изогнутыми ножками старинный журнальный столик; рядом с ним притаились два черных табурета. На столе покоился бесстрастный череп, глазницы которого были натерты пламенным фосфором. Перед черепом вместо костей положены были крест-накрест внушительные искусственные фаллосы, приобретенные в столичном секс-шопе. Тут же лежали раскрытые книги — Ветхий и Новый Завет, Бхагават-Гита, Талмуд, «Учение толтеков», Коран и тексты Тота Гермеса Трисмегиста. На дальней стене было вывешено полотнище с изображением сурового клыкастого Гептарха. Вьюшин содрогнулся: то был многократно увеличенный вариант лепного лика, проступившего сквозь потеки краски в гигиенической комнате Дуплоноженко. В углу раскорячился обезглавленный скелет с табличкой «будешь таким», в другом — уродливый фанерный Водолей с наполненным кувшином. Кувшин оплетала узорная надпись:»Эра Водолея — гептил есть соль Моей жизни, семя крови Моей».

Вьюшин, не имея инструкций, бездействовал, время шло. Четверть часа спустя шаги послышались снова: в подвал спустился Газов-Гагарин, одетый в черные треуголку и плащ. Без лишних вступлений он с ходу начал объяснять Вьюшину суть увиденного.

— Ты помещен в сырое, мрачное чистилище, дабы воочию узреть великую тьму, укрывшую человеческий род. В этой скорбной тьме присутствует символ победы над рабством,— Газов-Гагарин простер руку, указывая на раскрытые тома.— Откровений много, величие мира открывается не в равной степени каждому и не в одинаковой для всех форме. Все, что ты здесь видишь — христианские, мусульманские, иудейские и прочие тексты — суть различные проявления единой истины. Она многообразна, и если что открылось человеку свыше, то, стало быть, есть в действительности, и если уверовал кто в нечто большее, нежели он сам, то так он в своей вере и остается. И Бог, которому он поклоняется, рождается и живет. Однако мал, ничтожен человек, и мало ему собственных усилий, чтобы ступить на тропу освобождения. Каждый из нас нуждается во встречной высшей воле, и воля эта сообщается нам чрез нашу пищу — так, в частности, прозрел ясновидец Эммануил Сведенборг: прозрел, но не сделал должного вывода.

Вьюшин слушал, затаив дыхание; огоньки свечей мерцали нимбами, череп сиял, фаллосы тускло блестели. Голос Газова-Гагарина постепенно приобретал чревовещательное звучание.

— Дано ему было узреть, что многие и многие духи, нас окружающие, имеют сродство к определенным напиткам, яствам и курениям. Люди про то ничего не знают, им грезится, будто сами они выбирают одну еду вперед другой и сами по себе предпочитают одни напитки прочим, но это не так. Не человек выбирает, но дух за него — вселяется, пробует, находит приятным и требует еще. Любимый брат наш, которого ты видел, и дня не мог прожить без горячительного, но вина взалкал не он, а низший, неразборчивый демон вымогал себе пропитание. А если взять широко, то сколько их, к примеру, на земле — любящих хлеб, вино и рыбу? и тебе известен Бог, какому они служат и какому по душе такая пища. Иные пристрастились к рису и чаям — извольте, соответствующие духи, приобщившись, являют им надмирную безличную нирвану. Отвергатели свинины до сих пор дерутся в кровь за палестинские земли. Толтеки, поклонники смертоносных грибов, вызвали к жизни легион совершенно невероятных, чудовищных сил, о каких и не слышали иные народы. И сам ты, будучи слеп, угодил в сети, расставленные духом низким и недобрым, но — хвала Гептарху! — Он явился тебе в чаше, сильный и славный, и давний недруг твой был посрамлен и изгнан в одночасье.

— Я чувствую,— прошептал Вьюшин, округляя глаза.— Я знаю точно, что ныне во мне живет новая жизнь — сила могучая, небывалая…— Слова, хотя Вьюшин никогда не был склонен к высокопарному слогу, вылетали сами собой.

— Конечно, ты чувствуешь, — Газов-Гагарин ласково улыбнулся.— Такого еще не случалось, чтобы кто-то испил Гептарха и не почувствовал. Пророк наш и первый апостол, отведав первым грядущего Водолея, в одну секунду вместил, подобно Магомету, все знание без остатка. Подобно Магомету же пораженный падучей, бьющийся в судорогах, пену источая, кусая язык, а также мочась в исподнее, он впитывал драгоценный свет. Малой пригоршни речной воды хватило ему, чтобы провозгласить новую веру. И вера эта столь же страшна и ужасна, сколь и притягательна.

Фельдшер прервался, собираясь с мыслями. Вьюшин, близкий к экстазу, ждал продолжения. И дождался.

— Гептарх троичен, — теперь голос Газова-Гагарина звучал глухо и деловито.— Символом тому — три свечи,— он указал пальцем в направлении огней.— Гептарх нам явлен в двух разумных, мирских, и в одной мистической ипостаси, непостижимо оказываясь сразу и первым, и вторым, и третьим. Все живое смертно, поэтому Декапитатор — первая Его ипостась,— Газов-Гагарин поочередно указал на череп, черную свечу и безголовый скелет.— Декапитатор суров, он выше земной справедливости, его выбор — высокий выбор, и он декапитирует…— Фельдшер уловил некоторое замешательство в глазах Вьюшина и раздраженно пояснил:— Головы, головы отрывает — исходя из целей скрытых, тайных, и пути его неисповедимы. Но,— голос Газова-Гагарина зазвенел,— есть и вторая ипостась, она же — Совокупитель, благо всякая жизнь порождает всякую жизнь. Гептарховы адепты, возносясь над природой, уходят от природой положенного совокупления. Недаром Сократ утверждал, что однополая любовь намного выше и чище разнополой, ибо сила чувства преодолевает здесь природные запреты, а потому познавшие Гептарха не могут больше быть удовлетворены низкими формами любви, не требующими насилия над естеством. Побеждая естество, мы смело сливаемся в братском соитии, естеству противном, имея при том в виду ступень следующую, высшую — последнее совокупление с самим Гептархом в третьей, мистической ипостаси. Об этой ипостаси нам ведомо мало, и поэтому одна лишь свечка, белая, есть ее знак. Довольно я тебе, однако, сказал, теперь нам пора. Не следует затягивать обряд посвящения, к тому же нынче ты примешь участие в службе, какая бывает не часто: тебе повезло быть сразу произведенным в женихи на химической свадьбе.

С этими словами Газов-Гагарин вновь завязал Вьюшину глаза.

— Тернист и опасен путь земной,— заблекотал он неожиданно тонко, и Вьюшин ощутил холод клинка под левой лопаткой.— Один неверный шаг на пути к истине — и ты покойник. Ступай же и будь внимателен.

Вьюшин начал подъем, фельдшер следовал за ним неотступно, упирая в спину сапожное шило. Вышли на улицу, Вьюшин споткнулся о камень, и шило немедленно ужалило его, предупреждая. Между тем камни, с явным умыслом разбросанные, продолжали мешаться под ногами. Словно читая его мысли, Газов-Гагарин шепнул, что время разбрасывать камни пришло. «Это составная часть испытания»,— догадался Вьюшин и ступал вдвойне осторожно. Фельдшер время от времени его останавливал, заставлял кружиться волчком, запутывая и сбивая с курса. Все это, конечно, носило символический характер, так как действие происходило последовательно в погребе, во дворе и далее — в просторном доме Дуплоноженко, и не приходилось всерьез рассчитывать на то, что кто-то впоследствии не будет способен найти дорогу к секретному капищу.

Взошли на крыльцо; Газов-Гагарин взял заранее выложенный молоток и троекратно бахнул в дверь. Из-за нее со значением замычали:

— Кто нарушает покой братьев-пеликанов, свет несущих иллюминатов волею Гептарха Совокупительного?

Фельдшер отвечал:

— Свободный муж ищет случая быть принятым в священное братство пеликанов, свет несущих иллюминатов волею Гептарха Декапитирующего.

Церемония повторилась еще дважды; затем дверь широко распахнулась, и Дуплоноженко, замогильно подвывая, пригласил их войти.

В доме было темно и тихо, окна завешены, дверь, едва Вьюшин с провожатым переступили порог, плотно затворилась. Невидимый гроссмейстер тяжело проследовал вглубь комнаты и, судя по скрипнувшему стулу, сел. Слышалось чье-то хриплое учащенное дыхание. После непродолжительной паузы из мрака посыпались вопросы:

— Как твое имя?

— Сколько от роду лет?

— Где родился?

— Где проживаешь?

— Которой веры и в каких чинах?

Непонятные хрипы усилились, и это отвлекало Вьюшина, но он сумел ответить без запинки. Когда допрос закончился, заговорил уже новый, незнакомый голос:

— Великий гроссмейстер, брат Верховный Иллюминат, апостол Гептарха получил Священное Слово, реченное через воды речные. Испив Покровителя, пошел он с вестью благой в дома и сады, зовя во мраке пребывающих наполнить бидоны и баки, покуда не иссяк Господь. И проповедовал Слово, и был услышан.

Вьюшин, слушая это ритуальное вступление, испытал благоговейный порыв и повалился на колени. Голос, осекшись для исторжения одобрительного кряка, объявил:

— Да не сократятся дни пресветлого братства, где нет ни больших, ни меньших, но все чрез Декапитатора и Совокупителя равны в Гептархе, одно имеют Откровение. Декапитатор, Совокупитель и иже с ними…

— Какие » иже с ними»?! — вдруг кто-то истошно, словно резаный, завизжал.— Какие-такие «иже с ними»?! Что ты себе позволяешь, богохульник, грязная твоя пасть?!!

Случился небольшой переполох, комната наполнилась озабоченным шебуршанием, послышался недовольный гул. Невидимый оратор, клацая зубами, начал оправдываться:

— Сорвалось, граждане пеликаны…бес попутал…Един Гептарх, имея трех в одном, и да не приложится никто сверх установленного…

Воцарилась наэлектризованная тишина. Еретик, глотнув воздуха, затараторил:

— Хвала Святому образу, что в комнате умывальной явлен был, в ничтожной кляксе умаленный с нашим ничтожеством сообразно…

Перед внутренним взором Вьюшина возникла рельефная миниатюрная харя, которую прозревший Дуплоноженко увидел на косяке в случайном потеке краски и принял сначала за окаменевшего домового, но после, хлебнув еще речной водицы, усвоил истину и начал относиться к потеку с должным почтением. Долго каялся, стуча в половицы лбом, ибо не вчера потек образовался, был здесь многие годы, да вот не распознал его беззаботный хозяин…Снова полетели вопросы, Вьюшин очнулся от грез:

— Первейшим ли ты признаешь долгом, чтобы высочайшее Существо, источник всякого порядка и согласия почитать, страшиться и любить? Признаешь ли за закон голов усекновение и совокупление природы супротив во имя князя не от мира сего? Свят ли для тебя Водолей, чья эра грядет во славе?

И так далее, и тому подобное — все вопросы предусматривали положительные ответы, которые Вьюшин и давал всякий раз с безрассудной горячностью.

— Ей, тако!— воскликнул Дуплоноженко из угла.— Да возгорится свет!

Вспыхнуло электричество, Вьюшин зажмурился. Комната оказалась битком набита людьми, едва ли не друг на дружке сидевшими. Похоже было, что и вправду весь поселок явился на торжественное заседание — так оно, впрочем, и было бы, если б хватило места. Все присутствующие нарядились с учетом важности события: смешались черные полумаски, остроконечные колпаки, накладные журавлиные клювы, пестрые домино и алые первомайские банты. Дуплоноженко, тоже в полумаске, увенчанный короной с фаллическими зубцами, восседал на аляповато украшенном троне. Пол был усыпан конфетти и лентами серпантина, горели лампады по углам, тяжелым взором смотрели со стен изображения Магомета, Будды, Иоанна Крестителя и, разумеется, Фредди Меркьюри. В центре помещался раздвижной стол, на котором был растянут, привязанный, источник хриплого дыхания: Ауслендер. Он лежал ничком так, что седая голова свешивалась за край, лицо налилось кровью, глаза скрывались под черной шелковой повязкой, а изо рта торчал видавший виды кляп. Рядом высился Выморков, одетый, как и Газов-Гагарин, в черный плащ, но, в отличие от фельдшера, скотник натянул на голову черный капюшон. В ногах у Выморкова приютилась мясницкая колода, и в ней сидел потемневший за долгие годы службы топор.

Ауслендер лежал совершенно голый. Никакого достоинства, каковое он позволял себе демонстрировать перед компьютером, не осталось и в помине. Незадачливый соглядатай крупно дрожал, показывая, что только наедине с самим собою мог превращаться в агента типа Джеймса Бонда. Объявившись в свое время в поселке, он до того усердно взялся изображать пенька, что вскоре им и сделался, не умея понять очевидного. Ему и в голову не пришло, что только он единственный не выпил некогда того, что пили все прочие без исключения. А пеликаны знай себе ухмылялись, послушно принимая навязанные правила игры.

О происходящем вокруг стола Ауслендер мог только догадываться. Тем временем по кругу пустили ковш. Зарокотал припрятанный пионерский барабан, двое в колпаках внесли в комнату святыню: пресловутый косяк, который давно уже, сразу по получении Откровения, был отделен от стены и на собраниях служил предметом поклонения; в обычные же дни деревянный столб аккуратно прилаживался на место.

Дуплоноженко торжественно повелел:

— Снимите повязку с этого пса, пусть увидит.

Выморков рванул шелк; Ауслендер тупо уставился на мясную колоду. Первый апостол обратился к нему с надменной речью:

— Жалкий шпион, посланный власть предержащими, чьи зубы стерлись и чей век на исходе! Идет за тобой, Иона, некто более сильный, сильнее тебя, кому не достоин ты завязать обувь — да он и не носит обуви.— И перевел глаза на Выморкова, сказав:— Брат Ужас! приготовь новичка к процедуре!

Выморков, он же по случаю Брат Ужас, подошел к Вьюшину и сорвал с него одежду.

— Благославляю химический брак! — Дуплоноженко неспешно утвердился пред косяком на коленях.— Великий Гептарх, освяти нашу мистерию и разреши свершиться положенному! — И вслед за тем обратился к портрету Меркьюри со словами:— Великий Дух Меркурий, дозволь нам, недостойным, пройти путем твоим.

Барабанный ритм сменился, палочки начали выстукивать ламбаду. Брат Ужас подал Вьюшину ковш. Вьюшин, понимая, чего от него ждут, с отчаянием взглянул себе ниже пояса: вера его явно не окрепла, так как естество не видело в убеленной сединами невесте ничего заманчивого.

— Маловер! — шепнул Брат Ужас грозно.— Не тревожься без нужды, что не под силу человеку, то по плечу Совокупителю. Пей, и силы твои умножатся.

Вьюшин залпом осушил священный ковшик; черный тюльпан расцвел в нем, покуда он глотал, и пеленой помутилось зрение. Силы его и в самом деле многократно возросли, он испытал возбуждение, которого раньше не знал. Да и вообще — прежний демон соитие не приветствовал. Теперь желудочный властелин поменялся; могущественный Гептарх имел совсем другие соображения насчет сексуальной практики.

Ауслендер в ужасе замычал.

— Ты, блядь, анаконда! — ребром ладони Дуплоноженко с силой рубанул его по шее.

Вьюшин отважно шагнул вперед, братство зааплодировало. Грянула старая масонская песня:

 

Здесь утехи без отравы,

Без раскаянья забавы,

Льют отраду в нашу кровь,

Где же чувств таких приятство?

О, живи вовеки, братство!

Царствуй, царствуй в нас любовь.

 

Вьюшин ударил себя кулаком в грудь и мысленно поклялся проповедовать Слово Гептарха повсеместно, а грандиозную мистерию пообещал укоренить в каждом доме.

— Свершись, о таинство!— заревели со всех сторон.

Вьюшин наскочил на Ауслендера, и тот завопил, как мог; жених припал горячей щекой к мокрой лопатке и всецело отдался ритму. Собрание жадно следило за выражением его лица; при первых признаках окончательного просветления Дуплоноженко зычно позвал:

— Брат Ужас — теперь твой черед!

Выморков выдернул топор из колоды, размахнулся и отрубил Ауслендеру голову. Туловище на секунду вытянулось в струну, и Вьюшин воспарил, ослепленный.

— Ешь! — приказал ему кто-то сбоку. Он скосил глаза в чашу с какими-то питательными лохмотьями. Но трапеза не состоялась: в двери и окна вдруг замолотили руками, ногами и прикладами.

Дуплоноженко вперил в дверь оловянные глаза; та с грохотом влетела внутрь, и омоновец, ворвавшись в храм, оторопело уставился на обезглавленное тело.

Вьюшин, сидевший верхом, обернулся; его губы и подбородок были красными. Очередь, выпущенная из автомата, разнесла ему череп в мелкие брызги.

Дуплоноженко, не отдавая себе отчета в происходящем, вскочил на ноги и тут же, отброшенный новой очередью, опрокинулся.

Помощь, вызванная Ауслендером, хоть и поздно для последнего, но все же подоспела и теперь перла и лезла со всех сторон. Газов-Гагарин метнул в милиционеров полный ковш, но чуда не случилось. Ковш был небрежно отбит подствольником, а пеликан-теоретик заработал пулю.

Вскоре до засевших на улице командиров дошло, что сопротивления никто не оказывает. Прозвучала команда:»не стрелять!»— эти два слова, щедро приправленные матом, разрослись до сложноподчиненного предложения.

— Выводите! Всех выводите наружу! — кричали из кустов, и сразу же дружной деловитой трусцой из дома потянулись служители Гептарха — на полусогнутых ногах и с руками, сцепленными на затылках. Не успевшие пострелять омоновцы довольствовались пинками. Лаяли разбуженные пальбой дворовые псы, мычала несмышленая скотина. Вскоре церковь Совокупителя и Декапитатора опустела. В окнах ее по-прежнему ярко горел свет, и беглый взгляд мог заподозрить в напуганных людях погорельцев, что обреченно стоят, не в силах справиться с пожаром позади.

 

 

10

 

 

Брату Ужасу повезло: он сумел-таки смыться. Утро застало его бредущим неизвестно куда по проселочной дороге. Одетый в черный плащ и капюшон, с сумой через плечо, он смотрел прямо и шепотом повторял, что гадом будет, но донесет до язычников Слово.

За ним следили: зубастое, косматое чудовище, поигрывая хлыстом, отыскало его душу в пучинах океана сознания. Вокруг было тихо — ни ангел, ни бес не смели приблизиться к новоиспеченному духу. Гептарх довольно скалился: ему предстояло потеснить весьма и весьма многих, и сил он в себе ощущал предостаточно. Пустынный берег обещал ему великое победное шествие, волны покорно лизали когтистые лапы.

Гептарх опустился на четвереньки, погрузил в воду ненасытную пасть, глотнул. Утоляя жажду, он не выпускал из поля зрения далекую пыльную дорогу. Там, на земле, день клонился к вечеру, но у Гептарха впереди был сплошной рассвет, поскольку Брат Ужас, словно заведенный, продолжал идти.

 

 

(с) февраль — май 1998

Отказ

Пропавший без вести –

Я назову тобой дорогу.

Ю. Шевчук

Усекновение

Мы расстались с Хондой по смехотворному поводу.

Мы прожили вместе довольно долго, и повод не есть причина. Брак – обещание терпеть человека, когда он надоест. Опрометчивые, беспечные, мы сами заковали себя в кандалы, хотя и пушечное ядро, прицепленное к ноге, показалось бы нам в те светлые времена перышком, что выбилось из потрясенной подушки.

А повод и в самом деле случился забавный. Сущий пустяк, но я совершенно потерял голову и даже испугался.

Хонда увлекается фотографией, снимает все подряд, снимала и меня. Еще она писала популярную женскую прозу – корм для рыбок, остроумные частности, парящие в пустоте. Где тяжелый взгляд из-под шуточки? Где смех сквозь слезы? Это были не бездны, а ямки, прикрытые лапником. Мне больше нравится, когда женщина считает себя дурой. Это свидетельствует об уме.

В одно прекрасное утро я застал ее за увлекательным занятием: она правила мое изображение, она делала ему фотошоп. Медовый массаж. Я привычно подкрался к ней, уже давно не вкладывая в сей ритуал никакого смысла; приобнял за плечи, склонился, потерся щекой о щеку. Почувствовал, как под ладонями недовольно дернулся шершавый халат: Хонда не любила внезапных вторжений в ее личное, как она выражалась, пространство. Она всегда ежилась, когда я так поступал, но я не унимался, ибо считал себя обязанным к доверительному касанию. Меня огорчало ее недовольство. Хонда – не настоящее имя моей жены, это прозвище для семейного пользования; во мне оно возбуждало представление о юрком, хищном, черном зверьке вроде норки или ласки. Я нынче и не припомню, как вышло, что мы негласно уговорились о машинной кличке. Но Бог с ней. Итак, Хонда вывернулась, ускользнула от меня древесной мысью, и я перевел взгляд на экран.

Хонда трудилась над моим пляжным изображением, где я глупо позировал в плавках. Она уже очистила берег реки от всякого мусора, попавшего в кадр, в том числе скомканного полотенца. Исчезновение последнего разволновало меня почему-то даже сильнее, чем мои личные метаморфозы. Я точно помнил, что полотенце лежало. Наверное, оно портило кадр, но выкинуть его было, по моему разумению, преступно. Оно лежало, оно валялось, но теперь этот факт бытия становился неподтвержденным и сохранялся лишь в моей памяти.

Я присмотрелся внимательнее.

Дело в том, что вместо члена у меня слон. Это не оборот речи, не галлюцинация и не желание выдать желаемое за действительное, то есть не преувеличение. У меня там действительно слон, и не особенно крупный, между прочим. Таким я родился. Никто и никогда не сумел объяснить, почему там слон и какая мутация ему мама, а какая – отец. Слон вырастает, выдаваясь, непосредственно из меня; он лишен скелета и образован мягкими тканями, являясь их плавным продолжением. Отчасти он похож на мешочек, мягкую игрушку. У него есть четыре ноги, туловище, голова, зачаточные бивни в виде трогательных пупырышков; мои яйца встроены ему в уши, но на морозе втягиваются в корпус. Хобот, естественно, тоже есть и выполняет задачи не только хоботные; составители анекдотов и прочие убогие юмористы давно обмусолили эту очевидную тему.

Я не стану расписывать неприятности и трудности, доставленные этим слоном. Скажу лишь, что он никогда не был для меня предметом болезненной гордости. Многочисленные попытки решить с ним вопрос, разные консультации ни к чему не привели. Мне предлагали пластическую операцию, но я отказался, рассудив, что выйдет еще хуже – любая партнерша мгновенно определит, что со мной неладно, а что именно – поди растолкуй. Того и гляди, заподозрят в перемене пола, так что я послал всех к черту и продолжал жить со слоном.

С глазу на глаз у Хонды не было никаких претензий к слону, напротив – он нравился ей, сообщал мне известную неординарность, а Хонда любила все необычное, эксклюзивное, как выражаются нынче. Но смутные слоновьи очертания в плавках почему-то не укладывались в систему ее эстетики. Фотография – документ, более или менее открытый миру. Ей чем-то мешали эти зоологические контуры. Когда я увидел, как увлеченно, привысунувши язык, водит курсором Хонда, как изымает из бытия намеки на эрогенные ноги-столбы и яйценосные уши, во мне разорвалась бомба.

– Да что же это такое делается! – взревел я.

Схватил ее фотокамеру и грохнул об пол.

Хонда онемела. Никогда, ни разу я так себя с ней не вел. Она даже не подозревала о моей способности что-то взять и бросить.

А у меня тем временем все плыло перед глазами. Примешалось исчезнувшее полотенце: оно заботливо подставилось на место изувеченного слона, помогая мне преподнести мое негодование как принципиальное несогласие с происходящим, а не как личную обиду.

– Там было полотенце! – выпалил я, задыхаясь.

– Какое полотенце? – пролепетала Хонда. Она никогда, ни разу не лепетала со мной. Так теряется старослужащий, на которого вдруг наставляет ствол доведенный до крайности новобранец.

– Полотенце! Валялось в траве! Некрасиво, да, уродует кадр, но оно было, было!

Я смахнул со стола клавиатуру, наподдал и выскочил на балкон. Мне уже не мог помочь никакой перекур, я выкушал папиросу в одну затяжку; глаза мои перебегали со строения на строение, ни на одном не задерживаясь взглядом. Из города выпустили воздух. Когда в моей жизни появилась Хонда, я по-особому взирал на панораму, открывавшуюся с балкона. Мне открывался не город, но страница, новая; чернел вечерний апрель, горели окна, всегда манившие меня чужой жизнью – мне нравилось думать, что она интереснее моей, но вот и я приобщался, в моем окне все тоже становилось замечательным; подмигивал алым невидимый самолет, неспешно змеились радиоволны; на слух напрашивались шершавые песни в исполнении радиолы, давно вышедшей из обихода; мне казалось, что я пересел на волшебный ковер и присоединился к небожителям, чуть удивленным; плыву вместе с ними, и надо быть начеку, чтобы не сверзиться, ибо дело это непривычное, хотя и, как выяснилось, доступное мне.

Сейчас же следом за воздухом из города слили краску.

– Совсем рехнулся? – послышалось за спиной.

Хонда стояла на пороге и смотрела на меня вопросительно. Вопрос напрашивался нехороший: уничтожить меня сразу или позволить поползать в ногах? Руки были скрещены на груди, а шапка черных волос трещала от электричества.

Я только и мог повторять:

– Полотенце! Полотенце.

– В жопу твое полотенце. Ты за свое хозяйство обиделся – так и скажи!

Меня же заклинило. Твердя о полотенце, я покинул балкон, влетел в комнату, распахнул шкаф, вывалил альбомы с фотографиями. Стало пестро и ярко, как будто перевернулся грузовик с игрушками.

– Вот! – я схватил первый попавшийся, и тот беспомощно разломился. Мелькнул очередной семейный пейзаж. – Чему теперь верить? Это – правда? Полотенце – куда оно делось? Почистила? Что еще ты стерла? На что теперь опереться?

Наши с Хондой взгляды на художественную фотосъемку не совпадали. Хонда искала не пойми какую гармонию, расставляла людей, выстраивала кадры, а меня всегда занимали мелочи, вроде камешков на тропинке, я подолгу в них всматривался, гадая, что с ними сделалось, на сколько дюймов перекатились они за минувшие годы, что поделывают сейчас и так далее. Речь моя стала бессвязной. Я был настолько возмущен, что перестал понимать, где нахожусь и почему разгневался. Слон в моем воображении оторвался и теперь улетал за горизонт, превращаясь в точку и преследуемый полотенцем.

В общем, во мне много чего накопилось. Хватило искры, чтобы жизнь разорвалась в клочья.

– Вон отсюда, сука!

Я стоял и топал на Хонду, словно давил виноград.

Та не верила ни ушам, ни глазам. В голове у нее, вероятно, крутился личный биологический фотошоп, обкарнывая действительность – а на самом деле обкарнывая ее выдуманную самовлюбленную жизнь. Но реальность стала избыточной, и в мусор летело слишком многое.

– Ты хорошо подумал? – спросила Хонда ледяным тоном.

Я вообще не подумал, мне хотелось стереть ее в пыль.

– Вон, тебе сказано! Забирай что хочешь – и сваливай! – Я добавил непечатное расширение.

– Да ты мудак, – задумчиво молвила Хонда.

Она повернулась и скрылась.

А через полчаса уехала насовсем. Оказалось, ей было к кому, и уже давно.

***

Когда я закончу, вы захотите узнать, откуда и почему я рассказывал. Действительно, это останется непонятным.

Думайте что хотите.

…Полагаю, вас продолжает занимать мой слон. В первую очередь. А вот меня он сейчас нисколько не интересует, и я еще хорошо подумаю, распространяться о нем или ограничиться признанием факта альтернативной анатомии. Люди бывают разные. Если продолжить мысль, изложенную в одном зарубежном фильме, где лилипута назвали ограниченным вертикально, то бывают вертикально состоятельные, горизонтально стандартные, сагиттально неограниченные. Горизонтально усеченные, вертикально избыточные, сагиттально традиционные. Стереометрически замкнутые. Многовекторно дооформленные.

И это еще не повод о них рассказывать.

Мне намного важнее то, что идиотские забавы Хонды воспламенили пороховой погреб. Фотошоп засел у меня в голове, подминая и впитывая воспоминания о былом, впечатления о текущем и виды на будущее. Оставшись один, я собрал альбомы и стал методично просматривать снимок за снимком. Я больше не верил им. Меня не утешали даже старые фотографии, ускользнувшие от редакторского произвола. Правка, естественным образом совершившаяся в моей голове, не позволяла узнать и припомнить детали. Камешки сохранились, но только не в памяти. То, о чем я читал у латиноса и видел у итальянца, подтвердилось наглядно и безоглядно, выродившись в вопрос, претендовавший на вечность: что это было?

Истерзанный мыслью, кружившей по кругу, я оставлял фотографии, приготовлял пищу. Фрикадельки всплывали, как мины или покойники по весне, и я смотрел на них, зачарованный. Неделей позже я поймал себя на том, что все чаще поглядываю на уродливый обрезок газовой трубы под потолком. Он был салатного цвета, слепо задраенный. Прежде, до ремонта, он был частью сложной трубопроводной петли, надобность в которой для меня, говоря откровенно, всегда оставалась тайной; в каждом доме найдутся такие мелкие изъяны не изъяны, а странности, они-то и раздражали мою бывшую жену. Петлю вырезали, так что стало похоже, будто аппендикс оставили, а весь кишечник удалили. Обрубок притягивал меня тем, что это была единственная высоко расположенная и прочная в доме штуковина, где можно было закрепить веревку и повиснуть в лунную ночь. Моя планета – Луна, так думают звездочеты; полнолуние на меня не влияет, однако я считал, что момент подходящий. Мысли эти были довольно назойливые. Жить вообще незачем, но если пришлось, то сдохни, а живи.

Я не собирался вязать узлы и в то же время думал о них постоянно.

Слон дремал.

Потом дела пошли совсем плохо. Рухнул Индекс Доу-Джонса.

Он всегда напоминал мне индейца-пропойцу, не выходящего из салуна. Индеец Доу-Джонс клевал себе носом у барной стойки; случалось ему встрепенуться, и мексиканец-бармен привычно высылал ему новую дозу – не глядя, на манер тех, кто развлекается в кегельбане. Когда тот рухнул с табурета при стойке, экономический кризис стал очевиден настолько, что даже я обратил на него внимание: в одно прекрасное утро я обнаружил, что мне нечего жрать и сверх того – не на что приобресть.

Не успел завалиться мистер Доу-Джонс, как подоспела новая беда: его подружка, старая сука Эмэм-Вебе, набралась триппера и прочей заразы, так что некоторые осторожно подозревали у нее самое нехорошее; стерву носило по азиатским притонам, а там встречаются существа настолько микроскопические, что люди еще не внесли их имена в бактериологические святцы.

Эта растленная парочка – индеец Индекс, разрядившийся, как петух, в красные полосатые брюки и синий жилет со звездами да его ненагляда Биржа, напялившая африканского вида халат, – сотканный из всех до единого мировых флагов, – напоили в мат и перезаражали себе подобных, Фондов и Рынков, которые до того хреново держались на ногах, что мигом слетела всякая спесь, и вот уже высокие Восьмерки объединились в Двадцатки и так далее, ибо сделалось ясно: достанется всем.

И я, признаюсь честно, ничего с этим не делал.

То есть просто лежал и пытался спать или смотреть в потолок. Одалживаться я не желал и с завистью поглядывал на обитателей двора, которых не брали ни биржи, ни индексы. Они дневали и ночевали во дворе, не выходя из состояния угара средней тяжести. Я наблюдал за ними и с завистью представлял, насколько они не обременены памятью, взыскующей сохранения. Хонда отказалась от реальности ради красоты. Я отказался от красоты ради реальности, но в результате остался без Хонды, так как пришлось отказаться и от нее, а она была реальностью. Реальна ли память? Красива ли она? Я решил отказаться вообще от всего, что было раньше. Не будучи крепким мыслителем, я подкрепил это намерение довольно спорным теоретическим основанием, которое припомню чуть ниже. Когда я понял, что готов, на дворе уже стояло позднее неуверенное лето.

Сказать ли, что я не жалел?

Не стоит лукавить. Мне было жаль, иначе я не посмел бы жечь.
Мне было бы естественно не спать в мою последнюю ночь дома. Но я запретил себе бодрствовать, я не хотел свалиться с ног на первой полусотне километров. Наглотавшись таблеток, я забрался под одеяло. Не смог удержаться и лег как порядочный человек: разделся против обыкновения, постелил чистое белье, благо знал, что в обозримом будущем мне вряд ли выпадет случай поспать на простынях. Заснул мгновенно, а когда пробудился, в окне прогуливался, позевывая, утренний август-аист – бестолково гремел мусорными баками, шуршал кленовой листвой, пробовал голос.
Накануне я твердо решил, что не возьму с собой ничего. То есть вообще ничего, а это намного труднее, чем взять самое нужное. Одежда не в счет. Я обошелся бы и без одежды, но в этом случае мое путешествие подошло бы к концу не начавшись. Отрезая себе пути, предупреждая малодушие, я начал с документов. Сложил посреди комнаты небольшой костер. Их набралось довольно много, этих бумаг: два паспорта – внутренний и внешний, военный билет, сберкнижка, медицинский полис, читательский билет и прочий хлам, подтверждавший факт моего существования. Туда же отправились последние деньги. Спичку я поднес сразу. Можно было ожидать, что я задержусь; прощальным взглядом окину мебель, фотографии, аппаратуру, книги – нет, обошелся; мне, повторяю, было жаль всего этого. Я сорвал с постели белье, накрыл им пламя. Смахнул с полки несколько книжек, добавил газет. Занялось резво, повалил дым. Не оглядываясь, я вышел из квартиры. Дверь запирать не стал и газ перекрыл; мне не хотелось, чтобы соседи сильно пострадали.
Я был одет как обычно: джинсы, кроссовки, футболка, ветхая ветровочка. Думал, что труднее всего мне придется без табака, и решил, что не стану отказываться, если кто-нибудь угостит. Да Бог и не запретит попросить. А может быть, и запретит. Образа я тоже спалил. Следовало (или не следовало) раздать нуждающимся всё, что было, – я так и собирался поступить, но прикинул, какая это выйдет морока, какой соблазн остановиться. Такие рекомендации не стоит понимать буквально, надо думать своей головой. «Всё» – это что? «Следуй за мной» – я бы последовал, когда бы видел за кем; я никого не вижу и просто иду, но за Ним ли? Ведь Он – во всем, и куда бы я ни пошел, Он будет меня направлять.
Я ни разу не оглянулся на покинутый дом. Никто еще не кричал о пожаре, никто не смотрел на меня, благо покамест я не выделялся из толпы. Вид у меня был зауряднейший, хотя я не мог рассчитывать, что так сохранится надолго. Я полагал, что изменюсь уже после первой ночевки неведомо где. Сколько я сумею пройти без отдыха – двадцать километров, сорок, пятьдесят?
В сгоревшем паспорте я звался Адамом Гиполётовым. Это не самое частое имя, согласитесь. Отчасти оно и подтолкнуло меня к решению, а больше – к обоснованию; спасибо почившим в бозе родителям и прочим пращурам.
Пламя за плечами разгоралось; я воображал, будто слышу, как оно угрюмо гудит.

Дорога на Скать

Местечко, куда я направился, отсутствовало на картах и называлось коротко: Скать. Я понятия не имел, что это и где находится – город, деревня, село, пустыня, но точно знал, что отправлюсь туда. Кривая вывезет. Небеса – они ведь отчаянно боятся, когда мы что-нибудь делаем сами. Они постоянно торопятся опередить нас. Вот Авраам собрался умертвить Исаака и ножик занес, и тут ему сразу явилась замена в форме барана или козла – короче, телец. Или, допустим, троллейбуса долго нет. Ты самовольничаешь, закуриваешь с перспективой благополучно курить и дальше, но он уже мчится, страшась, что ты успеешь докурить. Не дай Бог самому разобраться. Небеса ревнивы.
Я дошел до вокзала. Ехать было некуда, я собирался шагать пешком, но привык, что путешествия начинаются с вокзалов.
Спрыгнул на пути и зашагал по обочине. Шел часа полтора, потом присел отдохнуть, думая о потопе, который, наверное, уже случился в моем воспламененном жилище. Рядом пристроился железнодорожный дедок. Он заколачивал кувалдой горбыль или костыль, утомился, решил подышать сиренью, пора которой давно миновала; необычная живучесть сирени укрепила меня в намерении увидеть Скать.
Старикашка, не медля, заговорил по существу:
– Зря ты это затеял…
– Затеял – что?
– Поволокло тебя зря. Совесть точит?
Я отряхнул руки от воображаемых крошек.
– Совесть чистая. Не знаешь, где такое местечко – Скать?
Болтливый дед закивал:
– Гладкое имечко для наших ухабин. Что тебе там?
Простоватый и разговорчивый, дед несколько переразвился в этих качествах.
– Тебе, Гиполётов, понадобится крыша.
– Откуда ты…
– Да видно, что Адам Гиполётов. Ищут тебя?
– Не знаю. Был – не стало меня. Ну, немного поищут, конечно.
– Значит, позвало тебя…
Я дивился, но не тому, что деду известно слишком многое, а скорому и недвусмысленному подтверждению теории, с которой выступил в путь.
Обходчик сам пригласил меня в гости. Я не навязывался и не отказывался. Отказ увлек меня в странствие, и он же себя отменял, потому что мой замысел предписывал плыть по течению и про себя отмечать сгущение маловероятного.
– Ступай в горницу, Гиполётов.
Я вошел в эту горницу, поморщившись народному слову. Комната есть у каждого, а горница намекает на выдуманную народную правду, которая сродни петушиному слову; живущие в горницах знают истину, но если выскажутся, то непременно прокукарекают. Стены были безобразно грязные, в коросте и паутине; свисал бороденками войлок, стол ножками врос в земляной пол. Остатки какой-то тараканьей еды в щербатых тарелках, кружка с цветущим чаем.
Старик затеял меня поить; я не стал. Обходчик не настаивал. Не предлагая больше ничего, он начал пить сам. Самогонку он называл вином; у таких все вино, чего ни налей. Я, тоже не спрашивая, выбрал сухарь поприличнее и стал грызть. Хотелось чего-нибудь дополнительного, желудок опомнился, и его недоверчивое отношение к происходящему сменилось протестом.
– Мне бы пожрать чего, хозяин, если не жалко.
Хлебосольный дед распахнул холодильник, выглядевший ему приятелем, собутыльником и ровесником; там хранились гамбургеры. Они напоминали двулапых жаб, замерзших и замерших с разинутыми пастями, забитыми котлетой. Кетчуп был похож на кетчуп и вызывал тошноту, а стылый майонез смахивал на крем для бритья.
– В буфете беру, – пояснил старик. – По знакомству. У них остаются, так я прибираю.
После короткого поединка с желудком я отказался. Обходчик не настаивал, вернулся за стол, допил стакан и уставился на меня с выражением внезапной и мучительной задумчивости. В нем творилась авральная смена внутренних декораций.
– На Скать захотел, – голос деда просел; внутри понесли что-то тяжелое.
Прелюдия начинала меня раздражать. Я пожал плечами. Дед опустил глаза и заерзал на табурете, издавая много старческих звуков, якобы извиняющих дурость. Я сам и выдумал эту Скать, однако то, что я о ней сочинил, натуральным образом выводило на всезнающего обходчика.
– Держись железки. Скать сама подскажет, куда свернуть, где прилечь.
– Бывал там?
– Сам не бывал, а люди ходили. Никто не вернулся. Их поначалу ко мне выносило. На инструктаж. Выпей, а?
– Нет.
– А чего?
– А того – мало ли что…
Дед покрутил головой, впитывая ответ и находя его мудрым. У меня же вдруг зазудел слон, я сунул руку под стол и от души почесался.
Мы посидели молча. Тикали ходики, как в кино. За окном что-то ездило.
Обходчик очнулся:
– Адам Гиполётов – это ведь редкое имя? Не каждый божий день услышишь?
– Да, имя редкое.
– А жил обыкновенненько?
Я пожал плечами:
– Как все.
– Покатился ты. Имя тяжелое, не удержало, а ноги слабые.
Он поднялся, пошел к Николаю Угоднику, затеял класть поклоны.
Мне это не очень понравилось.
– Ты отпеваешь меня, что ли?
– Попы отпевают. Гришку Борозду туда гоняло, – захрипел обходчик, уклоняясь от пояснений. – Но он не дошел. Ему шагов двести осталось пройти, спускался по круче… и подвернул ногу. Как обратно приполз – сам не знает.
– И где сейчас этот Борозда?
– Схоронили два года назад. Пьяный пошел купаться, неделю искали.
Я пробовал Гришку на вкус.
Борозда – фамилия необычная, но не такая редкая, как у меня.
…Я засиделся у деда. Нужно ли говорить, что я переменил отношение к его добыче и съел из холодильника четыре гамбургера? Четыре мертвых рта, подавившихся пищей на пике рвоты.
Ну и не стану скрывать – напился как сволочь. Утром обходчик меня поприветствовал:
– Вали, Гиполётов. И двигай подальше от центра… железку из глаз не теряй. Километров полтораста не упускай из виду.
Непривычный к опохмелке, я спросил молока, трехлитровую банку с которым приметил в холодильнике накануне.
– Попей, – согласился старик. – От коровы. Двести процентов жирность!
Я замер с банкой в руках. Мне показалось, что изнутри на меня с живым интересом смотрит всамделишная корова. Двести, выходит, процентов? Сколько бы ни было, а меня едва не стошнило.
Деда заклинило. Он стал посреди комнаты и тупо затряс головой:
– Двести. Двести.
Глаза, вмиг переставшие видеть, ушли на глубину.
– Двести.

***

Я шел и думал, то наступая на камешек, то обходя его стороной.
Думал о вероятности – как обычно. Предмет моих болезненных размышлений.
Вот – камешек, совсем небольшой, кварцевой внешности, и я шагаю прямо на него. С каждым мгновением шансы на то, что я на него наступлю, возрастают, и вот мне остается сделать последний шажок. Я сворачиваю, обхожу стороной.
Почему я так поступил? Что было мне в этом крошке?
Шаг виделся предрешенным, но камешек ускользнул. Вероятность, отличная от нулевой; еще не чудо, но уже близкая к чуду.
Вероятность рождения человека по имени Адам Гиполётов невелика, но я родился. То есть я уже выпал из высокой вероятности, и вот во мне укрепилось желание пойти дальше. Вероятность моего слона приближалась к нулю. Если мы со слоном начнем совершать неожиданные поступки – что последует?
Скать была не только придуманным местом, она представляла собой общее положение дел. Скатью могла оказаться любая деревня. Математик из меня отвратительный, и место, где я приобретал высшее образование, не имело никакого отношения к формулам. Но поначалу там все же была какая-то нелепая, не нужная никому физика. Я не был ни на одном занятии, а на экзамене, вынужденный нарисовать кривую Гаусса, начертил первую загогулину, какая пришла в голову. Сент-Экзюпери, слон в удаве. Ах, вероломная Хонда. И угадал. Все так и было: на пике – самое вероятное, по краям – самое несбыточное. Это я очень примитивно излагаю, да простят меня специалисты. Но я вдруг понял, что именем-фамилией уже не нахожусь на вершине, что уже успел куда-то съехать, словно с горы, и волен продолжить скольжение. Слон помогал мне в этом как умел.
А когда я доберусь до самого низа, до невероятного, нарисуется Скать.
Хорошо ли мне будет на Скати?
Может статься, что лучше бы мне было не жечь ничего, никуда не ходить и ни от чего не отказываться; в конце концов, я отказывался в надежде приобрести. До камешка осталось немного, его шансы остаться невтоптанным в землю неслись к нулю.
Я обошел его и с силой втоптал два других, лежавших в сторонке, совсем не по пути.
…От городской черты я удалился километров на сорок, и все культурно-показательное прекратилось, пошло-поехало правильное: для тех, кто здесь, а кто далече – тот жизни не знает. Я мог наняться что-нибудь разгрузить или перетащить, починить забор, спилить дерево. Но я не рвался трудиться. Местные, встречавшиеся мне, косились нехорошо.
– Гиполётов! – услышал я недоверчивое, излетевшее из строения грязно-белого кирпича. Шифровалось это строение под кафе.
Я остановился и уставился на толстого детину в десантном берете. Голый по пояс, с ширинкой между колен, детина держал в руке ополовиненную пластиковую бутыль: некое теплое пиво, отвращавшее меня как вещь в себе.
– Дамка, – заблажил десантник, выступая на солнце, кравшееся прочь. Я видел его впервые в жизни. – Ну, ступай сюда! – Не выпуская бутыли, толстяк с одноименной этикетки потащил меня в полумрак, где монотонно наигрывало нечто, в равной степени разлагавшее мозг и стенку желудка. – Рота! – заорал десантник. – Это же Дамка Гиполётов! Мы с ним присягали в Гвардейске…
В этом я ему со скрипом поверил – но сколько же лет прошло? Я не помнил его в упор, а вот ему впечатался в память на всю оставшуюся жизнь как подвиг и слава, хотя ни того, ни другого за мной не числилось, мы больше никогда не встречались, и ни один из нас не мог радоваться тому, что другой живет на свете.
Я строил рожи, прикидываясь, будто вот еще мгновение – и я тоже вспомню.
– Состояние удвалитравлительное! – объявил мой товарищ, едва не сломав каламбуром язык. – Я же Упор-Присев. Забыл?
Похож был, да. Не то стоял, не то сидел, и упирался, такая комплекция.
Если мне что-то и вспомнилось, то очень, очень смутное, но этого хватило, чтобы радость наконец-то написалась на моем лице. Мы бросились обниматься, и он, конечно, засыпал меня расспросами про что да как, а я смущенно рылся по карманам в поисках мелочи, и сразу всем сделалось ясно, что пора брать меня в оборот. Руки мне приторочили к туловищу, протиснули на скамью, и вскоре я уже пил, пил, пил, заедал и заново пил то, что мне подносили.
Имя мое, слона оседлавши, вело меня оттуда, где все сгорело, туда, где что-то мерцало, но я не мог соблазниться дешевыми гирляндами лампочек над стойкой, где перетаптывался южный мужичина в землистом халате. Я покачивался на волнах маловероятного.
Насколько вероятно, к примеру, то, что я сейчас…
Я взял со стола бутылку, на сей раз приличную, не пластиковую бомбу, и с силой опустил на череп соседа – какого-то дурака с шальными глазами, потиравшего на груди тельняшку. Тот схватился за голову и принялся что-то лопотать, но без возмущения; вокруг захохотали, кто-то дружески толкнул меня в плечо. Без всякого перехода и паузы влепили и мне, сосуд прошел по касательной, и это меня спасло; я взялся за ухо и подключился к общему ликованию.
Отказ – начало спуска; дальнейшее должно было приобретать все менее вероятные черты. Я приметил маленький автомат. Один из бражников привстал, и стало видно, на чем он сидел. Не те времена, чтобы такие вещи лежали на кабацких лавках запросто; заряженный, не заряженный, заправленный холостыми – какая разница? Уже неправдоподобно. Я потянулся и взял автомат. Я спускаюсь по склону. Может быть, сейчас меня перенесет на вершину холма, но уже при иных вводных. Я передернул затвор.
Упор-Присев заорал:
– Давай, Дамка! За ребят!
Я неуклюже вылез из-за стола и разрядил рожок. Упор-Присев, принявший основной удар, разлетелся в брызги и клочья; прочие повалились молча или захваченные на полуслове. Бездыханный молчун, изображавший бармена, растянулся за стойкой; еще каким-то троим снесло головы. Четвертый полз к выходу, потрясенно мыча, и я добил его. Отшвырнул автомат, допил стакан и вышел на улицу.
Снаружи было сонно.
Кое-где зажглись огни, донеслись невнятные вопрошающие голоса. Хлопнула дверь, но я уже пересек площадь-пустырь, держа направление на север. Спуск продолжался. Свистнул локомотив, я вернулся к железке и стоял под насыпью. Состав пронесся надо мной, побивая щебенкой. Когда он затих, я выбрался на пути и остановился, глядя на далекий светофор – семафор? Я всегда их путал. Он горел красным глазом. Что-то черное выросло передо мной глыбой и застыло напротив, вздыхая.
– Поди сюда, – я протянул руку. – Знаешь меня? Я – Адам Гиполётов.
Лось помедлил, затем сделал в мою сторону пару шагов. Ткнулся губами в пустую ладонь. Отпрянул, метнулся прочь и скрылся из вида, ломая кустарник. А говорили, будто их в здешних краях давно не осталось. Тут у меня лопнула в горле защитная пленка. Когда такое случалось, я скупал пол-аптеки и к утру полностью выздоравливал. Но теперь черта с два. Защекотало в носу, запершило в горле. Я опустился на четвереньки, принюхиваясь к травам. Вот это будет полезное чудо – отыскать нужную. Их надо как-то заваривать или сушить, но звери же так не делают. Захворав, они уходят из стаи или из стада – по моим представлениям, – где-то скитаются, что-то выкапывают и поедают, после чего выздоравливают.
– Что скажешь, животное?
Слон помалкивал. Ему было тревожно.
Я выдрал наугад пучок влажной травы, понюхал, нос уже закладывало. Закинул в рот, пожевал – сено и сено, горьковатое. Отойдя от железки, я свернулся в калач и заснул. Самым убедительным чудом было бы с утра пробудиться в собственном доме. Можно без Хонды.

***

– То ж Адам, Адам Гиполётов, – услышал я сквозь сон, и пасмурное утро протянуло ко мне холодные руки.
Голос надо мной звучал буднично, однако с оттенком уважения.
И мне не понравилось, что меня поименовали, как произносят: подосиновик, брусника, колодец, бурелом. Кто-то сведущий опознал меня в нарицательной модальности. Я разлепил глаза: мужчина и женщина. Темные лицами, не старые и не молодые; она с лукошком, он – почему-то с упряжью.
– Корячит его, – заметила женщина.
– Ему положено, – важно сказал знаток.
Я сел, зная, что глаза у меня мутные-премутные, совсем больные, а во рту пересохло так, что это заметно на глаз.
– Откуда знаете Гиполётова?
Мужик усмехнулся:
– Гляди: птица летит. Откуда я знаю?
Меня кольнуло: ангелы. Прикинулись, пришли, говорят загадками.
Мужик толкнул свою спутницу в бок:
– Он за чертей нас принимает.
– Я болен, – сказал я хрипло. – Колотит всего. Покажите, как до врача добраться.
– Тут тебе весь лес – фельдшерский пункт, – отозвался мужик..
Баба полезла в лукошко, но передумала и ничего не достала. А я подумал, что мой недуг из той же притчи, что незадача с лодыжкой Борозды. Борозда повредил ногу, приблизившись к Скати; возможно, в шаге от цели меня тоже притормозило.
Лицо бабы стало совсем темным и будто втянулось внутрь.
– На тебе знак стоит, – объявила она. Взяла мужика за локоть, резко развернула и повела прочь.
Я не успел сосчитать до десяти, как они уже растворились в лесу. Я сидел сиднем, мучаясь от ломоты в суставах. Чудесам, скорее всего, безразлично, идешь ты или остаешься на месте, но во мне не было совершенства для такого смирения, зато маловерия все прибавлялось. И я, как мог, поковылял. Хотел срезать крюк и после снова выйти на рельсы, но леший взял меня в оборот, я совсем заблудился и все больше удалялся от путей. Голова соображала плохо; дороги не было никакой; мир остервенел: кусал, хлестал, жалил, царапал меня. Нос притиснуло бельевой прищепкой, в горле росла крапива, в груди наскакивали друг на дружку злодеи, вооруженные шпагами и бензопилой. Я никогда раньше не замечал, насколько это однообразное и скучное место — лес. Напротив, я воображал, будто люблю его, и все лесное приводило меня в растроганное чувство. Примешивалось детство, хотя тогда я как раз ненавидел лес, куда меня водили за ягодами; я терпеть не мог эти ягоды, собирать которые – тоска и мука; меня жалила всякая неуловимая сволочь, от черники рябило в глазах, опушка не отличалась от опушки, и было гадостно как на солнце, так и под моросящим дождем.
А ноги, рукой махнувшие на водительство головы, вышагивали по своему усмотрению. Я равнодушно представил себе руку, которой машет нога. Ноги, подчиняясь мировой энтропии, не выбирали тернистых путей; они ступали, куда полегче да потверже. Не знаю, сколько прошло времени, однако я вышел на какую-то тропу. Поначалу она едва обозначилась, виляла в высокой траве – лес-то как раз и кончился, на время, теперь я пересекал вроде как луг. И вот я заново нырнул в березняк, а травы отступили, но тропа расширилась, набрала силу. Я начал посматривать по сторонам в поисках мусора. Он всегда есть. Но время шло, а я все не видел следов человеческого присутствия.
Лихорадка усиливалась; солнечный жар обжигал меня ледяным холодом. Мир следствий и причин побеждал; он потеснился было, обнаружил меня, постоял немного в сторонке, выжидающе наблюдая, а потом пожал плечами, взял меня за ухо и поволок на место. Везенье это еще не чудо – с одной стороны. С другой же, любое событие – чудо. И мне не стоило отправляться на поиски Скати, благо она всегда стелилась под ногами. Нет, оборвал я себя. Ты приравниваешь ее к скрытому будущему, когда рассуждаешь о шансах годичной давности. А тебе она понадобилась в настоящем, сейчас и здесь. Я вышел за поворот. Не я – дорога, в которую превратилась тропа, сделала резкий изгиб и увлекла меня. Грунтовка, никем не затоптанная. Я не видел следов ни человеческих, ни звериных, ни от протекторов. Могло показаться, что дорогу проложили часом раньше, и даже не проложили – нарисовали.
Неизвестный художник расстарался ради меня.
Шатаясь, я двинулся посередке, дорисовывая сплошную. Я дошел до следующего поворота, потом до другого. Всякий раз я загадывал, что очередной изгиб приуготовил мне избавление, и всякий раз ошибался. Иногда мне казалось, что я действительно покинул привычный мир и пересекаю параллельный, весьма похожий на мой, но отличный в мелких деталях. Лихорадка охотно подстегивала воображение. Я щипал себя за руку, зажмуривал глаза, прислушивался к птицам – их пение окружало меня, я плыл в этой музыке, как будто пересекал реку с холодным течением, и сведи мне ногу судорогой подводный поток, осталось бы разве что уцепиться за трель какого-нибудь… Дятла, подумал я с ожесточением. Я не разбирался в птицах, не узнавал их.
За очередным поворотом я увидел «скорую помощь». Никаких чудес. Машина прибрала какого-то бедолагу из глубинки; дело с ним было плохо, доктор спешил определить его в ближайшую пригородную больничку, пока не преставился; водитель срезал путь, заехал в лес. Здесь у него что-то стряслось с мотором, а я отключился, повалился и не запомнил дальнейшего.

***

Я лежал под капельницей в маленькой палате. Место съедала аппаратура. Реанимация – она и в деревне реанимация, то есть содержится более или менее на высоте. Во всяком случае, я так решил, не будучи специалистом. А коек было всего три, и одна пустовала.
Мой сосед, сильно пожилой дядька, находился в рассудке и разглядывал меня с заинтересованным сочувствием. Ему тоже что-то капали. Правая кисть у него была забинтована, торчали только кончики пальцев.
– Доброе утро! – он приветствовал меня будто с шутливым упреком.
– Доброе, – кивнул я в ответ.
– А ведь ты Гиполётов.
Я уже начал привыкать к своей нарицательности.
– А они написали – «Неизвестный», – продолжил дядька.
Я молчал.
– Милиция приходила! – сосед преувеличенно свел брови. – Искала беглых преступников. Полдеревни покрошили! Глянула на тебя, чертыхнулась и ушла.
К финалу этой леденящей истории сосед уже сказочно завывал, и мне стало не по себе; я сначала решил, что он просто придуривается, известна такая порода, но он вошел в роль и не мог остановиться; изображая страшного сказочника, он пролетел мимо паузы и действительно обернулся страшным сказочником.
– Мы знакомы? – вяло осведомился я. Не иначе, я вернулся с того света. Как оно там, по ту сторону, я не запомнил.
– Догадаться нетрудно, – сказал сосед и зашелся в приступе кашля. С мокротой он выхаркал и былинную сказовость. – Знакомы, да. Мы с тобой на пару преставились, нас еле откачали. И там, – он зыркнул слезящимися глазами на потолок, – мы с тобой побеседовали. Ты веселый парень, дошел!
– Что, до самого дна?
Сосед кивнул:
– Именно.
Лицо дядьки вдруг провалилось в себя, целиком, и побелевший нос торчал, как из ямы. Я вспомнил темную лесную бабу. Черт с ним!
Сосед утомленно пробормотал:
– Кто тебя знает. Неровен час, снова в гору пойдешь. Двинешься в рост теперь…
– В рост чего?
– Вероятности, – выдавил дядька и зашелся в новом приступе
Он махнул на меня полупрозрачной рукой. Я некоторое время лежал молча, переваривая новости с единого информационного поля, о посиделках на котором у меня не сохранилось воспоминаний. Через пять минут пришел длиннорылый доктор, похожий на осетра. Он держал себя строго, хотя было видно, что он мной доволен. История моей болезни шлепнулась на прикроватную тумбочку, уже занятую каким-то аппаратом. Я скосил глаза. Сосед не соврал: там, где указывают фамилию, имя и отчество, стояло: «Неизвестный».
Осетровая рыба наговорила мне массу приятных вещей. Не откладывая дела, доктор начал с главного: дескать, меня, если я так и не назовусь, обязательно переведут в дурдом для выяснения обстоятельств, и очень скоро, потому что с отеком легких, вызванным пневмонией, у меня уже все замечательно.
– Не помню ничего! – Я сочинял на ходу. – С кем-то пил, чем-то поили…
Доктор кивал и поддакивал, нисколько не удивляясь и не сомневаясь. Он доверительно открыл мне, что таких случаев много; что пассажиры в поездах напиваются не пойми чем и не пойми с кем; что процедура перемещения забывчивых в дурдома отработана до похвального автоматизма. Доктор причавкивал, и мне хотелось надеть ему на рыло замок.
Он ушел, на прощание выразив удовольствие по поводу моего неизбежного выздоровления.
Сосед, как будто дремавший, на самом деле не спал и внимательно слушал. Едва мы остались вдвоем, он продолжил высказывать мнения и суждения.
– Ну, беги теперь, – посоветовал дядька.
Я сел. Палата качнулась.
– И я побегу, – добавил сосед. – Видел, какая рожа у доктора? Губы, нос! Прекрасные.
– Куда бежать-то? – Уныния в моем вопросе оказалось больше, чем я вложил.
Тот радостно загулил:
– Приехали! Дождались! Точно говорю – в гору пошел! А на вершине тюрьма! Милиция-то вернется. Так-то вот! Меня тоже закроют. Ах, какие выразительные, редкие губы и щеки!..
Готовый после сказанного свалить прямо сейчас и не знать, к чему тут губы и почему о них говорят в манере восторженной барышни, я сунул руку под одеяло – погладить слона. Слон горевал, дополненный в хоботе длинной прозрачной трубкой, которая тянулась из-под одеяла к пакету, наполненному недавним содержимым слона.
– Зови меня дядя Севастьян, – предложил сосед.
Славно! То-то я мучился, гадая, как его называть. После похвалы, которой он удостоил губы доктора, я надеялся, что надобность именовать его вообще отпадет.
– Решено: бежим! – Дядя Севастьян вдруг сел и перестал казаться немощным.
Он выглядел избыточным, будто в нем что-то лопнуло и разлилось. Какая-то жидкость, похожая на чернила, отливающая синевой. Он стал похож на тучу, а может быть, на угрюмый утес. У дяди Севастьяна был башенный череп, горевший маленькими глазками-маяками; шея конусом расходилась к плечам, что придавало ему внешность атлета, однако в груди зияла воронка – последствие рахита или еще какой-нибудь гадости. Впечатление портилось, но я не мог не признать, что в облике Севастьяна проступило грозовое величие.
Дядя Севастьян отодрал от себя шнур с электродом.
– Прямо тебе Академгородок!
У меня возникло желание вжаться в постель и лишиться чувств. Я не то чтобы испугался – скорее, предположил, что свойственное ему, похоже, умение подавлять и увлекать окажется слишком развитым, чтобы я не поддался. Он затягивал меня в авантюру и явно соврал, когда напророчил конец вероятным невероятностям.
Севастьян встал, протопотал к двери. Да, он был намного внушительнее, чем казалось под одеялом. Сосед выглянул из двери.
– Там окно! Подымайся.
Я подбирал слова для отказа, но он остановил меня сам:
– Стоп! Лежи пока тихо…
Дядя Севастьян не вошел, а вплыл в дверной проем – и, соответственно, выплыл из палаты. До меня донеслись его вкрадчивые шаги: первый, второй, третий. После этого воцарилась тишина. Я томился на распутье. Мне не хотелось идти куда бы то ни было в сомнительном обществе дяди Севастьяна. С другой стороны, он был совершенно прав, предлагая валить из этой богадельни, пока я не попал в другую, худшую. Слабость еще сохранялась, и в голове стоял монотонный звенящий гул. «Возьми постель свою» и тому подобное. Слон ахнул, когда я распечатал ему хобот; катетер повис марсианской трубкой. Постель я не взял, зато порылся в шкафу, замок на котором был простенький и сломался легко. Во что бы одеться? Дядя Севастьян вышел в трусах и майке; мне оставалось последовать его примеру, но я прихватил лекарства, какие попались под руку, не глядя; мне были нужны карманы.
Халат пришелся бы кстати. В авантюрном романе он сразу бы и висел, за дверь, на гвоздике. Для Скати такой поворот выглядел слишком обыденным. Впрочем, Скать осталась на высоте, простите за невольный оксюморон: халат висел. На гвоздике. На том простом основании, что доктора, работающие в больницах, давно не носят халатов, предпочитая штаны и декольтированные рубахи. А здесь он был, и я немедленно им воспользовался.
Когда я рассовывал по карманам лекарства, вернулся дядя Севастьян. Он тоже нашел себе халат, но – мышиного цвета, фланелевый. Карманы оттопыривались – не иначе мой сосед тоже поживился чем-то полезным в дороге. В этом наряде Севастьян уже не казался горным троллем и больше напоминал разорившегося барина.
– Что ты напялил? Сымай! Бельмо на глазу, за версту видно!
Он был прав, халат подвернулся приметный, но я уперся. Дядя Севастьян отошел на шаг, прищурился и неожиданно уступил.
– Красиво! До чего же красиво!
Я не знал, что ответить. Мне и не пришлось: Севастьян уже отвлекся на зарешеченное окно.
– Разве это решетки! Кину две простыни и пойду, куда мне нужно…
Этаж был первый, и я не очень понял, зачем Севастьяну простыни; вероятно, он вспомнил что-то хорошо знакомое. Рука, поврежденная где-то и забинтованная, не помешала Севастьяну разодрать решетку надвое. Оставалось только гадать, какой недуг уложил его на койку в реанимацию.
– Ну и все! Вылазь!..
Опасаясь соприкоснуться с дядей Севастьяном, готовым оказать мне пособие, я перевалился через подоконник и плюхнулся в траву. Больница, обшарпанная и приплюснутая, в два этажа, стояла на окраине какого-то городка. Дальше не было ничего, только поле и кромка далекого леса. Я потянулся к пуговицам, собираясь все-таки снять халат и нести его в скатке, но Севастьян схватил меня за руку.
– Не трогай! Так прекрасно!
От восхищения у него капнула слюна. Он вытерся рукавом и пронзительно свистнул. За углом взревел мотор, и не прошло двух секунд, как я уже любовался чудовищем: колоссальных размеров джипом, который, скорее, годился в автобусы – подземные, для пассажиров-кротов, настолько он оказался грязен, и номера, конечно, были скрыты.

Отряд Прекрасного Назначения

Севастьян начинал выглядеть сатаной, волшебные кони которого всегда на подхвате. Подцепив душу, такой не медлит, не ждет, пока та сорвется; он торопится. Верный рыдван караулил под липами, готовый явиться по первому свисту; с чего бы дяде Севастьяну тревожиться насчет моего белого халата, о том, что тот якобы выделится приметным пятном посреди поля и привлечет погоню?
Мой спутник удовлетворенно вздохнул:
– Ну, вот и все. Теперь все пойдет не просто хорошо, а замечательно.
Не сомневаясь ни секунды в моем намерении ехать, он полез в джип, и это меня немного успокоило. Задняя дверь распахнулась, вся в нетерпении. Я вступил в салон; с водительского места ко мне повернулся коренастый угрюмый брюнет с внешностью громилы: узкий лоб, щеточка коротко стриженых волос, брыла, серьга, черная майка, мохнатые бицепсы.
– Это Недошивин, – объяснил дядя Севастьян с переднего сиденья.
– Добрый день, – промямлил я.
Тот продолжил:
– А это еще Холомьев и Нариман Михайлович Осипов. Чем плоха мистика? Тем, что она есть.

Названные фигуры протянули мне руки, одновременно отодвигаясь, чтобы я сел еще свободнее, места в салоне хватало с избытком. Холомьев был лысеющий блондин с красными глазами, не то двадцати, не то пятидесяти лет; он был затянут в аккуратную военную форму царского образца без знаков различия. Осипов не соответствовал паспортным данным, предъявленным в полноте – будучи вертким, похожим на крысу, и, как я заподозрил, ничтожным в самых разных смыслах.
– Выморков, – Холомьев указал на дядю Севастьяна.
– Прекрасно! Гони! – скомандовал тот. Проследил за моим взглядом в направлении Осипова и сделал замечание: – Не гордись, ибо малый сей величествен по обстоятельствам.
В салоне стоял средней силы запах, не поддававшийся определению. Неорганическая химия в соединении с органической; не сказать, что это было противно – скорее тревожно. Недошивин вывернул руль, и джип заурчал сокровенным рокотом. Он снялся с места и помчался, словно спешил из Парижа в Дакар. Кривые улочки наезжали, метя в тонированные стекла, и сразу же удалялись в оторопи; городок расступился, освобождая дорогу; рыдван тряхнуло, как будто он переехал-перемолол поперечную уличную свинью классической провинциальной породы, приглашенную на роль лежачей полиции.
– Полегче, – велел Холомьев. – Правила прекрасны.
– В абстракции, – уточнил Нариман Михайлович Осипов.
– Во всяком случае, на них лежит отблеск прекрасного, – упорствовал военный блондин.
– Как и на всем, – подал голос Недошивин, следивший за дорогой. – Поэтому правила подлежат косметическому вмешательству для обнажения предвечной красоты замысла.
Меня удивили слова Недошивина. Слог его не соответствовал наружности; тут я вспомнил суждение дяди Севастьяна об Осипове и принял безразличный вид.
– Пожалуй, высадите меня где-нибудь здесь, – потребовал я спустя десять минут ураганной езды. Джип к тому времени покинул город и мчался по шоссе униженного значения и возвышенной сложности.
– А тебя схватят, – отозвался Выморков. – Не искушай, не испытывай. Не наглей. Схватят и посадят за поджог и стрельбу.
– Какой поджог? Откуда вы знаете про поджог?
У Севастьяна на все имелся ответ.
– Ты мне и рассказал. На потолке, в бестелесной версии. Не выкай, мы все одна семья, обращайся на ты.
Я немного подумал.
– Допустим, я рассказал, хорошо. А ты? Почему я ничего о тебе не знаю?
– Да все ты знаешь. Просто ты до того испугался, что предпочел забыть. А я рассказывал!
Выморков и в самом деле пугал меня все больше, но я сопротивлялся.
– Чем уж таким особенным ты меня напугал?
Тот пожал огромными плечами:
– Не иначе как отвлеченной предвечной идеей.
Вмешался Холомьев:
– Мы – Отряд Прекрасного Назначения, – объяснил он тоном, в каком изъясняются разные старшие товарищи.
После этого признания слово «попутчики», изобретенное некогда властью в ее очередном воплощении, показалось мне очень удачным. До первого поворота, хотя поворотов мы уже сделали немало. Меня все больше беспокоил состав этой группы: мужской; в сочетании с непрекращающимися высказываниями о прекрасном это пробуждало неприятные мысли. Вряд ли они были классическими сумасшедшими; я слышал о массовых психозах, и речь в таких случаях обычно шла о некой коллективной одержимости, но это все бывали, как правило, крупные коллективы. А этих всего четверо. Если только они не окажутся, в самом деле, отдельным отрядом, временно действующим самостоятельно, в отрыве от основных сил.
Выморков угадал мои мысли.
– Что, мало нас? Не спеши рассудить. Сказано: где двое во Имя Мое, там и Я промеж ними. А нас больше. И Он, конечно же, тут как тут, промеж нами. Нас. Нас или нами? Холомьев! – Севастьян пришел в раздражение.
Блондин уже листал исчерканный том.
– Не могу найти, – отозвался он виновато.
– Эх, прекрасное, – посетовал дядя Севастьян. – До чего ты увертливо.
Я отважился на вопрос:
– А откуда такая уверенность, что промеж вами именно Он?
– Как откуда? Он же в багажнике. Мы тебе покажем, только Он еще не готов.
Я не стал заводить религиозный спор о невозможности несовершенства для ипостаси Абсолюта. Я только задал естественный вопрос, заподозрив, что эта веселая компания кого-то похитила. Выморков что-то сказал, но я не расслышал, потому что Недошивин, перебиравший свободной рукой частотный диапазон, набрел на прекрасное, и салон затопила популярная щемящая песня.
– Волшебно, – выдохнул Нариман Михайлович Осипов. Огромный кадык шевельнулся, выражая согласие.
Недошивин влетел в колоссальную лужу, и воды ее расступились стенами. Мы мчались не то в рассвет, не то в закат; с багровым солнцем соседствовал небесный пуп – бесплотная луна, уже убывавшая; они тяжело подскакивали, согласные с нашим неровным перемещением, а неизвестная одинокая звезда по малости своей и вовсе плясала.

***

Мы добрались до места, которого я не сумел понять. Попетляв по лесным дорогам, джип углубился в папоротники; нырнул, взлетел, вынырнул снова и в итоге остановился возле строения, способного быть чем угодно – бойлерной, бройлерной, заброшенным цехом мясопрокатного завода, авиационным ангаром, истлевшей научной станцией или долгостроем, так и не развившимся в современный клуб с обширной кухней и подземной парковкой. Битый кафель, цементный пол, сухие краны, ржавые резервуары; холод и шелест всепроникающей осени.
Холомьев сразу исчез – куда-то целеустремленно пошел. Я видел, что общество ощущает себя в этом месте как рыба в воде; очевидно, мы были на базе. Выморков с видом хозяина ходил там и тут, отпирал какие-то шкафчики, запирал снова; Недошивин поднял капот и закопался в двигатель. Нариман Михайлович Осипов приволок откуда-то печку-буржуйку. Она была слишком тяжелой, и дверца болталась, время от времени чиркая по полу, когда Осипову недоставало мышечной силы и он волок печку волоком.
В десятом по счету шкафчике Выморков обнаружил провизию. Запустив перебинтованную лапу, напоминая всем видом медведя, сунувшегося в дупло, он выгреб разнообразную пищу в ярких упаковках. Все было перемешано; я ни секунды не сомневался, что продукты были краденые.
Дядя Севастьян постоял, любуясь на эту горку.
– Красота! – похвалил он. – Что, по-твоему, спасет мир? – Он обращался ко мне, но ответа не ждал. – Конечно же, красота. И вот она здесь. Она идет. Она пришла. Это не какая-то безобидная, хрупкая красота! Не мир, но меч. Да. Это красота пожинающая, орудующая мечом. Ты согласен? Берем гранит мироздания и отсекаем все лишнее. Ненужное и уродливое. В этом искусство.
У Недошивина сорвался какой-то шланг, послышалось шипение.
Осипов переминался у печки.
– Кушать-то будем?
Выморков покосился на него.
– О да, мы будем вкушать. Мы дополнились важным звеном. Мы нуждаемся в дополнительном питании. Теперь дела пойдут куда живее.
Я прочистил горло.
– Вот что я вам скажу. Я вынужден отказаться от вашего приглашения…
– Нет! – с удовольствием вострубил Выморков, а Недошивин выглянул из-за капота. – Ты не сможешь отказаться от нашего приглашения! Не сможешь и от нашего предложения…
Я нахмурился:
– Думаю, что смогу. Я уже отказался от выдуманной красоты…
– Да, ты уже говорил, – кивнул дядя Севастьян, неторопливо приближаясь ко мне и странно покачиваясь всем телом. – Ради правды. Правда же такова, что от нее приходится отказаться ради красоты… иначе она погибнет…
Наша беседа прервалась, так как послышались брань и сумбурные вопли. В помещение вернулся Холомьев, немного растрепанный; он приволок грибника. Холомьев гнал его пинками, берясь иногда за шиворот правой рукой; в левой он нес корзину – та была наполовину пуста, наполовину полна. Грибник, упитанный подосиновик лет пятидесяти, семенил и помалкивал; руки заведены назад и скреплены шнурком, каким пользуются санитары. У грибника был завязан рот, и казалось, что подосиновик взнуздан, что закусил удила: Холомьев перетянул ему ротовое отверстие горизонтально, нечистым бинтом и завязал на затылке бантом.
– Горло! – объявил Холомьев.
Выморков кивнул:
– Кричал?
– Аукал. – Холомьев утерся рукавом. – Очень зычный речевой аппарат. И сильно кашлял, и проклинал дыхательную систему.
Я не понимал дальнейшего, но знал одно: грибнику несдобровать. Недошивин уже вывалился из машины и предусмотрительно стоял рядом со мной, почти вплотную, готовый обнимать и удерживать.
– Нариман Михайлович, – позвал Выморков.
Людоеды, мелькнуло у меня в голове.
Дядя Севастьян повернулся к Холомьеву:
– Он отрекался?
– О да, в недопустимых выражениях, желал гниения.
Недошивин переместился мне за спину и взял за плечи. Холомьев толкнул пленника, тот опрокинулся на цемент. Нариман Михайлович Осипов уселся на грудь грибника, потянул на себя бинт. Речевой аппарат, расхваленный Холомьевым, освободился, и база сотряслась от безнадежного, затравленного рева.
– Прекрасно ли? – буркнул Выморков, и его сомнение выглядело уморительным. Оно казалось озадаченностью мультипликационного великана, которому лягушка или улитка загадала волшебную загадку. – Но да, неповторимо и особенно. Мы изымаем особенность.
Он не успел договорить – руки Осипова погрузились в рот грибника и выгнулись под немыслимым углом. Захрипело горло – возможно, что нет; возможно, то выкатились глаза, и связи рвались с органическим треском. Нариман Михайлович дотянулся до бронхов и резко откинулся. Гортань, язык, трахея, еще какое-то мясо повисли в его руках. Грибник, лицо которого превратилось в кровавую дыру, беззвучно дергался.
– Пышный органокомплекс, – одобрил Выморков. – Подошьем после трапезы, а сейчас погрузи его в воды.
Лапы Недошивина шевельнулись, стесняя меня. Мне же все казалось ненастоящим. Когда я расстреливал однополчанина, во мне не дрогнула ни единая струнка. Так стреляют во сне. С чудесными впечатлениями образовался перебор, и они начали восприниматься как неустойчивая галлюцинация. Я уверил себя в необходимости переждать и посмотреть, что будет дальше.
Осипов унес дыхательный аппарат, оставляя кровавую дорожку. С аппарата текло, но к выходу перестало струиться и только капало. Грибник лежал, окутанный мясным паром.
– Пустите, – обратился я к Недошивину. – Или я у вас следующий?
– Пусти его, Недошивин, – подхватил дядя Севастьян. – Это Адам. В Адаме умрем, во Христе воскреснем.
Холомьев кивнул:
– Небесная стать. Подражание, переходящее в уподобление.
Вернулся Осипов; он умылся и встряхивал руки, разбрызгивая остаточную влагу. Нариман Михайлович принялся набивать печку мусором, сортируя последний по непонятному мне принципу; он вскрывал упаковки, вытряхивал пищу на расстеленный газетный лист, обертки делил: одни заталкивал в буржуйку, другие складывал в кучу. Холомьев отправился за хворостом. Раскуковалась кукушка, и Выморков замер, предварительно жестом повелев нам молчать. Он двигал губами, считая дублеты.
– Двадцать четыре, – подытожил он, явно не зная, как к этому отнестись.
– А как ты считал? – прищурился Осипов.
Выморков заморгал:
– Что значит – как? А как правильно?
– Правильно сорок восемь, – буркнул Недошивин. – Ты считаешь «ку-ку», а надо считать каждое «ку» отдельно, потому что единичное «ку» связано с завершенной работой голосового аппарата.
– И дыхательного, – согласился Холомьев, с трудом различимый за охапкой лапника.
– То есть органокомплекса, имеющего божественный прообраз! – сообразил дядя Севастьян. – Тогда неплохо, – признал он с облегчением. – Сорок восемь – это нормально.
Нариман Михайлович уточнил:
– Всем, всем по сорок восемь. Это получается… – Он закатил глаза. – Двести сорок.
Выморков пришел в восторг:
– Двести сорок лет!
– На пятерых, – Недошивин нанизывал сосиски на прут. – На четверых меньше.
Я не выдержал:
– Вы уж определитесь…
– Да все будет нормально! – Выморков вскинул руки. – Сейчас покушаем чем Бог послал и введем тебя в знание и доктрину.

***

Знание, обещанное дядей Севастьяном, сводилось к тому, что его группа, именовавшая себя Отрядом Прекрасного Назначения, буквально воспринимала некоторые отвлеченные понятия – в частности, красоты, обещающей спасение мира, а также богостроительства. Недошивин запер ворота и двери; база, много лет обесточенная, погрузилась во мрак. Мы сидели вокруг костра, буржуйка выла в сторонке – излишняя, по моему мнению; становилось все жарче.
– Здесь отменная вентиляция, – объяснил мне Холомьев, стягивая сапоги и отклеивая портянки настолько ужасного вида и содержания, что я не понимал, как сочетаются они с его общей подтянутостью.
Нариман Михайлович перехватил мой взгляд.
– Прекрасны не мы, прекрасно наше назначение. – Он втянул в себя сосиску, и мне почудилось, будто она пискнула.
– Прекрасен отказ, – продолжил Выморков и выставил руку, бинт на которой успел изрядно почернеть. – У меня была бородавка. Я отказался и не вынес восторга в сочетании с болевым воздействием. Не выдержало сердце, попал в реанимацию. Но ты не прав, Осипов, – он тяжело посмотрел на Осипова, который преувеличенно двигал челюстями. – Мы тоже прекрасны. Прекрасен наш материал. Прекрасно уродливое, отвергнутое строителями и положенное во главу угла.
В этом выверте рассуждения до меня кое-что дошло.
– Что же доктор? – Я надкусил заграничный батончик. – Его прекрасные черты явились соблазном, я полагаю…
Выморков с торжеством оглядел остальных:
– Что я вам говорил? Он из наших, он плоть от крови наш.
– Он прекрасен, – согласился Холомьев. Вышло невнятно, рот у него был набит.
Недошивин чуть отодвинулся от костра и вытянул ноги, согревая стопы. Когтистые пальцы, похожие на хищных червей, блаженно подрагивали.
– Прекрасное рыло доктора, его щеки и нос, мною срезанные в апофеозе вдохновения, послужат к устроению божественного тела, – изрек Выморков.
– Вы любите добрую волю, – заметил я. – Доктор сам отказался от рыла?
Тот сумрачно хрюкнул.
– Он хотел. Он не сознался, но потянулся ко мне. Подался всем организмом. За неимением времени я решил не озвучивать выбор. Я действовал по наитию.
Я представил себе щеки доктора, рассованные по карманам. Дядя Севастьян продолжил:
– Существует степень уродства, меняющая знак. Минус оборачивается плюсом, и в этом красота. Мы готовим вместилище для Духа. Возьмем человеческий мозг: лишь развившись, он приобрел способность воспринять и вместить прекрасное. То же самое относится собственно к телу. Идеальная оболочка с благодарностью и восхищением примет в себя идеальное содержание. Мы думаем, что это будет мистический акт. Веруем, ибо нелепо. И красота беспомощная, красота отвергнутая станет красотой деятельной, вооруженной огнем и мечом.
Я встал.
– Благодарю вас, добрые люди, за хлеб и соль. С меня достаточно. Я понимаю – Скать. Верить, что вы меня выпустите, нелепо, однако я рискну…
Сказанное глухо стукнулось о кафель, шлепнулось на цемент.
Демонстративно, неторопливо отряхнув руки, я выдержал паузу. Выморков, сидевший по-турецки, загустел и уплотнился в булыжную глыбу; он не двигался и молчал, и его маленькие глазки посверкивали, как бдительные маячки. Недошивин вообще отвернулся, обвалившись на мозолистый локоть, и словно не слышал меня. Нариман Михайлович увлеченно ел. Холомьев покачал головой, и это неодобрение почему-то напугало меня сильнее, чем изъятие органокомплекса, недавно выполненное Осиповым.
Осипов глотнул и заговорил, не обращаясь ни к кому:
– Мы давно путешествуем, наш поиск растянут во времени и пространстве. Мы – немногочисленный отряд, и мало избранных, а званых больше, и нет их уже. Самосвал красоты наезжает большим колесом на лживую материю естества. Мы усваиваем знаки небес и пожираем горизонты. Мы исповедуем отказ и возвещаем собственникам ад и геенну.
– Ну, я пошел, – отозвался я.
– В гору, – поддакнул мне в спину Холомьев.
Я помедлил, хотя уже был готов сделать шаг.
– Ступай-ступай, – Недошивин взял тон, будто признал во мне слякоть и в то же время на что-то обиделся. – Береги своего слона. Его там, среди высоких вероятностей, изводят из документов.
– Уникум, – презрительно бросил Нариман Михайлович. – Это высокое звание зарабатывается отречением. Иного так поскребешь, соскоблишь позолоту, а под нею – серость. Спаситель задал вопрос: «Кто сказал тебе, что Я благ?» Это так просто не выводится. Как ты рассмотрел благо в смерти? Благо не есть добро. Человеческое добро – в личной неповрежденности, а проблема этики – в существовании этики… Благо выше добра и зла.

Дядя Севастьян начал подниматься. Я смотрел, как он встает, как расправляет плечи, переминается, поворачивается всем корпусом.
– Отдай слона, – сказал он.
– Я уже догадался, к чему дело идет. Вы его не получите.
– Отдай, – улыбнулся дядя Севастьян. – Он прекрасен. Откажись от слона.
– Нет, я не стану отказываться. Я выступил в путь, чтобы его сохранить…
– Кто душу свою хочет сберечь, тот ее потеряет… Останься пока, не спеши. Сейчас я тебе что-то покажу.
Недошивин и Осипов уже маршировали к выходу.

Церковь Крота и Павлина

Было не так уж трудно догадаться о вещах, обещанных Выморковым к показу. У меня крепкие нервы, а желудок еще крепче. Я не испытал слабости в членах, меня не стошнило, не закружилась голова – но и приятно мне не было.
Мне очень не понравилась маленькая нога в детском ботинке.
Компоненты божественного тела хранились в большом мешке для мусора и находились в разной стадии разложения, однако не расползались в руках; я понял по запаху, что Отряд Прекрасного Назначения обрабатывал их какой-то кустарной химией, но все они были достаточно свежими. Я не эксперт, но вряд ли ошибусь, если скажу, что самому старому фрагменту – горбатому торсу – было не больше двух-трех недель обособленного существования.
Элементы коллекции были сшиты грубыми нитками.
– Я пробовал строить из живых, и в те времена меня называли Братом Ужасом, – признался Выморков. – Это было очень хлопотно, он рассыпался, ибо был ветхий. Есть люди, которые просто не моются, их можно отмыть, а есть у которых говно в генах. Мы построим нового Адама, достаточно совершенного, чтобы воспринять душу, восстать Лазарем и запеть Лазарем.

Недошивин, выпятив челюсть, раскладывал фигуру так, чтобы я мог видеть все ее части. Пятясь внаклонку, он ступил в стянутый с тела мешок, брыкнул ногой, отшвырнул упаковку.

Пламенем костра освещался ненормально высокий лоб, увенчанный седым скальпом; тот был прихвачен скоросшивателем. В орбитах запеклась кровь, и я не мог различить глаза – возможно, их еще не было. Скулы и носовая кость оставались обнаженными; щеки и нос, отобранный у доктора, пока содержались отдельно, в продуктовом пакете. Торс, уложенный на чудовищный горб, принадлежал, вероятно, какому-то безнадежному туберкулезному инвалиду.

– Между прочим, обе руки левые, – обратил мое внимание Выморков. – Сказано: пусть левая не знает, что делает правая. Она и не узнает! Правой не будет! Правая рука нечиста, ею подтираются. Ею не делают ничего хорошего.

Правая левая рука когда-то принадлежала богатырю: огромная, дополнительно раздутая гниением. Левую, с накладными ногтями, носила миниатюрная женщина, кисть была залеплена пластырем.

Недошивин оглянулся на меня:

– Бородавка.

Дядя Севастьян скромно потупился, поглаживая больную руку.

– Чуть не помер, – пожаловался он. – Крови хлынуло, как со свиньи.

Нариман Михайлович стоял в стороне, и Холомьев лил ему на руки минеральную воду. Осипову хотелось умыться, он собирался есть дальше.

– Ребенка вы зря загубили. – Я не боялся перечить, уверенный в недолговечности декорации. В любую секунду могло произойти что угодно. Я мог переместиться на Марс или превратиться в окурок сигары.

– Ничего не зря, – возразил Холомьев, подходя к нам. – Ибо велено не мешать малым сим приходить к Богу. Мы и не мешаем.

– Мы даже помогаем, – подхватил Осипов, рывшийся пальцами в сырной нарезке. – Помнишь, мальчонка сунулся прямо под колеса? Мы не стали вмешиваться, – теперь он обращался ко мне. – А в следующий раз и сами не притормозили!

– Вы все-таки слишком буквально понимаете Писание…

– Да, – самодовольно кивнул Выморков. – Но не во всем. Вот место, например, где сказано «отдай все свое богатство и иди за Мной». Это же не о чемодане. Ему нужна память. Ему нужно, чтобы мы отказались от всего, что нажили. Человек же не переселяется на тот свет в золотых украшениях! Что ему еще там отдавать, от чего отказываться? Именно поэтому блаженны нищие духом, им нечем делиться, а вот богатому – какому-нибудь, скажем, тонкому поэту, или философу, или многодетному отцу – легче войти в игольное ушко. Все позабыть, выбросить в Лету, скормить Орлу – не шутка! Ад – попущение любящего Бога сохранить память. Бог уважает Отказ от Отказа. Бог ничего не берет силой.

Вещая, дядя Севастьян гудел как трансформаторная будка под избыточным напряжением. Я точно не знал, гудит ли она в этом случае, но сравнение показалось мне подходящим.

– Иначе ты будешь в аду! – Выморков развел руки, как бы удивляясь этому выводу. – Господь ничего не отбирает насильно. Дело добровольное. Отдашь – приложишься, запишешься в книгу жизни. Не отдашь – будешь терзаться своими воспоминаниями. Будешь пожираться вечным огнем сожаления, точиться червями памяти, изнемогать от непоправимости…

– Да вы сами черти, – ответил я.

Холомьев нахмурился, пошел пятнами; Недошивин, наоборот, подобрался.

– Мы Церковь Крота и Павлина, – процедил Холомьев. – Крот низок, Павлин возвышен. Смиренная слепота в блистательных перьях, чудо. Высокое и низкое, что наверху, то и внизу. Кроткая трудовая подслеповатость, возвышенная опереточным блеском. Подражание Кемпийского Фомы. Уподобление формой – приготовление невесты к жениху, красавицы, вечным сном спящей в ожидании наполнения. Дом и храм для придирчивого и прихотливого, ревнивого Логоса, подобный сырому мозгу, необходимому и достаточному для подселения разума.

Тон Холомьева возвышался, приближаясь к визгу.

Я отступил ввиду наступления на меня Недошивина.

– Ладно…

Вступила кукушка; она тоже куковала все быстрее, как заведенная, в несвойственном ей темпе.

– Слышишь? – осклабился Недошивин. – Это она ему кукует, – он указал на останки.

– Многая лета, – Нариман Михайлович тоже шел ко мне.

Я повернулся, чтобы бежать, и сразу очутился в объятиях дяди Севастьяна, который молниеносно, непостижимо для зрения переместился – а может быть, стоял там и прежде.

Он дохнул на меня фосфором и йодом.

– Куда бежать? – задышал дядя Севастьян. – Там, на вершине, по склону вверх, господствует преисподняя. Она-то и есть самое вероятное…

Я резко присел, надеясь выскользнуть, и уперся в лапы-лопаты. Кукушка задавала ритм. Выморков рокотал:

– Все умерли, нет никого; ползем по времени, которое кончилось; нас не только нет, но и не было, ибо нельзя говорить о нашей малости по сравнению с вечностью, это большая дерзость, нас даже меньше, чем нет, но в то же время мы все-таки неподвижно ползем в мире, где Бог отказался от себя и перестал быть – ради существования Бога, ибо если Он не может не быть, то это не Бог, Его и нету здесь, там, где есть мы.

Холомьев подсунул руки под ладони Недошивина. Нариман Михайлович присовокупился сверху, ввинтившись в зазор.

– Он помнит всех, кем мы были; природа нам поясняет: Он дерево, растущее годовыми кольцами; мы – листья из почек, мы опадаем, наша суть остается и прорастает весной таким же кленовым, липовым, дубовым листом; Он тот и не тот, но побег не меняется, и каждый из нас – отдельный побег, транслирующий в кольца ствола память о листьях. Твой слон запомнится отрезком окружности, он важен стволу, он обогащает и облагораживает ствол. Почти Крота, пожертвуй Павлину.

Я пришел в исступление:

– Черта с два! Я служу и поклоняюсь Слону! Ради него я выступил в путь…

– Да и проваливай к дьяволу, – сказал Выморков.

Меня поставили на пол, Холомьев прошел вперед и распахнул дверь. Спасая остатки достоинства, я отряхнулся и с независимым видом вышел в ночные заморозки. Черный лес шелестел; полоска света являла взору вероятные вещи, которых оказалось полным-полно: пустые пластиковые бутылки, бумага, ржавое железо. Я пошел по тропинке, наводя шорох.

До меня донеслось:

– Нет, так не годится!

Кто-то метнул в меня автомобильную покрышку, и следующие пять метров я пролетел.

***

Который час? Половина третьего дня. Сколько времени я был без него?

Карлик в полосатых чулках отвечает: смотри, шесть утра.

Кто-то сидит рядом. По-моему.

Я стою в помещении без дверей и окон. Мне немного странно. Мой слон на месте, он пришит суровыми нитками. Я провожу рукой по лицу – оно кровоточит. Мне неудобно стоять, потому что одна нога короче и вообще меньше. Пытаюсь сказать, и клокочет в горле, начинается кашель. Ноет спина. Чешется кисть, под пластырем.

(с) 2009-2010

Тесная кожа

 

(отредактированный вариант, соответствующий окончательному — 2011 — бумажному)

 

 

Человек — это звучит гордо.

Мнение

 

Медведь медведь

Ласточка зубы луна

Вышел зима абсолютно давно

Медведь

Мирза Бабаев и сыновья, «Modern International»

 

 

  1. Провинция

 

«…Нет здесь ничего. Бедное воображение? Или так: бедное воображение! Может быть. Воображение — чье?

Возможно, мое — в том числе. От соавторства не уйти, но я об этом тоже думал.

Ехал себе и думал, благо ехать ой как далеко, вот и думалось. Ничего нового, ничего свежего, всё как всегда: стоит мне отъехать, как начинаю воображать, что позади. А воображение — можно же пофантазировать убогой фантазией — подсказывает, что ничего. Так считать почему-то приятнее. Откуда выехал, сделалось пусто, прозрачнее вакуума, как пусто бывает и там, куда покуда не добрался. Дряхлая мысль, заплесневелая, из нее бы нагнать пенициллину да впороть многоразовой иголкой какому-нибудь маститому философу. Без толку, понятно, — его бациллы к пенициллину привычные. Уж двести лет как приспособились, не меньше.

Может, он еще здоровее меня, этот выдуманный философ.

Да.

Как его — Беркли?

Солипсизм — приятное заблуждение, вот я и грежу, как галлюцинируют те, что давят себе пальцами на глаза: только что солнышко было солнышком, и вот уже стало двумя солнышками. Вижу дорогу, вижу поля, любуюсь реками и озерами, а сзади — ничто, и город, откуда выкатились, — ничто, и впереди то же самое, очередное ничто.

Вспоминается, кстати, такое:

«Впереди нас — рать, позади нас — рать, хорошо с перепою мечом помахать». Вот и выкосил.

Не скажу, чье. Но не мое. Видел в кроссворде. Там стояло кокетливое многоточие, и нужно было додуматься до «рати». И слово явилось, как будто оформилось в человека, спустило трусы и загоготало.

Люблю Россию я, но странною любовью.

Пролетает вывеска: Большое Опочивалово — настолько большое и тяжкое, что даже покосился указатель — то ли сам накренился, то ли кто долбанул.

Интересно, кто придумал? Что, если я сам? Попутчики дремлют, питаются. А я качусь на колесах, гляжу. И всё — мое. Сейчас проедем, и не станет.

Любопытна динамическая география всего этого. Этот термин я сам сочинил. Динамика упадка при быстром смещении, например, слева направо на подступах к Карельскому перешейку. Дело понятное, чем глубже — тем больше говна, тем здоровее. Просто там очень кинематографично получается в смысле быстрой смены кадров в пределах маленького отрезка ленты. Ближе, пожалуй, к анимации. Вот вам четыре железнодорожные ветки. Первая, сестро-рецкая, тянется, не теряя из вида сомнительной акватории, параллельно правительственной трассе, так что за окном полным-полно всего образцового, кукольного. Солнышко, ослепительная милиция, асфальт, аккуратный бензин, черепица, кирпич. А дальше — выборгская колея, в ней весомая зрелость, попрощавшаяся с детскими куклами. Вроде бы культурно, и даже благородно — в Комарово, например, всё сущее освящено тенями столь же великими, сколь и безутешными, однако что-то уже витает попроще, витает и густеет. В Зеленогорске пошаливают намного свободнее, появляется бесшабашность. Неужели в мусоре дело? Приставной шаг вправо, линия на Приозерск. Здесь уже думают о своем, нутряном, здесь буйные садоводства, пенсионные трусы с панамами, скулодробительные кафе. Правители и трассы остались далеко, повсюду вечное лето, буйные джунгли. И, наконец, дорога в Невскую Дубровку: полевой картофель в перспективе, дубленый народ, неухоженная зелень, телеги попадаются, стада. Совхоз имеется, под названием «Бугры» — почти как здесь, где я качу, а я качу на юг, к оплоту, казалось бы, местной цивилизации, городу Новгороду. Но в прошлом году великий солипсист Ельцин вернул ему историческую приставку, и город с тех пор именуется правильно: Великий Новгород, но и этого мало, выводят так: Господин Великий Новгород, сокращенно — ГВН, что и требовалось доказать.

И покоится он на речке так компактно, ровненько. Сразу начинается, сразу кончается.

Вот и кончился.

Лавки, торгующие развалом и схождением. Приблудный шашлык.

Кола с фантой как последние форпосты культуры. Последняя возможность обсудить, как Люк Бессон вставил Олдмену пятый элемент, и тот с удовольствием снял кино в лучших французских традициях.

Шелудивые кочевницы в засаде, косынки и юбки, цигарки.

Приятно обнадеживают кабачки, грибы, картошка с цветами — в чистеньких ведрах, на лавках и табуретах, выставленные вдоль трассы на продажу. Почти всегда без очевидного присмотра; подцепил — и спешно отваливай. Но не хочется, потому что стыдно, некрасиво.

Отель, вот те на.

Проносится «трактиръ» а-ля двадцать первый век. Близ шалмана — клетка с живейшим медведем, выставленным на обозрение: заманивать неосторожных едоков.

Нет, не надо саней с бубенцами. Зимой здесь тяжко даже солипсисту, мертвый покой.

Вот, наводя на мысли о древнем папоротнике, встает заслуженный, с мезозойским стажем борщевик. Отравленные зонтики ростом с человека или двух. Не таким ли отпотчевали спецслужбы болгарина Иванова? Понатыканы вдоль обочины: вроде как прихожая. Пожалуйте в горницу. Долгий, между прочим, коридор — часа три-четыре езды, не меньше. Мчится туча, похожая на рваную краюху, нагоняет страх на стадо глупых и доверчивых подсолнухов.

Скелеты коровников, обесцвеченные и высушенные солнцем. Красивые дали. Кое-где сверкает инопланетная сталь, попирающая Эдем. Прочие атрибуты Эдема: ржавчина, косые избы, впечатанные в землю почти по шляпку. Газетная мебель в домах, черно-белые новости.

Дело клонится к вечеру. За окном — потомкинские деревни в потемках, раскиданы пригоршнями, существуют. Россыпи названий: Бель, Жабны, Вонявкино, Язвищи, Вины, река Явонь, Обрыни. Ну, и Гусево там какое или непременное Новое — хорошо, то есть навсегда забытое старое. Демянск. Интересно — почему Демянск? Вероятно, потому, что в старину этническая отрыжка застигла бояна-скази-теля на исчезнувшем мягком знаке. Там жители с глазами цвета поредевшей мочалки; есть деньги — пьют, нет денег — ждут. Травы-то — они, понятно, успели от росы серебряной проснуться, но напевы в сердце рвутся темные, алкогольные. Грезы о бесхозной железной балясине в высокой траве, которую хорошо бы уволочь и загнать. А то еще набрал ведро черники — и продал. Плюс тракторную гусеницу. И на отшибе — всё, как у людей: традиционный храм, оплот самобытного мистицизма. Впрочем, вселенским соборам невдомек, какого сорта мистика на деле гнездится и преет в местных душах. Неспроста часовенки с церквами побиты и поруганы историей: не справились с возложенной задачей, не вникли. А сказано ведь было: бодрствуйте!

Расстроенный жирный цыган спешит вразвалку, сверкая золотом. Тесный пиджак, атласное пузо, расстегнутый ворот. Вспотел, карауля; замышляет обман: держит, словно олимпийский факел, липовый перстень.

На выезде — латинский stop, а возле супротивной будки — милиционер. Впечатление, что он тоже подсолнух, разве что недоверчивый. Мы послушно останавливаемся, ноль внимания, но это только кажется. В круглой голове проворачивается, пощелкивая семечками, жесткий диск.

Теперь поехали дальше.

Уже темно, но мне не обязательно смотреть, благо я отлично знаю, с чем и кем встречусь.

Меня ждет шурин, выбравший — а почему, не имею понятия — здешний ландшафт себе под ссылку, и не сталинскую-царскую, а какого-то еще только грядущего дьявола, чего мелочиться. Впрочем, он доволен, у него имеется хозяйство — помидоры, огурцы, клубника и картошка, опять же и кабачок. Помню, как меня угощали в прошлом году шуриновы соседи: кушайте на здоровье, всё с огорода — свеженьким говнецом поливали. Он зверь, мой шурин: занимался однажды сварочным делом и горелкой согнал комара, прилетевшего к нему на запястье.

Вот встретит он меня и поведет, потому что проехать никак нельзя. По тракторному следу и лунному грунту. Найдись на Луне вода, в тамошней бледной пыли непременно завязалось бы нечто похожее. Если трактор прошел — беда. А он везде прошел.

Шурин в сотый раз расскажет про дорогу — как он ходил к ветеранам письмо подписать, с прошением к властям. Ветеранов не собьешь: «нам дорогу построют, а ты по ней будешь ездить?»

И — отступает бетон, и прогибается железо.

Растворяется в темноте благодетельный Игорь, одолживший мне сапоги. Он Ибрагим по паспорту, сидит на корточках и курит, улетая магометанской мыслью к сопредельному ночному Валдаю.

А я иду след в след за мутным фонарем, чуть не носом упершись в шагающие шуриновы штаны. Мрак такой, что пальцев своих не видно. Но я знаю твердо: по левую руку — поле, а в поле рать, и поле — по правую, и тоже рать, и оба поля льняные, выжженные дотла, их каждый год выжигают, предварительно засеяв, потому что не проехать трактору.

Пришел тракторист к председателю: пиши резолюцию — жечь! «Да жги!» Нет, так не годится, бумага нужна. Тот — закорючку на беломорную пачку, ему — «спасибо наше», указ под картуз, пошел, спичкой — пшшшш! готово дело.

Шурин — к чему глаза, когда сплошное «память, говори» — тычет пальцем в разные стороны, объясняя: соседи, любовный треугольник, драма, «люблю я ею» с ударением на «ю». А там — еще и другие солипсисты, он ночевал в их доме по зиме, хозяйка мужа ест поедом — когда трезвый. Когда выпивши — молчит.

«Представляешь, — делится со мной шурин, — мы с ним лежим, трезвые. А она поддала и пилит: крыша не переложена, труба не чищена, дрова не колоты. Тот лишь: молчи, коза ебаная! Она замолкает ненадолго, потом опять: труба не чищена, дрова не колоты, пол не стелен. и, под конец, взвинтившись, — главную претензию: как не стыдно? как не совестно — старую бабу не выебать? Он не выдерживает, вскакивает: потому и не ебут, что старая! Ты посмотри, блядь, на себя в зеркало!»

Черным страусом скачу по кочкам, промахиваюсь.

Жизнь шурину в радость.

Качается фонарь.

Типа Бодрийяр, путевые заметочки.

Мы оставляем позади очередных невидимок — с ними у шурина тяжба. Шуринов кобель, балуясь, повстречался с овцой, откусил ей хвост; на лесной тропе у овцы случился выкидыш. В качестве компенсации солипсисты назначили два мешка сухарей. Пришлось отдавать с поминальным плачем.

Зависаю в прыжке, гляжу на часы с подсветкой. Время за полночь, не пройдено еще и трети. Оптимизация дереализации нарастает. Шурин шагает уверенно, не умолкая ни на миг. Нахваливает лес и вообще места. Да-а. Лес — это здорово, блядь. В воздухе сюрреалистический гнус. Эхо войны раздается. Нет, это я маху дал с войной, здесь не повоюешь. Вот углубиться с мирными целями, вздохнуть полной грудью, постоять, подрочить на березку. Дом не хуже: кот Марат Баглай, зачем-то нареченный в честь Председателя Конституционного Суда. От мышей он оставляет один желчный пузырь: горький, а так сжирает с черепом вместе. Удивленные аисты на ходулях, напоминающие скоморохов с безлюдной ярмарки. И шершни, устроившиеся под крышей не хуже людей, стойкие к боевым отравляющим веществам, которые, конечно же, имеются в хозяйстве у шурина.

В деревне, кроме нашего, еще пять косых домов. Все они вымерли.

И зори, конечно, здесь тихие — в знак уважения к усопшим.

Но, пока я не добрался, ничего из этого нет, оно еще только сделается. Я еду, я устремляюсь творческой мыслью за синий расплывчатый горизонт, наблюдая, как…»

 

2

 

Брон Познобшин отпихнул тетрадь: стемнело, август приготовился ко сну. Не наблюдая часов, он писал, пока не выдохся; теперь единственным желанием было немедленно откреститься от процесса, ничего не перечитывать и не править, вообще забыть, что время от времени творится это постыдное, ненужное дело. В ретроспективе — не слишком комфортное занятие. Сродни физиологической нужде.

На столе перед ним стояла забытая чашка с холодным переслащенным чаем. Со стены смотрел бравый шурин, наряженный в тельняшку и бескозырку. Фотографии жены не было, потому что та ушла, приложив к барахлу свой нарядный портрет; братом же не дорожила, а его матовым ликом — тем паче. Познобшин помассировал глаза, отхлебнул из чашки и немного посидел, глядя перед собой бессмысленным взглядом. Во дворе продолжалось параллельное творчество: кто-то остервенело, с упоением лупил по железу. Брон не понимал, как долго это длилось, поскольку двумя минутами раньше был недоступен для стука — не то покорял поднебесье, не то сверлил жучиные ходы в компосте, читатели рассудят. Оборот речи, ни к чему не обязывающий. Никто, естественно, ничего не прочтет; мнительный Брон скрывал от мира свое сомнительное хобби.

Тетрадь лежала не на месте. Ей вообще здесь не было места, Познобшин сунул ее в стопку бумаг и газет, подальше. Бросил ручку в ящик стола, погладил раздавленную мозоль — лиловую ямку на среднем пальце. Сунул папиросу в прокопченный рот, чувствуя, что слюна уже окрасилась в кофейный цвет и обернулась табачным смывом. Спичка переломилась, злобная звездочка серы отскочила, впилась в ладонь. Брон коротко выругался, думая про льняное поле. Почему не могло быть иначе? Не спичка бригадира, а звездопад, метеоритный дождь или, на худой конец, шаровая молния. Совсем другая картина, иная судьба — почти героическая: душная ночь, цикады, которых не видно и, может быть, не бывает в природе, просто так повелось, так привычнее — приписывать нестройный треск их гипотетическим крыльям и суставам. Смиренная нива. Грохот времени. И — величественное бедствие, мириады огней, сорвавшихся с бархатных небес, астероид, неизбежный пожар, веление промысла. острая горечь вод, разверзшаяся бездна, апокалиптическая саранча. Познобшин встал, напряг в карманах кулаки, потянулся в струну. Поплелся в сортир, где всё и разразилось.

Его внезапно возмутила веревка. Кто-то, давно позабытый лично, давным-давно каламбурил и называл ее сливочной тянучкой. Глядя на нее, жалкую и висячую, Брон осознал следующее:

 

  1. Веревка.
  2. Материальный предмет, образованный набором растительных волокон, подвергнутых специальной промышленной обработке.
  3. Исходный цвет — бледно-желтый, итоговый — неравномерно бурый, табачный. Маскируется скудной подсветкой.
  4. Микроструктура: атомарная.
  5. Для пользователей-пантеистов — одушевленный предмет.
  6. Вкус и запах не идентифицируются: фоновая наводка.
  7. Состояние: утиль. Разорвана на границе верхней и средней третей, обрывки связаны засаленным узлом.
  8. Потенциальный энергоноситель.
  9. В верхнем отделе разбухла от влаги, проходя в полости сливного бачка.
  10. В нижнем отделе продета в полый пластмассовый конус системы «колокол». Цвет конуса идентификации не подлежит, поверхность шершавая, весом пренебречь.
  11. Функциональное назначение: «оптимизация смыва фекалиев» (цит. по: «Руководство по эксплуатации», © 1971 г., all righs reserved).
  12. Теоретическое основание — механика Ньютона.
  13. Цена договорная.

 

Познобшин, не затворяя двери, вышел, вооружился кухонным ножом, вернулся. Взялся за колокольный конус, осторожно потянул и лезвием, словно по горлу, полоснул под узлом. В ужаленной серным пламенем ладони повис шнурок. Брон повертел его в пальцах и аккуратно повесил на трубу, тянувшуюся через бугристую стену. Стена слегка подернулась плесенью, как сладострастной поволокой. Он собрался обдумать случившееся, и тут же пропустил главный удар, нанесенный с вежливой точностью прямо в потайное нервное сплетение. И это было новой мыслью, новым озарением. Правда, оно не озаряло, а скорее, пачкало подлунный мир навозной акварелью. С исчерпывающей ясностью Брон Познобшин узнал, что ему надоело быть человеком. Не понял и даже не осознал, ибо эти действия предполагают заведомое наличие в сознании чего-то непонятого и неосознанного, а именно узнал, как узнают сногсшибательную новость.

Позднее, пробуя возникшее чувство на вкус, он подумал, что так, наверно, лишаются рассудка некоторые душевнобольные: разом, в момент, при энергичном повороте выключателя. И очень возможно, что с ним произошла как раз такая неприятность. Нет, рассудок не был поврежден, однако в душе еще до рождения прописаны жильцы куда более странные и древние, нежели разум. Секретная коммуналка, сплоченное братство квартиросъемщиков-невидимок. Например, приятель Брона, Устин Вавилосов, живьем поедал дождевых червей. Девушки, стоило им узнать об этой трогательной склонности, наотрез отказывались его целовать. Он и без червей, одной своей фамилией исключал поцелуи. А на даче, после дождей, когда черви так и ползают, на Усти-на было просто противно смотреть. И кем нашептано? кто побудил? какие демоны, какие жильцы? никто не знает.

Всё это вспомнилось Брону уже после, ночью, когда он попытался провести эту надуманную аналогию и успокоиться. Пока же он стоял, ошеломленно разглядывая липкий линолеум, и никак не мог придумать для себя следующего шага. Нет, его странность — иного сорта. Все действия представлялись откровенно скучными и одинаково бессмысленными. Самым отвратительным было то, что с души воротило от самой скуки, поскольку она тоже, чем бы ни была вызвана, оставалась человеческим чувством. Омерзительным даже не человечностью, а непоправимой принадлежностью к скандальному семейству чувств. Хорошо бы их не было вовсе. Познобшин медленно вышел, пересек комнату, выглянул в окно. Звон и грохот не утихали. Двое в спортивных костюмах сидели на корточках возле «жигулей», поставленных раком благодаря домкрату. Один, как заколдованный, колотил молотком по толстой короткой трубе, уложенной на коврик. Терпеливая деталь презрительно молчала, пропитанная стоицизмом до самой молекулярной решетки. Второй курил и, ободряюще крякая, подстрекал первого колошматить еще. Под липой раскорячился озабоченный дог; его владелец мрачно смотрел на кокетливый багажник автомобиля.

Брон взял чашку и выплеснул во двор остатки чая. Курильщик оглянулся на шлепок, поднял глаза. Брон стоял, неподвижный, в оконном проеме, черный на желтом. Молотобоец выпрямился, пнул и обозвал трубу. Второй отвернулся от Брона и что-то сказал. Познобшин не двигался, глядя на взорванную карусель, где упражнялись в красноречии пыльные безнадзорные волчата. Он думал, что не должен так вот сразу, не снимая дешевой рамки, предавать анафеме пейзаж. Пейзаж глубок и интересен, но только эта глубина не человечьего разумения дело. Вот если бы Брон не был человеком, то может быть, что он тогда, вполне вероятно, если не брать в расчет иные возможности, но всё же, тем не менее, однако, если попытаться распознать с тоскливой горе-колокольни, способен оказаться, при благоприятных обстоятельствах, чем черт не шутит, в некой параллельной сфере, может статься, если крупно, фантастически повезет, отличной и независимой от.

Чашка выскользнула и полетела вниз. Мелькнула, кувыркаясь, нарисованная вишенка. Познобшин автоматически отступил и сразу же об этом пожалел. Сделанный шаг был естественным, понятным, человеческим действием. Упал предмет: пустяк, и в то же время — мелкий беспорядок, виновник отходит на безопасные позиции, отгораживаясь от возможного возмущения граждан, на которых сбрасывают предметы. Милиция учит, что нельзя сбрасывать предметы на граждан. Она же утверждает, что гражданам нельзя мешать проходить. Нельзя оскорблять их достоинство. Нельзя создавать ситуации, потенциально опасные для жизни и здоровья граждан. Мусорить, черт побери, нельзя, если даже граждане остались целы и довольны. Брон, раздраженный очевидностью, читаемостью поступка, вернулся к окну. Внизу, на асфальте, белели черепки. Мастера убирали домкрат, дога спустили с поводка, и он носился по песочным дорожкам. Познобшин уставился на рекламные стенды: лунный грунт. Возвышается, тесня острые скалы, гигантская пачка «Явы», на ней — ликующий и ревущий медведь. Падает потрясенный пигмей в несерьезном американском скафандре. Рядом надпись: «Водка с вершины мира!» Брон сморщил нос: как же всё это по-людски, до чего предсказуемо. Добрался до вершины мира — и что же там, как вы думаете? Водка, чего напрасно гадать. Запел комар, и он потянулся к створке, но в ту же секунду опустил руку. Пускай споет, пускай ужалит. Разрешить кусать — оно по-человечески или уже не вполне? А если горелкой? Он всегда подозревал, что шурин не до конца человек. А может быть, о конце и говорить не приходится, потому что не было человеческого начала.

Так вполне или не вполне?

Даже если не вполне, то слишком мелко.

Что же с ним такое творится?

Может быть, он перетрудился. Устал, всё обрыдло, ничто не мило, самое времечко спать. Утром посмотрим, авось перемелется, жизнь отвлечет и нагрузит. А не отпустит, то всё равно — разве он властен что-то изменить? Волен — это сколько душе угодно, но власти — шиш.

Убийственные мысли, типовые, серийные, поточные. Первое, что приходит в голову. А надо, чтобы приходило последнее. Лучше всего — чтобы не приходило вообще. Чтобы уходило, оплеванное и поруганное.

Оставив окно как есть, он лег на диван, раздеваться не стал. Ужином погнушался, и никакого там вечернего туалета. Взрослому трезвому человеку обоссаться: по-людски? Нет, не с того он заходит края. Скотством и голодовкой проблему человечности не решить. В носках было влажно, в груди — беспокойно. С улицы доносился утробный полуосознанный мат, реже — собачий лай. Гулили далекие троллейбусы, шипел горячий пар, вскрикивали сирены. Электронный будильник светился страшным малиновым светом. Цифры бесшумно сменяли друг дружку, сосредоточенно поскрипывал потолок. Из-за соседней восьмиэтажки ударил выстрел, следом — второй.

Что же — не жить, что ли? Нет, не просите, жить пока еще хочется.

Секунды ломались в десятичном танце, носки пахли бедой. Познобшин слушал подлый комариный звон и из последних сил старался быть равнодушным к ядовитым микроскопическим инъекциям. Чтобы отвлечься, он начал гладить себя по плечам и щекам, поражаясь, насколько пуст и скучен человек. Из-под ладоней летел беспомощный шуршащий звук.

 

3

 

Накрапывал дождь. Пасмурный полдень укутался в тени. Устин Вавилосов вытер рот, покосился на мокрую дорожку и вдруг оживился.

— Ну-ка, ну-ка, ну-ка, стой!..

Придерживая панаму, он косолапо побежал по мелкому гравию. Добежав, обернулся, подмигнул Познобшину:

— Закусим!

Он нагнулся, выпрямился, взмахнул побледневшим от ужаса червем.

Брон с усталым безразличием кивнул, выпил, поискал что-то в бараньей шевелюре и стал следить за уморительным движением челюстей Устина.

— Хорошо тебе, у тебя имя диковинное, — сказал он задумчиво, однако без зависти.

Вавилосов сочно сглотнул, присел на бревнышко — маленький, кругленький, черноглазый, в мешковатой одежде. Старый телевизор, намедни, год тысяча девятьсот тридцать какой-то, носите панамы, берите сачок. Веселый ветер пропоет вам старую песню о главном.

— Зря завидуешь, я мучаюсь, — он сдвинул брови в потешной печали. — Чего ж хорошего?

— Так, — Познобшин пожал плечами. — На кой черт ты это делаешь?

— А для хохмы, — добродушно объяснил Вавилосов. — Это еще с детского сада, мы там спорили, и я много жвачек выиграл. С вкладышами. Нормальное дело — гам, и готов. Мне не трудно, к тому же это вкусно.

Брон взял бутылку, разлил.

— Ну, а еще что-нибудь можешь сделать?

— Съесть? — не понял и уточнил Устин.

— Хотя бы, — Познобшин вздохнул и чуть приподнял стакан. Вавилосов отозвался своим.

— Как-то не пробовал, — сказал он небрежно. — Зачем?

— Затем же. Для пущей оригинальности. Для вкусности.

— Да хватит, наверно.

— Считаешь?

— Ага, — Устин изменился в лице, выпил, выдохнул. В дачном сочетании с невинной и трогательной панамой он выглядел дико.

Брон посмотрел в сплошное небо.

— Везет тебе, — пробормотал он, пытаясь взглядом продавить пелену. — Я бы тоже мог… хоть целый гадюшник, если бы с пользой. Только этого мало.

— Чего мало? Пользы? — уточнил Вавилосов. Брон помолчал, потом вяло ответил:

— Надоело мне всё со страшной силой. Всё. До последней молекулы.

— Мне тоже, — понимающе кивнул тот.

— Нет, — строго поправил его Познобшин. — Я о другом. Надоело быть человеком. Сидеть на бревне человеческой жопой, жрать водку человеческим ртом, слова разные говорить — что к месту, что не к месту. Дышать надоело, ходить, смотреть, думать.

— Это депрессия, — подсказал Вавилосов. — На самом деле оно бывает не так уж плохо.

И потянулся за бутылкой.

— Я не сказал, что плохо, — возразил Брон. — Я сказал — надоело. Людям, конечно, неплохо тоже иногда бывает.

— Людям! — усмехнулся Устин, испытывая чувство непривычного, редкого высокомерия. — Ты, получается, уже не человек?

— Человек, — Брон снова вздохнул, теперь — глубоко, до дна, сооружая из праны и спирта энергетический коктейль.

— Так куда же тебе деваться?

— Никуда, наверно.

— Значит, мечтаешь.

— Мечтаю.

— О чем же?

— О другом.

— И какое оно?

— Это неважно. Вот ты, опять же, червяков жуешь. На первый взгляд — явное отличие, пусть и не первостепенное. А разобраться — тот же человек, только хромосома, небось, какая-нибудь сломалась. Накрылась к черту.

— Хромосома?

— Она.

— У меня?

— У тебя.

— И что — тебе тоже сломать?

— А зачем? Вот если бы ты новую встроил… чужую… посторонний ген, хоть от свиньи… Мне, например, хочется уже, чтобы мне свиную печень пересадили. Впрочем, нет — я буду снова человек, только со свиной печенью. А надо, чтобы как в «Мухе»: чего-то такое, после которого уже не совсем человек. Хотя бы свиньей быть с человеческой печенью, но при сознании.

— Таких и без тебя полно. Я так понимаю, что о протезах разных и говорить нечего.

— Правильно понимаешь. Даже искусственное сердце — не выход.

— Ну, выпей тогда еще.

— А я что делаю?

— Тогда прозит.

— Нет. За то, чтоб оно всё.

— Накрылось, как моя хромосома?

— Нет, пускай живет… Ладно, на небе меня поняли. Прозит!

— Всегда с нашим удовольствием.

Познобшин улегся на мокрую траву, заведя под голову руки. Вавилосов, боясь промочить свою идиотскую одежду довоенного образца, солидарно завис над товарищем — как бы полулежа.

— Помогает?

— Вряд ли. Если только вусмерть. Дело-то человечье. Короче, я не знаю пока, у меня всё только вчера началось.

Устин выпрямился, расхохотался:

— Вчера? Больно мы нежные!.. Вчера!.. Погоди до вечера, само пройдет! Муха.

— Это понос проходит к вечеру.

— Будто у тебя серьезнее.

— Ну, разумеется, ты-то ничего серьезнее не знаешь.

— Сейчас червями накормлю — ты тоже не будешь знать ничего серьезнее.

Познобшин в тоске замолчал. Устин подумал и предложил:

— Бабу найди.

— Она человек.

— А тебе кого — лошадь?

— Может быть.

— Тогда купи газету с объявлениями. Там тебе кого хочешь пришлют.

— Отъебись.

— Ну, мил человек.

Вавилосов почувствовал раздражение. Нытье Позноб-шина ему осточертело.

— Вот, опять — человек. Хоть не называй меня так!

— Не буду, не буду. Обознался.

— Там еще есть?

Устин поболтал остатком водки.

— На раз.

— Вторую возьмем?

— Почему же не взять. На службу-то завтра выйдешь?

— Посмотрим.

— Я к тому, что если не выйдешь, можешь остаться.

— Ну к дьяволу.

— Слушай, кончай. Достал.

— По рукам.

— У тебя еще руки?

Брон посмотрел на ладони с черным следом от спички на правой. Перевернул; с тыла кисти были искусаны комарами. Злобно усмехнулся:

— Молодец! Да, пока руки.

— Две?

— Восемь.

— Обойдешься четырьмя. Сейчас удвоятся, сделаем.

— Прозит.

— Чин-чин.

— Лучше?

— Забыли. Лучше?

— Сколько рук?

— Две, мистер О’Брайен.

— Продолжим.

 

4

 

Познобшин вышел на работу. Он чувствовал себя ужасно, но помнил, что это очень по-людски — мучиться похмельем, и эта мысль, против ожидания, прибавляла терпения и сил. Железного человеческого терпения, подкрепленного якобы неисчерпаемыми человеческими возможностями. Брон сунул в рот жвачку, надеясь сменить вкусовые ощущения. Призрачное разнообразие. Самообман. Чем от него пахнет — дело десятое. У него такая работа, что запаха можно не бояться.

В дирекции парка царила вялая кутерьма. Кто-то переодевался, другие завтракали, двое зависли над дисплеями никому не нужных и неуместных здесь доисторических компьютеров. Остальные били баклуши. Тихо жужжал электрический хор в составе ламп безжалостного дневного света и двух процессоров. Познобшину казалось, что и сам он подведен под рабочее напряжение — то ли помещенный в поле, то ли включенный в цепь. Его ввернули, будто пробку, но он оказался, скорее, жучком. Если вспыхнет пожар, то он станет свидетелем и участником заезженного сюжета: бунта одиночки против всех, финал предсказуем. Финал этот либо благополучный, либо трагический. Брона мутило как от первого, так и от второго. Он отворил шкафчик, вынул плечики с рабочим костюмом. От костюма круглый год пахло прелыми листьями.

Рядом разгадывали сканворд.

— Дочь баранки?..

— С юмором, смотрите. Сушка!

— С. у. ш. ка. Верно, сушка.

— Баранка — мама, а папа — хот-дог.

— С арабским соусом, да.

— Не, с кетчупом. Перетрахал целую вязанку, триппер поймал.

Скоро явился первый за сегодняшний день заказчик, и Брон, присев на стул-вертушку, встретил его холодным взглядом.

— Добрый день, — бодрый мужчина лет сорока, с редкими выгоревшими волосами, кивнул и без приглашения уселся рядом. — Я к вам вот с какой штукой.

Он достал из кейса восемь пачек листовок, похожих на банкноты. Если смотреть издалека, то можно и ошибиться.

— Мясное блюдо? — донеслось из-за спины и тут же ответило: — Азу.

— Это нужно раздать, — распевало электричество. — Желательно деткам. Это билеты сказочной лотереи «Котя-коток».

— Я сделаю, — Брон осторожно нагнул голову. Он вынул одну пачку из рук заказчика, повертел, похрустел ею и отложил в сторону. — Между прочим, вы не пробовали стрелять из пневматического пистолета по куску мыла?

Он внимательно смотрел на клиента, пытаясь предугадать реакцию.

— Пробовал, — отозвался мужчина, застегивая кейс. — Если бой хороший, то пульки застревают, и их потом трудно выковыривать. А что?

— Ничего.

— Ну, договорились, — клиент встал, улыбнулся. — До скорого, да?

— Попробуйте, — Брон не стал противиться.

— Всего вам доброго.

Познобшин провернулся и уставился на лотерейные пачки.

«Мимо», — отметил он про себя.

— Чего такой квелый? — На плечо легла пухлая ладонь Ящука. — Тяжко?

Шеф был еще не одет, но уже при гармошке.

— Есть, но терпимо, — буркнул Брон. Ящук, собравшийся было идти дальше, задержался.

«Ага, сейчас получится, — решил Познобшин. — Зацепила нестыковочка».

Маленький Ящук действительно удивился. Он привык, что Брон, когда его застигали с поличным, с похмелья, отнекивался вопреки очевидности, до последнего. В такие минуты его бывало очень жалко, и сердце Ящука переполнялось блаженством оттого, что Ящук был формально властен миловать и прощать, и он немедленно прощал, добрый человек — ему было радостно думать, что вот он кому-то помог, кого-то утешил. Бедняга боялся, что поднимется крик, и зря боялся, всё обошлось, никто не сердится, и Ящук — в первую голову. Вокруг — сплошная гармония, курлычут ангелы, с небес планирует заботливый покров. В Ящуке столько любви, что любая дирекция ему семечки; он, щедрая душа, утешит и простит, если придется, целый концерн, а то и министерство. Не говоря уж о таком пустяке, как некий По-знобшин, отдельно взятый и пристально рассмотренный-обнюханный. Он и за пивом бы сгонял, но неудобно, статус не позволяет, да к тому же можно и пострадать — ведь люди неблагодарны, что тоже, конечно, простительно.

— Присядьте, Мирон Борисович, — пригласил Брон. Ящук машинально сел.

— Я вам сейчас расскажу потрясающую вещь, — сообщил Познобшин и потянулся в исступленной, отчасти надуманной, зевоте. — Мой знакомый хирург удивил меня историей библейского царя Асы. Аса страдал неизлечимой болезнью: у него сперва отнялись ноги, а после всё поползло вверх — отказал живот, потом — руки. И помер он, ибо взыскал не Господа, а врачей. Так вот: всё это, оказывается, сущая правда. Бывает такая страшная опухоль в позвоночнике, которая вызывает именно такие симптомы. Значит, перед нами не просто легенда — всё подано так грамотно, словно списано из медицинского учебника. Сзади раздалось:

— Позади нас — многоточие… впереди нас — многоточие… хорошо с перепою мечом помахать. Слышь, придумай слово! Пропущенное.

Ящук был не дурак. Он понял, что над ним издеваются.

— Я вас не понимаю, Познобшин, — сказал он напряженно. — Почему вы вдруг рассказали мне эту историю? При чем тут библейский царь?

Кругом гудело. «Патрон, — Брон думал про Ящука. — Смазать и ввинтить лампочку».

— Не при чем, и у меня всё замечательно, — пожал он плечами. — А что не так, Мирон Борисович? Я просто рассказал. Правда, интересно? Познавательно, да?

И Брон встал. Сцепив за спиной руки, он с доброй улыбкой изучал Ящука, из которого красными лепехами попер адреналин.

— Неуместно, Мирон Борисович, я знаю, — Брон выбил из рук противника убогое копье. — Я просто так, без всякой задней мысли. Не обращайте внимания.

Теперь, когда перед ним вроде как извинились, Ящук растерялся окончательно. Он смотрел на Брона, гадая, зачем тот встал, и тут же находя тому вполне разумное объяснение: подчиненный стоит перед сидящим начальником, удивляться нечему, он сидит, а тот стоит, вот если бы наоборот, то было бы естественней. черт!

— Рать, — бросил Брон через плечо.

— Что? — спросил Ящук.

— Это я не вам. Рать!

На Брона уставились аккуратные очки. Веснушчатая рука, державшая карандаш, зависла над клеточками.

Грифель зашуршал.

С соседней табуретки квакнул смешок.

Познобшин чувствовал, как ему с каждой секундой становится легче. Неадекватно. То, что требуется: совершенно неадекватно, невпопад, но — в границах допустимого. Он кривляется на островке безопасности. Лишний шаг — и его собьют, но дальше он не пойдет, достаточно. Он только, дразнясь, занесет ногу.

— Не по-людски это, Познобшин, — уронил Ящук. И — подарил бальзамом, угадал, попал в точку.

— Надеюсь, — Брон печально улыбнулся. — Божьи руки… Если опустить руки в беспокойную воду, картинка смещается и дрожит. Как бы и чужие руки, не свои, свет преломляется в плотной среде. А им в воде непонятно, что рядом стоит большой хозяин. Так и люди — руки Создателя, опущенные в тазик. Ладошки, мнимо разделенные, не знают, что у них общий корень.

— Займитесь делом, — Ящук встал и повернулся, не желая больше никаких проникновенных бесед. — Мой вам совет: навестите медпункт. И чтобы через час были в норме.

«Я и сейчас в норме, — подумал Брон. — И не в норме. Но разве это мятеж?»

Мятежа не будет, даже если он уйдет и больше не вернется. Мятеж это когда хватают, вяжут, сажают в клетку, лечат уколами, пускают в расход, клеймят в печати. Как нелюдя. Но он не является нелюдем, нелюдь — понятие с отрицательным знаком. Нелюди режут и жгут, выедают внутренности с наружностями, насаждают насильственный интим прискорбного свойства. Так что мятеж — это сильно сказано. Лучше будет так: неоправданные действия в рамках общепринятого регламента поведения. Или норматива? Экий вздор! Внешне ничего подозрительного: нахамил шефу, неприлично держался, городил ахинею — плохо, но среди людей случается и не такое. А вот мотивы — о мотивах знает он один. Об их отсутствии. Можно и тайны не делать — сказать, как есть. Вернее, как нет. Тогда решат, что немножко того-с. И прекрасно. Вот если бы он ножиком пошел махать.

Он и не сверхчеловек. Сверхчеловек — это выше по лесенке. А ему удобнее не выше, ему желательно по соседству, параллельно. Можно на той же высоте, на одной перекладине.

Брон вздохнул и начал натягивать спецодежду: костюм кенгуру. Комбинезон в виде шкуры, голова из папье-маше. Пристегнул толстый плюшевый хвост. В его обязанности входило разгуливать по парку и зазывать прохожих на аттракционы. В качестве приманки раздавать ребятишкам леденцы. А заодно — рекламные листовки переменного содержания и пригласительные билеты.

Красное лицо Познобшина скрылось под маской.

Кенгуру вразвалочку вышел в парк.

Дальше случился скандал. Сначала кенгуру разжился в ларьке, где его давно и хорошо знали, бутылкой водки и вскоре окосел. Затем начались чудеса: в сумке, вместо леденцов и листовок, оказались гондоны. Кенгуру сообразил, что это — розыгрыш. Над ним подшутили коллеги, любители сканвордов и кроссвордов. Он невпопад обрадовался. Начал прохаживаться взад-вперед, одаривая прохожих красивыми пакетиками. Через час — когда Брону, по мнению Ящука, давно полагалось быть в норме — в дирекцию явилась недовольная мама. Она пожаловалась, что кенгуру, шатаясь, подарил ее трехлетней дочечке гадость.

Прибежал Ящук, переодетый клоуном. Он сорвал с кенгуру фальшивую морду, скрывавшую кривляющееся лицо, глупое и пьяное. Директор начал прыгать и махать руками; вместе с ним подпрыгивал гигантский бант на резиночке и постанывала расписная гармошка.

— Вон отсюда! — орал клоун, топоча зеркальными штиб-ле тами.

Он вдруг подпрыгнул особенно высоко, и из его глаз брызнули юмористические струи. Кенгуру пошлепал в раздевалку.

Потом вышел в коридор и хлопнул дверью — не сильно, в рамках дозволенного.

 

5

 

…В этот день Брон сделал много чего такого.

Он бродил по городу и неприятно поражался увиденным. Время от времени в его голову закрадывалось сомнение: люди ли ему надоели? Вокруг было столько диковин, что напрашивались две версии: либо лунатики, маскируясь под горожан, творили что-то свое, лунное, либо людей, которым осточертело быть людьми, образовалось гораздо больше, чем казалось Брону, и он не оригинален даже в этом. В частности, о том свидетельствовали необычные товары массового потребления (Брон заглянул в пару-другую магазинов и бездумно купил плащ-дождевик «Спаси и Сохрани» вкупе с «Масонскими макаронами»). Тема потянулась — длинная, как макаронина или что похуже. В скверике, отдыхая, Познобшин прочитал статью, в которой утверждалось, что отечественные макаронные изделия вредны и опасны. Они полые, с дырками, в отличие от итальянских спагетти. И, попадая в желудок, нарушают гармонию не то чакр, не то каких-то других энергетических потоков. Чакры отклоняются от предначертанного богом пути, заползают в макаронину и следуют ее изгибу. В этом отношении особенно опасны рожки и ракушки, потому что они изогнуты в одну и ту же сторону. Брон выбросил газету и поделился прочитанным с продавщицей мороженого. Та посмотрела на него, как на больного; Брон не удовлетворился эффектом, купил эскимо и отправился с ним в ближайший биотуалет, там съел.

Выйдя, он облизал пальцы и пошел на проспект смотреть парад. Познобшин так и не понял, в честь чего его затеяли, и отметил лишь, что макароны сменились десертом: подали яблоки. Бравые кони в яблоках вышагивали, теряя опять же яблоки. В продуктовом ларьке Борис Гребенщиков задумчиво напевал о наступлении яблочных дней. Ларечный бок был украшен ярким плакатом, рекламирующим «виагру». На нем были нарисованы счастливые и добрые молодцы с молодильными яблоками для пожилого папы. Рядом собирали подписи политические партии «Яблоко» и «Медведь». Брон рассеянно шмыгнул носом, подобрал бесхозную щепку, сунул в карман. Возле новенького офиса происходило торжественное натягивание разрезанной ленточки; там же Брона остановила встревоженная женщина.

— У вас есть спички? — пробормотала она, оглядываясь. — Хочу сжечь, мне тут сунули, здесь неверно написано.

Она показала Познобшину маленькое Евангелие.

— Или возьмите себе.

Брон взял книжечку, положил к щепке и отвернулся. Женщина, не испытавшая никакого облегчения, развернулась и быстро засеменила в сторону Дворца культуры.

От нечего делать, он завернул в аптеку, где долго мучил продавщицу вопросами про клизму: что она — наружное или внутреннее? Потом собрался рассказать ей про царя Асу и руки в тазу, но та сбежала и прислала вместо себя другую, смертельно страшную.

Удовлетворения не наступало. Всё та же ДНК, всё тот же опостылевший обмен веществ. Дозированное безумие было сродни анальгину, который временно снимает боль, но не устраняет ее причины. Брон плелся, потерянный, куда глаза глядят, пытаясь от нечего делать что-нибудь сформулировать. Например, русскую идею, способную объединить нацию. Не мешай заниматься своим делом! Вот хорошая идея. Не мешай, не лезь. А главное — не вникай, какое это дело. Не приведи господь!..

Мусора в карманах прибавлялось: камешки, пробки, горелые спички.

Брон завернул в пельменную и там продолжил заигрывать с нечеловеческим. Он приправил блюдо щепоткой песку, и масло, которым были облиты пельмени, похрустывало на зубах. Когда он вышел, сытый и недовольный, его внимание привлекло дорожно-транспортное происшествие. Водитель маршрутного такси зазевался, глядя на мальчишку-велосипедиста, который, словно на деле был юным демоном и знал заранее, какой объявить фокус, отпустил руль и, продолжая бешено крутить педали, молитвенно воздел руки. А белый пунктир шоссе делит шоферов на правых и левых, белых и красных. И вот пошел на брата брат. Последовал удар: машина на полном ходу врезалась в автобус дальнего следования, кативший навстречу, из водителей пошла кровь.

Познобшин, размахивая руками, пересек стенавшую улицу и вошел в маленькое кафе. Там сидела Ши — сухая, как щепка. Она пила пятую чашку кофе.

Сказав себе, что дела идут просто замечательно и с каждой минутой всё лучше и лучше, Брон плюхнулся напротив. Он нагло встретил взгляд черных пуговичных глаз, смотревших исподлобья, поверх остывающей чашки. И увидел себя со стороны: кудрявый мутноглазый жлоб, косящий под американское о’кей. Гомо сапиенс в одной из наиболее гнусных ипостасей. Спасаясь, он оторвал себе пуговицу и щелчком направил ее к соседке.

— Подарок, — объяснил Познобшин бесцветным голосом. Это для начала. Уже что-то. Уже непонятно.

Ши накрыла пуговицу шоколадной ладонью.

— Мои родители — с другой планеты, — сказала она. — Еще у меня рак.

Брон, растерявшись, отобрал у Ши чашку, отхлебнул и улыбнулся. После он подумал, что его губами воспользовался кто-то другой.

— Мы завтракали, — Ши вскинула жидкие брови, разыгрывая удивление. — Очень по-американски. Папа — в галстуке, мама — в джинсах. Тосты и джем, молоко. Они доели, а после папа печально вздохнул и сказал, что они с мамой — инопланетяне. Они раньше молчали, но вот теперь говорят. Мама стояла рядом с ним и вся сияла. Папа сообщил, что накануне их навестили маленькие зеленые человечки с огромными каплевидными глазами. И хлопнул в ладоши. Они с мамой тут же пропали, и я до сих пор не знаю, где они. На столе осталась посуда, утренняя газета. Папин пиджак висел на спинке стула, а мамин передник был аккуратно сложен и лежал на полочке, которая у нас над мойкой.

Брон осторожно оглянулся на выход. Еще убьет. Мало ли что ему не по нутру — он остается человеком, и не желает болеть, умирать, подвергаться побоям, сидеть в тюрьме или в сумасшедшем доме; он стоит, как стоял, на островке безопасности с занесенной ногой. Мимо летят маршрутки и автобусы. В голове мелькнула мысль, что нужно пойти к стойке и что-нибудь взять, чтобы не выглядеть нелепым, хотя именно нелепым он и собирался быть.

— Остыл? Решил удрать? — Ши вновь поднесла чашку к сморщенным, как горелая фольга, губам.

Собравшись с духом, Брон смешно наморщил нос и повел плечами. Это будет его прощальный жест. Если события начнут разворачиваться, он быстро уйдет от греха подальше.

— Я не кусаюсь, — Ши, не мигая, смотрела на него. — И никому нет до нас дела. Сиди и не дрожи.

Познобшин помолчал, потом вполне по-человечески протянул руку и представился:

— Брон.

— Ши, — та без интереса подержала двумя пальцами его кисть. — Скучаешь?

— Не без того. Хотите выпить?

— Нет, — покачала головой Ши. — Ты иди, бери, на меня не оглядывайся. И вообще наплюй на всех. Это все не люди, это то, что от них осталось. Набор жестов и слов, и ничего больше. Святой Грааль потерян — может, растворился в желудках, может — высрали.

— Ты придуриваешься, — Брон откинулся на спинку стула. — Я понял. Мелкая злоба на маму с папой, мелкие гадости. И большая проблема со здоровьем.

— Это уж мое дело, — усмехнулась Ши. — Мне всё равно, как ты считаешь. Я сама с собой разберусь. Как-никак, я дочка инопланетян.

— У тебя довольно жалкое амплуа, — заметил Позноб-шин. — Вот мне, к примеру, не хочется быть человеком. И всё. Это довольно неопределенная претензия. Ты не находишь, что в неопределенности больше вкуса, изысканности?

Ши обреченно вздохнула.

— Как меня достало — всё объяснять, кто бы знал. Ты уши мыл? Я не инопланетянка, я дочь инопланетян. Слушать надо внимательно. Мои родители с виду были совершенными людьми. Это они считали, что превратились в пришельцев. Я же говорила: зеленые человечки с каплевидными глазами. Явились и что-то проделали. Возможно, брали их к себе на тарелку давным-давно, скрещивали там, изучали. Потом родилась я, они и меня изучали. А папа с мамой постепенно менялись, пока… Боже правый — кому я это рассказываю? Что ты там сартикулировал? Человеком надоело быть? Ну-ну. Много бы я дала, чтобы быть человеком. Но, — она подняла худой, узловатый палец, — настоящим, всамделишным человеком, с начинкой. А не как эти. — Она махнула в зал.

Сердце Брона на секунду замерло. Ему вдруг показалось, что Ши может говорить правду. В следующее мгновение он уже этому не верил, но ощущал нечистое влечение к фигуре, сгорбившейся напротив и больше похожей на головешку, чем на женщину. Он понял, что о лучшем не мог и мечтать: сойтись не с человеком, но черт-те с кем. Готовый кузов для груздя. Шершавый борт, обугленные доски, столбнячные занозы, мышиный помет. Брезент, усыпанный опилками.

— Мечтаешь отыскать Грааль? — спросил он, просто чтобы спросить.

— У меня уже есть, — хохотнула Ши и допила чашку до дна. — Мой собственный Грааль. Жгучая темная субстанция, которая густеет, затвердевает в хитиновую оболочку. Выпрастываются клешни, гуляют усы… ам! Рак — вот мой Грааль.

— Ты что — обследовалась, что так говоришь?

— Не надо мне никаких обследований, я и без них знаю. Разве по мне не видно?

— Ну. — Брон неуверенно поерзал на стуле. Он не стремился успокоить и разубедить собеседницу, еще чего — он говорил, как думал. — Может, у тебя просто конституция такая, или гастрит. Мало ешь, много куришь.

Вместо ответа Ши набрала в плоскую грудь воздуха, закашлялась, склонилась над опустевшей чашкой. Приоткрыв рот, слила по бурой от кофейной гущи стенке алую слюну.

— Грааль, — проскрипела она удушливым скрипом, будто наглаживала воздушный шарик — до судорог, зуда и тошноты. Потом поболтала чашкой и проглотила черную смесь.

— Я тебя обманула, — сказала Ши. — Человеком я тоже не хочу быть. Я никем не хочу. Возможно, чем. Скажем, каким-нибудь процессом. или содержанием. Но только не формой.

Она лукаво посмотрела на Познобшина.

Брон почувствовал сладостный и жуткий спазм в животе.

— Давай все-таки выпьем, — предложил он снова. — Кажется, мне сегодня повезло.

И ему снова померещилось, что за него разговаривает кто-то другой.

— Клеишь меня? — уже равнодушно осведомилась Ши.

— Пока не знаю.

— Но это человеческое занятие, не находишь? И даже очень.

— Нахожу. Но теперь начинаю верить, что не всегда.

— То есть?

— Ты же дочка инопланетян. Не каждому человеку захочется клеить.

— Ну, конечно! — рассмеялась Ши. — Плохо ты знаешь людей. Им, бывает, хочется такого. А за кадром — будни. Копни где хочешь, и штык лопаты рано или поздно звякнет, напоровшись на ларец. Откроешь, а там. засохшая роза и пачка гондонов. Ничего высокого. Великая любовь Ромео и Джульетты продолжалась шесть дней. Максимум семь, не помню. Ты об этом знаешь?

Брон отрицательно покачал головой.

— Вот знай. А до нее была другая, столь же пылкая, но Ромео угораздило стать с подветренной стороны, он нюхнул, и — помчался, позабыв, что было. А Гамлет был тучен. Боров со шпагой, обиженный на мир жиртрест. Детская злоба, разрядившаяся в пух и прах. А Тристан. В комментариях к Мэлори говорится, что имя его происходит вовсе не от triste. Никакого он не «горестного рождения». Оно произошла от Drostan, так звали пиктских «царьков». Дро-стан и Изольда — так-то вернее, да? Мне нравится.

— Ты говоришь, словно в чем-то меня разубеждаешь, — сказал Брон. — Это лишнее. Мне нет дела до Тристана и Гамлета. Они люди, да еще придуманные, плоские. И на хрен мне твои гадости. Плевать я хотел и на гадости, и на радости. Мне хочется другого — понимаешь? Где разницы не будет.

— Еще как понимаю. Но гадость засасывает, согласен? Если ты заблудился, то рано или поздно тебя вместе с прочим дерьмом прибьет. куда надо.

— Ну, всё может быть. Но я надеюсь на везенье. Как повезло Робинзону Крузо. Необитаемые острова еще встречаются.

Ши достала из нагрудного кармана мягкую болгарскую отраву, щелкнула зажигалкой.

— Придется поискать, — заметила она, выпуская дым и довершая в себе сходство с тлеющей головней. — Если не раздумал, возьми мне чего-нибудь.

— Ага, — кивнул Брон. — Почему ты — Ши? Прозвище?

— Ши — это английское местоимение. И еще всякое прочее. Шейла, Шарлотта, Ширли. Шигелла, шизофрения, шит, шимпанзе. Нечто вроде ускользающего определения.

— А на самом деле?

— Я не знаю никакого на самом деле. Это самое дело может означать всё, что угодно, в том числе и Ши. По-моему, ты увлекся и кое о чем забыл.

— Типа?

— Ведешь себя, как человек.

— Веду. Я пока и есть человек. За неимением гербовой пишем на простой.

Ши зашлась в приступе надсадного кашля. Лоб сморщился, брови сошлись, из глубины зрачков будто вытолк-нулось ближе к свету что-то еще более темное. Сквозь скулы проступило бархатное пламя.

— У нас есть немного времени в запасе, — сообщила она, отдышавшись и разглядывая мокрую ладонь. Вулкан плевался кипящей кровью. — Месяца два. Куда мы пойдем?

 

  1. Город

 

«…Многие, многие возможности. До великой блудницы не дотянули, просто даем.

Шурин, я надеюсь, что не увижу тебя никогда. Кабель, по которому к тебе поступает мое питательное воображение, перерезан. Теперь, хранимый диким и лютым людом, ты одичаешь бесповоротно. Ты будешь шастать по лесу, всё более уверенно петляя и путая след, будешь метить территорию едкими струями. Скоро ты подцепишь сап или ящур и станешь, поправившись, еще здоровее. Впереди у тебя — освежающий бруцеллез, паразиты под шкурой, зимняя спячка, тревожная луна.

.Возвращаюсь, предвкушая коллективное творчество. Мой вклад ничтожен. Необитаемые острова потому и пустынны, что суть фантазии одиноких романтиков. А здесь владычествует слово, повторенное на многие лады. Шепотом, в голос, спьяну, сдуру, во славу, в погибель, с печалью, с восторгом, сквозь зубы, сквозь пальцы и вскользь. Лягушачий хор, кошачий концерт, я подтягиваю. Музыка и слова народные, мне остается римейк. Гимн, обязательный к исполнению, навязанный мотив. Слушаем стоя, слушаем на ходу.

Мотаем версты, облегченно сбрасывая балласт: другие версты с их пустынными полями, ловчими кафе и автозаправочными станциями. Общее дыхание будто учащается в преддверии Тосно и Колпино, но воздуха уже не хватает. Тонкий бензин распылен в вечерней атмосфере. В небе проступает звездная сыпь, зреет бледный лунный волдырь. Ненавязчивая разбавленная луна как условие существования, горные цепи — как грязь на немытом лице.

Я закрываю глаза. Можно не смотреть, сознаться в лунатизме и бродить по улицам, додумывая всякую всячину — ничто не изменится, никто не заметит. Слабый дымок подозрительных благовоний. Можно отдыхать, а то и вовсе испаряться. В городе водятся серьезные фантазеры. Они сообщают совместному блюду особенный пикантный аромат. Определить, из какого сортира надерганы специи, можно только разжевав до кашицы. А так, в разогретом виде, имеем нечто вроде шавермы: ввел в рацион, заплатил, сожрал, покачал головой и отправился, перенасытившись, дальше. Вообще, он чернеет, любимый город. Спит неспокойно, вообще не спит: контролирует. Не бреется, зарос, как шимпанзе, наел цветастое брюшко. Я не исключаю, что ему просто надоело быть городом, он осторожно пробует что-то еще. Процесс и содержание вместо формы, истечение астральной зелени.

…Героические врата, интуристы, витрины. Въезжая, помни о подвиге. Каменные знамена, каменные лица, каменные сердца. Вот и первый неизвестный солдат: ленточки, ограждения. Прогуливается бронежилет, летняя форма одежды. Размахивает полосатой палкой. Боец, одетый в толстый пиджак, лежит головой на поребрике. Рубиновая лужа. Солипсисты столпились, смотрят, что получилось. Получился вездеход в пробоинах. Останься он в ГВН и катайся там вволю, остался бы и цел.

Шурин ведет себя так, будто ему известна некая альтернатива.

Шмыгая носом, подчищает благодать хлебушком.

На самом деле всё не так. Просто не востребовано сознание. Оно ведь у него национальное-колоритное, предлагает задаром лесную дремучую дурь, а здесь всем надоело, все потихоньку тренируются, разминаются, готовясь к большому скачку.

Интеграл, функция от функции. Когда-то — да, когда-то глянешь за фасад — и пусто. Шпиль, зеленая вода, крестьянские кости, вьюжная манка. Теперь пустота-нагота прикрылась ведьминой фатой, и всё не так явно: под обложкой — тот самый туберкулезный фасад, пусть сырой и гнилой, но худо-бедно реальный. Пустота вытесняется, уходит вглубь. Возможно, ее уже нет, всё переполнено и скоро поползет через край.

В каналах плодятся сладковатые тайны. Блаженствуют странные личинки, взаимодействуют вещества. Вечерами грохочут развесистые петарды, соблазняя авторитетный тротил, который нет-нет, да вмешается и скажет свое веское слово. Рабочий лунатизм. Люди, питаясь живым солнечным светом, не могут, однако, смотреть на Солнце. Их светило — Луна. На нее смотреть не больно. Лунатизм органичен и свойсвинен от природы, а нынче дела обернулись к тому, что он остался в одиночестве, подавив остальные качества, и начал расти. Сомнамбулы практикуют определенное поведение, как выражаются бихевиористы-протестанты. Интересно, сколько поколений назад надо отсчитать, чтобы добраться до солнечного зайчика? Как бы не до нуля. Во время оно что-то вынули, подменили Грааль, наклали гору джема или хуже. Интересно — просыпаюсь я или засыпаю глубже? Что в моих грезах — вторжение дня или ночь заглубляет колодец, как холодный кессон?

Им, к примеру, нравятся белые ночи. Ну, правильно, что нравятся, потому что красиво. Поведение оправдано. Солнце с Луной добазарились: трахнули «балтики», светят на паях. Плеск волн, чью свежесть можно признать лишь ради того, чтоб отвязались восторженные апологеты. В глубинах вод плывут татуированные туши; им снятся ржавые сны про бронзу и медь. Суровый Свинкс. Пролет моста — будто синий кит, поднявшийся на дыбы. Холодные «фонари по-британски» распространяют лунный свет. Много зеленых утопленников на постаментах. Блев, серпантин, пластиковые стаканы, легкие короткие юбочки. Ветерок подсушивает прокладки. Казино, играя пальцами, переливаются огнями. Дутые перстни, вольное мочилово. Толстый цыган, обнюхивая позлащенные ручки, отдыхает от трудов.

Высокий ангел тоже позлащен проказой. Меж пьяными проходит незнакомка — знакомься, веди, люби, пеняй на себя.

Мчится катер: это вольности святой апофеоз. В нем играет нечто сексуальное: вот эту, эту позу еще попробуем, этот ракурс, вот этак полюбуемся, вот где будут у нас панорамы и силуэты. Для пресыщенных импотентов — карета с кучером, подмалеванная лошадка, деликатный навоз.

То и дело воют сирены, словно сами по себе. Зачем — не понятно. Проехать — проезжай, места много; пугнуть кого, кто бьет ногами — так только что пугнете, убежит, исчезнет, растает. К ним подключается частная охранная сигнализация. «Мерседесы» и джипы начинают подпрыгивать стальными жабами, испуская непристойные звуки, будто захваченные врасплох острым кишечным заболеванием. Беря пример со своих владельцев, они не смущаются. Такое дело, брат — мы тут раскорячились. Проходи, не порти ландшафт. Кронштадт не виден, но вспоминается на ура — солипсисты вправе испытывать краснознаменную гордость. Другие солипсисты — те, что живут и творят на этом воображаемом острове — знать не знают, что ими гордятся. Недавно Боря Питон и Вова Типун сказали: «мы из Кронштадта» и попытались продать колумбийским наркобаронам подводную лодку. Виват!..

Шаг влево, шаг вправо — ГВН, однако.

Лишь проторенные дорожки сравнительно безопасны.

НЛО над крышами: в них тычут пальцами, скалятся и хлопают женщин по кожзаменителю.

Йети машет из Крестов снежной рукой, приветствует.

Джек-пот, большая-маленькая.

Стенька Разин, чудотворец, воскрес и явился, пересел на колеса. Усмехается в дикую бороду, прикидываясь слабоалкогольным напитком. Гонит волну за волной, волны набегают, пенятся. Челны-челноки качаются, перегруженные турецким барахлом.

С частной квартиры удрала змея.

Ползет через двор, осваивается. Черная кошка, выгнув спину и прижав уши, шипит на встревоженную рептилию: «Шшш-шшшшиии!..»

 

7

 

— Очень приятно, — Вавилосов церемонно кивнул, приглашая в дом. Вишневый сад после вчерашнего дождя. Ши недовольно подтолкнула Брона, и тот вошел, не успев подумать про сад.

— У меня есть замечательный фильм, — ворковал Вави-лосов. — Останетесь довольны. Триллер и саспенс. Больной СПИДом заблудился в лесу штата Мэн, а там на него напал медведь. Они подрались, медведь его задрал и заразился. И стал людоедствовать, заразный, всех кусал. К тому же этот медведь еще и гомосексуалист.

— Тьфу, видиот, — сплюнул Познобшин. — Ну где, где ты это нашел?

Ши сбросила ему на руки плащ цвета зрелой болотной сыроежки.

— Не ругайся, — сказала она строго. — Должно быть, хороший фильм.

Вавилосов тем временем гостеприимно метался, изображая нечто невозможное. Он плескал руками, прикладывал руку ко лбу — как будто в полупорыве, с отведенной ногой, хватался за обидчивую панаму, возводил очи горе. Метнувшись в дальнюю комнату, завел старинный патефон, и вскоре сквозь трескучее небытие прорвался сладкий средиземноморский тенор. Бурые тени с уютной солидностью разлеглись по углам и задымили пыльным кальяном. Телевизор вспыхнул и погас, Вавилосов забулькал напитками.

Ши стояла в прихожей, осматриваясь. Коснулась пальцем отсыревшей рейки, провела, осторожно лизнула. Брон, который в загородном доме Вавилосова чувствовал себя уверенно и спокойно, сейчас переминался с ноги на ногу. Никакое поведение не шло на ум — ни приличное, ни безумное. Вакуум, досада, унылые мечты, озноб. Броуновское частичное существование.

Впервые за три дня они покинули его квартиру. Брон плохо помнил подробности, всё обернулось едким невесомым паром, растекшимся в полутьме. И рак засел. Оказалось, что это короткое слово на самом деле отражает некую цепкость, жадность до ассоциаций. Главный прототип, однако, почти не представлялся; Познобшина не волновали клешни и усы, он лишь по-рачьи таращил глаза, когда трудился над распростертой Ши — работал исступленно, всухую, как будто кто-то высыпал ему в задницу полный совок раскаленных угольев. Из-за частых толчков рот Ши время от времени переполнялся кровью, и ее ровное хриплое дыхание прерывалось щелкающим глотком. Брон обливался потом; он доказывал себе, что сделал правильный выбор. В происходящем было что-то нечеловеческое — как ужасное, так и прекрасное. С одной стороны, он делал противоестественную вещь, сливаясь с человеком, который готов покинуть островок безопасности и уже занес над могилой ногу. Этим Брон наверняка себе вредил, поскольку добровольно пропитывался чистейшей смертью: примесей и консервантов нет, голый экстракт, рекомендуется употребить до наступления даты на упаковке. Всматриваясь в шершавую упаковку, Брон читал, что продукту осталось совсем немного. С другой стороны, свершался противоположный процесс: силы Брона, воплощенные в вещественном семени, таяли с каждым часом, сгорая в бездонной топке Ши. Он помогал ей, делился с ней, прибавлял к гарантийному сроку секунды и минуты, и в этом была мрачная, величественная красота. В те мгновения, когда его сознание прояснялось, Познобшин тщился угадать, сколь много в такой красоте внечеловеческого, несвойственного смертным. Странные мысли, мешаясь со странными чувствами, дарили надежду. Ши переворачивалась, и наступил момент, когда Брон, захваченный этим раком в квадрате, почувствовал, что сам он — тоже рак, но не тот, которого варят и трескают с пивом, хотя параллели возможны и здесь, а голая болезнь, бестелесный процесс, пожирающий Ши: не просто не человек, но даже не микроб и не вирус. Он сразу понял, что это — подлинное, и жалкие нелепости вроде мыльных расстрелов, библейских царей и сдуру оторванных пуговиц предстали перед ним в своей полной несостоятельности. Эта фантазия возбудила Брона так сильно, что он пришел в запредельное неистовство и не знал, извиваясь, чего ему больше хотелось — одарить ли Ши сверхъестественным подарком или спалить ее заживо по квадратному дюйму в минуту. Та, похоже, догадалась о его необычных видениях и ни с того ни с сего завыла долгим, монотонным воем так, что нельзя было понять, от удовольствия это происходит или от ужаса. Она укусила Брона в щеку, и он лишь после осознал, что укус пришелся на внутреннюю сторону. «То-то же, — свистел ему в ухо шепот Ши, — то-то же, то-то же». Простыни пахли поджарой псиной. Брон зажмурился, приоткрыл рот и продолжил, что делал, с утроенной силой. «У меня злая болячка, настоящая, — бормотала Ши, откидываясь на расплющенную подушку и вертя липкой головой. — Клубок примитивных, агрессивных клеток… Они чем проще, тем злее… размножаются, как бешеные, только и умеют… А эти зеленые — они с Луны… Я сразу поняла, они только тут такие, а там их не видно, там они настоящие. Предки теперь тоже с ними. « Она запрокинулась, глядя на бледный диск за окном. Брон, не останавливаясь, проследил за ее взглядом, и Луна показалась ему похожей на панаму Вавилосова, которую тот, наконец, снял и повесил в прихожей на гвоздь.

— Выпьете? — с надеждой осведомился Вавилосов.

— По чуть-чуть, — улыбнулась ему Ши. — Говори мне «ты». Брон подошел к окну, отвел увесистую штору. В саду

было сыро; по ту сторону калитки сидел на лавочке угрюмый мужик, одетый, как бомж. Он и был, наверное, бомж, пришел издалека, откровенно устал. Меж ног его торчал корявый посох, изъеденный невидимым жучком; плащ был цвета то ли рыжего, то ли сиреневого. Он, словно кого-то поджидая, смотрел вправо, где пролегала пролегомена дороги, и Брон имел возможность разглядеть его в профиль. Голова странника была втянута в широченные плечи; вязаная шапочка, отяжелевшая от сложной влажности, надвинута на глаза; бурые заросшие щеки рассудительно надуты, толстые губы чуть выпячены в недовольной задумчивости. В окружении трав и цветов он казался забытой ржавой балясиной. Познобшин подумал, что солипсисты из глубинки, промышляя, не преминули бы украсть такую ценную вещь ради общей хозяйственной пользы, и неосторожный бомж превратился бы в шатун для провинциального механизма.

Тенор вкрадчиво стелился по пыльному полу, заползая в карманы, за шиворот, за пазуху, под кожу. Устин, шурша просторными штанами социалистического образца, принес поднос. Ши перевесила ветошь, лежавшую в кресле, на спинку, развалилась и лениво взяла печенье, на котором выступили язвочки изюма.

— Там расселся какой-то урод, — сообщил Брон и повернулся к Вавилосову. — Шугануть, пока не спер чего?

Вавилосов добродушно глянул в окно.

— Божий человек, — усмехнулся он. — Лица не видно из-за ящика.

Действительно: теперь скиталец смотрел прямо перед собой, приложившись затылком к синему почтовому ящику.

— Вынесу рюмку, — расчувствовался дачевладелец.

— Не надо, он здесь выпьет, — возразила Ши. — Это один из гостей.

— Этот?! — ужаснулся Вавилосов, лишаясь всякого добродушия, да и Брон испытал неприятное чувство. Он понимал, что следует верной дорогой, однако избыток мерзости, сопровождавшей его в пути, нет-нет, да и действовал на нервы. Познобшин по-прежнему не был уверен в том, что преодоление в себе человеческого должно быть непременно связано с запредельной гадостью.

— А что такого? — удивилась Ши. — Это Выморков, он же Брат Ужас. Я познакомилась с ним в переходе метро, он там просил подаяние. Прибыл из провинции; бежал от родных мест после того, как менты разгромили секту, в которой он состоял. У них там были странные представления: молились какому-то кровавому чудовищу, головы рубили. А может быть, и не чудовищу, потому что Брат говорил о каком-то потеке краски на косяке. Этот потек напоминал лицо. Я поняла из его рассказа, что они всей деревней чем-то отравились и спятили.

Брон озадаченно почесал подбородок. Запущенный, небритый три дня, он сам походил на черта.

— Ну и зачем он нам нужен, со своим покровителем? Ши укоризненно покачала головой.

— Поди-ка сюда, — приказала она. — Ближе. Еще ближе. Дай ухо.

Ногти впились в хрящ, бедный мясом; Брон сделал танцевальное движение.

— Слушай мудрую мамочку, — прошелестела Ши. — Не будь снобом. Выморков изверился, устал, его ничто не греет. Идол, которому он поклонялся, жаден и глуп. Он требует поножовщины и мужеложства. Выморков пытался вести агитацию в городе, но его поймали и предупредили, что если он еще хоть раз откроет рот. короче, он совсем упал духом. Голодает, побирается, ест крыс и собак — что ему за радость быть человеком?

— Я не против, — начал оправдываться Брон. — Просто я думал, что изгои изгоям рознь. Почему непременно опустившиеся сектанты? Почему не гений какой-нибудь непризнанный, светлый?

— Потому что гению хорошо, пускай его и гонят отовсюду. Гений с таким, как ты, из одного стакана не выпьет.

Кашлянул Вавилосов, о котором забыли.

— Милостивые государи, — пролепетал он тревожно. — Я, соглашаясь вас принять, не рассчитывал.

Он покосился на окно, за которым Выморков уже беседовал с незнакомым мужчиной лет тридцати пяти, совершенно седым. Мужчина привалился к забору и говорил отрывисто, односложно; губы же Выморкова двигались веско и степенно.

— Вот и Горобиц, — равнодушно заметила Ши, не обращая внимания на Устина. — Глубоко травмированный человек. Он бы рад остаться человеком, но кое-что увидел. однажды ему кое-что показали. кто он такой там, внутри. какой он человек, какие все люди.

— Что — тоже с Луны? — осведомился Познобшин.

— Нет, отсюда. Но он, конечно, предпочел бы Луну. Вавилосов стоял с потерянным видом. Тенор пел. Устину вдруг показалось, что он больше не властен ни над патефоном, ни над самим домом. Ему почудилось, что пришли настоящие хозяева. В следующую секунду он хотел возмутиться, но передумал. Его тянуло к Ши. Знаки, которые она ему делала, не оставляли никаких сомнений. Устин краснел, испытывая странную гадливость, от чего вожделение только нарастало. И он, как ни старался, не мог угадать дальнейшего развития событий. Мысли его зациклились на свальном грехе — дальше этого фантазия Вавилосова не шла. Но емухватало и свального греха; два эти слова кружились каруселью в голове, расшвыривая прочие мысли. Цельной картины не возникало — какие-то плоские черно-белые фигуры, катающиеся клубком, в котором сливаются лица.

Выморков тяжело поднялся, повернулся к лесу задом, а к дому передом, и замер, неприятно улыбаясь. Седой Горобиц бросил взгляд на часы и позвонил в звонок.

Ши булькнула, выплюнула на ладонь кровь и прищурилась.

— Это мои друзья, — обратилась она к Вавилосову капризным голосом. Но черные глаза глядели весело. Устин увидел, как она, тайком от Брона, подносит палец к губам. — Впусти их. Сейчас же.

Когда покладистый Устин, повинуясь, пошел открывать, Ши выложила на скатерть колоду карт, пятьдесят четыре штуки, и выбросила джокера под стол.

 

8

 

…Нависая над столом вонючей глыбой, Выморков чинно отпил из блюдца и спросил:

— Что за ягода?

— Гонобобель, — немедленно ответил Вавилосов.

— Похвально, — пробасил пилигрим и покрыл вареньем огромный ломоть ржаного хлеба.

Брон поежился, следя, как исчезает в бороде приторный бутерброд. Рваная краюха, похожая на богато разукрашенную похоронную ладью, нырнула в грот, жадный до жертвенных подношений.

Устин занес над стопкой купеческий графинчик, но Вы-морков прикрыл ее медвежьей лапой.

— Не употребляю, — сказал он рассеянно, привлеченный вареньями и соленьями.

Ши ковыряла вилкой кусок зловонного, очень дорогого сыра.

— Что, Брат Ужас, — усмехнулась она, — плохо твое дело?

— Угу, — кивнул тот, склоняясь над тарелкой.

— А что же твой небесный покровитель — молчит?

— Молчит, — прогудел Брат Ужас. — Мне бы каплю его силы… Бедный я человек!.. Но все мы изменимся.

Тем временем Брон стал говорить с третьим гостем, явившимся только что. Это был невзрачный молодой человек, чрезвычайно подтянутый и аккуратный. У него было очень бледное одутловатое лицо с узким, почти безгубым ртом; человек назвался фамилией: Холомьев.

— По-моему, я где-то вас видел, — задумался Познобшин, вертя тупой столовый нож.

— Это вполне вероятно, — с готовностью отозвался Холомьев. Он очень четко произносил слова, будто перебирал репчатый лук. — Наверно, во время рейда. Я исходил этот пропащий город вдоль и поперек.

— Во время рейда? — не понял Брон. — Вы дружинник? Но мне казалось, что дружинники уже.

Ши вмешалась в разговор:

— На нем наверняка была форма, вспомни. Гимнастерка, сапоги и нарукавная повязка.

Брон ударил себя по лбу:

— Точно!.. Такая красная с черным… Я еще подумал, что какая-то новая партия.

— Пока еще нет, — сказал Холомьев строго и коснулся узла галстука как бы с желанием ослабить, но узел остался, как был.

— Я тебе скажу, — Ши допила остатки из стакана и закурила. — Он был членом организации, которая утверждает жизнь активным способом. Забавно, что аббревиатура тоже звучит как «ужас», — она покосилась на Брата Ужаса по фамилии Выморков, который важно хлебал чай. — Они объявили войну мертвецам, а заодно и всему, что с ними связано — похоронным конторам, церковным обрядам, кладбищам. перспективное выходило дело, да?

— Перспективное, — охотно подтвердил Холомьев. — Но половинчатое.

— То есть?

— Я от них ушел, — вздохнул молодой человек, беря двумя пальцами соленую соломку. Откусив, он озабоченно уставился вдаль. — Во первых, к смерти, которую они честят на все лады, приводит именно жизнь. Так что жизнь мне тоже разонравилась. Я хотел бы сделаться энергетическим процессом. бесплотной силой. пустые мечты, я знаю, но. — Холомьев развел руками.

Брон внимательно слушал. Молодой человек повторял слова Ши. Процесс, и только процесс. Не бренный носитель, но перводвигатель — пусть не самый-самый, пусть дериват.

— А во-вторых, — продолжал Холомьев, — они там стали трупы есть, так у меня аллергия выявилась. Пошел прыщами, чесался. ну и ушел от них. Наладил отвальную, сдал обмундирование.

— Что вы казнитесь, вы и так процесс, — вклинился в беседу седой Горобиц, до сих пор молчавший. Он волновался. — Вы знаете, что там у вас внутри на самом деле? знаете?

— Ну, что? — насмешливо воззрился на него Холомьев.

— Там… там увидите, не дай бог, что, — Горобиц стал заикаться и сразу вслед за этим густо и мелко задрожал.

— Лапа, посиди тихо, — Ши коснулась его плеча, и Брон дико взревновал. Его раздражало, что Ши была на короткой ноге со всем этим. Он задумался, подбирая слово. Присутствие Выморкова подбивало определить их как сброд, хотя и Холомьев, и Горобиц выглядели вполне прилично. Ши выпустила струйку теплого дыма и знаком велела Вавилосову наполнить рюмки:

— Не трожьте лапу, — попросила она. — Его напугали в доме с привидениями, дали заглянуть в волшебное зеркало. Он долго лечился — да, лапа? Естественно, зря. Его друзья, что с ним ходили, — те вообще наглотались колес, померли. На Волково кладбище свезли.

— Да? — заинтересовался Холомьев. — Что-то я такое припоминаю… Двойное самоубийство, правильно?

Горобиц судорожно кивнул и схватился за рюмку.

— Вот, — удовлетворенно хлопнул Холомьев ладонью, — помню. Взяли мы с группой заступы, краску, лом.

Вавилосов застыл с графином в руке.

— Что стоишь? — Ши притворно нахмурилась, топнула острой ножкой. — Разливай! Сейчас играть сядем.

Устин помотал головой.

— Да так что-то… Ну, qui prosit?

Холомьев взял на вилку маринада и повернулся к Брону:

— Я слышал, вам надоели некоторые вещи, — сказал он доброжелательно.

Брон медленно кивнул, не решаясь откровенничать.

— Облегчи душу, пархатый, — прогудел Выморков. — По-лучшает.

Познобшин схватился за кудри и приподнялся, однако Ши его осадила, напомнив:

— Что за обиды? Надоело, так надоело. Или соврал?.. Метнув в сторону незадачливого миссионера возмущенный взгляд, Брон сел и буркнул:

— Ладно. Но если каждый.

— И что же конкретно? — перебил его Холомьев во избежание ссоры. — Я имею в виду — надоело?

Тот задумался, посидел некоторое время молча, а после сказал:

— Спрашиваете, что?.. Ну, конкретно, так конкретно. Набрал в грудь воздуха и начал перечислять:

— Руки, ноги, пальцы, язык, дыхательное горло, коленные чашечки. Мысли, планы, тревоги, мечты, заботы, догадки, надежды, воспоминания. Бульвары, парки, набережные, челны, пароходы, самосвалы, автовокзалы. Николаи, Антонины, Вероники, Севастьяны, Александры, Юрии, По-знобшины и Ящуки. Доги, медведи, бараны, стрекозы. Города, поселки, ГВНы, Обрыни, Азия, Африка, Антарктида. Сумерки, рассветы, приливы, луна.

Выморков внезапно начал отбивать ритм, похлопывая в ладоши. Затем к нему присоединился Горобиц, а вслед за ним и остальные. Темп нарастал, и вместе с ним частил Познобшин, всё больше забирая вверх:

— Кварки, квазары, атомы, протоны, белковые цепи, биотоки, амплитуды, симулякры, логарифмы, килобайты, силлогизмы, макролиды.

— Стоп! — ударила Ши. — Достаточно, все довольны. Она отбросила прядь ломких волос, перечеркнувшую бескровное лицо на манер трещины, пересекающей мертвое зеркало, и объявила:

— Давайте начнем игру.

— М-мм! — замахал руками Вавилосов и приглашающим жестом обвел стол. — Может, чуть позже? Смотрите, сколько еще всего.

— Нет, сейчас, — отрезала Ши. — Иначе все нажрутся. Один Брат Ужас останется в уме.

Устин погрустнел и поскучнел.

— А почему обязательно играть? — осведомился Брон, не отдышавшись после считалки. — Я, если что, только в дурака.

— И отлично, все будут в дурака, — пожала острыми плечами Ши. — Глупый, это что-то вроде пролога, увертюры. У нас будет нечто похожее на психотерапевтическую группу, потому что мы все нуждаемся в исцелении. Постепенно раскачаем лодку — и в добрый час!..

— Изменимся? — с надеждой вскинулся Выморков.

— Попробуем, — предупредительно возразила Ши. — Если долго что-то изображать, то и не заметишь, как оно прирастет. Мы попытаемся не быть людьми. Ну, понарошку. И на это будем играть.

— А кем же мы будем? — встревожился Вавилосов.

— Вот это и будет первой ставкой. Что, в штаны наложил?

Устин машинально пощупал брючину и плюнул, спохватившись.

— Плоская шутка. Конечно, я тоже сыграю.

Брон вдруг заметил, что патефон давно уже молчит. В доме хозяйничали вороватые шорохи и скрипы. Круглый стол разгорался ярким пятном.

Ши взяла в руки колоду.

— Интересные карты, — Холомьев прищурился. Рубашки карт были расписаны подозрительными многогранниками вперемешку с иероглифами. В роли валетов, королей и дам выступали свирепые медведи, коронованные грифы и ундины с порочными глазами; ниже глаз их лица были скрыты чадрой.

— Откуда они?

— Не помню. Наверно, в электричке всучили. Штучная работа.

Ши начала сдавать.

— Кажд