Бутман и Гробин

Участковый терапевт Гробин купил себе гироскутер.

Гробин был тучен, немолод, и ходить на работу ему было тяжеловато, а ездить наземным и подземным транспортом – накладно. Он посидел, посчитал и сделал вывод, что это разовое вложение окупится сторицей. Гироскутер он выбрал самый дешевый, простенький. Продавец настойчиво советовал ему приобрести сегвей – такую же полезную вещь, но с рулевым столбом, однако Гробин отказался.

— Тогда берите моноколесо, — буркнул продавец, безошибочно угадав в Гробине человека прижимистого.

Тут уже Гробину стало обидно. Он проработал много лет и, слава богу, гироскутер-то заслужил. Поджав губы, он мотнул головой и молча ткнул пальцем в кричащей раскраски дощечку о двух колесах.

Так он и начал ездить, в жару и стужу, в дождь и ведро. Только снег и лед останавливали его, да и то не всегда.

Приобретение Гробина вызвало в поликлинике многие пересуды. Пошли разговоры, что пора бы ему на пенсию. Гробина пригласил к себе главврач.

— Как вы себя чувствуете? – осведомился он осторожно.

— Лучше некуда, — ответил Гробин.

Главврач сверлил его взглядом.

— А я вот не уверен.

— Почему же?

— Ваше средство передвижения выглядит несколько необычно.

— Что это вы вдруг заволновались? – вызывающе спросил Гробин. – Здоровье хирурга, например, вас почему-то не беспокоит. А он приходит на четвереньках. Мало ли кто как перемещается!

— Хирург у нас один, — многозначительно заметил главврач.

— Можно подумать, что терапевтов у вас батальон.

Главврач повертел авторучку.

— Что ж, ступайте, работайте. Только убедительно прошу вас не ездить на квартирные вызовы. То есть катайтесь, разумеется, но не на вашем… аппарате.

— Почему?

— У нас так не принято. Никто так не делает. На вас показывают пальцем.

— Все, что не запрещено законом – разрешено, — парировал Гробин.

Гироскутер возбудил в коллективе противоречивые настроения. Одни потешались, другие плевались, третьи тайно завидовали. В общем и целом Гробина невзлюбили. Его и раньше не жаловали, потому что не за что было, а теперь он стал выделяться. Дошло до того, что о нем написали в районной газете. А среди пациентов нашлись люди, которые ценили всякую придурковатость, путая ее с оригинальностью. Мало-помалу Гробин оброс постоянной клиентурой, и это тоже никому не понравилось. Поползли слухи, будто он берет деньги. Главврач установил в кабинете Гробина видеонаблюдение, потратив на это премиальный фонд, и мера эта добавила масла в огонь.

Между тем Гробин стройнел и наливался мускульными соками, так как поездки требовали известной гибкости хребта. Опять же – на свежем воздухе.

И только хирург погрузился в задумчивость. Ему прощали утреннюю ходьбу на четвереньках, но он и сам чувствовал, что искушает Бога и испытывает судьбу.

Жил он с Гробиным по соседству и ежедневно провожал его взглядом. Тот растворялся в дали знойной или туманной, а Бутман – так звали хирурга – продолжал ковылять, проклиная несовершенство человеческой печени.

Бутман был человек с руками и разбирался в технике.

Поликлиника пришла в недоверчивое удивление, когда четвереньки оказались забыты на целый месяц. Отработав смену, Бутман запирался дома и что-то сверлил, да паял. Итогом его трудов стал реактивный ранец. Подъемная мощность устройства была усилена четырьмя соплами на каждую руку.

— Как вы себя чувствуете? – спросил у него главврач, который не отличался выдумкой.

На сей раз встрепенулась уже городская газета, приехало телевидение.

Главврач, доведенный до крайности столь пристальным вниманием, сосал нитроглицерин и втайне мечтал о собственном летательном аппарате. Ему, правда, грезились расстояния межконтинентальные.

А Бутман и Гробин бесшумно сдружились. На работу они стали ездить вдвоем и соседствовали молча. Если один запаздывал, другой его ждал у подъезда. Бутман висел над крыльцом, когда задерживался Гробин, а тот, если хирург не успевал заправиться, балансировал перед дверью на гироскутере. Дальше Гробин катил, а Бутман сосредоточенно летел с ним рядом на уровне плеча.

Популярность обоих неизмеримо выросла. Бутман отправлялся на квартирные консультации, не снимая маски и колпака. Он влетал в окна, как малость потрепанный, но добрый ангел.

Коллектив сочился ядом, но не столько от злобы, сколько по своему обыкновению.

Главврача засыпали благодарностями, и у него свело судорогой лицо, ибо он, отвечая на восторженные звонки, автоматически улыбался невидимым собеседникам.

Однако не это вписало напарников в историю медицины. Она предала забвению многих изобретательных, самоотверженных работников. Такая же участь ожидала Бутмана с Гробиным – если бы не Джокер.

Джокером прозвали рыжего коротышку-бородача, завсегдатая частных и государственных клиник, их грозу. Кличку он заработал благодаря своей огромной алой пасти, располосованной от уха до уха. В далеком детстве Джокера изуродовали стоматологи и этим определили его дальнейшее мегазлодейство. Телесно и душевно травмированный, он погубил много поликлиник и больниц. Два главврача покончили с собой. Один райздравотдел сгорел дотла при попытке уничтожить компрометирующую документацию. Три частные клиники закрылись навсегда, а их содержатели пошли под суд. В родном же городе Джокера из поликлиники, куда он ходил, мгновенно уволился весь персонал, причем первым ушел гардеробщик.

Джокер являлся с видеокамерой и диктофоном. Он фиксировал каждый чих медицинских работников и отсылал куда надо.

Обычным врачам строго-настрого запрещали его принимать, Джокера сразу вели к руководству. Но это не помогало.

Однажды главврач пригласил к себе Бутмана и Гробина. Он был бледен, держался за сердце, всякая начальственность из него улетучилась.

— На днях у нас побывал Джокер, — без предисловий начал он.

Оба мрачно кивнули.

— Мы выписали ему больничный. Не стали связываться, пускай – разом больше, разом меньше. Сегодня мне позвонили из администрации и приказали костьми лечь, но прищучить его. Территориально он наш, и я ничего не могу сделать. Помогите, коллеги! Вы знаменитые люди, герои. Остальные ему не соперники!

Бутман и Гробин переглянулись.

— Три отгула, — каркнул Бутман.

— Каждому, — поспешно уточнил Гробин.

Все трое ценили древние и глупые шутки, но на сей раз не улыбнулся никто.

Главврач расстроился совершенно и спорить не стал.

— На что он жаловался? – осведомился Гробин.

— На всех, — ответил главврач. – Заранее.

— Да нет, я про здоровье.

— А, это! У него якобы кружится голова. Так шатает, что еле ходит.

— И что, действительно шатает?

— Да кто его знает. Мы и смотреть не стали. Выдали больничный без слов.

— Это вы зря, — назидательно промолвил Бутман. – Теперь он накатает ябеду – дескать, не посмотрели.

Главврач беспомощно втянул голову в плечи.

— Я назначил активное посещение, — пролепетал он. – Проверить, как он болеет. Но Джокер ему не открыл. Посещение твердило, что это врачебная комиссия, а он ни в какую. Пес вас знает, ответил, кто вы такие – я вас не вызывал. Уйдите, заладил, мне плохо, лежу пластом, а вас, негодяев, сгною, когда оклемаюсь!

Бутман и Гробин переглянулись.

— Пара дней на подготовку, — сказал Бутман.

— К отгулам, — добавил Гробин.

— Не наглейте, — сказал главврач.

Настояв на своем, оба вышли и разошлись по домам, а через два дня выглянули на белый свет.

Их стало не узнать. Бутман нацепил ушастый шлем и крылатый плащ, а Гробин переоделся в камуфляж и скрыл поросячьи глазки за темными очками. В таком виде они отправились к Джокеру, не сильно смущая прохожих, которые, живя в большом городе, давно ко всему привыкли.

Джокер газет не читал, телевизор не смотрел, жил анахоретом, ни с кем не общался и знать не знал о Бутмане и Гробине. Он лежал на тахте, лечился портвейном и не чуял беды. Стук в окно явился для него полной неожиданностью, поскольку этаж был девятый. Приподнявшись на локте, Джокер увидел маску – страшную, остроухую. Харя заглядывала в комнату и зловеще гримасничала. Крыла развевались, в когтях сверкал скальпель.

Мигом скатившись с лежака, Джокер задал стрекача. Он выскочил за дверь и бросился вниз по лестнице, забыв про лифт. На улице его караулил военный без знаков различия. Незнакомец сделал ужасное лицо и ткнул пальцем вверх.

— Беги! – прошипел он и подтолкнул к Джокеру гироскутер.

Тот не заставил себя упрашивать, вскочил на дощечку и помчался прочь, выказывая чудеса эквилибристики.

— Шатает, значит, — усмехнулся Гробин, нацелив ему в спину смартфон.

Через полчаса эту запись восторженно просмотрел главврач.

— Сделаем так, — произнес он дрожащим от ненависти голосом. – Я лично отнесу к нему на службу это кино. А потом созову консилиум, и это решение не оспорит никто, даже сам Господь Бог.

Впрочем, трудиться главврачу не пришлось. Как выяснилось впоследствии, Джокер рухнул на первом же перекрестке. Оказалось, что у него инсульт, причем не свежий – примерно недельной давности. Гироскутер вернули Гробину, а дело замяли, поскольку главный фигурант перестал представлять опасность.

Но Бутмана и Гробина не забыли. Медицинская общественность записала их в супергерои и занесла в летопись. С победой над Джокером им стали не страшны ни Бог, ни черт.

Как оказалось, напрасно.

Никто и ничто не вечно. Спустя какое-то время Бутмана просто сбили, а Гробин каким-то образом угодил на штрафстоянку. Туда ходили всей поликлиникой. Гироскутер вызволили, но его владелец бесследно исчез.

 

© август 2018

Куриная слепота

Тартакова села в метро. Она была рыхлая, белая и напуганная общим течением жизни. Над нею тотчас нависли.

— А что это вы сели? Почему?

Тартакова панически заозиралась. Вагон был полупустой, сидеть – естественно.

— А что такое?

— Да вот уселись вы. С какой стати? Что это у вас в сумке?

Из сумки торчали мертвые курьи ноги.

— Вам разрешается есть кур? Обследование прошли?

Тартакова уже давно покрылась испариной. В телесных складках взорвалась жизнь, там залпом размножились микроскопические организмы.

— Ладно.

Ей спустили незаполненную справку.

— Сейчас выходите и ступайте обследоваться. Можно ли вам есть кур. Продолжим беседу, когда предъявите результат.

Тартакова выскочила из вагона, как ошпаренная. Сумка с курами билась о крахмальные голени. Из руки в руку перелетала она.

До поликлиники доехала на троллейбусе. Написала на ладошке номер очереди и дома заснула, а на рассвете поспешила обратно, прихватив из холодильника кур. На ногах Тартаковой красовались свежие синяки.

Пропустив вперед себя разбитную компанию инвалидов, она взяла талончики ко всем.

И побежала, выставив справку перед собой.

Тартакова обошла всех, кто был обозначен в справке: терапевта, хирурга, отоларинголога, окулиста, невролога, гинеколога, кабинеты медицинской статистики и АХЧ.

К обеду спустилась, отдуваясь, в метро.

В вагоне к ней немедленно подкрались.

— Все в порядке?

Тартакова не читала справку. Она испуганно кивнула и протянула ее.

— Так. Можно… можно… Окулист не разрешает есть кур. Он написал, что нельзя.

Тартакова обмерла. Трясущейся рукой взяла она справку, прочла фиолетовый оттиск: «Нельзя». И второй, в виде круглой печати, с надписью по окружности: «Есть кур».

— Как?.. Почему?..

— Это я у вас спрашиваю. Почему вы опять сидите?

Мест было меньше, но все равно еще оставались.

Пунцовая от смешанных чувств Тартакова выбежала из метро и вернулась в поликлинику. Окулист еще принимал.

Что-то в ней надломилось, и она ворвалась к нему, опередив остальных – похожих, но не таких расторопных.

— Почему мне нельзя есть кур? – выкрикнула Тартакова.

Окулист откинулся в кресле и сатанински расхохотался.

— Да потому! Я подозреваю у вас куриную слепоту. Дайте мне кур, я буду их есть.

Получив кур, он поел их, но не всех и не до конца.

— Мне можно есть кур, — назидательно молвил он. – А значит, можно и вам.

Он поставил большую квадратную печать со словом «Можно».

Тартакова вернулась в метро, и после этого все наладилось.

 

© июль 2018

Каин

Превыше зверей и птиц, и человеков разных люблю я дедулю.

Папулю тоже люблю, и мамулю, и брательника моего любил, но дедуля на первом месте.

Хотя дедуля батю и маменьку с дачки попер.

Яблоки они у него там ели без спроса.

Папуля сказывал, что дачка была ничего себе – и фрукты, и овощи, и всякая животина. Клубника, смородина, крыжовник. Свинья и корова, барбос в конуре. Канализация, освещение, высокий забор – ходи нагишом, сколько хочешь. А главное – сам дедуля там обитает. С ним интересно. Знает всякое. Когда мы с брательником пешком под стол ходили – играл с нами, нянчился. Но вот на дачку чтобы пустить – прощенья просим. Выгнал оттуда батю с маменькой пинками. И охрану поставил, здоровенного такого жлоба. А лично мне ужасно хочется на ту дачку попасть. К дедуле. Потому что он для меня – все. Мы с ним и на лицо похожи, только я ростом пониже. Говорят, что я в него пошел даже больше, чем в папеньку.

Чтоб им пропасть, этим яблокам. Маменьке примстилось, будто в них витамины, от которых лучше соображаешь. Вот и сообразили. Обожрались до колик и начали уже подбираться к другим, молодильным, которые дедуля для себя бережет, потому что ему же нужнее, он же в немалых уже годах.

Дедуля сильно рассвирепел и выставил их за ворота, в чем были.

Потом, конечно, смягчился, потому что хороший же он, дедуля, лучше всех, но на участок к себе больше не пустил.

Сам навещал, конечно. Являлся к нам. Или нам. Так и не знаю, как правильно.

Посадит нас, бывало, с брательником на колени – и поехали по кочкам!

Вот о брательнике. Он дедулю тоже сильно любил. Собственно, все. Это главное.

Теперь о себе: я человек мирный и сознательно добродетельный. Возделываю землю. Есть у меня огород, где, понятно, победнее, чем у дедули, но есть и картопля, и свекла, и морква, и теплица стоит с огурцами и помидорами, и всякий прочий овощ и корнеплод тоже имеется в достаточном количестве. За огородом – маленькое поле, которое я тоже возделываю, и там колосятся разнообразные злаки. Скотину я не держу, потому что сочувствую ей и мясо вкушать избегаю. Брательник же мой, наоборот, мясоед. Пасет он и коров, и овец; есть козы и куры, в пруду даже карпы.

Дело мое получилось так: позвали нас папа с маменькой и объявили, что дедуля собирается в гости. Надо его встретить со всем почетом и приготовить угощение.

У меня, как я это услышал, в зобу слепился какой-то душераспирающий восторг. Гляжу, что и брательник задыхается. Когда? – спросили хором. Скоро ли ждать?

Про то, сказали отец наш и мать, никто не знает. Но бодрствуйте, сказали они еще, ибо не ведомо никому, когда придет час.

Ну, и мы бодрствовали. День, третий, девятый, жарили и пекли, гнали и процеживали. Дедуля свалился, как снег на голову. Это такое выражение. Не знаю, что оно означает и что такое снег. К нам он пожаловал первым, и это вышла такая радость, что у семейство моего и в глазах потемнело, и головы пошли кругом, и все мироздание как будто перед нами раскрылось в самом приятном ракурсе. Сел дедуля за стол. Мы – ну его потчевать! И соленья, и варенья, салаты разные, грибки, пирожки с картоплей, капустой и рисом, лепешки, пряники, всяческие конфекты. Но тут дедуля вдруг повел носом, потому что с брательникова двора потянуло шашлыком.

И встал дедуля, и сделал кислое лицо. Отвесил шлепка малышам и поплыл за ворота. А через пять минут глядим – он уже за братовым столом уплетает этот самый шашлык, да нахваливает, да поглаживает бороду, да расточает хозяевам всякие милости. Восемь шампуров приговорил. Как наелся – встал, погладил живот и к нам воротился. Жертва! – сказал. И поднял многозначительно палец. То есть я понял так, что он решил, мы пожадничали. Брат ему и волов заколол, и коров, и ягнят пожертвовал, а мы, выходит, предпочли ограничиться углеводами. Грубо говоря – травой.

От этого у меня в глазах опять потемнело, но иначе. Я за дедулю матку выдерну кому хочешь и сам костьми лягу. Мне для него и живота своего не жаль, просто мы скотину не держим. Но сострадание состраданием, а если дедуле вкусно, то и о ней печалиться незачем. Что до брательника, то каюсь, да! Зависть я к нему испытал. Но только секундную, ибо черное это чувство. Мигом позже я за него уж радовался, потому что дедуля неописуемо его обласкал, а чего же еще желать? А зависть во мне преобразовалась в желание конструктивное: угодить дедуле еще больше, да промолчать и не назваться, чтобы даже не знал он, кто угодил. Если дедуле приятнее жертвы мясные – что ж! Кто я такой, чтобы ему возразить? Даже не червь и не прах, а меньше червя и праха.

Дедуля моих мыслей не прочел. Мог, но не стал. Только спросил: чего, мол, рожу кривишь? И сделал он мне еще такое внушение: должно быть, молвил, не доброе думал ты, когда меня потчевал, а грех на тебе лежал – и кто же тогда виноват?

Ловкий дедуля повернул все так, будто я сам и повинен в том, что ему милее шашлык. Намекнул, что угощал я его с корыстными мыслями, с прицелом на последующие благодеяния. Тут уж я, как ни любил дедулю, возмутился в душе. И еще тверже, чем поначалу, решил умаслить его, что называется, анонимно. Было ясно, что козами и коровами в этом деле не обойтись. Жертва должна была стать всем жертвам жертвой. И трупом будет всем трупам труп, коль скоро дедуле угодны трупы. Поэтому, прикинув так и сяк, остановился я на самом брательнике. Честно вам говорю – мы друг в друге души не чаяли. Брат не корова и не баран. Я за брата горло перегрызу. Но для дедули, как было сказано, мне было и брата не жалко.

Так что пошли мы в поле. Понимаешь, сказал я брательнику, вот такие дела. И все ему выложил. Потому что иначе как же? Заметил я, что теперь и у него промелькнула во взгляде та самая зависть – понял он, что окажусь я у дедули в фаворе, какой ему самому и не снился. И вроде как захотелось ему возразить, но он прикусил язык. Ибо не меньше моего обожал дедулю. И ответил: дельное дело ты выдумал, брат! Действуй, коли решил, ничего не попишешь. Кто я такой? – говорит. Даже не червь. И даже не прах.

Ну, убил я его.

Прикопал.

И пошел себе. Старался насвистывать даже, и вроде бы получалось. Пока шагал, размышлял: не маленькая ли вышла жертва? Уже начал я подумывать, как бы и папеньку — того. Для надежности.

Только дедуля уже стоял от плетня. Каин! – спрашивает. – Где брат твой, Авель?

Я строю индифферентное лицо и отвечаю: дескать, кто его знает. Разве я ему сторож?

Выяснилось, что у дедули были насчет брательника особые планы. Хотел он его не то в учение отдать, не то царем назначить. А я всю эту конструкцию по недомыслию поломал. Инициатива наказуема, поскольку не было греха тяжелее, чем нарушить планы дедули. Посулил он мне неурожай, предрек скитание и неприязненное отношение окружающих, да расписал все это в таких ярких красках, что я совершенно скис. Этак, сказал я ему, меня каждый встречный прикончит.

Дедуля был мне все-таки дедулей. Не волнуйся, — сказал. – Не прикончит, а если кто покусится, тому я сделаю в семь раз хуже.

Вот, пожалуй, и все. Достаточно, я надеюсь? Вижу, вы все-таки собираетесь меня бить. Ногами. Хотя я не сделал вам ничего плохого – только поставил у вас на районе шатер.

Что ж, я предупредил.

Пеняйте на себя.

Дедуля!

 

© июнь 2018

 

 

Охота на Маяковского

Через болото шли долго.

Отрывисто и печально вскрикивала невидимая птица, названия которой городской Иннокентий, конечно, не знал и знать не мог. Под сапогами глухо чавкало. Вообще же стояла тишина – звенящая всюду, кроме болота; здесь она была мертвая.

Корней шагал первым, как неприятный вездеход. Широкая, чуть ссутуленная спина размеренно покачивалась. Каждый шаг его выглядел окончательным и будто ставил на чем-то точку. Или он что-то бесповоротно, с солидным чувством давил. Вязаная шапочка срослась с черепом, штаны на заду были черные, мокрые, уже не совсем брезентовые, а сложные, преображенные водами, почвами, выделениями, испарениями. Чуть подпрыгивало ружье.

Высокие бурые травы шуршали почти неслышно.

Рощица уже ощутимо приблизилась, когда Иннокентий остановился передохнуть. Корней же прошел еще сколько-то, прежде чем обернулся.

— Спекся? – шевельнулись узкие губы на глиняном квадратном лице.

Иннокентий лишь сдул упавшую на глаз русую челку. Потом остервенело хлопнул себя по шее, но комар уже снялся и отлетел.

— Маяковский-то вон где еще, — неопределенно показал Корней.

— В роще?

— Нет, дальше. Он ельник любит, где сырость и темнота.

Шмыгнув носом, Иннокентий решительно зашагал вперед. Он спешил поскорее добраться до суши, там можно будет присесть. Корней зашлепал сзади, дыша, как конь. Роща была жиденькая – березки, осинки; она уже облетала. Окруженный свежестью, Иннокентий все же изрядно взопрел.

Птица кричала все дальше.

— А это кто? – спросил он. За разговором время быстрее идет.

— А, — пренебрежительно отмахнулся Корней. – То поэтесса. Их много на болоте. Тоскуют, все кого-то зовут. А перелетных уже и нет. Нам они ни к чему. Маяковского взять – вот это да. Это было бы славно.

— Какой он? – Иннокентий отчаянно отбивался от комаров.

— Матерый, сука. Пригнувшись, шастает, и больше бочком. Глядит искоса, волком, руки болтаются, ноги не гнет.

На пригорке они присели. Иннокентий сдернул рюкзак, вынул бутылку с водой, жадно присосался. Корней смотрел на него насмешливо, но дружески. У деревенских с горожанами и не бывает иначе. Описано не раз. Только кем? Не Маяковским точно.

— Кто тут еще водится? – спросил, напившись, Иннокентий.

— Да все.

— Набоков?

— Это птица Сирин который? Не, перевелся. Его за границей добывают.

— Шостакович? – Иннокентий сказал это наобум. Так, в голову пришло.

— Он же композитор, — удивился Корней. – В наших лесах такие не водятся. Их больше на севере промышляют, поближе к тундре.

Он помолчал.

— Толстой вот бывает, — вспомнил. – В позапрошлом году заломал одного из наших. Тот его поднял рогатиной – да куда там, с рогатиной на Толстого! Тут картечь требуется. Тсс!

Корней быстро приложил палец к губам. Иннокентий замер. Снова запел комар, но он перестал слышать. Мелькнуло черненькое. Шелестя фалдами фрака, мимо пробежал маленький Пушкин.

Бесшумно сняв ружье, Корней молниеносно прицелился и уложил его первым выстрелом.

— Дробь, — пояснил он степенно.

— Схожу принесу?

— Да пусть лежит, — махнул рукой Корней. – Твари тоже питаться надо. Тот же Толстой убоину любит. Достоевский. Лермонтов.

Теперь притихли оба. Утренний туман растворялся, осеннее солнце собиралось с силами, чтобы к полудню припечь. В пожилой листве зашелестел ветер, и где-то далеко что-то коротко скрипнуло, словно умерло, но осталось стоять.

— А Маяковского чем, тоже картечью? – заговорил Иннокентий снова.

Корней чуть откинулся и сунул корявую лапу в бездонный карман. Когда вынул, на ладони лежал револьвер. Он показался трогательно маленьким.

— Маяковского лучше этим. И надо целиться промеж глаз. Если не убьешь, а подранишь – беги. Куда угодно: лезь на дерево, бросайся в омут, что хошь. Спасайся, короче. И обязательно петляй – он по прямой бежит, дороги не разбирает.

— У меня ж нет револьвера, — оробел Иннокентий.

— На, бери, — равнодушно пожал покатыми плечами Корней и протянул ладонь. – Только у меня он один. Будешь сам разбираться с Маяковским.

— Да не, давай лучше ты. Я вообще в первый раз.

Не говоря ни слова, Корней вернул оружие в карман. Иннокентий машинально ощупал патронташ. При полной амуниции он, как любой новичок, уже невольно воображал себя бывалым охотником. Это получалось нечаянно, он и сам понимал, что ни на что не годен, но на выходе из избы все-таки задержался, все-таки посмотрелся в зеркало – древнее, потемневшее, с резным украшением в виде филина и явно из чьей-то берлоги.

Корней встал. Прошелся по опушке, вороша сапогом веточки и палую листву. Коротко свистнул.

— Глянь!

Иннокентий подошел, посмотрел на черные катыши.

— Есенин, — сказал Корней. – У него по осени гон. Да и по весне. Это он территорию метит. Чуковский еще так же делает. Редкая личность, я только однажды добыл. Да ты его видел, в сенях голова прибита. Это вообще необычная фигура.

— Почему?

— Потому что не только зверь, но и гриб. Растение. Он еще переводчик. А переводчики – грибы.

— Съедобные хоть?

— Не знаю. – Корней оглушительно высморкался и утерся рукавом. – Мы их не берем, поганых много. Ягоды вот собираем – всяких редакторов, корректоров.

— Они и у нас растут, — улыбнулся Иннокентий. – Даже по зиме. Одни красные, как рябина, а другие белые. Эти вроде бы ядовитые. Но стоят, не осыпаются! Вокруг уже голое все, декабрь или январь, а им хоть бы что.

— Ладно, идем. – Корней затоптал цигарку, поддернул штаны и снялся с места.

Роща кончилась быстро. Началась просека, а сразу за нею зачернел неприветливый ельник. Присутствие Маяковского обозначилось сразу, как только в него вошли.

— Видишь, содрана кора? – прошептал Корней, мгновенно подобравшись. – Он здесь терся. А вон там – смотри, куда показываю – сбросил рога.

Ели здесь были могучие и стояли плотно, почти не оставляя места подлеску. Несло перегноем. И старческого скрипа звучало больше, а где-то долбил дерево, наверно, дятел – но может быть, кто-нибудь из плеяды пролетарских поэтов. Ни ягод, ни грибов видно не было. Местами рос папоротник, тянулась еле видная, серебряная паутина серебряного века. Изнеженный Иннокентий только и смахивал ее с раскрасневшегося, потного лица.

Они углубились в чащу и пошли медленно, стараясь неслышно переступать через поваленные стволы и настороженно посматривая по сторонам. Корней немного оскалился. Взгляд сделался острым, глаза собрались в кучку. Повисла слюна, которая медленно налилась увесистой каплей. Иннокентий держал наготове карабин. Так прошло полчаса. Наконец, Корней остановился и прислушался.

— Может, мы его спугнули? – шепнул Иннокентий. – Когда стреляли Пушкина.

— Он на ухо тугой, Маяковский-то, — таким же шепотом ответил Корней. – Зато у него первостатейный нюх…

Хрустнул сучок.

Корней стремительно повернулся.

— Вон он, блядь, пошел! – крикнул он, выхватывая револьвер. – Вон-вон-вон!

Иннокентий увидел рослую фигуру в вязанной, до колен кофте. Голые ноги, голый череп, огромные запавшие глаза. Длинные, нескладные руки болтались, как у обезьяны. Маяковский не стал убегать. Иноходью прокравшись шагах в двадцати, он сделал стойку, немного постоял и двинулся на незваных гостей.

Корней – охотник тертый, но непривычный к Маяковскому – проворонил момент.

Последние метры Маяковский преодолел прыжком. Иннокентий прикрылся локтем, и прокуренные зубы вонзились ему в предплечье. Он отпрянул, вырвался, споткнулся, опрокинулся навзничь.

Маяковский расправил плечи. Глотнул. Изо рта стекла струйка крови.

Он прорычал:

— Хорошо!

— На хуй, на хуй, сука!

Корней влепил ему пулю аккурат между глаз.

Маяковский рухнул на сгнивший ствол, и тот рассыпался в труху. Иннокентий стоял на коленях и баюкал пострадавшую руку.

Минут через десять, уже перевязанный, он немного успокоился.

— Повезло нам, — качал головой Корней. – А чего ты хотел? Вы, городские, их только на картинках видите! А мы их бьем, как старики завещали…

— И куда его теперь? – плаксиво спросил Иннокентий. – Шкуру снять?

— Да на кой она мне. Вот челюсть… — Корней извлек из-за пояса топорик. – Челюсть знатная.

Нагнувшись, он парой ударов вырубил челюсть и сунул ее в подсумок.

— Укусил, сволочь, — со страхом проговорил Иннокентий, все глубже осознавая случившееся.

— Ну, укусил, великое дело.

— Говорили, у него сифилис. Тот же Чуковский сказал.

— Ничего. – Корней выпрямился и спрятал топорик. Шапочка издала чмокающий звук: он снял ее. Вытер ею лицо. – Чай, не бешенство. Бабка пошепчет, и нет твоего сифилиса. Прямо сейчас и сходим.

 

© май 2018

Опыты сохранения

Вот мы стоим в печали: нам семь, а на часах – семьдесят. Где шестьдесят три? Нет, не в печали. Мы замираем в ужасе. Нам до того жутко, что мы об этом не думаем, и пребываем в оцепенении.

…Он останавливал прекрасные мгновения без всякого черта; прекрасной была каждая секунда – или нет, не прекрасной, а ценной, а если каждая хороша, то он не успевал разобрать, что в ней хорошего; главное – сгребать их, складывать в стопку, и он греб и складывал.

Кондрат маркировал мусор.

Ему бывало невыносимо думать, что он, быть может, не догадывается, что нынче в последний раз покупает ту самую бутылку молока, которую берет ежедневно. Завтра появится молоко новой марки, а этого уже не будет нигде и никогда. Он не выбрасывал бутылку: отмечал карандашиком дату и ставил к другим, не менее важным, достойным запоминания предметам.

Иногда он сожалел даже о невозвратности жеста. С годами в его действиях появилась весомость. Ему был дорог стук, с которым он клал на стол очки. Этот звук тоже хотелось законсервировать и сберечь.

Кондрат не был Плюшкиным и все свои экспонаты хранил не от скупости. Он мариновал время. Впервые его осенило на перекрестке, где уже несколько лет как закрылась табачная лавка, в которую он захаживал со студенческих лет. Когда это случилось, Кондрат, разогнавшийся было, только коротко выругался и пошел в другую. И вот его торкнуло: тогда, теперь уже давно, ему и в голову не пришло, что он отоваривается в последний раз. Скажи ему кто, он бы сильно встревожился: а почему? а что такое стрясется? не поразит ли его кирпич, не собьет ли машина? И он принялся вспоминать другие места, ныне недосягаемые. Многие же наверняка забылись вовсе за давностью лет. Тогда ему стало – жаль? Нет, вряд ли. Скорее, то было мучительное чувство бессилия. Кондрат решил подстраховаться. Он начал сохранять все подряд, желая пришпилить булавкой если не собственно время, то хотя бы его земной отпечаток.

Трудности возникли уже через несколько дней, когда у Кондрата скопилось следующее: пять молочных бутылок с отмеченными датами, восемь трамвайных билетов с сорок четвертого маршрута, шесть сигаретных пачек, девять пивных крышечек, кусок штукатурки, одуванчик и пластырь с подсохшего чирья. Он сообразил, что это грозит катастрофой. Но выход нашелся, Кондрат придумал просто обновлять одинаковые экспонаты, и делал все приобретения как бы в последний раз, проникаясь моментом – обонял то сирень, то бензин, запоминал строительные шумы, утаптывал грязь, чтобы добавить осязательный компонент. Никто не знал, какой предмет окажется последним в своем роде – кленовый лист, например, может не повториться, если клен будет спилен, а свежий окурок исчезнет в канализации, если минут через десять Кондрата хватит его тезка.

Конечно, выход не стал окончательным. Исправное обновление материла не спасло жилище от превращения в поганый гадючник.

— Мочу сохраняй в бутылочке, — сказала на прощание Кондрату жена. – И ногти. И…

Он заткнул уши.

Мало-помалу, однако, он своего добивался. Его существование, ранее незаметное, теперь обозначалось если и ничем не примечательно, то наглядно. Комнаты постепенно заполнились вещественными свидетелями Кондрата. Он же без устали наклеивал ярлыки, пробираясь меж банок, пакетов, бутылей, газет и прочих предметов, каждый из которых рисковал завершить ряд. Действительно: бывало, что та или иная династия обрывалась. Кондрат в этих случаях неизменно воодушевлялся заново, ибо видел, что его старания не напрасны и служат замыслу, а то иной раз он, не будем греха таить, поддавался малодушию и сомневался в осмысленности консервирования, которое постепенно переросло во всепоглощающую страсть.

Но вскоре он вновь погрузился в уныние. Выяснилось, что да – вот бутылка и вот спичечный коробок, купленные с интервалом в два с половиной часа. А между? Что было между? Чем отметилось время, за которое он ничего не купил, не нашел, не подобрал? Последнее слово ненадолго стало спасительной соломинкой: заполняя пустоты, он начал подбирать разную дрянь – щепочки, камешки, битое стекло; сперва во дворе, а потом – с охватом радиуса все большего, и каждую находку снабжал опять-таки ярлычком с указанием времени и места. Однажды, не найдя ничего выделяющегося, он затеял отвинчивать что-то важное, был пойман и бит. Вскоре, увы, ему пришлось отказаться от этой практики по той простой причине, что жить стало негде. Его обиталище сделалось сплошной полосой препятствий.

Кондрат начал метить белье нательное и постельное с указанием дня и часа смены.

До сваренной еды он еще не дошел, но уже посматривал.

Тем не менее успех был налицо. Мост, который перекинут через реку времени, стал для Кондрата бродом. Теперь он знал наверняка, что пусть неизбежно утратил многое, но кое-чего не растерял. В часы, когда он не был занят сбором и маркировкой вех, Кондрат расхаживал среди памятников своему бытию и брал то одно, то другое – нюхал, гладил, поворачивал к свету, которого, кстати сказать, почти не осталось, ибо окна были заставлены под завязку. Он помнил все, мог перечислить наизусть, найти с закрытыми глазами на ощупь, несмотря на вопиющий бедлам.

В жизни Кондрата наступил порядок. Он обрел его в хаосе, как случается с незаурядными людьми.

Кондрат любовался камешками, подобранными там и тут; медитировал над спичечными коробками; путешествовал во времени на мусорных мешках, которые мысленно превращал в орлиные крылья.

Пока в один прекрасный день не обнаружил у себя артефакт неизвестный, никак не помеченный и не будивший никаких воспоминаний.

Это была какая-то деталь размером с ладонь, покрытая белой, местами сошедшей эмалью. Она могла быть от чего угодно. Зловещей особенностью был отпечаток большого пальца – ржавый, по всей вероятности – кровавый. Кондрат не сумел определить, его ли это палец. Присматривался – вроде, да, но как будто и нет. Отпечаток был малость смазан. С двух сторон артефакта выступала резьба. Кондрат понятия не имел, что это такое, но беда была в том, что он совершенно не помнил, где, когда и при каких обстоятельствах обзавелся этим предметом.

Жизнь его была прозрачна и понятна во всем, кроме этого осложнения. И оно свело его с ума.

Забросив остальную коллекцию, Кондрат принялся выяснять, что и как. Источники, к которым он обратился в этом поиске, перечислять утомительно и бессмысленно. Он ничего не нашел. Ужасаясь провалу в памяти, он начал сохнуть и в скором времени совершенно сдал.

— Пусть эта вещь сохранится при мне, когда меня не станет, — сказал Кондрат  друзьям, которые пришли посмотреть, жив ли он еще.

Друзья молчали.

— Не убил ли я часом кого? – тревожно спросил Кондрат, догадываясь и сам, что вопрос напрасный.

Ему и тут не ответили.

А через два месяца Кондрата и правда не стало. Артефакт попался ему под ноги, он наступил, нога поехала, и он разбил голову. Пролежав невостребованным четыре дня и будучи в чувствах крайне смятенных, Кондрат преставился. Его похоронили в бумажной обуви, но последнюю волю исполнили. Предмет покатился с ним в печку.

Один сотрудник крематория, человек молодой и насмешливый, не боялся ни бога, ни черта. Он устроил на территории музей, в который складывал разнообразные диковины, найденные на пепелище. Чего только не сохранялось в людях! Ладно протезы – но и гвозди, ложки, вилки, а также пули, огнеупорные дѝлдо, медальоны, зубные сверла, судейские и полицейские свистки… Артефакт, обнаруженный на месте Кондрата, выделился особо. Конечно, молодой человек немного выждал на случай, если за прахом Кондрата придут, но этого не случилось. Он рассудил, что и этот странный предмет находился, должно быть, внутри покойника, ибо не смог представить, зачем его понадобилось класть рядом. Музей знатно обогатился. Немногочисленные посетители качали головами, дивясь, в каком уголке организма удавалось хранить такую крупную вещь.

Правильный гость пожаловал лет через десять. До панихиды по лабрадору племянника оставался час, он хотел убить время, зашел в музей немного развеяться и у витрины с артефактом обмер.

— Это оно, — прошептал этот уже довольно пожилой человек. – Вот оно где! Невероятно. Но почему, откуда?

Он не поехал на поминки и застрял в администрации. Хранителю экспозиции учинили допрос. Подняли архивы, нашли Кондрата, но и тут ничего не выяснилось.

— Как же оно угодило внутрь? – тихо спросил посетитель.

Ответить ему не сумели.

— Мне нужна эта вещь, — сказал он дрожащим голосом. – Я заплачу.

Администрация, сильно напуганная возможными неприятностями, уступила экспонат за половину первой – весьма немалой – цены, какая пришла ей в голову.

Гость сунул артефакт в карман пиджака и поспешил к выходу.

— А что это такое? – спохватились сзади.

Но он только отмахнулся.

Он летел к автобусу, как на крыльях. Жизнь у Кондрата была упорядочена за исключением одного эпизода, а у этого человека в ней царил совершенный сумбур. Но в одном – казалось бы, уже безнадежном — пункте для него неожиданно наступила мало-мальская ясность, и он был счастлив.

— Остановись, мгновенье, — приговаривал он.

Если вернуться в начало, то да, он часто спрашивал себя, куда же все-таки подевались шестьдесят три года, но сейчас, нежданно помолодев и живя минутой, не собирался забивать голову такой ерундой.

 

© апрель 2018

Вечная весна

О тайной своей страсти к мастеру цеха токарь Морозов узнал от психолога.

Психолог всех взял в оборот, как только укоренился на предприятии.

Морозов уже давно испытывал непонятное томление, плохо спал, погружался в необычную для себя задумчивость. Смутные образы тревожили его неповоротливую фантазию. Работа не приносила удовлетворения, досуг заполнялся тупым созерцанием потолка.

Правда, психолог ничего об этом не знал. Он пригласил Морозова в общем порядке, который немедленно сам и завел, как пришел. Усадив токаря за стол, он показал ему разные рисунки и таблицы, поинтересовался впечатлением и мнением. Потом открыл ему глаза:

— Похоже, уважаемый, что вы испытываете симпатию к Николаю Кирилловичу.

Токарь не понял. Он сидел и хлопал глазами.

— Вы его, Николая Кирилловича, хотите — так понятнее?

— В смысле? – хрипло спросил Морозов.

Психолог со вздохом объяснил ему, в каком смысле.

Морозов смешался. Он представил Николая Кирилловича: мастер был немолод, с лысиной, седоус. Потомственный передовик и наставник молодежи, мастер спорта по домино.

— Это и возбуждает, — кивнул психолог, когда токарь все это сбивчиво перечислил.

Морозов отправился домой, испытывая чувства самые противоречивые. Лег спать, но сон не шел. Николай Кириллович представал перед ним в самых рискованных позах. Лицо мастера оставалось бесстрастным, напоминая маску, и только усы немного пушились. Морозов представлял, как Николай Кириллович объявляется у него на пороге, охваченный красной с золотыми буквами лентой. Мастер только что победил в конкурсе тех самых наставников и пришел к Морозову с тортом. Предчувствуя дальнейшее, Морозов зажмурился. Победитель бесшумно лопнул. Картинка сменилась: теперь мастер был в комбинезоне и берете. Морозов чувствовал нарастающее возбуждение. Ему было и страшно, и светло. Что-то новое стучалось и в дверь, и в окно, впереди замаячила развилка, а он растерянно топтался на перепутье. С мыслями было неважно. С формулировками – тем более.

На следующий день, в столовой, токарь следил за Николаем Кирилловичем. Мастер взял поднос с первым, вторым и компотом; сел через столик. Вдумчиво откусил от горбушки; начал жевать, глядя в стену. Морозов сначала покрылся мурашками, а потом вспотел. Он пошел к психологу за таблетками.

— Я не врач, — покачал головой психолог. – И зачем они вам? Эта ситуация нуждается в разрешении, а таблетки тут не помогут.

— Я ночь не спал, — пожаловался токарь.

— Понимаю. Но я вас утешу: дело не только и не столько в вас. Это он вас соблазняет.

Морозов недоверчиво посмотрел на психолога. Одновременно его попустило: жертвой быть легче.

— Я ему рыло начищу, — осенило Морозова.

— Ну, зачем же? – возразил психолог. – Не стоит. Скажу в его оправдание, что он это делает не нарочно, а бессознательно.

— Спьяну, что ли?

— Да нет. На самом деле это он вас хочет, но не осознает. А биоволны идут, и вы их улавливаете.

— Так надо ему сказать!

— Надо. Давайте подумаем, как!

Морозов наморщил лоб.

— Мне же сказали, — пробасил он после долгого размышления. – Вот и ему давайте так же.

— Скажу, — улыбнулся психолог. – А дальше? Так и будете друг друга обходить за версту? Нет, конфликт нуждается в разрешении. Нужен катарсис.

— Что? – совсем запутался токарь.

— Надо, чтобы он пришел ко мне не просто так, по приглашению, а с проблемой. С какой-нибудь травмой. Подумайте, что тут можно сделать. А я потом залижу под контекст.

— Что сделаете?

— Неважно. Это специальный термин.

— Получается, я его сюда заманю, — буркнул Морозов. – Будто проблема во мне. Не люблю врать.

— Не такое уж и вранье – проблема-то и правда будет в вас!

Морозов не стал мудрить. Через два дня он тупо сбросил мастеру на ногу чугунную чушку. Николай Кириллович взвыл, покрыл Морозова матом и поковылял в медпункт. Психолог уж ждал его там. Когда мастеру оказали первую помощь, он увел его к себе якобы для коррекции посттравматического стресса.

— Ваш товарищ сохнет, — без предисловий сообщил Николаю Кирилловичу психолог. – Что еще сделать, чтобы вы обратили внимание?

Еще через день психолог стоял у окна в хоромах генерального директора. Он смотрел на улицу. Рабочий день уже кончился. Под липами стояла скамейка, и на ней сидел Морозов. Николай Кириллович подошел и сел с другого края. Минут через пять Морозов придвинулся. Потом он взял Николая Кирилловича за руку, и тот ее не отнял.

Директор стоял рядом и тоже наблюдал.

— И что? – спросил он желчно. – Теперь у них повысится производительность труда?

Психолог помахал папкой.

— Государственная программа «Вечная весна», специально для оборонного комплекса. Почему нет? И кстати – вас самого ничто не гложет?

 

© март 2018

Обед у начальника

— Я искренне не понимаю, почему моя личность интересует органы.

Рогов старался говорить с достоинством, и это ему в целом удавалось. Получалось даже свысока. Но его подводил палец. Один. Указательный. Он мелко дрожал. Рогов сидел за столом, кисти были сцеплены в замок. И правый указательный палец подрагивал мелким бесом.

Крепыш с незапоминающимся лицом подошел к окну, рассеянно выглянул. Второй бугай неподвижно сидел в кабинетном кресле. Крепыш коротко постучал по стеклу. Ярко светило солнце, морозный узор слепил глаза.

— Три дня еще будет дубак, — проговорил оперативник.

Напарник отрывисто и бессмысленно хохотнул.

Первый повернулся к Рогову.

— Ваша личность никому не интересна. Пока. Мы присмотримся к ней только в случае, если вы не сделаете, как будет сказано.

— Не озорничайте! – весело подхватил второй.

— Хорошо, — сдержанно ответил Рогов.

Казалось, что квадратные очки сплавились с его черепом в единое биомеханическое целое. Он и в обычных случаях не снимал их при разговоре, потому что слушал внимательно. Известно, что снятые при диалоге очки выдают безразличие к собеседнику. Его не видят. Иные, бывает, глубокомысленно покусывают дужку, но это спектакль. Рогов себе такого не позволял, но сейчас буквально слился с очками.

— У вас работал такой Макаров, — бесцветным голосом продолжил первый. – Нужно, чтобы вы пригласили его на обед. По случаю вашего юбилея.

— Поздравляем заранее, кстати, — кивнул второй.

— Спасибо, только это не юбилей, дата не круглая, — автоматически откликнулся педантичный Рогов и все-таки снял очки, потому что должен был что-нибудь сделать. – Я не понял. Макарова? Ко мне на обед? С какой стати?

— Вот это уже не ваше дело.

— Но это абсурд! – развел руками Рогов. – Мы были знакомы только по службе. Никаких общих дел. Месяц назад я вообще уволил его за профнепригодность!

— Мы это знаем. Однако вы его пригласите.

— Это полный бред. И что дальше?

— Ничего. Посидите, как принято. То есть обычное застолье. О нас ни слова. Выпьете, закусите, потом распрощаетесь.

— И все?

— И все.

— Но с какой стати мне его звать? И как я это преподнесу? – расстроено спросил Рогов. На него было больно смотреть. Он, службист и педант, не понимал решительно ничего. Его взяли в клещи и принуждали произвести бессмысленные действия – то, с чем он боролся всегда, сколько себя помнил.

— Это нас не касается, — ответил первый оперативник, отошел от окна и встал у Рогова за спиной. Тот невольно съежился. – Придумайте что-нибудь.

Рогову страшно хотелось взглянуть, чем занят этот молодчик, что он такое делает над его головой. Что-то же он делал.

Второй резко встал.

— Ну, а если нет, то на себя и пеняйте.

— Он что, в какой-то разработке, этот Макаров? – напряженно осведомился Рогов, желая хоть за что-нибудь зацепиться и понять, к чему это все и как себя вести с Макаровым.

— Не ваше дело, — сказал первый и отступил. – Меньше знаешь – крепче спишь.

— А он-то в курсе?

— Конечно, нет. Ладно, мы уточним, — смилостивился второй. – А то наломаете дров. Так вот: Макаров нас тоже не интересует. Во всяком случае, заботит не больше, чем вы. Нам нужно, чтобы он пришел к вам на обед. Остальное будет за кадром.

 

***

 

Рогову было и странно, и неприятно, и страшно. Он попытался вообразить комбинацию, способную объяснить столь дикое требование, но ничего не придумал и бросил это дело как заведомо безнадежное. Волей-неволей пришлось ему сосредоточиться на задании. Пригласить Макарова не то чтобы на званый обед, а просто к себе домой – с чем бы такое сравнить? С тем же успехом можно обнять, например, трамвайного контролера и поцеловать его в шею. Это даже проще, потому что быстро закончится. Или самому явиться в гости уже к собственному начальнику – без приглашения, просто так, вечером. Попросить чаю – или нет. Супа. И выяснить, что на второе. Где стоит супружеская кровать. Давно ли меняли белье, не страдает ли шеф запорами, в какой позе ему приятно совокупляться. Шеф вышвырнет Рогова еще на стадии супа, если не чая, но можно пофантазировать и представить, что эти чудовища навестили и шефа. Осчастливили его таким же заданием, приказали принять Рогова и все ему показать.

«Это непрофессионально», — подумал Рогов с тоской. Высшая форма неодобрения. Если непрофессионально, то и неприлично. Непристойно.

«Что я ему скажу? Как объясню?»

Никаких личных дел у него с Макаровым не было и не могло быть. Расстались они холодно. Рогов обошелся с ним беспощадно. Правда, он был справедлив – снова профессионален. Макаров не справился, и Рогову лично пришлось переделывать все, что он запорол. Он сдержанно посочувствовал Макарову, обстоятельства жизни которого были печальны, но трудовые отношения не совместимы с лирикой.

Однажды они случайно встретились в вагоне метро и вместе проехали четыре остановки. Даже тогда обоим стало неловко, а времена еще были из лучших, Макаров устраивал всех. Обстановка располагала к беседе праздной, далекой от производственных тем. Макаров и сам покинул вагон с видимым облегчением. Дело было не в социальной пропасти. Рогов с Макаровым занимали на этой лестнице одну ступень. Рогов, как и Макаров, отоваривался в подвальчике, где покупал макароны и молоко. Ходил на помойку с ведром. То есть не шла речь о том, чтобы пустить за княжеский стол холопа.

Рогов прикинул, что скажет дома. Ничего. Мало ли, кого он позовет. Пожмут плечами и забудут. Что и как сказать Макарову – вот вопрос. Ему навязали возмутительный интим. Как будто потребовали вступить с Макаровым в любовную связь. А перед этим поесть щей. Рогова передернуло. Но он не забыл, как стояли у него за спиной и что-то такое делали, а может – не делали, но могли сделать. Поэтому Рогов, залившись краской и позорно вспотев, набрал номер Макарова.

«Он решит, что я приглашу его обратно, — ужаснулся Рогов. – Какое унижение! Еще вообразит, что хочу извиниться. Задобрить, черт побери! Еще и не придет. А вдруг и правда не придет? Что тогда делать?»

Телефон, конечно, прослушивался. Недавние гости узнают, что он подчинился и пригласил Макарова на обед. Так стыдно, что на самом обеде уже и не будет сильно хуже. Но если Макаров откажется? Ему ведь тоже сделается неловко. Должна же быть гордость у человека, какое-то представление о границах допустимого. Будет ли в этом случае считаться выполненным задание?

— Здравствуйте, Макаров, — произнес в трубку Рогов.

Тот ответил не сразу. Наконец, поздоровался – настороженно.

— Дело, в общем, такое. В эту субботу я отмечаю день рождения. Прошу вас пожаловать ко мне. В шесть часов. – Адрес он выпалил скороговоркой. Не сдержавшись, добавил с просящими нотками: — Очень надеюсь, что вы придете.

Вторая пауза затянулась надолго.

— Не уверен, что правильно вас понял, — донесся голос Макарова. – Вы имеете в виду – в контору я чтобы пришел? Адрес…

— Нет, ко мне домой, — выдавил Рогов.

— Это… несколько неожиданно… я право не пойму, чем вызвано…

У Рогова разболелась затекшая шея, и он повертел головой.

— Ничем, если честно… То есть я не это хотел сказать… Короче говоря, мы вас ждем. Сможете выбраться?

Макаров еще помолчал.

— Да, конечно, — сказал он осторожно в итоге. – Благодарю за внимание.

— Тогда до встречи.

Отключившись, Рогов вынул огромный носовой платок и промокнул лоб.

«О чем с ним разговаривать? Неужели придется брать назад? Нет, это невозможно. Но тогда получится полное издевательство. Он придет обнадеженный – еще и с подарком, будь он проклят. Может, ввести его в курс? Нельзя».

Рогову стало настолько тошно, что он заскрипел зубами, а в кулаке сломал карандаш.

 

***

 

 

— Странный способ извиняться, — сказала Макарову жена. – Тебе не кажется?

— Как замуж позвал, — мрачно ответил тот.

Макарова раздирали противоречивые чувства. С одной стороны, он находился в полном и тревожном недоумении. Он знал, что его вытурили за дело, и приглашение Рогова казалось щедрым и незаслуженным авансом. От этого Макарову стало уже нестерпимо стыдно. С другой, он испытывал мстительное торжество. Но ему отчаянно не хотелось идти к Рогову. Если это последний шанс, то нельзя осрамиться еще и на бытовом уровне. Что-нибудь разлить, разбить, брякнуть какую-нибудь глупость, рассказать идиотский анекдот, доказать свою полную неуместность за приличным столом. Фиаско будет даже не социальным – биологическим.

— Что ты ему подаришь? – спросила жена.

Коротышка Макаров смешно всплеснул руками. Борода встопорщилась.

— Он меня выставил на панель, заставил жрать лебеду! А я ему буду дарить?

— Что-то я не заметила лебеды…

— Заметишь, — пообещал Макаров.

— Ну, так будешь один ее есть… Давай отдадим ему вазу. На что нам две? И в одну-то нечего ставить.

Макаров принялся демонстративно рыться в карманах, потом вывернул их. Высыпал мелочь.

— На гвоздичку тебе наберется, — проскрежетал он.

— Оставь себе на венок. Хоть там не напейся, у шефа-то! С работы выгнали – хочешь, чтобы из дома?

Она не уточнила, из чьего.

Макаров понял, что вопреки очевидной нелепости приглашения, визит не обсуждается. Придется идти. Он снял с буфета и повертел в руках вазу. Зачем-то заглянул внутрь. Сковырнул соринку.

— Голову разбить ему этой вазой… Возьму, но этого мало. Нужен коньяк.

 

***

 

Дома у Рогова наморщили лоб.

— Кто такой Макаров?

— Не имеет значения, — отрезал Рогов и щелкнул подтяжками. – Мне нужно, чтобы он пришел. Посидит в сторонке, поест и уйдет.

— Мама, папа, — начала перечислять жена. – Петя. Женя. И все. Плюс Макаров бельмом на глазу. Ты же самый говоришь, что это семейный праздник! Мы никого и не зовем со стороны. Кто это?

Рогов швырнул очки на скатерть.

— Так надо, — процедил он. – Чей день рождения? Не беспокойся, на твой мы его не позовем.

Сказав это, он подумал, что, может быть, и поторопился. Как знать. Лицо у Рогова стало пунцовым. Он поджал губы, и жена испугалась.

— Да ради бога, пусть приходит, — сказала она. – Тарелок хватит. Что мне надеть?

— Страусовое боа, — ответил Рогов, лег на диван и уставился в мертвый телеэкран.

 

***

 

Замешательство было предсказуемо и возникло, конечно, уже на пороге.

Оба побагровели от стыда при виде друг друга.

— Да-да, заходите, — ровно проговорил Рогов. – Спасибо. Вешалка вон там.

Макаров начал развязывать мешок.

— Что это? – невольно спросил хозяин.

— Сменка, — затравленно хихикнул Макаров. – Со школы еще мешочек. Лет тридцать ему!

— Не надо сменку, вот вам тапочки.

Макаров успел показать штиблеты из искусственного крокодила. Рогов успел их заметить. Макаров затолкал их обратно в мешок.

Рогов глянул по сторонам, не понимая, куда поставить вазу и коньяк. Гость раздевался долго, а стоять и держать их было очень глупо.

— Короче, проходите, — наконец бросил Рогов, поставил все на столик и удалился в гостиную.

Пригладив бороду и застенчиво улыбаясь, Макаров явился обществу. Он прибыл к столу в носках, забыв о тапочках.

По пути к Рогову он в сотый раз прикидывал, как лучше себя вести. Решил держаться с невозмутимым достоинством. Он считал себя униженной и оскорбленной стороной, но выпятить это в торжественный день казалось подлым. Угодничать он тоже не хотел, однако все эти мысли вылетели из головы, как только Рогов ему открыл.

Едва Макаров сел за стол, к нему метнулся сынишка хозяина. Он сунул ему страшного робота с горящими глазами. Механизм закрякал что-то грозное.

— Вот что у меня! – выпалил кроха.

— Молодец! – фальшиво воскликнул Макаров. – Будешь умный, как папа! – добавил он, имея в виду непонятно, кого – сынишку или робота.

Рогов побледнел.

— Кто тебе разрешил разговаривать? – осведомился он, обращаясь тоже непонятно к кому из троих.

— Давайте кушать, — вмешалась теща.

Всем разлили. Нужен был тост, и повисло молчание. Было понятно, что в узком семейном кругу такие церемонии не приняты. Никто не ждал речей от Макарова, но больше высказаться оказалось некому.

— Ну, за вас! – грубо сказал гость, решившись двинуться напролом.

— Спасибо, — бесцветно откликнулся Рогов, аккуратно чокнулся с каждым, выпил и положил себе салат.

Макаров робко взял два огурчика и шпрот.

— Латышские шпроты, — подала голос жена. – Представляете, были – я даже удивилась и взяла две.

— Латвийские, — машинально поправил Рогов. – Две – чего?

— Банки.

— Вот так и говори.

— Мне их масло очень нравится, — заметил Макаров, окунул в банку хлеб и отправил в рот, но не весь, на вилке еще осталось, и он обмакнул его снова.

Рогов молча наполнил рюмки. Салат лежал на его тарелке нетронутый.

— Теперь за родителей! – пригласил Макаров, обретший некоторую уверенность. Он дружелюбно посмотрел на тещу и тестя Рогова.

— Они скончались, — сказал хозяин.

— Соболезную, — смешался Макаров. – В таком случае… вечная память и земля пухом!

Он молящее взглянул на Петю и Женю, статус которых оставался ему неясен. Они не смотрели на него и деловито ели, каждый за троих. Не прекращая жевать, оба взялись за рюмки.

— Предлагаю за мою супругу, — деревянным голосом произнес Рогов.

— С удовольствием! – Макаров вскочил, решив, что за женщину положено выпить стоя.

Все остались сидеть, и он осуществил свое намерение в одиночку.

Вновь воцарилась тишина. Теща встала, вышла и через минуту вернулась с латкой, из которой торчали куриные ноги. Макаров не посмел взять.

— Что же вы ничего не берете? – спросила теща и положила ему крылышко.

Макаров отрывисто кивнул.

— Да! Конечно! Я уж руками – ничего?

— Ничего, — механически согласился Рогов и выпил уже без тоста.

Потом еще. И снова.

Скатерть качнулась, из-под стола сосредоточенно выполз сынишка. Робота он толкал перед собой.

— Бу-бу-бу, — как бы рассеянно озвучил его малыш.

Рогов обратил к Макарову внимательное лицо и сверкнул очками.

— Как поживаете? – осведомился он.

«Вот оно, началось», — подумал тот.

— Да неплохо, — сказал. – Испытываю определенные трудности… но полагаю, что это временно. Бывает, знаете, полоса!

— Бывает, — кивнул хозяин.

— Ну, а у вас в конторе как дела?

— Благополучно. Пришел новый приказ…

— Да-да-да! – Макаров даже отложил вилку.

— Но это так, глупости, — сказал Рогов, берясь за графин. – Мы запускаем новую линию…

— Давайте за детей, — подал голос Петя.

— За меня! За меня! – запел сынок, потрясая роботом.

— Марш отсюда! – Рогов привстал. – Мария Павловна, закройте его!

— Идем отсюда, заинька, идем, — заворковала теща, ловя мальчонка за увертливую руку.

Рогов налил себе не в рюмку, а в фужер. Макаров потерянно озирался по сторонам.

— Вообще-то, — заговорил он в итоге не без отчаянной развязности, — предыдущая линия была мне как-то не того…

Рогов ничего не сказал и осушил фужер. Жена что-то шепнула, но он опять потянулся за графином.

— За детей-то не выпили, — напомнил тесть.

Сынишка где-то завизжал:

— Я хочу к дяде с бородой!

Донеслись глухие шлепки, сменившиеся ревом.

— Мне бы перекурить, — виновато улыбнулся Макаров. – Можно, я на кухне? В форточку?

Он начал вставать.

— Да курите здесь, — разрешил тесть.

Рогов выпил в последний раз и взорвался.

— Вон отсюда, — процедил он. – Вон! – заорал. – Не умеете себя вести – убирайтесь!..

Макаров немедленно снялся с места и побежал в прихожую. Все бросились следом. Рогов бежать не стал – он выпил еще, промокнул губы салфеткой, неторопливо встал и вышел, качаясь.

— Ничтожество! – крикнул он. – Пьянь!

— Ты на себя посмотри, — не выдержала жена.

— Отойди! А вы проваливайте! Это приличный дом!

Макаров одевался быстро и с откровенным облегчением. Он подхватил мешок со сменкой. Все разъяснилось и кончилось, нарыв лопнул, впереди была новая жизнь.

Коньяк и ваза так и стояли на столике. Макаров цапнул.

— Не хер, — мстительно пояснил он, заталкивая бутылку в мешок.

Рогов протиснулся мимо, отомкнул замок и пинком распахнул дверь.

— Вон отсюда сию секунду!..

Макаров вылетел на площадку и поспешил вниз. Дробный топот стал удаляться.

Вскоре Макаров выбежал в ночь.

 

***

 

Оперативники собрали оборудование. Сложили штатив, упаковали сонар и усилитель.

— Да, неудачный ракурс, — признал первый.

— Локация правильная, но угол не тот.

— И градиенты.

— Да, и градиенты. Надо же, как не везет.

— Опять же момент конвергенции…

— Короче, ищем другую точку, — вздохнул второй. – Иначе нам изделие не вывести. Времени мало, всего неделя до гостей.

— Найдем, — отмахнулся первый. – Что делаем с этими?

— Стираем, конечно. Оба уроды. Насекомые, прости меня Господи, — шутливо сказал второй и перекрестился.

 

© февраль-март 2018

 

Тайный продавец

1

 

— Здравствуйте! Что-нибудь подсказать?

«Вам», — щелкнуло в голове. Шестеренки бешено вращались. «Кому подсказать? Вам. Выделить интонацией заглавную букву. Мелочь. Архивируем».

Подслеповатый дядечка в дешевых пальто и шапке доверчиво уставился на предупредительного юношу в жилете, раскрашенном под пчелу. Скосил глаза на бейджик: «Иван».

— Мне бы вот чтоб телефон, — добродушно и озабоченно ответил дядечка. Его звали Цапунов.

«Скользкий пол, — отметило сознание. – Травма».

В салоне сотовой связи было безлюдно. Цапунов виновато улыбнулся.

— Пожалуйста, — кивнул Иван. – Какой вы хотите телефон?

— Вот пальцем по которому водить. Чтобы в нем Яндекс и фотоаппарат.

«Не переиграть. Слабоумие должно выглядеть убедительно».

Иван скользнул по Цапунову взглядом, оценивая степень придурковатости.

— Вот самая популярная модель, — подвел он Цапунова к стенду. – Эконом-класс.

Тот мысленно улыбнулся. Выгодное, но бестактное предложение легло на пленку. Плюс неучет финансовых интересов компании.

— Почему же сразу эконом? – Он обиженно надул губы. – Мне в подарок!

— Тогда вот этот, — посерьезнел Иван. – Много памяти, сверхскоростной интернет…

Цапунов, кивая, присматривался к стенду. Хорошо закреплен, как и везде, но мало ли…

— Много памяти – это что такое? – спросил он.

Оператор торгового зала растерялся.

— То есть? – брякнул он.

— Я в этом не очень разбираюсь, — улыбнулся Цапунов. Иван не заметил вспышки микроскопической камеры – ее и не было, вспышки. – Он от розетки заряжается?

— От розетки, — машинально кивнул Иван.

— Дайте пощупать, — попросил Цапунов и сразу встревожился: похоже, переиграл с этим идиотским глаголом.

Но нет.

Иван распахнул стеклянную дверцу и протянул ему смартфон. Дальше случилось то, за что Цапунова особо ценили в Ведомстве Потребления: неоднозначная ситуация. Вроде он сам неудачно взял, а может быть, совсем наоборот – это Иван неудачно дал. Для страховки Цапунов шаркнул ботинком по скользкому полу и на секунду потерял равновесие. Смартфон упорхнул. Иван расставил руки, не понимая, что ему ловить – Цапунова или товар. То и другое упало одновременно. Цапунов приложился плечом, а смартфон – экраном.

Победило товарно-денежное отношение.

— Ёп! – вырвалось у Ивана. Он бросился поднимать смартфон.

Ну, вот и все. Мысленная улыбка Цапунова превратилась в оскал.

Иван выпрямился с ценной вещью в руке, уже, вероятно, догадываясь, на кого напоролся. Тайный покупатель. Оборотень, коварная сволочь из тех, кого хозяева нанимают для оценки уровня обслуживания. Но было поздно. Цапунов лежал. Смартфон по иронии случая уцелел, и было пока непонятно, хорошо это или скверно.

Морщась и держась за плечо, Цапунов сел. Иван спохватился.

— Вы не ушиблись? Вызвать врача? – раскудахтался он, приплясывая вокруг.

Поздно.

Гроза персонала фирменных салонов и магазинов, гордость Ведомства Потребления, мастер перевоплощения и тайный покупатель Цапунов неуловимо преобразился. Он перестал быть пеньком. Поразительно, но лицо его вдруг как бы начало расплываться. Никакой мистики и ни грана фантастики, однако факт остался фактом. Он и был без особых примет, а теперь стал таким, что ни один физиономист не взялся бы его описать. Поднявшись и ни слова не говоря, Цапунов покинул салон, и огорченный Иван уже через полминуты напрочь забыл, как он выглядел.

 

2

 

Харпова примеряла купальник.

Четырнадцатый по счету.

Обслуга многозначительно переглядывалась и закатывала глаза. Преувеличенно громко вздыхала. Поджимала губы. Презрительно косилась на супруга Харповой под названием Федор Федорович. Тот был не просто грузен, а совершенная квашня. Ему было жарко, он уныло перетаптывался в сторонке и выпуклыми глазами таращился на торговый зал. Вентиляция в универмаге была довольно дрянная.

Шторка дрогнула, из кабинки высунулась рука Харповой. Федор Федорович метнулся к ней с неожиданной прытью. Он принял купальник и жалобно посмотрел на девиц. Ему молча передали следующий. Рука, все торчавшая, нетерпеливо поиграла пальцами. Схватив изумрудные в звездочку плавки и лифчик, она убралась.

Девицы вздохнули уже с надрывом.

Им было невдомек, что Харпова с Федором Федоровичем работают в паре. Никакие они были не супруги. Камера, спрятанная на Федоре Федоровиче, беспощадно фиксировала их гримасы. Чем больше кривлялись девицы, тем меньше они соответствовали занимаемой должности. На душе у Федора Федоровича пел соловей.

Харпова между тем честно переодевалась, не исключая, что заодно и правда что-нибудь купит.

С фиктивным супругом они заключили пари. Федор Федорович сказал, что Харповой вообще не позволят надевать купальники. Это все-таки белье, оно продается без примерки. Напарница возразила, что жаль, если он окажется прав. Примерка белья – нарушение вопиющее. Можно будет вдвое больше содрать с заказчика – универмага как такового. Лично она считает, что примерить купальники разрешат, и ставит на то, что продавцы сломаются на семнадцатом.

Она уже выиграла, но до полной победы осталось еще два захода.

Судьба сжалилась над Федором Федоровичем. Девицы сломались на шестнадцатом.

— Женщина, хватит уже мерить трусы! – вспылила одна.

— Пахнут же, которые померили! – подхватила вторая.

Харпова не замедлила показаться из кабинки.

— Что, простите? – зловеще переспросила она.

Федор Федорович выхватил у девицы трусы.

— Чем же они пахнут? – осведомился он и зарылся в них лицом. – Вы на что, сударыня, намекаете?

— Теперь еще и вами! – запальчиво ответила та. – Дайте сюда!

Полностью одетая Харпова вышла из кабинки. Капризная фифа исчезла, сменившись матерой хищницей – то есть женщиной деловой и бесстрастной. Федор Федорович тоже перестал быть рыхлым. В нем проклюнулся коршун.

— Дайте-ка я вам отзыв оставлю, — сказал он.

Это было лишнее, незачем вообще, но Федор Федорович не сумел отказать себе в удовольствии.

 

3

 

Чагин был до лютости беспощаден к себе и к окружающим тоже свиреп. За это его прозвали Орком. Он работал на износ и вызывался на самые трудные задания.

Сейчас он выполнял и вовсе неслыханное поручение. По заказу учредителей частной клиники он, жертвуя собой, выводил на чистую воду их учреждение. Чагин лег в эту больницу под предлогом удаления бородавки. Если клиенту позволяли силы и средства, эта нехитрая процедура выполнялась с немалым шиком. Бородавка не требовала госпитализации, но Чагин признался, что начальство не чает в нем души, он очень ценный работник и заслуживает предельного комфорта. Клиника не стала возражать. Наоборот: расписала желательность и даже необходимость палаты-люкс, отдельного сестринского поста и сиделки.

Принесли судно.

Чагин обратил к нему строгое, циркульно круглое лицо. Оценивающе взглянул поверх очков и вежливо отказался.

— Это не диктуется производственной необходимостью, — объяснил он.

Орк Чагин был педантом и даже в семейном кругу выражался казенными оборотами.

Сиделка вышла, а он достал припрятанный под матрацем блокнот и отметил час, минуту и секунду ее прихода. Заодно и волос, который приметил на судне. Он изображал эти вещи графически. Декартова система координат приютила ломаные кривые, которые соответствовали визитам врача, медсестры и уборщицы.

Последняя плохо протерла под тумбочкой. Камера это зафиксировала.

Явилась сестра, вооруженная бритвой. Бородавка обосновалась у Чагина в зоне бикини. Он впился глазами в лезвие, оценивая стерильность. Сестра как будто сошла с обложки порножурнала. Такими их и снимают в кино: короткий халатик и чепчик с красным крестом, в обычной жизни не встречающийся. Ослепительный маникюр. Чагин сделал мысленную пометку: медсестрам маникюр не положен.

— Обнажаемся, — пропела сестра.

Чагин неуклюже подвинулся и приспустил пижамные штаны с бежевыми трусами.

— Ну, что это за окно в Европу? – улыбнулась она. – Ниже!

Ловко намылив Чагина, она взмахнула бритвой. Чагин покосился на округлое бедро. В договоре подобное не прописывалось, но люкс как бы подразумевал. В спорном случае можно будет потолковать о создании зоны психологического комфорта. Решив, что он ничем не рискует, если побудет тайным покупателем неоговоренной услуги, Чагин положил на бедро квадратную короткопалую лапу и слегонца сжал.

Тут и состоялась собственно операция. Она вдруг оказалась внеплановой. Рука сестры дрогнула и удалила бородавку. Над зоной бикини Чагина разлился кровавый рассвет. Очки подпрыгнули до линии волос, а рот неожиданно распахнулся в половину лица. Спектакль окончился, занавес рухнул, и в инкогнито отпала необходимость, но законное право рвать, метать и реветь не утешило Чагина.

 

4

 

Если Ведомство Потребления упивалось победами, то в Органе Промоушена сгустились тучи. Задачи у этих фирм были полярно противоположными. Ведомство Потребления поставляло Тайных Покупателей, которые выводили на чистую воду недобросовестный персонал. В сети товаров и услуг этих лазутчиков ненавидели и время от времени били, если неосторожный агент повторно совался в уже пострадавший коллектив. Агенты знали об этом и выжидали, пока их забудут; меняли маршруты, маскировались усами, бородами и темными очками, однако осечки все же бывали. Агентов подкарауливали и тузили по возможности грамотно, не оставляя следов; ломали шпионскую технику, обливали несмываемой краской. Впрочем, такое случалось редко. Чаще всего страдали учреждения и торговые точки – салоны связи и красоты, частные клиники, фирменные магазины, кинотеатры, автомойки, рестораны и такси.

Орган Промоушена был естественным антагонистом Ведомства и поставлял Тайных Продавцов товаров и услуг. Он охватывал многие сферы и содержал в штате оборотистое жулье, которое преподносил как жемчужины коммерции. Тайные Продавцы расписывались как гении продаж, гипнотизеры и соловьи. Медсестре, нанесшей травму и Орку Чагину, и клинике Наружного Здоровья, было поручено развести клиента на целый комплекс оздоровительных мероприятий, среди которых манипуляции с округлым бедром, вполне обоснованно нарисовавшиеся Чагину, занимали далеко не последнее место.

Потреблением руководила старая гадина Крокодилыч.

Но крокодила почему-то напоминал не он, а начальник Промоушена Жеребенцев. Не только крокодила, но и бегемота, который обычно упоминается с крокодилом в связке – забавно, но так получилось. Он был весьма высок ростом, широк в плечах и хамоват. От бегемота ему досталась огромная челюсть, которая лопатой расходилась от ушей; от крокодила – широкая пасть с частоколом зубов; от обоих – маленькие, глубоко посаженные и немигающие глазки. Сейчас Жеребенцев неторопливо прохаживался между столами сотрудников и столь же неспешно порыкивал, благо знал, что будет заниматься этим, сколько ему заблагорассудится, спешить некуда. Подобно кишке ассенизационной машины, засунутой в форточку, он ритмично перекачивал содержимое цистерны в кабинет и не сомневался, что в положенный срок пересечет ватерлинию.

— Придется кое с кем разобраться! – всхрапывал он, ухитряясь при этом причавкивать.

Сотрудники молчали и втягивали головы в плечи. Они не смотрели на Жеребенцева. Притихла даже муха. Жеребенцев тоже втягивал голову, но – словно перед укусом, прицеливаясь.

— Вижу, сейчас допрыгается у меня кое-кто!

Внутри Жеребенцева клокотало от сладости, и слушателям не хотелось вникать, что за субстанция в нем булькает. Вышагивая, он медленно расправлял гигантские крыла – невидимые, но, несомненно, черные.

— Вы, Лабудинская, просто дура. Касается всех!

Лабудинская – та самая медсестра, которая нечаянно сделала Чагину внеплановую операцию – стала белее мела. Затем ее кожа приобрела сходство с намоченным картоном.

— Чувствую, оборзели вы тут!

Паркет поскрипывал под ножищами Жеребенцева.

— Не видите, кто перед вами стоит? – перешел он к делу, имея в виду агентуру противника. — Ослепли? Я не стану миндальничать, здесь вам не богадельня! Если еще не поняли, что такое бизнес – я вам объясню! Сейчас я буду принимать кадровые решения!

После этих слов Тайные Продавцы перестали дышать.

Но Жеребенцев ничего не объяснил, не принял и продолжил расхаживать, периодически издавая невнятные угрожающие звуки. Очки сверкали. Львиная грива стояла дыбом. Дорожка, в которую она превращалась на шее, тоже топорщилась.

Затем он неожиданно остановился. Тишина стала звенящей.

— Иии, — непроизвольно пропищала Лабудинская.

Тогда Жеребенцев вышел и поднялся в свой кабинет. Там он набрал номер Аса, к услугам которого прибегал в крайних случаях. Тот брал пятикратный тариф и был единственным, кто держался с самодуром на равных.

— Здравствуй, Ас, — раздраженно проговорил Жеребенцев. – Это последняя капля, с такими работничками я потеряю все. Это даже не бизнес, а дело чести. Поставь их на место. Продай им так, чтобы обосрались. Да, по высшему разряду.

 

5

 

Орк Чагин покупал электробритву. Он выписался из клиники в день операции, как и обещала ее реклама.

— Поброюсь, — доверительно сообщил он продавцу.

Тайная камера в лацкане зафиксировала презрительную гримасу.

Чагин вдруг нахмурился, изогнулся.

— Спину почешите, — попросил он жалобно.

Он не сомневался в отказе – важна была форма, в которой тот прозвучит.

Но вместо отказа прозвучал звонок. Ругнувшись мысленно, Чагин достал телефон и приложил его к румяной щеке.

— Приезжайте сейчас же, — донесся голос Крокодилыча. – У нас ЧП.

…В конторе было пасмурно. Сгорбленный Крокодилыч сидел за столом. Его название было не прозвищем, а настоящим отчеством. Неисповедимы пути дедов. Шестидесяти лет, похожий не на рептилию, а на седого хомяка, он потрясенно и молча смотрел на Цапунова. Маг и волшебник сидел с растерянным видом. Федор Федорович вытирал со лба испарину, а Харпова нервно теребила сумочку. Были и еще сотрудники; все они ждали грозы, не зная, чем она обернется лично для них.

Чагин был на хорошем счету, а потому, когда он вошел, Крокодилыч пожаловался ему отдельно:

— Цапунову продали драм-машину.

Чагин непонимающе посмотрел на Цапунова. От горя тот начал непроизвольно и неуловимо меняться, как Протей. В мгновение ока сменилась тысяча масок.

— Драм-машину? – повторил Чагин.

— Расскажите еще раз, — просипел Крокодилыч.

Цапунов зашарил руками по коленям.

— Я пришел в парикмахерскую…

— Ему продали драм-машину в парикмахерской, — убитым голосом пояснил Крокодилыч.

Не веря ушам, Чагин сел и снял очки. Он нелепо расставил огромные ступни, такие же кисти ошеломленно повисли. Румяное, идеально круглое лицо превратилось в маску, и он стал похож на внимательного циркового тюленя.

Цапунов выпил воды.

— Это был обычный заказ, — произнес он убитым голосом. – Мне не улыбнулись, куда-то ушли на десять минут – можно было тоже уйти, материала хватило. Девушка, значит, ушла. А пришел мужчина.

— Салон красоты? – уточнила Харпова.

— В том-то и дело, что обычная парикмахерская. Там редко встречаются мастера-мужчины. Я удивился. Он залопотал, как попугай, и я сначала вообще не понял ни слова.

— Как он выглядел? – спросил Федор Федорович.

— Никак, — ответил Цапунов.

Все переглянулись. В устах Цапунова это была высшая похвала. Быть незаметным считалось его исключительной прерогативой.

— В конце концов я понял, что он жалуется на магазин музыкальных инструментов. У него есть хобби, он композитор. Пошел покупать драм-машину, и ему продали негодный экземпляр. Дальше он…

Цапунов замолчал.

— Говорите, — безнадежно сказал Крокодилыч.

— Он заявил, что знает, кто я такой и чем занимаюсь. Дескать, я-то ему и нужен. Вдвоем мы быстро выведем этих негодяев на чистую воду. Но надо переоформить покупку на меня.

— Хорошо, — не выдержал Чагин. – Допустим. Но если я правильно понял, вы тоже заплатили за эту машину. Зачем? Как это вышло?

Следующее признание далось Цапунову особенно тяжело.

— Он меня загипнотизировал. Начал что-то втирать про мотивацию, необходимость поставить себя в неудобное положение, личную заинтересованность и эмоциональную включенность…

— Ясно, — подытожил Крокодилыч, махнув на него рукой. – Думаю, все уже сообразили, с чем мы имеем дело. Это Тайный Продавец. Он, несомненно, в совершенстве владеет НЛП. И нам нанесли подлый, хамский удар из чистой неприязни, просто так, без смысла и личной выгоды. Впрочем, нет. Об этом обязательно разлетится молва. Мы должны подсуетиться и первыми уничтожить этих мерзавцев.

 

6

 

Драм-машину окружили. В Ведомстве ни разу не видели такого устройства, а потому слегка удивились его компактности. Федору Федоровичу, например, рисовалось нечто вроде экскаватора, а Орку Чагину – ударная установка, которая занимает полкомнаты.

— Включите, — напряженно потребовал Крокодилыч.

Никто этого не умел, но минут через пять разобрались.

Товар и правда оказался с изъяном, в чем усмотрели дополнительную издевку. Единственный звук, который издавала машина, могла бы производить обезьяна, если вооружить ее молотком и посадить на ржавую кровлю.

— Мне сон был на днях, — мрачно поделилась Харпова. – Приснились два дьявола. Один покупатель, а другой продавец. Первый все души скупал. А второй показывал разоренных, которые не выплатили. Вдов, сирот…

— Замолчите, — сказал Крокодилыч.

Машина барабанила с идиотическим упорством.

— Может, еще и пригодится, — робко предположил кто-то из младших сотрудников. – Например, так и ходить с нею. Брать с собой. Пусть объекты попробуют возразить…

— Может, еще и в штаны наложить? – ощерился Чагин. – Пусть попробуют выставить! Дерзайте, вам обеспечен успех.

Крокодилыч не слушал.

— Это, конечно, тот самый Ас, о котором ходят легенды, — проговорил он, не обращаясь ни к кому в отдельности. – Никто не в состоянии его описать. Он продаст что угодно и кому угодно. Применение Аса против сотрудника Ведомства равнозначно объявлению войны. До сих пор между нами существовало негласное соглашение не предпринимать подобных шагов. Ничего личного. Что же стряслось?

Все посмотрели на Орка Чагина.

— Ну да! — признал он запальчиво. – Между прочим, я пролил кровь! В прокуратуру я, может быть, и зря обратился, но откуда мне было знать, что это их сотрудница? Они сами переступили черту. Их кадры еще никогда не оказывали специализированные услуги и не прикидывались медицинскими работниками. Я даже подозреваю, что война началась с моей бородавки, а не с этой шарманки! Они это сделали нарочно. Я метил в рекламщиков, в договорной отдел, а на сестер и не думал…

Тогда внимание переключилось на Федора Федоровича.

— Не надо было, наверно, писать этот отзыв, — заметил Крокодилыч. – Переборщили. Продавщицу еле успели вынуть из петли…

Тот пожал плечами.

— Вы же сами распорядились не оставлять живых.

— Это по вам звонит колокол, шеф, — угодливо подхватил Цапунов. – Мы – дело десятое, расходный материал. А вы – лицо фирмы. Копают под вас. Значит…

— Значит, надо ударить по ним, — кивнул Чагин. – Прямо по Жеребенцеву, не отвлекаясь на всякую перхоть. Тем более, что такую сволочь не жалко.

На его лунообразном лице написалась искренняя радость. Цель обозначилась, все стало понятно и просто. Что теперь, собственно, делать, Чагина не касалось. Он был дисциплинированным исполнителем и уклонялся от ответственных решений.

Улыбнулся и Цапунов, но угрожающе и гадко.

— Я покупатель, он продавец. – Дальше он заговорил стихами: — У него товар, а у нас купец. Пусть он продаст нам что-нибудь особенное, после чего и сам не обрадуется. Пусть у него из-за этого будут крупные неприятности.

 

7

 

Поскольку события начали развиваться в направлении криминальном, Крокодилыч выставил всех, оставив только Цапунова и, немного помявшись – Чагина. Совещание произошло за закрытыми дверями. Крокодилыч расщедрился на символическую выпивку, а это и вовсе не укладывалось в голове.

— Итак? – спросил он, топорщась сразу весь, целиком: усами, бородкой, седым хохолком. – Что мы у них купим?

— Что-нибудь незаконное, — сказал Чагин, не рискуя ничем.

— Наркотики?

Крокодилыч поморщился.

— Ну, зачем нам наркотики? Кому? Это же шито белыми нитками.

— Почему же? – возразил Цапунов. – Допустим, вы тяжело заболели. Мы пустим слух. Нужны сильнодействующие аналгетики. На медицину, понятно, надежды нет. Вполне убедительно!

— Нет, — отрезал Крокодилыч. – Не гневите Бога. Не искушайте его. Я болеть не собираюсь ни всерьез, ни понарошку. Придумайте что-нибудь получше.

Повисло молчание.

— Оружие, — предложил Чагин, опять же без всякого для себя риска.

— А это кому?

— Вам же. Допустим, для самообороны.

— От кого?

— От Жеребенцева, — брякнул Чагин и понял, что хватил через край, сказав очевидную глупость.

На него лишь пристально посмотрели.

— Взрывчатку, — сказал Цапунов.

Крокодилыч прищурился.

— Я понимаю так, что вы издеваетесь.

— Вовсе нет, — положил тот руку на сердце. – Дослушайте. Вы жаловались на дачного соседа. Что он нацелился на кусок берега, где ваш дом. И если купит, то обнесет забором, и вам будет не подойти к реке. Придется ходить в обход за полтора километра.

— Это так, — кивнул Крокодилыч. – Я даже не знаю, что это за гад. Денег у него много. За тем забором, который уже стоит, вовсю идет стройка. Не иначе, возводит целый дворец. А там, доложу я вам кстати, воинское захоронение. Мне в свое время отказали.

— Ну и вот, — ответил таким же кивком Цапунов. – Вы уже возражали против этой купли-продажи? Куда-нибудь жаловались?

— Конечно, я ходил в администрацию. Устроил скандал, и не один, только без толку.

— Угрожали?

— Не удержался, конечно. Чего не скажешь в сердцах.

— Значит, он наверняка в курсе, — удовлетворенно подытожил Цапунов. – Вот вы и перейдете от слов к делу. Взорвете ему баню. Или автомобиль.

Крокодилыч откинулся в кресле.

— Вы рехнулись?

— Нет, — улыбнулся Цапунов. – Это пусть в Промоушене подумают, что вы рехнулись. Ничего вы не будете взрывать. Но выразите желание приобрести для этого средства.

— Они не поверят.

Цапунов и Чагин переглянулись. Алчность и ненасытность Крокодилыча были притчей во языцех.

— Поверят. Не сходу, но постепенно. У вас есть личный интерес, и немалый. Имущественный. Они сдадут вас властям, как только взорвете баню.

— А не раньше?

— Ни за что. Кто же остановится на полпути при таком раскладе? Это пахнет пожизненным, и они дождутся финала!

Крокодилыч понял. Ему обтекаемо намекнули, что за сосновый берег он скушает родную маму и не подавится. Признать это было неприятно, но он был вынужден согласиться. При таком обосновании сам Жеребенцев пусть не сразу, но все же поверит в этот безумный замысел.

— А когда их агент доставит товар, его уже будут ждать, — заключил Орк Чагин.

Он снова остался в стороне. Предложил не он, а Крокодилыч уже мысленно согласился.

 

8

 

Самым сложным делом стало довести информацию о поиске взрывчатых веществ до сведения Жеребенцева. Наконец, был достигнут успех.

Операцией занимался непосредственно Цапунов, которому не терпелось отомстить обидчику.

— Когда все кончится, он получит посылочку, — говорил он. – То есть передачу. В камеру. Там будет драм-машина.

Сейчас он докладывал Крокодилычу:

— Они клюнули. И все, как мы предвидели: сначала решили, что вы спятили. Потом озадачились и уж подумали, будто вы метите в Жеребенцева, но им обиняками дали понять, что вам перешел дорогу кто-то другой.

Крокодилыч повеселел.

— Боится! Это он сошел с ума, а не я. Тоже мне, птица, чтобы его взрывать!

— Это еще не все, — продолжил Цапунов. – По моим сведениям, делом займется лично Ас.

— Бинго, — не удержался Чагин, уже жалевший, что поостерегся и не посоветовал ничего подобного сам.

Крокодилыч зааплодировал.

— Накроем всех! Когда же состоится сделка?

— В этом деле торопиться нельзя, но я полагаю, что можно назначить на следующую пятницу.

— Органы в курсе?

— Разумеется. Промоушен уже под колпаком. По ходу, кстати, вскрываются и другие делишки. Мелочь, конечно, но все равно приятно. Продажа контрафакта, брака, некондиции, просрочки. Есть даже санкционка.

— Об этом я даже и не мечтал, — развел короткими ручками Крокодилыч. – Сколько им светит?

— За мелочи их просто закроют, а за взрывчатку…

— Давайте возьмем к себе эту медсестру, — неожиданно попросил Чагин. – Потом, когда все кончится. Я разглядел в ней потенциал и готов обучить лично.

— Чешется? – участливо спросил Цапунов.

— Что?

— Болячка.

— А. Нет, уже ничего. Тронут вашим вниманием.

 

9

 

Пятница наступила.

Всем сотрудникам, кроме Чагина и Цапунова, предоставили неоплачиваемый выходной, контору демонстративно закрыли. Чагин понадобился как свидетель терроризма и уголовщины, а Цапунов дирижировал операцией извне.

Крокодилыч изнывал и считал минуты.

— Докладывай, — велел он в сотый раз, выйдя на связь с Цапуновым.

— Группа захвата уже на месте.

Крокодилыч отвел занавеску, выглянул в окно.

— Я никого не вижу.

— Конечно, — рассмеялся Цапунов. – И не должны. Это профессионалы.

— Что у неприятеля?

— Мои люди докладывают, что фургон уже выехал.

Крокодилыч отключился и стал ждать дальше. Время текло медленно, и он совершенно измучился. Наконец, раздался звонок.

— Они здесь, — доложил Цапунов. – Принимайте.

Через минуту в дверь постучали.

Крокодилыч не скрыл изумления, когда в кабинет вошел Жеребенцев собственной персоной.

— Не ожидали? – хохотнул тот. – Извольте получить товар!

Крокодилыч понял, что враг не счел возможным пренебречь таким редким шансом. Опять же деликатность сделки требовала, чтобы круг посвященных был узок.

— Это настоящая взрывчатка? – осведомился он специально для засады и потайных микрофонов.

— Обижаете, — надулся Жеребенцев. – Прямо с армейского склада!

— Ну, заносите, — разрешил Крокодилыч, украдкой подмигнув Чагину.

— Будьте любезны.

Жеребенцев распахнул дверь.

Спецназ ворвался. Через секунду Крокодилыч и Чагин уже лежали на ковре, придавленные берцами. Им заломили руки, надели наручники.

— Думайте, на кого залупаетесь! – прогремело над головой. Говорил, очевидно, командир отряда. – Это дача митрополита! Владыка возводит домашний храм!

— Там воинское захоронение… — прохрипел Крокодилыч. – Чагин, скажите им…

— Не знаю ничего, — выдавил Чагин.

— Короче, вы нажили серьезные неприятности, — продолжил голос уже с ноткой сочувствия. – Знаете, что положено за приобретение взрывчатых веществ?

Крокодилыч не знал, но не сомневался, что это выяснится в ближайшее время.

— Чагин! – простонал он.

Тот не ответил. У него вдруг и правда зачесалась болячка. Чагин подумал, что Цапунов его сглазил. Чуть позже круг его подозрений расширился.

 

***

 

Цапунов, наблюдавший за происходящим с безопасного расстояния, удовлетворенно крякнул, когда Крокодилыча с Чагиным вывели из здания. Он был вооружен театральным биноклем и теперь бинокль убрал. Его лицо осталось прежним и в то же время разительно изменилось. Он вынул телефон. Жеребенцев ответил немедленно.

— Поздравляю, — сказал ему Ас.

 

© январь-февраль 2018

Зимний концерт по заявкам

Первое место

 

Сергею Сырову

Вводная: «идеально круглая жопа»

 

— Мы вынуждены вас огорчить, — улыбнулся Коган. – Но ваши формы не идеальны. Таки следующий!

На пляже выстроилась очередь. В основном, это были дамы. Они перетаптывались и смущенно посмеивались; впереди стоял деревянный щит с круглым отверстием. Море шумело. Шумел и напарник Когана Гомартели:

— Приглашаем на конкурс красоты! – гремел он. – Участие платное, десять рублей! Идеально круглый жопа получит приз!

Очередь гадко веселилась.

— А какой приз? – выкрикнул молодой человек подозрительно атлетического сложения.

— Отбеливание ануса, — солидно ответил Гомартели и помахал пригласительным билетом. – Подходим! Десять рублей!

— Быстренько верим в удачу! – подхватил Коган. – Видите тот пригорок? За ним у нас находится передвижной косметический салон. Птица счастья уже летит к вам на всех парусах. Прошу, сударыня, становитесь сюда.

Гомартели покосился и настороженно хмыкнул. Коган присмотрелся и покачал головой.

— Увы! У вас она тоже не идеально круглая!

— Как же это? – разволновалась девица. – Смотрите, как точно вошла!

— Мой тоже войдет, если нажать, — назидательно возразил Гомартели. – Поди сюда. Вот, гляди, как все обвисло!

— И сверху валики, — добавил Коган. – Прошу следующую!

Расстроенная барышня поплелась к морю. Пузатый дядечка засеменил следом, твердя ей, что не беда и на его взгляд все просто замечательно.

Гомартели сделал ладонь козырьком.

— Вах, — произнес он упавшим голосом. – Казаки. Патруль!

Действительно, вдали нарисовались три кривоногие фигуры с нагайками и в папахах. Моральный патруль вразвалочку приближался.

Коган и Гомартели поспешно перевернули щит.

— Что тут у вас? – зловеще спросил седоусый есаул, когда подошел.

— Конкурс, дорогой! – воскликнул Гомартели. – На самое круглое лицо.

Казаки переглянулись.

— А ну! – сказал один.

Он зашел за щит и вставил красную физиономию в отверстие.

— Идеально! – вскричал Коган. – Господа, у нас есть победитель!

— Как влитой, — закивал Гомартели.

Казак, не вынимая лица, довольно заулыбался, усы распушились.

— А что за приз? – нетерпеливо спросил есаул.

— Вот, — протянул ему приглашение Коган. – Специальное предложение. У вас, я вижу, потрескались губы. Жара ужасная! Предъявите этот билет, и вам все исполнят в наилучшем ракурсе.

Когда казаки ушли, он повернулся к Гомартели:

— Позвони ребятам. Предупреди.

 

Небо меняет цвет

 

Янике Грабарь

Вводная: «Небо меняет цвет»

 

За окном взревела газонокосилка, у соседей звякнуло ведро, на стену села муха, и Лёкин понял, что в животе у него давно, уже очень давно, находятся американские зубы. Ослепительные снаружи и гнилые внутри, сплошные клыки. Понятно стало и то, что в обозримом будущем он их родит, затем их и подселили, а пока они лязгают, в голове стоит звон, но это цветочки, так как зубы заражены особыми спорами. Скоро из правой ноги вырастет радиоактивный регулятор. Каждую ночь Лёкина похищают радиожабы из соседнего измерения, которые проверяют, не вырос ли. Американские зубы – тоже дело их рук, только жабы другие. С этим придется что-то делать. До Лёкина постепенно – в течение получаса – дошло, что в центре недружественной паутины находится дежурная с ближайшей станции метро. Она главная. Для всех привычная, но только Лёкину понятная, она сидит в стеклянной будке на сходе с эскалатора и никогда не спит. Мертвым взором следит она за подъемом и спуском, целенаправленно искажая порядок вещей, потому что эскалатор на спуск должен действовать слева, если смотреть сверху, а на подъем – справа, но дежурная гоняет их наоборот, и потому в животе Лёкина растут американские зубы. Радиожабы не раз намекали ему, что дело в дежурной, но его постоянно отвлекали всякие мелочи вроде регулятора, который, если прислушаться, далеко не так неприятен, как споры, а тех уже столько, что десны раздулись и почернели. Лёкин жаловался, но врачи договорились с жабами и делали вид, будто ничего не находят.

Лёкин напал на нее во вторник.

Помня, что в метро стоят камеры наблюдения, он натерся серебряной краской, чтобы опасные лучи не добрались до американских зубов. Иначе под мышками прорежутся зубы мудрости. Лица не тронул, но замотался в шарф и надел темные очки, а вязаную шапочку натянул до бровей. Спустившись на платформу, он начал кружить вокруг будки. Лёкин понимал, что времени мало, его уже заметили и скоро поставят в мозгу передатчик. Он примерялся, как бы проникнуть внутрь, но надо было показать, что ничего подобного не случится. Проявляя находчивость, он громко и как бы рассеянно запел:

— Мняяя, мняяя!…

Он смотрел перед собой, сохраняя лицо непроницаемым, взгляд был пуст. С холодным удовлетворением Лёкин отметил, что хорошо сливается с пассажиропотоком и ничем не выделяется. Он счел естественным и уместным продолжить:

— Мняяя!..

Вертясь юлой, он постучал по непробиваемому стеклу. Дежурная сняла телефонную трубку. Тогда Лёкин вцепился в кабинку, и чудом та оказалась не запертой. Не запомнив, как это вышло, он протолкнулся и вцепился в мундирный бюст. Когда его схватили сзади, он успел выкусить щеку.

— Небо меняет цвет! – завизжал он, едва его поволокли в пикет.

Там его долго и мрачно слушали, затем сержант справился с ориентировками и снял трубку. Ему не хотелось докладывать, но он опасливо доложил.

Приехал майор Лупанов, одетый в гражданское платье.

Он тоже послушал и связался с полковником.

— Несет какую-то ахинею, — сообщил Лупанов. – Но он повторяет кодовую фразу. «Небо меняет цвет». Да. Он твердит, что если пустить эскалаторы наоборот, то все обойдется.

В трубке надолго замолчали.

— Не может быть, — наконец прохрипел полковник. – Неужели это он? Столько лет! Вези его ко мне, Джошуа. Сейчас же. Это Святогор.

— Слушаюсь, — растерянно ответил Лупанов и пригладил русый вихор. – В машину его, — бросил он сержанту и пошел к выходу.

На свежем воздухе майора одолели сомнения. Почему Джошуа? Наверно, он ослышался. Может быть, «жопа»? Это было бы в порядке вещей. Только непонятно, за что. Разве что от волнения. Лупанов посмотрел на небо. Оно ему не понравилось – слишком синее и безоблачное, обманчиво мирное.

Он вынул телефон, набрал номер.

— Это Чжоу, — сказал он. – Запрашиваю контакт.

 

Заправка

 

Анастасии Клубковой

Вводная: «Плюшевые бензоколонки пугают деревянных евреев»

 

Таксист прибавил звук.

«Плюшевые бензоколонки пугают деревянных евреев, — сказало радио. – Эти и другие новости слушайте через полчаса в нашем выпуске».

— Черт знает что, — пробормотал пассажир и втянул голову в плечи.

— А что такое? – задорно спросил таксист, не сводя глаз с дороги.

— Да совершенно спятили. Сами вдумайтесь: плюшевые бензоколонки пугают деревянных евреев. О чем это – как, почему?

— Ну, а что тут такого? Пугают, конечно. Хватит уже сосать.

— Что сосать? – развернулся к нему лицом пассажир. – Кому хватит?

— Евреям, — уверенно ответил таксист. – Они же сосут бензин? Сосут. Вся нефть у них на Ближнем Востоке.

— Вы так думаете?

— А то нет. Из-за чего, по-вашему, вся возня? Сирия там, Ирак, Америка. Теперь хоть какая-то управа появится.

Пассажир внимательно посмотрел на него. Таксист повел широкими плечами. Скрипнула кожа, ему было тесно в тужурке.

— Сами посудите, — сказал он. – Почему им там медом намазано? Потому что бензин. Я читал, что он им нужен для строительства подводного атомного города. Пока им мешал только Гроб Господень, но теперь пусть утрутся.

— При чем тут гроб? Какой еще город?

— Против атлантов, — терпеливо объяснил таксист, словно разговаривая с дебилом. – Вы знаете, что атланты – русские? Половина русские, половина арабы. Еврейский бог опустил их на дно во время потопа. Но потом Мария родила Христа, он спустился в ад и оживил их город. А теперь строит на небе второй. Евреи в ответ строят атомный и сосут весь бензин.

— Деревянные? – уточнил пассажир.

— А какие же они, по-вашему – хрустальные?

Тот отвернулся. Таксист умолк. Через минуту он спросил:

— Мне нужно заправиться, вы не против? Сделаем маленький крючок.

— Да пожалуйста, — ядовито откликнулся пассажир.

Машина вырулила на заправку.

— Я быстро! – пообещал таксист.

Он вышел и зашагал к окошечку. Пассажир бросил взгляд на его место, привлеченный каким-то движением. В сиденье медленно втягивалась косо срезанная металлическая труба. Он поднял глаза и увидел, как таксист берет шланг и вставляет насадку в рот. Глаза у таксиста выпучились. Зрачки исчезли, вместо них защелкали цифры. Потек бензин, и туловище таксиста начало раздуваться. Шея исчезла. Талия – тоже. Коротко стриженный череп превратился в колючую кочку. Таксист стал оседать и расплываться, как презерватив под водопроводным краном. Наконец, цифры замерли, и он выплюнул шланг. Ног уже не было видно, и он еле доковылял до дверцы. Распахнул ее и утопил на приборном щитке кнопку.

Из сиденья вновь выдвинулась остроконечная труба. Таксист невозможно изогнулся и наделся на штырь. Он кое-как протиснулся за руль. Под ним забулькало, по лицу растеклась довольная улыбка. Таксист начал быстро худеть.

— Ну, можно ехать!

Машина покатила прочь. Пассажир вывернул шею, оглядываясь на бензоколонку. Она была железная, но шея необычно скрипнула, и он счел за лучшее сидеть смирно.

 

 

Армейская выучка

 

Дмитрию Финоженку

Вводная: «На часах было 23.15»

 

— Мои соболезнования, Ватсон, — сказал Лестрейд.

Грегсон присел на корточки и поднял разбитые часы.

— Двадцать три пятнадцать, — дрожащим голосом произнес Ватсон. – Вот когда произошло убийство. Время остановилось! Ее больше нет.

Констебли, крякнув, подняли изрядно раздобревшее тело Мэри и вынесли из спальни.

— Что ж, — вздохнул Лестрейд. – Полагаю, это Мориарти. Не представляю никого другого, способного на подобное злодеяние. Принести горе в такую порядочную – я бы сказал, образцовую семью!

Холмс взял у Грегсона часы и повертел их в прокуренных пальцах.

— Думаю, господа, вам здесь больше нечего делать. Мориарти я утопил лично, но это, конечно, ничего не меняет. Объявите его в розыск, а мы с товарищем еще немного посидим в этом доме скорби.

— Да, разумеется, мистер Холмс, — почтительно поклонился Лестрейд. – Идемте, Грегсон. Не будем забывать, что мы с вами тоже старые друзья.

Оставшись с Ватсоном наедине, Холмс заломил руки:

— Что же вы натворили, дружище!

Ватсон попятился и прижался к стене. Его лицо пошло пятнами, песочные усы встопорщились.

— О чем вы, Холмс?

Тот показал ему часы.

— Время, Ватсон. Время! Откуда вы знаете, что убийство произошло в двадцать три пятнадцать?

— Но как же, Холмс! Вон и стрелки остановились…

— Циферблат, Ватсон! Там цифры от единицы до двенадцати. Там нет двадцати трех. Откуда вы знаете, что это черное дело свершилось не утром? Не в одиннадцать, а в двадцать три?

Ватсон обмяк.

— Будь вы прокляты, Холмс. Вы и моя армейская выучка. Я привык излагать по-военному. У нас был интимный акт…

— То-то и оно, старина! Я вижу кофейник, а в нем отражается ваша трость. На ней следы ваших железных зубов. Я же вас заклинал не уходить от меня, Ватсон. Кому, как не мне, уважать ваши армейские привычки к обоюдному удовольствию? Не женское это дело, мой друг.

 

Социальная сеть

 

Николаю Папирному

Вводная: «Как она смотрит! Новый год прошел, мог же пройти и я мимо… Но не судьба…»

 

 

Из газет: «Сетевой магнат Авессалом Сахарок представил трехмерную модель социальной сети. Объемные аватары пользователей общаются в виртуальной среде и обладают запасом автономности, которая сконструирована системой на основе их профилей, интересов, часто упоминаемых слов и поведенческих шаблонов…»

 

Информационный космос. Орбита. Гостиная. В креслах развалились Окурок, космический националист Мудослав, Тетя-Киса, неформальный поэт Брум и Заенька. Заенька сидит неподвижно и молчит.

 

ОКУРОК. А что это Заенька все молчит?

ТЕТЯ-КИСА. Она умерла.

МУДОСЛАВ. R.I.P.

БРУМ. Би-бип.

ТЕТЯ-КИСА. Еще одно стихотворение, Брум, и отправишься в бан.

БРУМ. Что, она так и будет сидеть? Мы все скорбим, но на фиг.

ОКУРОК. Забань ее.

БРУМ. Тогда и меня здесь не станет.

МУДОСЛАВ. Сосни хуйца.

БРУМ. Мамке своей скажи.

МУДОСЛАВ. А против ножичка?

 

Оба встают и обмениваются ударами. Хлещет кровь. Садятся.

 

ТЕТЯ-КИСА. Очень больно. Заеньку надо похоронить.

ОКУРОК. Надо с родными связаться. Пусть закроют аккаунт.

 

Те же и Скотинин.

 

СКОТИНИН (падает на колени перед Заенькой). Как она смотрит! Новый год прошел, мог же пройти и я мимо…

ОКУРОК. Скотинин, ты который день пьешь? Это же Заенька. Ты не узнал? Она мертвая.

 

Глюк, глюк, глюк.

 

СКОТИНИН. Но не судьба…

ТЕТЯ-КИСА. Давайте ее хоть под кресло положим.

 

Неподвижную Заеньку берут и кладут на бок. Она смотрит перед собой немигающими глазами и не меняет позы. Лежит, как сидела, с согнутыми коленями. Брум и Скотинин заталкивают ее под кресло.

 

МУДОСЛАВ. Давайте потрахаемся.

ВСЕ. Давайте.

 

Мудослав прыгает на Брума и приступает к делу. Брум со смехом превращается в мертвую Заеньку. Мудослав смотрит в сторону кресла: на месте Заеньки лежит мертвый Брум.

 

МУДОСЛАВ. Ах ты, сука!

 

Превращается в Лидера Правящей Партии и продолжает свое занятие. Брум рассыпается в цифровой код.

 

МУДОСЛАВ. Да ты бот! Уебище кремлевское!

 

Скотинин, Тетя-Киса и Окурок превращаются в мертвых Заенек. Они уже не совсем мертвы. Челюсти двигается, как бы изображая смех.

 

Входит Роскомнадзор.

 

РОСКОМНАДЗОР. Вы знали меня как Заеньку, но это не так. Меня нелегко убить!

 

В гостиной гаснет свет. Вместо нее возникает непроницаемо черная сфера. Вспыхивают молнии: это ее бомбят Брум, Окурок, Тетя-Киса, Мудослав, Заенька, Скотинин и Роскомнадзор, которые отчаянно ищут обходные пути.

 

 

Опыты хореографии

 

Светлане Гонской

Водная: «канкан – порвалось платье»

 

Корпоратив переходит в стадию хрюканья и диких возгласов. Стены дрожат от мутного пляса. Звон посуды приобретает похоронный оттенок.

Елене Степановне пятьдесят восемь, она бухгалтер. Она сокрушается в предбаннике, вся изогнувшись и горестно глядя на разошедшееся по шву вечернее платье. Рядом топчется расстроенный Федор Ильич, инженер по охране труда. Он тщетно утешает Елену Степановну.

— Ничего страшного! – бубнит он. – Никто нас не видел!

Он порывается стереть с лица Елены Степановны следы своего воздействия. Промахиваясь носовым платком, он метит в места, где остался запах его капитанского табака и тройного одеколона. Губы и щеки, где подсыхали мутные капли, он уже промокнул.

— Да при чем тут вы! – визжит Елена Степановна. – Канкан! Он поймет, что я опять танцевала канкан и порвала платье!

Михаил Павлович, муж Елены Степановны, ненавидит канкан. Он содрогается всякий раз, когда ненароком наблюдает его в телевизоре. Его передергивает. Взлетающие ноги, мелькающие подвязки и пышные юбки возбуждают у него ассоциации пренеприятного толка. «Вытряхивают из-под себя! – Он давится словами от злости. – Проходят весь день, взопреют и накрывают приличных людей! Мерзость! Оружие массового поражения!»

Михаил Павлович – потомственный казак. Он недвусмысленно кивает на притолоку, над которой повешена плеть. Не в применение, но в назидание супруге. Но можно и поучить, если снова станцует канкан со своими кошелками.

— Оставьте меня, — хрипит Елена Степановна. – Вызовите такси.

Федор Ильич с облегчением удаляется.

Елена Степановна, как может, приводит себя в порядок. Губы припухли, но это не очень заметно. Тушь потекла. Обязательно надо было в глаз. Федор Ильич – скотина и думает только о себе. Елена Степановна опрыскивается любимыми духами и забивает запах тройного одеколона и капитанского табака.

Такси доставляет ее домой.

Там уже Михаил Павлович. Он тоже только что вернулся с корпоратива и при галстуке. Разорванное платье он замечает сразу, и у него наливается кровью лицо.

— Опять канкан?!..

Он негодующе поворачивается, готовый все-таки сдернуть с гвоздика плеть. Елена Степановна согласна на все, но слезы у нее вдруг высыхают. Она застывает на месте и тоже начинает краснеть. У Михаила Павловича разошлись по шву брюки. Сзади. И не только они, но и дальше.

— Вприсядку? – зловеще и тихо произносит она. – Опять вприсядку?!..

Михаил Павлович цепенеет и тормозит. Он не оглядывается. Ему страшно. Его отчаяние так велико, что он даже не думает о Сереже.

 

Высший эшелон

 

Ксении Бондаренко

Вводная: «Тютя грустно обнюхал воткнутую в снег лопату»

 

Зимы ждала, ждала природа – снеК выпал только в январе.

— Ищи, Тютя, — раздраженно приказал кинолог. – След!

Вокруг творилось черте что. Все словно взбесились. Тютя натянул поводок, и кинолог побежал мимо детишек, остервенело игравших в снежки; мимо кособоких снеговиков и катающихся в снегу граждан разного пола, возраста, социального положения и достатка.

Они бежали долго. Наконец Тютя выдохся. Он сел и грустно обнюхал воткнутую в снег лопату. Потом задрал морду и заскулил.

— Здесь, что ли? – удивился кинолог и начал пинками разметывать сугроб. – Ничего не понимаю.

Снежинки, лениво роившиеся, западали гуще. Утомившись, он рассеянно высунул язык и стал их ловить. Через минуту глаза у кинолога округлились. Он быстро зачерпнул из сугроба горсть снега и сунул в рот.

— Кокаин! – взревел кинолог. Тютя с энтузиазмом гавкнул.

Щенячий восторг охватил и кинолога.

— Можно, Тютя!

Он заплясал, высоко подбрасывая ноги в тяжелых берцах. Шапка сбилась набекрень. Вокруг был сплошной кокаин. Тютя тоже с облегчением заскакал и зачавкал. Хвост у него превратился в пропеллер, а глаза вылезли из орбит. Поводок лопнул, и началась кровавая баня. Тютя был волкодав.

— …Не знаю, — мотнул головой генерал. – Делайте, что хотите, но преступление громкое, и контроль на высшем уровне. Кто-то должен за это ответить! Мне все равно, кто.

— Товарищ генерал, — подал голос полковник. – У нас имеется весьма подходящая кандидатура преступника, но это высший эшелон.

— Невзирая на должности! – рубанул ладонью генерал. – Несмотря на звания и заслуги! Перед законом все равны. У нас неприкасаемых нет.

— Тогда это Всероссийский Дед Мороз, — ответил тот. – Извините. А кто еще? Хватит ему жировать! Пора и долг перед Родиной исполнить, отработать харчи!

Генерал нахмурился и задумался.

— Я поддерживаю, — сказал он в итоге. – Но мне придется сделать звонок.

…Деда Мороза взяли теплым, в сауне. Он сидел там размякший, без бороды, с пузатым стаканом в руке, окруженный снегурочками, зайчиками и снежинками. За окном шумел Атлантический океан.

— Вы что?! – загремел он поначалу. – Вы на кого батон крошите и пивом дышите?

Вскоре Дед Мороз затих, лежа ничком в наручниках.

— Я исполнитель, — прохрипел он в сосновый пол. – Готов сотрудничать со следствием и назвать заказчика.

— И кто же это? – вскинулись окружающие.

— Мальчик из деревни Большие Ляды. Он написал мне письмо с просьбой сделать так, чтобы всем на свете стало весело и хорошо.

— А кто его родители? – спросили у Деда Мороза подозрительно – на всякий случай.

— Сиротка! – радостно ответил он. – Инвалид детства и член Общества юных правозащитников.

— Это другое дело! – вздохнули вокруг. – Похоже, мы с тобой поладим, волчара!

 

Красиво уйти

 

Кириллу Савченко

Вводная: «Давно бы уже с какой-нибудь девочкой познакомился»

 

— Давно бы уже с какой-нибудь девочкой познакомился, — сердито пробормотал Карп.

Пора. Ему исполнилось девяносто лет.

Но Карпу не было и трех, когда он начал обучаться в передовых учебных заведениях. Его предположительно отнесли к сто двадцать третьему полу и предложили обратить внимание на золотых рыбок. В дальнейшем характеристики неоднократно пересматривались. К восьмидесяти восьми годам Карп пресытился и целых два года бездельничал, не имея партнеров, но когда на него самого обратил внимание Альцгеймер, который начал напрашиваться в сетевые друзья, Карп подумал, что список неполон. Женщин у него еще не было.

Собрав верительные грамоты, он взял ходунки, поправил бандаж и заковылял в ближайший вертеп со светомузыкой и гавайскими коктейлями. Там, усевшись за отдельный столик, он присмотрелся к стойке. Взор у Карпа оставался зорким, как у орла. Он быстро наметил подходящую девочку.

Увидев, что он ее манит скрюченным пальцем, та снялась с табурета и подошла к нему ленивой, развратной походкой. Было видно, что в свои юные годы она уже устала от жизни. Карп осклабился в беззубой улыбке и учтиво попросил показать бумаги. Девица повернула к нему смартфон, и Карп начал листать страницы. Было все: удостоверение личности, свидетельства из мэрии, медицинские справки, водительские права. Карп полностью удовлетворился: перед ним сидит девочка, хотя по виду это пожилой слесарь.

— У меня уже был престарелый мужчина, — капризно сказала девочка. – Так что боюсь, что вы, папаша, в пролете.

Карп хитро улыбнулся.

— Был-то был! Но я – совершенство. Мне осталось побыть с девочкой, чтобы закончить список. Я побывал со всеми живыми и неживыми предметами. Решительно со всеми. Остались вы.

Девочка хмыкнула.

— Это точно? Вы уверены?

— Зачем мне обманывать? – вздохнул Карп. – Я на пороге вечности, и мне пора подвести черту.

— Ну, если совершенство…

…Когда все кончилось, они, как принято писать в дамских романах, долго лежали в темноте.

— Незабываемо, — наконец проскрипел Карп.

— Да, могло быть хуже, — согласилась девочка.

Карп помолчал.

— А что тот старик, который у вас уже был?

— А, — презрительно отмахнулась она. – Разве что старик, тем и взял. Там и не пахло совершенством, как от вас. У него еще был недобор. Оставались поросенок…

— Да, поросенок! – мечтательно подхватил и улыбнулся Карп.

— И коза.

Карп не ответил. Тишина вдруг показалась девочке подозрительной.

— Что такое? – Она настороженно приподнялась на локте. – У вас не было козы?

Карп лихорадочно рылся в памяти. Да, у него побывали все, но вот козу он как-то выпустил из вида.

— У вас не было козы?!

Она вскочила и принялась одеваться.

— Обманщик! Старый негодяй!

Карп, готовый провалиться сквозь землю, зарылся лицом в простыни и накрыл голову подушкой.

— Увидимся в суде! – Она застегнула рабочий комбинезон и выбежала в слезах.

Карп лежал и прикидывал, хватит ли его еще на один заход. И сейчас-то получилось при содействии электроинструмента. Навязчивый Альцгеймер его бессовестно подвел. Как можно было забыть… кстати, о ком?

 

Каштанка

 

Виктории Крыловой

Вводная: «милая плюшевая собаченька»

 

— Мастера ко мне, — распорядился директор фабрики мягкой игрушки.

Мастер явился через десять минут.

— Послушайте-ка, — обратился к нему директор, — мне звонили из потребнадзора. У них там жалоба на изделие номер восемь дробь шестьдесят два. Проходит у нас, — директор скосил глаза на ведомость, — как «милая плюшевая собаченька». Что это, кстати, за идиотское название?

— Не я же придумал, — пожал плечами мастер.

— Не вы? Ну, ладно, об этом после. На изделие жалуются, человек получил травму.

— Я в курсе, — кивнул мастер. – Так надо же инструкцию читать.

— Инструкцию, говорите? – зловеще просвистел директор и вынул из ящика стола нечто бесформенное. От предмета тянулся шнур с вилкой. – Вот оно, это изделие. Я специально зашел на склад, позаимствовал. По-вашему, это собаченька?

— Она самая, — подтвердил тот.

— Вот это? Собака? Это дьявол из преисподней. От этой собаки дети заиками станут!

— При чем тут дети…

— Где у нее хвост? – перебил его директор.

— Ну, нет хвоста. Это бывает. Хвосты иногда купируют. Здесь он не предусмотрен дизайном.

— А что предусмотрено дизайном? Вот эта пасть? Почему три четверти собаки составляет пасть?

— Не я же придумал, — повторил мастер.

— Скроено и сшито черт знает как… Собаченька! Милая и плюшевая! Это что у нее?

— Сосцы.

— Рога зачем?

— Это уши.

— Синие?

— Нет, синие это как раз рога.

— Почему у собаки рога?

— Потому что она милая собаченька.

Директор ослабил узел галстука.

— Что у нее такое внутри?

— Механизм, — ответил мастер, удивляясь его непониманию. – В соответствии с назначением.

— С каким еще назначением?

— Так это же спецзаказ. Для сети магазинов укрепления семьи.

Директор сел.

— И что она делает?

— Все, что положено. Смотрите, вот тут нажимаете, тогда начинает вращаться вот это колечко. Здесь кулер. Тот жалобщик ее не заземлил, а в инструкции об этом написано большими буквами. Вот пульт дистанционного управления…

— Оставьте мне ее и ступайте, — сказал директор.

Мастер вышел.

Через час директор прошагал через цех. На него оглядывались. Он нес под мышкой изделие номер восемь дробь шестьдесят два.

— Милая плюшевая собаченька, — приговаривал он.

 

В неизреченной мудрости

 

Светлане Орленко

Вводная: «наконец-то развиднелось небо»

 

Небо наконец развиднелось, и душам явился Небесный Град с огромной кипящей кастрюлей на главной и единственной площади. Ангел сопровождения шагнул вперед, повернулся и объявил:

— Итак, вас готовы принять высочайшие врата. Все вы, грешные и праведные, помилованы и будете употреблены в высочайшую пищу. Опыт вашего земного существования усвоится высочайшим пищеварителем. Советую вам обрадоваться и пойти добровольно. Иначе вас потащат волоком, а это не очень приятно. Ангельский долг обязывает меня оградить вас от лишних мытарств.

Души переглянулись.

— А я предупреждал, — сказал барон Апельсин.

— О чем вы предупреждали? – огрызнулся синьор Помидор.

Чиполлино попытался удрать, но ангел преградил ему путь крылом.

— Ничего! – бодро произнес кум Тыква. – Главное – в одной кастрюле! И цель благородная.

— Нас нельзя в овощной суп, — возразили графини Вишни. – Мы ягоды.

— Можно, — успокоил их ангел. – Стройтесь, господа и товарищи!

Души покорно выстроились в очередь.

— Хоть бы одним глазком взглянуть на этого пищеварителя! – прошамкал старый Чиполлоне.

— Вы взглянете обоими, — пообещал ангел. – Особенно Картофель. Причем изнутри, а это высочайшее благо.

Внезапно послышался рев, и на облако въехал бульдозер. За рулем сидел похмельного вида черт в комбинезоне и заломленной кепке.

— Посторонись! – крикнул он ангелу сопровождения. – И ступай в канцелярию. Тебе же не велено возить санкционку.

Черт заглушил двигатель и спрыгнул в клубящийся пар.

— Приказ по армии! – весело прочел он с листа. – В неизреченной мудрости самоограничения высочайший пищеваритель постановил передавить вас к херам. Становитесь в шеренги по четверо!

Он полез обратно в кабину. Ангел сопровождения заметался, но ничего не придумал. Поникнув крыльями, он отступил и побрел к сверкающей лестнице.

— Стойте! – крикнул бульдозеристу герцог Мандарин. – Меня нельзя давить, я экзотический плод!

Черт высунулся в окошко и присмотрелся. Спрыгнул снова уже с авоськой.

— Ладно, фейхуя, — сказал он. – Полезай сюда. И ты, — бросил он синьору Помидору.

Он захватил еще принца Лимона, барона Апельсина и Вишен.

— Наш пищеваритель пониже званием, но аппетит у него тоже приличный, — заметил черт. – Он, правда, не любит лимон, зато люблю я. С чаем.

Вернувшись в бульдозер, он дернул рычаг и в полминуты передавил остальных.

— …Такая вот сказка, — закончил экскурсовод и вывел туристов из дома-музея писателя. – Хозяин был мрачным и желчным человеком, жил в одиночестве. Если честно – нехорошее место. В этом доме полно привидений, неупокоенных душ. Такой стоит концерт, что хоть святых выноси. Их, впрочем, давно и вынесли.

(c) январь 2018

Рассказы: Три чая, два кофе — Мертвец — Роза и розенкрейцеры — Разлитие гумора — Таракан.ехе — Психоанализы — Последний полустанок — Ангел катафалка — Жертва вечерняя — Удаленный доступ — Фонарь и атека — Зал ожидания — Твердый знак

ТРИ ЧАЯ, ДВА КОФЕ

Живые улитки, живые улитки,

Живые, живые улитки.

А. Хвостенко

 — Ну так вот, — рассказывает Аспирян. — Приходит ко мне Полина Адамовна Подолина и говорит: возьми мужичка, он здоровый. Ну, был инсульт, что поделать, но так — здоровый и хороший. А я тогда еще не знал, кто такая Полина Адамовна…

 Мы идем по асфальтовой дорожке через лес. Раннее утро, заспанный туман, перестук колес далекой электрички, который быстро стихает, но его подхватывает поднебесный дятел. Справа — бандитские дачи, слева — сосны и хвойный ковер, сухой вопреки осенним дождям. Смотрим под ноги: как бы не раздавить улитку, их тут ужас, сколько. Они, ничего не соображая, ползут на асфальт, где и замирают под гипнотическим воздействием открытого пространства.

 — И привозят дедушку, — продолжает Аспирян. — У него — гипертония, склероз, семьдесят три года — плюс-минус два или три, а можно и десять лет, — это, как известно, роли не играет. Пара инфарктов… в общем, то, что само собой разумеется, можно не называть. Диабет. Ладно, и это стерпим. Но у него, — Аспирян начинает загибать пальцы, — гемофилия…

 Я зловеще, с пониманием киваю.

 — То есть — никаких уколов, кровищей изойдет. Во-вторых — аденома простаты, ссать не может, — Аспирян загибает второй палец, — и поэтому у него в брюхе дыра с трубкой. А вдобавок — огромная паховая грыжа. Яйцо — до колена! Меня спросили: почему он перестал ходить? Я так и ответил: может быть, яйцо по ноге стукнуло, вот она и подвернулась?

 Аспирян заведует отделением оперированных мозговиков.

 — А самое любопытное, — он, подождав, когда я отсмеюсь, понижает голос, — это то, что самого инсульта-то у него, похоже, и не было. Вот все было, а инсульта — нет…

 Мы спускаемся по крутому песчаному склону, выходим на узкий мост через речку с густой водой цвета хаки. Каждое утро, проходя через мост, я вспоминаю про целебный источник, расположенный неподалеку. А также про длинную одинокую трубу, торчащую из берега. Эта труба тянется из-под самой больницы, из нее постоянно выливается в речку нечто. Источник популярен. Говорят, он расположен выше по течению. Но я, сколько ни хожу, не заметил вообще никакого течения, а категории «выше-ниже» плохо применимы к нашей равнинной, болотистой местности.

 Вокруг — березы, сосны, бурый отсыревший папоротник. Чтобы увидеть больницу, надо подняться по лесенке от моста. Скоро эта лафа кончится, лесенка зимою превращается в каток. Кряхтя, осиливаю ступени. Сумка сегодня тяжелая, потому что я дежурю сутки, и в ней — продукты питания, бритва, художественная литература и еще разная мелочь.

 Мы выбираемся наверх и с ритуальной обреченностью смотрим на застекленную букву «Д», растянутую вширь, с двумя пристройками в качестве ножек — больницу. Нет, на букву она не похожа — слишком длинная. Скорее, на безголового пятиэтажного тролля из серого кирпича и стекла, который присел отдохнуть. Это я сейчас из кожи вон лезу, стараясь подобрать впечатляющее художественное сравнение. В действительности ежеутреннее созерцание этого здания не возбуждает никаких чувств, кроме приевшейся, не слишком острой тоски. И потому отчасти театральны наши вздохи — по причине непротивления судьбе.

 — Я давно подозреваю здешние болота, — делится со мной Аспирян. — Неспроста все это. От них какие-то испарения исходят, что ли… Люди поживут, поживут и начинают меняться.

 Помню, он утверждал, что научился отличать местного бомжа от бомжа, скажем, из соседнего города-сателлита. Я чувствую, что и во мне постепенно просыпается такое чутье. Городок в самом деле особенный, в нем присутствует что-то отвязанное, отмороженное, но в то же время — мирное, свободно плавающее, засыпающее на ходу.

 В качестве иллюстрации — недавний случай из жизни. Лежал в реанимации человек, больной и буйный, а потому — голый и накрепко привязанный к койке за все четыре конечности. И катетер стоял у него с целью активного выведения мочи, ибо дело шло о серьезном отравлении чем-то крепким. Бригада не догадывалась, что ей достался опытный клиент, весьма искушенный в преодолении всякого рода препятствий и затруднений. Совершенно неожиданно для всех больной вскочил, разорвав ненавистные путы, и бросился прямо в окно. Этаж был первый. Избавляться от катетера беглец не стал. Разбив стекло, изрезанный, окровавленный тарзан пустился наутек, в прогретые солнцем леса. Доктор Кафельников стоял, задумчиво притоптывая ногой, обутой в тапочек, и повторял вполголоса гамлетовский вопрос: «бежать или не бежать?» Наконец, все решили бежать. И бежали действительно все, человек двенадцать — по больничному двору, через шоссе, в курортную зону. А по пути осведомлялись у прохожих: в какую, дескать, сторону побежал голый человек с торчащей из члена трубкой? Никто не удивился. Никто. Не было ни наморщенных лбов, ни вздернутых бровей, ни прочих признаков замешательства и недопонимания. Местные жители, как один, с готовностью, отвечали: «Вон туда!» и возвращались к прерванным делам…

 …Девять пятнадцать.

 — Когда у нас было заседание по поносам… — Аспирян хочет поведать о чем-то еще, но мы уже пришли, и он обещает досказать после.

 — Три чая, два кофе, — прошу я у лоточницы в холле. Та вручает мне пять пакетиков, я прячу их в сумку. Кофе сейчас, чтобы проснуться, кофе на следующее утро, чай — на день, три пакетика можно дважды залить кипятком. Итого — шесть чаепитий, плюс халява. Лифтер мне кивает, следом за мной запускает в грузовую кабину трех-четырех мозговиков. Те заходят медленно, подволакивая ногу и прижимая к груди скрюченную руку. С ними работать — одно удовольствие: тихие, смирные кабачки, однажды и навсегда узнавшие себе цену. А вот травматики большей частью невыносимы, и я сочувствую олимпийски спокойному Аспиряну, который их пользует. С другой стороны, Аспирян сочувствует мне.

 Как всегда, я опаздываю на пятиминутку. Это откровенный, неприкрытый саботаж, за который мне ничего не будет. Тем более, сегодня: заведующей почему-то до сих пор нет, и старшая сестра, по-лошадиному встряхивая головой, тихонько интересуется: «Где?…» Так и только так, ибо конкретизация грозит перейти границы панибратства, существующего у меня со среднемедицинской саранчой. Уточнение неизбежно должно выражаться в дополнениях типа «конь с яйцами», или «их величество», или «бабуля». Всем все понятно, но вслух — нехорошо. Во всяком случае, со старшей сестрой, поскольку она, как-никак, в компании с той же бабулей и сестрой-хозяйкой, составляет административную тройку отделения. В известной, значит, степени причислена к лику.

 Я, естественно, пожимаю плечами. Откуда мне знать? Представляется картина: бабуля в школьной форме, рядом — я, несущий ее портфель от самого дома. И после работы — до дома же провожающий. До чего же богатое у меня воображение! И извращенное. Я содрогаюсь: представленное, даже будучи неосуществимым, откровенно чудовищно. Иду в ординаторскую, на ходу нащупывая в сумкином кармане кофейный пакетик. Надеваю чистый халат с заплатками на локтях, навешиваю к сердцу табличку со сведениями о себе: боюсь забыть.

 В дверь заглядывает Элиза — она из людей, таких здесь немного. Шепчет: пришла. В коридоре — какая-то возня, возмущенное бульканье, слабый визг. Что-то начинается. Включаю чайник, застегиваюсь, выхожу. В пяти шагах от меня стоит бабуля и гневно рассказывает, как обошлись с ней железнодорожные контролеры. Старшая сестра терпеливо кивает и слушает, поджав губы — как неизлечимо больного ребенка.

 — Пенсионное! — бухает бабуля. — И говорит еще: пройдемте! Я и говорю ему: я заведующая неврологическим отделением, врач высшей категории!

 Старшая согласно наклоняет голову и сдержанно побуждает к продолжению:

 — Ну?

 — Ну и все! А он мне: посмотрите на себя в зеркало — какая вы заведующая!

 Осторожно пячусь назад, притворяю дверь. Засада, сейчас я погибну. Животный (потому что в животе) хохот угрожает цепной реакцией, смешинки вот-вот сольются в критическую массу. Только бы сдержаться!

 Выждав, сколько нужно, с шумом выдыхаю и отправляюсь в кабинет с серьезнейшим видом. Там уже бабуля: склонилась над журналом сдачи дежурств, сидит. Ей много лет, а сколько — никто не знает. Сама она признается, что в годы войны, будучи девяти лет от роду, прибавила себе семь, чтобы идти работать на завод. Похвально, но недостоверно. Получается, в девять она выглядела на шестнадцать? Очень, между прочим, может быть. Если она врет, то вряд ли делает это умышленно — скорее всего, кое-что подзабыла.

 Нет, все, все возможно. Коллеги, знавшие ее еще сорок лет назад, утверждают, что она абсолютно не изменилась. Она всегда была одной и той же. У нее — хлебобулочное лицо с красным алкоголическим носом. Бабуля в рот не берет спиртного, это не пьянство, а «ринофима», особенное состояние носа, когда он становится именно такой, как у бабули. Короткие волосы выкрашены рыжей мастикой. Голова мелко трясется. Письмо дается с нескрываемым трудом. Пришла на работу в длинном шерстяном платье и шуршащих спортивных штанах.

 Бабуля карябает в журнале. Кто сдал, кто принял, сколько человек, у кого температура, кто нарушил режим. Эти записи бесполезны, она их никогда не перечитывает и сразу забывает, что написала. Она путает фамилии, пишет не то, ибо не так и слышит, и церемония сдачи смены превращается в таинственный ритуал, сравнимый с древнеэллинскими культами, которые продолжали в свое время отправлять, не задумываясь о давно утраченном, веками поглощенном содержании.

 Собираются сестры, монотонно докладывают. Событий немного. Ну, вот, например, одно: Енцев из двадцать четвертой палаты вернулся поздно, к полуночи, с запахом перегара.

 Слух у бабули хреновый, и вдобавок сложно додумать винительный падеж. Следует приказ:

 — Выписать Ебцев!

 На все про все минут десять — пятнадцать. Наконец, можно удалиться. Я надеюсь, что бабуля не скоро появится в ординаторской, и у меня будет возможность скоротать время в одиночестве. Работы никакой, нет ни выписки, ни поступлений. Она придет, усядется и примется за длинный рассказ о медицинском героизме пещерных времен. Например, о том, как она овладела гипнозом и на какой-то плавучей базе заколдовала матроса, у которого начиналась белая горячка: обручальным кольцом на ниточке. «Смотри! Смотри на меня!» Я надеюсь, что нет, что все обойдется. Заведующая останется в кабинете и займется любимым делом: будет читать инструкцию по гражданской обороне.

 В общем, надо пить кофе, пока я один. Это не запрещено, однако бабуля, случись ей застать меня за этим занятием, может проявить заботу и угостить бутербродами с колбасой. Ведь она совсем одинока, ей некого побаловать. С колбасных кружочков грубо, с мясом, содрана кожура; я сразу представляю бабулины ногти, а то и зубы, которыми она впивается в пищу. Рот наполняется слюной — признак не голода, но подступающей рвоты. Залпом опустошаю чашку и выбегаю на перекур.

 Когда возвращаюсь, обнаруживаю худшее: бабуля тут как тут. Я придвигаю к себе стопку с историями болезни и с остервенением начинаю делать записи следующего содержания: «состояние удовлетворительное, новых жалоб нет, неврологически — без ухудшения». Это — дневники; по количеству клиентов мне придется повторить волшебную фразу сорок раз. Так в старину наказывали нерадивых школяров: напиши сотню раз то-то и то-то… иначе останешься без обеда. Один к одному.

 Бормочет радио, бабуля прислушивается и что-то улавливает.

 — Врать не буду, не знаю, — заявляет она. — Что слышала, то и говорю. Его зовут не Ельцин, а Борух Эльцин.

 — М-м? — я недоверчиво мычу. — Ох, совсем забыл…

 И снова вылетаю прочь — якобы по спешному делу. Карету не прошу — не те, государи мои, времена. В коридоре меня атакуют. Сразу три кабачка в колясках, подобно лихой кавалерии, берут меня в клещи.

 Какие-то пустячные вопросы, решаю на ходу, успокаиваю, обещаю, клянусь. Вниз, вниз! — к Аспиряну.

 …Аспирян сидит за столом, что-то пишет. С удовольствием откладывает ручку, наливает кофе, возвращается к рассказу.

 — Так вот — заседание по поносам. Там сидела парочка: Татьяна Ильинична, а с нею рядом — Порожняк, из СЭС. Еще, кстати, неизвестно, кто хуже.

 Ильинична — начмед, исчадие ада, из откровенных вампиров. Как же возможно нечто более страшное? Спрашивать боюсь.

 — Сижу и смотрю, — жалуется мне Аспирян, — как Порожнячка жует жвачку. Смотрит прямо перед собой и жует — не как-нибудь, а с чувством, не закрывая рта. Чавкает, чмокает. А Ильинична — та смотрит так же прямо, и только челку поминутно сдувает со лба. Смотрю и думаю: черт подери — пэтэушницы! Старые бабы, за пятьдесят обеим… Чудеса!

 — Цветы жизни, — вздыхаю я лицемерно.

 …Сижу, не спешу уходить. У Аспиряна много дел, но он человек деликатнейший, меня не гонит. Понимает все — и про бабулю, и про колбасу, и про наше отделение в целом. Наши клиенты не то чтоб такие тяжелые, большинство из них сломало себе хребты много лет назад, и все уже устаканилось — и к трубкам в мочеиспускательном канале привыкли, и к вяло заживающим пролежням, и к коляскам, и к обвисшим членам. Одна беда: всегда одни и те же. Из года в год приезжают они за каким-то дьяволом лечиться, будучи уже вполне безнадежными — они это знают, они давным-давно успокоились и понимают, что не пойдут никогда, но все же едут. Я знаю их по имени-отчеству, у нас зачастую фамильярные, доверительные отношения, которыми мы пытаемся заполнить тягостный вакуум бессмыслицы. Вера в полное выздоровление жива в одной бабуле. Это, кстати сказать, нравится не всем. Некоторых даже раздражает.

 Вот и подтверждение последнему: в коридоре меня останавливает мрачный, небритый мужик, из ходячих. Наверно, везунчик. Вскрытая на предмет чепухи спина. Я его не знаю, палата не моя.

 — Скажите, пожалуйста, — гудит он, хмуря брови, — какие вы ведете палаты?

 — Вот, вот, вот, — я тычу пальцем. — А также — вот, вот, вот и вот.

 — А нас — бабуля?

 — А вас — бабуля.

 — Блядь, — говорит мужик, поворачивается и уходит прочь.

 Я весело пожимаю плечами, заворачиваю в клизменную.

 Клизменная — это отдельная песня, ноу-хау нашего отделения. Приедут, случается, какие-нибудь гости, и даже иностранные — ходят, воротят носы, смотрят с нескрываемым презрением. Мол, бедновато — вот у нас и холлы, и даже «зимние сады» с бассейнами на сотню человек, а тут — беднотища! И вдруг — клизменная. Челюсти отвисают, глаза воспламеняются, сверкают фотовспышки — да! вот такого у нас нет! это надо взять на вооружение! И ходят кругами, осматривая «трон» со всех сторон — а трона-то всего-то и есть, что койка с дырой, под которую подведен унитаз.

 Клизменная — в некотором смысле отдушина. Это — курилка. Когда в ней пусто, лучше места не сыскать во всей больнице. А к запахам настолько привыкаешь, что в быту начинаешь ощущать их нехватку. Иногда я всерьез начинаю мечтать о письменном столе — поставить бы его здесь, возле очка, и часть проблем решилась бы мгновенно. Сидел бы я один, в тишине и покое, и ни одна сволочь не достучится…

 За окном — четыре корпуса общежития, а дальше — выцветшие, бурые болота и лес, до которого вовек не дойти. Там же — быстрорастущее кладбище. Святости маленькой, недавно построенной часовни явно недостаточно, чтобы оздоровить местную ауру. Недавно я поймал себя на том, что и с пейзажем я постепенно срастаюсь. Проснулся как-то раз дома, на диване, после двухчасового сна, взглянул на улицу — что-то не то! А где же осенние топи, где гнилой простор? Куда подевалась трясина?

 Так оно и бывает — исподволь, украдкой, из количества в качество, по спирали.

 …Плетусь обратно — дописывать про удовлетворительное состояние.

 И день проходит. Днем я называю четыре часа до обеда. Дальше — уже иное время, со своими сюрпризами, плюсами и минусами. Как ни крути, есть капля правды в рассуждениях насчет временной неоднородности.

 К примеру, обед — святое дело, это время «Ч». Дежурный врач — ваш покорный слуга — под видом забора пробы имеет право полноценно напитаться. Что до меня, то я их, гадов кухонных, не проверяю никогда. Кому надо, все равно упрет. Встречались у нас сознательные личности, которые считали своим долгом присутствовать аж при закладке масла в кашу. И что же? Однажды, что-то позабыв, одна такая правильная вернулась, и вот вам картина: необъятная тетка, багровая от волнения, самозабвенно ловила в черпак драгоценное, полурасплавившееся кило…

 …Меня приветствуют: «приятный аппетит!»

 Затемнение. Дежурный доктор — фигура высшего порядка. Всех, как ветром, сдувает из-за стола — доели, не доели. Обмахивают грязным полотенцем оцинкованную поверхность, несут куриный бульон. За верхоглядство и демократичность — две котлеты вместо одной. Вежливо хмурюсь: закормите! Разве я съем?

 Съедаю.

 После обеда — чувство легкого недоумения. Вроде и живот набит, а впечатление, будто в чем-то обманули, провели. Раздраженно гоню от себя прочь сомнения и мрачные мысли. Впереди — халява номер два: логопеды.

 Тоже отдушина, хотя они, возможно, оскорбились бы этим «тоже». Если помните, номером первым шла клизменная. Но нет, здесь все иначе, здесь не врачи, и даже не персонал, а педагоги, личности совсем другого склада, пускай оно и не заметно при поверхностном рассмотрении — даром, что в белых халатах.

 Чай уже поспел, дамы спорят о достоинствах и недостатках мужских трусов.

 — Что вы хотите — просторные! — увлеченно доказывает первая. — Рука свободно пролезает!

 — И голова! — со смехом добавляет ее коллега.

 С ними отдыхаешь сердцем.

 Но сегодня — не тут-то было. Трезвонит телефон: меня-таки нашли, приглашают навестить приемник.

 — Ты возвращайся! — говорят мне логопеды. — Мы тебе булочку оставим.

 — Ему сегодня булочка не нужна, — подает голос Аспирян ( он тут, как тут ). — У него было время «Ч».

 — А-а! — тянут женщины. — Ишь он какой!

 Криво улыбаюсь, делаю ручкой, выхожу. Плетусь в приемник, поигрывая молоточком. Ну-ка, что у нас там? Для сюрпризов еще рановато, для сюрпризов существует ночь. Сейчас, вероятно, меня ожидает что-нибудь простенькое.

 Так и есть — битое рыло, болит голова. «Чебурашка» синего цвета. На снимок, сука! Я краток и строг, мечтаю о милицейском мундире и резиновой палке. Оговорюсь, что в мирной жизни грезы подобного сорта мне не свойственны.

 Праздно расхаживаю взад-вперед, пока ему просвечивают череп. Потом жду снова: снимок проявляется. Наконец, окунаю пальцы в раствор, извлекаю мокрый лист. Смотрю на свет — черт его разберет! Вроде, что-то там сбоку наклевывается… Или это у него от роду так? Делаю запись: «на мокрых рентгенограммах черепа убедительных данных за костно-травматические повреждения в настоящее время нет». Ключевые слова: «на мокрых», «убедительных», «в настоящее время» — окапываюсь.

 Захожу в смотровую, где битое рыло торжественно меня оповещает: оно уже не хочет ложиться в больницу, оно пойдет домой. Молча гляжу на него в упор. На хрена ж я, спрашивается, с тобой вошкался?

 — Будут вопросы — отвечу, что ушел сам, без разрешения, — произношу я после полной значения паузы.

 Рыло схватывает на лету, прижимает руки к груди. Расквашенные губы размыкаются, но я упреждаю кваканье, успеваю первым:

 — А ну, пошел отсюда! Чтоб духу твоего здесь не было!

 Потерпевший испаряется. Бросаю взгляд на часы: время вышло, булки съедены, чай выпит. Стало быть — наверх, к бабуле, в поисках новых приключений. Поднимаюсь, в лифте — прежние задумчивые личности, скрюченные судьбой. Бабули, однако, уже след простыл. Чего, спрашивается, приезжала?

 Устраиваюсь в ординаторской, вынимаю умную книгу. Читать невозможно: прислушиваюсь к перепалке в коридоре. Оттуда доносится:

 — Мне стыдно за вас! Нас уже носом тычут! Неужели самим непонятно, что надо работать в перчатках?

 — Да я-то всегда в перчатках! Я же знаю, что это — член, за него взяться — как за электрический шнур!

 — А Катя? А Катя? Лезет пальцами… в этот пролежень гноящийся… надо ж соображать, как не боится? Любая зараза по сравнению с нашими пролежнями — это цветочки ангелоподобные!

 — А я? Я тут причем?

 Чтение приходится отложить. Я сижу в задумчивости, барабаня пальцами по настольному стеклу и представляя себе бабулю во всех житейских подробностях. Вот сейчас она идет к автобусу, заворачивает в магазин, покупает колбасу. Идет дальше, на ходу откусывает. Садится на лавочку, спина прямая, взор пустой. Низкое, как потолок в хрущевке, небо. Слякоть, пивные пробки, газета «Калейдоскоп». Неопределенное время суток, неопределенное время года. Часть света — черт ее разберет, какая.

 Завариваю чай, встаю, прохаживаюсь взад-вперед. Пошел четвертый час, скоро все расползутся по норам, и я останусь на хозяйстве. Двух дежурных сестер вполне можно стерпеть, тем более, что нынче дежурят далеко не худшие. А пока… пока я запускаю казенный «486-й», выбираю уровень стратегии, называюсь «царем Гнидой» или «Владыкой Уродом» и начинаю мочить, как выражается наш нынешний высокий руководитель, всех подряд. Я демонстрирую чрезвычайно агрессивный стиль игры, моя конечная цель — не космический корабль, на котором улетают к Альфе Центавра, а ядерное оружие. Как только мне случается его заполучить, я, забывая о рейтинге, мигом разрываю дипломатические отношения и засыпаю бомбами и врагов, и друзей.

 За окном постепенно темнеет. Уже неразличимы таинственные дальние топи, корпуса общежития испещрены электрическими квадратами окон. Цирк зажигает огни. Что-то уж больно все тихо, спокойно. Я сквозь зубы напеваю: «Не к добру вечерняя эта тишина!…» Одновременно отмечаю, что мои подозрения насчет сомнительных достоинств обеда были справедливы: в желудке одна за другой образуются пустоты, требующие скорейшего заполнения. Иду в сестринскую, достаю из холодильника пакет с бутербродами. Мне очень не нравится хранить его там, где каждая может — и, безусловно, так и поступает — заглянуть и проверить содержимое. Надо же знать, чем питается доктор! Это же безумно интересно! Пересчитают колбасные кусочки, обсудят качество, посудачат о пищеварении… Я делаю каменное лицо и быстро удаляюсь со свертком.

 Запираюсь на ключ, поспешно роюсь в бумаге и целлофане. Но напрасно я пел, напрасно. Тревога!

 …Из телефонной трубки излетает заполошное, шепелявое: «Срочно на пятое! Немедленно, бегом!»

 Ну да, конечно, разбежался. Если состояние больного такое, что он способен склеить ласты в течение ближайших минут, невропатологу спешить некуда.

 Спускаюсь, однако, в темпе, снисходительно поигрывая молоточком. Что, мол, тут у вас?

 В коридоре — пусто, из четвертой палаты доносятся невнятные крики и вздохи.

 Вхожу.

 Окно распахнуто, на койке, что под ним, два бугая мнут и распластывают яростно сопротивляющееся тело. Изо рта у последнего летят брызги слюны и обрывки нецензурных слов. Бугай, который ближе ко мне, в зеленом хирургическом халате и колпаке, поворачивает голову и вопрошает:

 — А вам известно, доктор, что вы только что едва не сели в тюрьму?

 Голос строгий, бывалый, и я поначалу теряюсь. Спешу на помощь, прижимаю к матрацу разбушевавшиеся ноги.

 — Еще бы две секунды — и абзац, — добавляет, пыхтя, второй — судя по всему, фельдшер. Я их ни разу не встречал — кто такие?

 — В чем дело-то? — я спрашиваю мрачно, раздраженно, недовольный тем, что кто-то взял меня на понт. Какая, к чертям, тюрьма?

 Не прекращая борьбы ни на миг, первый принимается рассказывать — скудно, отрывисто, но живописно. Произошло следующее: бугаи оказались ребятами из РХБ, реанимационно-хирургической бригады. Они кого-то привезли в приемник и вышли покурить на улицу. Кто-то из них случайно бросил взгляд на небеса, желая, вероятно, насладиться видом первых звезд, но вместо звезд увидел субъекта, который висел уже снаружи здания.

 Я, слушая, задним умом соображаю, что с тюрьмой они переборщили. Крутые, понимаешь ли, ветераны острых ситуаций. Собственно говоря, за что? Пациент не мой, и больница у нас — не психиатрическая. К каждому солдата не приставишь. А в деле этого козла наверняка наличествует запись лечащего врача о ясном сознании и адекватном поведении. В противном случае его просто никто сюда не положил бы.

 Самоубийца взбрыкивает, я наваливаюсь на него всей массой.

 …Итак, увидев жуткую картину, коллеги ринулись наверх, прикидывая на ходу, которой палаты окно. Нашли не сразу, но нашли, ворвались, вцепились в запястья.

 До чего ж силен! Троим мужикам не справиться. Лет двадцать, дегенеративная, багровая от натуги рожа, бритый череп с послеоперационной ямкой. Я не слишком искушен в технике обездвиживания, и потому стараюсь на совесть. Кричу сестрам, чтобы несли еще тряпок и простыней. Рву их зубами, превращая в лоскуты, вяжу узлы — по восемь-десять штук на каждую конечность, не меньше.

 — Ах, б-бляди! С-суки ебаные! — хрипит виновник переполоха, пытаясь высвободиться. С меня ручьем льет пот, пропитывая даже халат. Вид у меня через пять минут такой, словно я упал в лечебный бассейн.

 Реаниматологи, вытирая лица, отступают.

 Я не могу удержаться.

 — Хрен тут тюрьма, — заявляю высокомерно.

 Те молчат.

 — Побудьте с ним пять минут, — прошу я их. — Сейчас только бригаду вызову и вернусь.

 Отдуваясь, быстро выскакиваю в коридор, к телефону. Сейчас начнется самое ужасное: мне предстоит убедить городских психиатров, что рехнулся не я, а мой клиент. Их можно понять: не очень-то хочется пилить из Питера в пригород. Хорошо еще, что не ночь, ночью бы они уж точно отбрыкались.

 — Суицид! — кричу я в трубку. — Травматик! Буйный, неадекватный! Сняли с окна!

 На том конце провода сопят. Случай ясный, зацепиться не за что, придется ехать, но дать свое согласие сию секунду не позволяет гордость. Чего-то кочевряжатся, задают идиотские вопросы. «А как он к вам попал?» Черт возьми — я-то откуда знаю? Наконец, смирились с неизбежным, выезжают. Все бы ладно, только будут они через пару-тройку часов. А мне, покуда не приехали…

 — Мы боимся! — хором заявляют сестры.

 Еще бы не бояться. Он уже сидит! Как он сумел? Мускулы раздулись, жилы проступили, глаза сверкают.

 — Ну, что? — это он ко мне обращается. — Иди, иди сюда, с-сука… Знаешь, что я с тобой сделаю? Я тебя и всю твою семью в рот выебу, пиздобол хуев. Давай, подходи! Решил, справился? Вот сейчас увидишь…

 Он медленно, глядя мне в глаза, начинает вытягивать руки из узлов. Бугаи уже смылись, я один, сестры не в счет. Командую — ей-богу, как в парашном каком сериале:

 — Реланиум ему! Четыре, по вене. И два — в задницу, а дальше поглядим.

 Подхожу, наваливаюсь, подтягиваю тряпки потуже. Он харкает мне в лицо, попадает на воротник халата.

 — Н-ну, пидорас! … Ну, держись… Я тебя достану… ебать буду долго, в кровь… ползать, блядь, будешь, просить… упрашивать, чтоб я тебе в рот дал, сука…

 — Непременно, — приговариваю я в унисон, не прекращая трудиться над путами. — Иначе и быть не может.

 — Правильно, — кивает тот, глаза не мигают, смотрят пристально. — Я тебя достану. Разворочу ебало до желудка, пидор ты, уебище сраное, за яйца повешу, поджарю урода…

 — Посмотрим, — отзываюсь угрожающе. Я ведь тоже не железный. — Сейчас тебя, дебила, пригасят.

 Сестры приносят реланиум, вкалывают, парень рычит, напрягается, но я скрутил его на славу. Он порывается сесть и обнаруживает поразительные способности. Я точно знаю, что ему не вырваться, и все же с испугом слежу, как натягиваются перекрученные жгуты. Впечатление такое, что он, всем законам вопреки, сумеет-таки их разорвать.

 — Только не уходите, — упрашивают сестрички.

 Угрюмо киваю. Понимаю, что уходить нельзя.

 — Позвоните ко мне наверх, предупредите, что я тут.

 Они исчезают. Я присаживаюсь на табурет и тут же встаю, возбуждение и ярость не дают расслабиться. Ох, дьявольщина, его не берет реланиум. Будто водой укололи — прежний взгляд, прежние мысли.

 — Сиди, сиди, жди, — улыбается он. — Я подожду. Я…

 И он продолжает. На протяжении двух с половиной часов я слушаю, что и как он сделает со мной и моим окружением. Я не вчера появился на свет, но узнаю много нового. В какой-то миг не удерживаюсь, подхожу и бью его наотмашь по физиономии. Но ему, естественно, ничуть не больно, удар лишь умножает его силы.

 — Ах, гандон! — задыхается спеленутое существо. — Сейчас… сейчас я тебя натяну…

 Я проверяю узлы, подтягиваю то в одном месте, то в другом. От собственной беспомощности он приходит в окончательное бешенство, речь делается бессвязным набором матерщины. Бросаю взгляд на часы — где же эти сволочи!

 И тут они появляются на пороге: все трое. Я оказываюсь свидетелем удивительной метаморфозы: псих моментально успокаивается. Ему достаточно одного только вида вошедших, хотя во мне их внешность не пробуждает никаких особенных чувств. Впереди — пожилой коренастый доктор, за его спиной — два мирных, добродушных санитара. Соображаю, что в этом-то неистребимом добродушии и прячется самое главное.

 — Что же ты разбушевался? — участливо спрашивает один из них, лет сорока, весь в крупных веснушках.

 Самоубийца отворачивается.

 — А я его знаю, — сообщает мне доктор негромко. — Он у нас уже лежал. Ему было шесть лет, когда он выскочил на дорогу: побежал за мячиком. Попал под грузовик. Через месяц от него отказались родители.

 — Молодцы, хорошо связали, — хвалит меня санитар и берется за узлы. — Ну что, поехали? — обращается он к парню. Тот молчит.

 Его развязывают, он послушно встает, заводит руки за спину. Тонкой, несерьезной тесемочкой ему связывают кисти. Все — и он в первую очередь — прекрасно понимают, что этого достаточно. Приди ему в голову эту веревочку порвать… я ловлю себя на довольно скотском желании увидеть, что будет в этом случае.

 Травматика ведут по коридору, спускают вниз. К машине. Я провожаю и ощущаю себя мелкой трусливой собачонкой, которая торжествует и жалеет лишь о том, что невозможно укусить на прощание. Правда, мячик, за которым побежал некто шестилетний, незнакомый, прочно заседает в голове и время от времени начинает подпрыгивать, покорный толчкам призрачной ладони.

 …Рекламная пауза. Дрожащими, между прочим, руками вынимаю папиросу, выхожу на улицу. На всякий случай смотрю наверх: не висит ли кто еще. Усмехаюсь, встряхиваю головой. Вот же паскудство! Ну, будем надеяться, что на сегодня все.

 Я в два приема высасываю беломорину и с прищуром взираю на медленно подруливающую машину скорой помощи. Подозрительно интересуюсь:

 — Кого привезли?

 — Да битое рыло, — отвечают мне.

 … Иду к себе наверх. Это, как нетрудно сообразить, происходит уже минут через сорок.

 Черт меня дергает замедлить в холле шаг и обратить внимание на нечто в коляске, одетое в куртку и вязаную шапочку до глаз. Стоит себе коляска прямо в центре, продуваемая всеми ветрами, — и пусть стоит. Но я останавливаюсь и внимательно всматриваюсь в наездника. Скрытое сумерками лицо глупо улыбается. Это Ягдашкин. Едреный хобот! Он же пьян.

 Нет, не пьян. Сказать, что он пьян — значит, ничего не сказать. Идиотская пасть, неустойчивые глаза. С правого бока весь в грязи: где-то, видно, выпал по дороге. Меж парализованных колен — чекушка с настойкой овса, сорок градусов, почти пустая. Только муть на донышке болтается.

 — Блядь, — говорю я в сердцах, не заботясь об ушах гардеробщиков и лифтеров. Я свирепею всерьез, по-настоящему. — Быстро в лифт!

 Лифт уж готов, выцветший услужливый Роберт помогает мне вкатить нелюдя в кабину.

 — За что мне это? — спрашиваю я неизвестно кого, пока лифт поднимается. — Что это за долбаный профиль работы?

 Я лично, своими руками закатываю Ягдашкина в родную палату. Там сидят его побратимы, такие же колясочники. У одних на губах поганые ухмылочки, другие с показной непричастностью отворачиваются. Насквозь их вижу, сук. Жрут все до единого, животные.

 — Ползи на кровать! — командую Ягдашкину. — Живо!

 — А… че ты… — он выдавливает нечто среднее между хрипом умирающего и отрыжкой.

 Сестры заглядывают в палату, осторожно шепчут, что меня снова зовут вниз; вероятно — битое рыло.

 — Закиньте его в койку, — бросаю я на ходу и выхожу.

 Я снова в приемнике. Батюшки светы! Передо мной раскладывают пять свеженьких, только что оформленных историй — выбирай! Бросаюсь в смотровую: хрюканье, невнятное бухтенье, перегар, кровища. Кажется, что вся окрестная нечисть, привлеченная поздним часом, слетелась сюда, и где-то — сокрытый до поры до времени, но совершенно неизбежный — маячит гвоздь программы, гоголевский Вий. Его доставят глубоко за полночь, его, под шум мертвящего ноябрьского дождя, втолкнут на каталке…

 К дьяволам их черепа, я даже не прикоснусь к снимкам. Всем — сотрясение несуществующего мозга.

 К полуночи освобождаюсь, плетусь наверх. Лифт уже не работает, на лестнице темно. Между этажами — парочки и группочки, кто-то играет на гитаре. При моем появлении все подтягиваются, подбираются, но занятий своих не оставляет. По всем канонам я должен был бы шугануть всю эту гопоту, и некоторые так и поступают на моем месте, но мне сей беспорядок по барабану. Приближаюсь к пятому, родному, этажу, до меня доносится шум. Я вполне спокоен и готов ко всякому. Материализуюсь в коридоре, вижу страшную картину: извивающееся тело Ягдашкина, уподобившееся тюленю, перемещается с помощью рук в сторону сортира. Неподвижные ноги волочатся по полу. Ягдашкин оглядывается, в зубах — сигарета. Он вздумал покурить, его не высадили в коляску, и он решил по-своему справиться с проблемой. Я пускаюсь в погоню.

 Сестры стоят, качают головами. Половина Ягдашкина уже в сортире; я влетаю следом и хватаю его за ремень. Ах, видел бы это безмозглый академик, который возглавлял аттестационную комиссию! Он аттестовывал отделения, начиная с первого этажа, и к пятому уже едва держался на ногах. Ученый муж, распространяя спиртные пары, не только подтвердил нам высшую категорию, но обещал международную, и много чего еще посулил. Ах, евростандарт! Видели бы вы, достопочтенные европейцы, дежурного доктора, который в туалете (а это место вообще не подлежит описанию по причине общей нехватки художественных средств) отлавливает и тащит прочь строптивого инвалида. Вам бы сразу стало ясно, в чем заключается и как проявляется международный статус…

 Общими усилиями помещаем Ягдашкина в коляску и везем вниз, в приемник. Там — клетка, изолятор. Тяжелая дверь с зарешеченным оконцем, койка, цементный пол.

 Закатываем, запираем, предупреждаем дежурную службу. Те усваивают сказанное без восторга — мало им своих отморозков. С наслаждением вспоминаю, что слово мое — закон, а потому молчу, разворачиваюсь, направляюсь к себе.

 Не любят меня в приемнике. Наверно, есть, за что.

 В ординаторской запираюсь на ключ, снимаю халат, завариваю чай. Уже почти час ночи, не следовало бы мне чаевничать, самое время разложить на узенькой банкетке запятнанный дезинфицирующими растворами матрац и попытаться уснуть. Обычно я беру с собой какой-нибудь транквилизатор, но сегодня — забыл. Сестры уже спят, мне не хочется их будить и выпрашивать двадцать капель корвалола. Ладно, попробуем без химии. Придвигаю банкетку к письменному столу так, чтобы телефон был точно возле левого уха. Что бы я ни выпил, трубку снимаю по первому же звонку. Это значит — не сон у меня, а неизвестное науке состояние; внутренний таймер неслышно работает, внутренний сторож исправно бодрствует.

 Ложусь, не раздеваясь, закрываю глаза. Слава Богу, заснуть не успеваю: телефон.

 — Да? — у меня хриплый, безнадежный голос.

 — Спуститесь вниз! — орет приемник. — Ваш кадр совсем оборзел! Он нам тут такое устроил!

 Наспех одеваюсь, спешу к изолятору. Запах дыма ощущаю уже на третьем этаже. Когда добираюсь до первого, начинает щипать глаза. В коридоре и вестибюле — туман, из пелены летят брань и раздраженное ответное ворчание.

 — Поджег матрац! — сообщает мне дежурный терапевт. — Скотина! Забирайте его обратно!

 …Ягдашкин восседает в коляске и смотрит насмешливо, с издевкой. В губах — набрякшая, пропитанная слюной сигарета.

 — Харю, сволочь, тебе разобью, — я подступаю к нему со сжатыми кулаками.

 — Давай! — не возражает Ягдашкин. — Только, падло, на равных! Садись вот на стул — тогда посмотрим! Давай, усаживайся!

 Наверно, я устал. Не могу подобрать достойного ответа, хоть тресни. Тупо смотрю, как тлеет на койке обугленный матрац. Потом решительно оголяю лежак до железа, знаком подзываю санитара, вытряхиваю Ягдашкина из коляски, швыряю на ржавую сетку. Роюсь в карманах, отбираю все, что нахожу. Вынимаю шнурки из ботинок, конфискую часы, дешевый перстень, носовой платок.

 — Утром пообщаемся, — обещаю я Ягдашкину и выхожу из изолятора.

 — Садись на стул! — летит мне вслед. — Садись на стул, урод! Садись на стул!

 …Поздняя ночь. Я распахиваю окно: хочется свежего воздуха. Адская тьма, освещен лишь больничный двор, да не спится еще нескольким горемыкам из общежития. Захолустная планета, вращающаяся вокруг черной дыры. И вдалеке, единственной звездой чужой вселенной, мерцает неизвестная точка — загадочный, бессмысленный маяк неясного назначения. Мир испарился, боги умерли. Смотрю на компьютер. Поиграть? Царь Гнида уже вплотную приблизился к созданию атомной бомбы. Устраиваюсь на банкетке, медленно засыпаю.

 Три часа ночи. Звонок.

 Рыло.

 Полчетвертого. Устраиваюсь на банкетке. Наверно, сплю.

 Семь утра. Зон ведер, тявканье санитарок. Утро. Редкие скучные стуки и хлопки в коридоре, происхождения которых не хочется знать.

 Кофе! У меня остался пакетик кофе. Это вселяет в меня слабое подобие оптимизма.

 К половине девятого я уже в полном сознании. Надеваю куртку, спускаюсь в приемник, по дороге заглядываю в окошечко изолятора: Ягдашкин мирно спит. Поздравляю всех с добрым утром. Беру журнал, пишу лаконичный отчет. Первая фраза: «Дежурство прошло несколько напряженно…»

 Беру под мышку свежие истории, выхожу из корпуса, иду в административное здание на отчет. Кланяюсь начмеду, осторожно пристраиваюсь на краешек кресла. Вспоминаю Аспиряна, исподлобья наблюдаю за Татьяной Ильиничной — не сдует ли челку. Нет, сидит с поджатыми губами, алчет крови.

 — Так. Доктор, а где здесь страховой анамнез?

 Вскидываюсь, смотрю. Отказная история, заведенная за каким-то лядом на отбуцканного «чебурашку» — того, что убрался вон по собственному почину и к общему удовольствию.

 — Татьяна Ильинична… он ведь сам ушел, без предупреждения…

 — И что с того? Вы делаете запись (вот она! ), и ни слова не пишете о наличии у больного листка нетрудоспособности. А завтра он может обратиться с жалобой…

 Сижу, повесив голову. Раздумываю, что лучше ей вышибить: то ли мозги, то ли стул из-под жопы. Оба варианта заманчивы, оба желанны. Да, разумеется, только так — сначала второе, после — первое.

 Впрочем, проступок мой мелкий, из часто встречающихся, и много времени на меня не тратят. Отпускают, заморив червячка.

 Иду через больничный двор, преувеличенно вежливо киваю встречным. Какая радость! Здравствуйте. Чрезвычайно приятно, доброго вам утра. И удачного дня. Успехов! Успехов! Счастья, порази вас гангрена.

 Девять утра, бабуля на месте. Пятиминутка. С мстительным замиранием сердца закладываю Ягдашкина. Поедет домой, стервец.

 Девять двадцать. Бабуля в ординаторской.

 — Вы знаете, — говорит она мне доверительно, — я ведь раньше работала в кожно-венерологическом диспансере.

 Я знаю. Изображаю изумление: надо же!

 — Да. И вот однажды прихожу на работу и возле дверей сталкиваюсь с парнем. Он меня и спрашивает: что, тоже сюда ходишь? Сколько крестов? А я ему и говорю: четыре! — Бабуля не удерживается, начинает мелко хихикать. У меня на месте лица — гипсовая маска. — А потом я сижу уже в лаборантской, в халате и чепчике. И он заходит. Увидел меня — так и оторопел. А я ему так строго: теперь посмотрим, сколько у вас крестов!

 С жалобным смешком поднимаюсь, выхожу как бы по делу и иду в неизвестном направлении. Подъезжает Ягдашкин, натужно просит прощения. Я его не прощаю.

 — Вы отобрали у меня настойку, — нагло напоминает он тогда. — Между прочим, это мое имущество. Вы обязаны вернуть.

 Не говоря ни слова, сворачиваю в сестринскую, беру с подоконника чекушку с нектаром на донышке, отдаю.

 — Забирай, жри. Может, сдохнешь, — напутствую я его и отправляюсь дальше.

 Все дальше, и дальше, и дальше… пока не замкнется круг.

 Мне бы уехать, но это нереально: на железной дороге — долгий, иррациональный перерыв. Но ничего — еще три! всего каких-то три часа! И главное: мне больше нет дела до телефона. Уже пошло чужое время, и я недосягаем.

 Нет, не стоит себя обманывать: три часа мне не продержаться. Решительно разворачиваюсь, тороплюсь к бабуле. Сейчас что-нибудь сочиню, наплету. Неважно, что — дом рухнул, живот заболел, вызвали в Государственную думу. Между прочим, последний вариант прошел бы на ура. Не возникло бы ни тени сомнений.

 Вхожу, преобразуюсь в Герасима, стоящего пред очами всесильной барыни. Так оно, кстати сказать, и есть. У нас ведь крепостное право, разве что бабуля — по причине преклонных лет и общего развития — не вполне это сознает, а потому и не пользуется на полную катушку.

 Бабуля, выслушав мою просьбу, демонстративно смотрит на часы. Строго хмурится, но тут же благосклонно улыбается. Она питает ко мне слабость, ей доставляет удовольствие миловать и карать.

 — Иди, — говорит она, светлея лицом.

 Я исчезаю. Так, вероятно, выглядит аннигиляция: был объект, и вот его уж нет.

 Словно в сказке, оборачиваюсь волшебным вихрем, лечу, не разбирая дороги. И сторонятся, завидя меня, все другие народы и государства.

 Не веря, что свободен, спешу на станцию. В голове — отравленный болотными парами вакуум. Дорожки пустынны, улиточное время вышло, да и подморозило за ночь. Тяжко им, поди, бедолагам.

 Вокзал. Перевожу дыхание, осматриваюсь. До поезда — два с половиной часа. Пересидеть негде, пойти не к кому. Денег… денег — десять рублей! Ну-с… Вечная загадка, но, размышляя, уж заранее знаю ответ. Сотня граммов стоит восемь рублей. Это несерьезно, потому что захочется еще. Счастливая альтернатива: настойка овса. Тоже восемь, но — больше, чем в два раза больше. «Мы ждем с томленьем упованья минуты вольности святой…» Именно так. Не станет, не заржавеет дело за вольностью. За шалостью.

 Я толкаю дверь аптеки, вхожу. Без меня вокзал пустеет, бледнеет и прекращает существовать. И город тоже исчезает — пусть не надолго, пусть на пять минут, но даже малость, случается, греет сердце и прибавляет сил.

(c) октябрь — ноябрь 1999

МЕРТВЕЦ

 

 

Документальный киносценарий по мотивам одноименного фильма
Джима Джармуша, в котором рассказано о тягостном странствии
Уильяма Блейка, прежде — поэта, а ныне — покойника

 

Затемнение. Перебор электрических струн. Музыка выстреливается короткими очередями и улетает в небо, оставляя за собой долгие паузы. Воображение рисует сарсапариллу, чаппараль и пейот. Немного кактусов. Мексиканская натура за кадром. В крайнем случае — техасская.

Медленное просветление. Вагон электрички. За окном проплывает Финский залив. Близ берега — полузатопленная бригантина.

У окна чинно сидит молодой человек в широкополой шляпе и круглых очках. У него приветливое и вежливое лицо. Он читает детективный роман про девушку Надежду под названием «Надежда умирает последней».

Залив крупным планом. Гитары тоскливо стонут и резко умолкают.

Вагон полон людей. Рядом с молодым человеком сидит почтенный старик с сумкой-тележкой. Напротив — мама с дочкой, едят мороженое и болтают ногами.

На других скамьях сидят обычные люди. Все одеты почти по-летнему: весна. Компания строителей режется в карты. Строгая девушка прикрыла глаза и слушает плеер. Четверо рыбаков обсуждают политические события.

Молодой человек с интересом смотрит в окно, потом снова в книгу, потом разглядывает продавца газет.

Старик суется в сумку, не вполне разбирая, что там лежит, и пугаясь.

Проходят торговцы, беззвучно разевают рты, предлагая товар. Всхлипы гитар набирают силу. Надрывный аккорд. Молодой человек дремлет, привалившись к окну. Крупный план.

Затемнение.

Тот же вагон. Молодой человек уже проснулся и непонимающе глядит на ленту шоссе, бегущую вровень с путями. Поднимает глаза: вместо мамы и дочки напротив восседает ужасный субъект. Приоткрытая пасть, черные сгнившие зубки, бурое лицо. Шалый взор, загребущие лапы. Неясного фасона головной убор. Истоптанное пальто, сеточка с пустыми пивными бутылками.

И все обитатели вагона уже другие. Дикие, косматые хари, недобрые ухмылки. Детина, похожий на куль и лицом, и одеждой, обнимает винчестер. Второй, помельче, играет чудовищными револьверами. Два монстра пьют бензин «Галоша». Невооруженным взглядом видно, что это не мужчины и не женщины. На полу спит древний дед с аккордеоном.

За окном кричит чайка.

Бурый субъект изучает молодого человека. Тот ощущает неловкость и в конце концов слегка приподнимает шляпу.

— Здесь гиблые места, — сообщает субъект как бы себе самому. — Живым в них трудно. Откуда ты едешь, олень?

— Я приехал издалека, — с готовностью отвечает молодой человек. — Я получил по почте сообщение, что в здешней больнице освободилась койка, и я могу приезжать на лечение. Я ждал этого четыре года. Очень большая очередь. Я инвалид детства, у меня больные уши.

— Плохо слышишь, — понимающе кивает субъект и лезет пальцем в рот. Ощупывает и раскачивает пенек.

— Нет, — улыбается молодой человек. — Я слышу хорошо, но не то, что все. Я слышу ангелов.

— Это тебе пригодится! — философски замечает пассажир. — Я вот что тебе скажу, парень. Держи ухо востро. Береги слух смолоду.

Молодой человек крупным планом. Он продолжает застенчиво улыбаться. За его спиной что-то происходит: слышится шум, потом удары, выстрелы, шипение, клекот и сочные шлепки. Молодой человек порывается обернуться, но на плечо ему ложится огромная грязная лапа.

— Не смотри туда, — спутник облизывает себе лицо лошадиным языком. — Тебе не надо этого видеть.

Пустынный аккорд. Неистовые прерии, чертополох. Затемнение.

Просветление.

Конечная остановка. Безлюдный перрон. Молодой человек осматривает окрестности. Возле его ног стоит черный чемодан, перехваченный бечевкой. Ветер гонит пыль и мелкий мусор, молодой человек прикрывается локтем. Он поправляет воротничок, галстук-бабочку, снимает и протирает очки. Наконец, подхватывает чемодан, спускается по ступенькам и идет по асфальтовой дорожке, уходящей в гору. Его фигурка уменьшается. Вокруг ни души. По обе стороны от дорожки — чахлые рощицы, объеденный черничник. Аккорд.

Затемнение, которое длится дольше, чем прежние.

Музыка меняется. Теперь она снова отрывистая, но без пауз. Под такую мелодию впору жрать крокодилу. Он где-то и жрет, делая за кадром жадные, ритмичные глотки.

Вдохновенное лицо молодого человека показывается крупным планом. Приезжий с удовольствием рассматривает пятиэтажный корпус больницы. Вынимает бумажник: проверяет, на месте ли направление. Оно на месте. Решительно проходит в воротца.

До ступеней несколько шагов, но молодой человек останавливается, привлеченный чьим-то частым дыханием. Он поворачивается и видит больничных псов. Их четверо, трое лежат, четвертый пристально глядит на него. Пес очень похож на койота, в нем — мудрость прерии.

Музыка отступает. Аккорд, одинокий и жаркий.

Молодой человек, очнувшись от гипноза, спешит в вестибюль. Там царит глубокомысленный полумрак и расхаживают люди, одетые вольно. Им нечего стесняться, они прогуливаются в пижамах, спортивных костюмах и домашних халатах.

На стенах висят санитарные плакаты: «Хочешь похудеть — выпей Фейри», «Лечебно-эйякуляционные мероприятия в туберкулезном очаге» и, самый большой, «Если врач поставил диагноз ‘геморрой’, вам помогут свечи ‘герой’ «.

Новичок останавливает первую попавшуюся белую фигуру и спрашивает:

— Прошу прощения — где здесь приемное отделение?

Фигура с преувеличенным участием берет его за плечи, разворачивает и направляет пальцем в пасмурный туннель правого крыла. Она не произносит ни звука. Приезжий всматривается и действительно видит под самым потолком кривую надпись, выполненную от руки зеленой масляной краской: «Приемное отделен». Две буквы не поместились, потому что притолока кончилась. Да и последние пришлось писать помельче.

— Благодарю вас, — вежливо кивает молодой человек.

Фигура молча покидает его и ныряет в какую-то дверь.

Молодой человек идет по коридору. Лампы дневного света трещат и трепещут, словно стрекозы.

Затемнение. И мгновенное просветление.

За конторкой сидит очередная фигура. По всему похоже, что она — женщина, но челюсть смущает. Молодой человек снимает шляпу и прижимает к груди.

— Здравствуйте, — говорит он с легким поклоном. — Моя фамилия Пушкин. Я получил письмо, в котором содержалось любезное приглашение…

— Дайте сюда направление, — слышится из-за конторки.

Оно уже вынуто. Дежурная кладет его поверх толстого лохматого тома, большей частью рукописного, презрительно изучает.

— А вы обратили внимание, когда оно было послано?

— Да, разумеется, но… Я ехал издалека, через всю страну… С билетами ужасно трудно, сейчас сезон…

— Ваша койка занята.

Молодой человек непонимающе улыбается и кивает. Одновременно до него доходит, что кивать ему нечему.

— Но как же? . . Ведь его подписал Назымов!

Крупный план. Действительно: листок пересекает красная роспись, в которой угадывается эта фамилия. Техасский аккорд.

Дежурная раскрывает рот и разражается злобным хохотом. Тут же над конторкой появляется новая голова, молодая и мужская. Оказывается, сосед дежурной уже давно рылся в каких-то папках, и его пока не было видно.

— Вы долго добирались, — торжествующе объясняет юноша. — У нас в больнице большая очередь! Не будут же вас ждать.

Пушкин молча созерцает его зеленый колпак и утверждается во мнении, что видит перед собой дежурного доктора.

Решительность дается ему нелегко, но молодой человек собирает волю в кулак и запальчиво объявляет:

— Если так, то говорите сейчас же — где сидит этот Назымов? Я буду говорить с ним самим.

Юноша в колпаке недоуменно пожимает плечами:

— В своем ли вы уме? Кто же вам позволит? В лучшем случае вам удастся добраться до его помощника. Его зовут Фокиш…

— Мне не нужен ваш Фокиш! Мне нужен только Назымов!

Пушкин выхватывает свое направление из-под носа дежурной и потрясает им в воздухе.

Теперь за конторкой хохочут оба.

— Идите! — давясь, произносит дежурная. — Прямо по коридору, вторая дверь слева, от дальнего конца.

— Спасибо, — Пушкин благодарит ее с ядовитой учтивостью. Он надевает шляпу обратно и трясущимися пальцами поправляет бабочку.

Дежурная плачет от смеха, прикрывается ладонью и машет свободной рукой: уходи!

Молодой человек резко приседает, хватает чемодан и уходит по коридору.

Обратный проход занимает у него гораздо меньше времени.

Вскоре он останавливается перед кожаной дверью. По бокам две таблички: слева — «Фокиш», справа — «Назымов». Пушкин осторожно заходит внутрь. Он снова вежлив и надеется уладить дело миром.

Аккорд. Пушкин стоит в маленькой комнатке-предбаннике. Слева и справа — двери. На левой написано «Назымов», на правой «Фокиш». Вошедший стоит в некоторой растерянности. Он озирается, ища человека, который мог бы, как он ожидал, помешать ему войти к Назымову, но предбанник пуст. И только на журнальном столике стоит пустой чайный стакан с ложечкой.

Пушкин осторожно стучит в кожу, но звука нет. Он заносит кулак и, не решившись, переносит уже раскрывшуюся ладонь на ручку. Нажимает. Дверь открывается на себя, так что Пушкину, прежде чем он войдет, приходится попятиться. Наконец, он проскальзывает внутрь.

В кабинете стоят два стола, сдвинутые то ли в «Т», то ли в «Г». У самого подножья буквы, как бедный родственник, с краешку, пристроился длинный человек в хирургическом халате, с завязочками сзади. Перед сидящим расстелена салфетка, на ней — полтора бутерброда с котлетой и соленым огурцом. Чуть дальше — дешевая Библия с тремя закладками, исчерканный ежедневник, гроссбух и третий том «Космического Сознания».

— Добрый день, — молодой человек сдергивает шляпу и кланяется. — Мне нужен главный…

— Подождите, — сидящий говорит с набитым ртом и хмурится. — Я же тут вот!

— Простите, — Пушкин делает шаг назад.

— Погодите, — возражает Назымов, сдвигает пищу, встает и подходит к посетителю вплотную. — Что вы хотели?

— Я хочу, — с подчеркнутой точностью отвечает Пушкин, — быть принятым на госпитализацию в вашу больницу. Вот направление за вашей подписью, которое мне переслали по почте…

Назымов берет направление двумя пальцами, изучает.

— Мил человек, да где ж вы шлялись? — он улыбается. — У нас койка простаивать не может. Ваше место занято.

— Но я…

— Ваше место занято, — повторяет Назымов. Его голос становится все радостнее и радостнее. — Оно занято. Это кроватка. С одеялом и подушкой. В ней могли бы лежать вы. Но теперь в ней лежит другой человек. А не вы. И он очень доволен. Он даже написал мне письменную благодарность. Поэтому вы вправе уехать, откуда прибыли.

— Но у меня…У меня ушли последние средства на билет… Я продал все свое имущество… Дом, утварь, скот… мои родные пошли в услужение…

Внезапно Назымов выкатывает рачьи глаза, багровеет и начинает хохотать. Он думает схватиться за живот, но дело, благо Назымов худ, как щепка, выглядит так, словно он собирается что-то прикрыть.

У Пушкина дрожат губы. Он с негодованием смотрит на хохочущего.

— Фокиш! — давясь, кричит Назымов. — Выведите его, ради Бога!

В предбаннике распахивается вторая дверь, и из нее выходит Фокиш, который начал хохотать еще внутри, еще даже не зная, в чем дело. Он удивительно похож на своего начальника, разве что сед по-благородному, да носит дорогие очки.

— Выходим! Выходим! — кричит Фокиш. — Станция «Приехали», любезный сударь!

Ревя от счастья, они выталкивают Пушкина в коридор. Дверь захлопывается.

Привычный аккорд. Экзистенция. Дневное накаливание.

Пушкин потерянно стоит в коридоре. Берет чемодан и под недобрыми взглядами пациентов и персонала возвращается в вестибюль. Там он ставит чемодан в самом центре, садится на него и погружается в мрачные размышления.

Вокруг кипит жизнь. Прямо перед Пушкиным гуляют створки стеклянных дверей, приводимых в движение силой фотоэлемента. Они похожи на воротца салуна. За воротцами, в оживленном коридорчике, виднеется аптечный ларек. Довольные завсегдатаи расходятся; кто-то пьет элеутерококк, иные — настойки овса и боярышника, третьи отваживаются попробовать медицинского спирта, который здесь продается под нейтральным бессмысленным названием.

Пушкин лезет в карман, вынимает монеты, тщательно пересчитывает. Его лицо выражает глубокое понимание безнадежности положения, в котором он очутился. Наконец он со вздохом встает и направляется в салун.

Там он спрашивает большую бутылку овсяной настойки.

Ему дают, однако сразу же, пересчитав монеты, отбирают и вручают взамен маленькую бутылочку с винтовой пробочкой, граммов на сто.

Со всех сторон слышится недобрый смех.

Экзистенция становится пронзительной.

Униженный Пушкин идет в вестибюль, садится на чемодан, срывает крышечку вместе с резьбой и осторожно пьет.

Аккорд. Призраки пустыни готовы к выступлению.

Под потолком кружат нетопыри.

Пушкин встает, кладет пузырек в карман и нетвердыми ногами шагает в приемное отделение. Там работает черно-белый телевизор; все увлеченно следят за бразильской телеверсией одноименной мексиканской телеверсии. Охранник, одетый в жилетку, сомбреро и кирзовые сапоги, поигрывает полуметровым кольтом. На рукаве у него эмблема казачьих войск, за голенищем — нагайка.

Пушкин хватается за горло, разрывает воротничок и дико кричит:

— Ангелы! Ангелы!..

Он зажимает уши и падает в конвульсиях, дыша овсяной настойкой. Из-за конторки выбегают белые, зеленые и мышиные люди, склоняются над Пушкиным.

Толпу расталкивает встревоженный человек в женском халате с вытачками:

— Подержите его! Зафиксируйте голову, поверните на бок! Сейчас я приду.

На Пушкина наваливаются, седлают руки, ноги и грудь. Кто-то отшвыривает чемодан, другой лезет за пазуху, ища документы; третий пытается разжать зубы охотничьим ножом.

Недавний человек врезается в самую гущу.

— Закатайте ему рукав! Спустите брюки!

— Слышу! … Слышу ангелов! … — рычит Пушкин, сокращаясь червем.

Взлетает и опускается шприц, потом второй раз, четвертый… Судороги постепенно стихают. Помогатели расступаются и образуют правильный круг. В центре лежит, разметавшись, бездыханный Пушкин.

Аккорд.

Пушкина везут на каталке. На груди у него лежит новенькая история болезни. Из кабинетов выходят Фокиш и Назымов. Они останавливаются и гневно смотрят на проезжающее тело. Крупный план: лицо Назымова становится жестким. Назымов прищуривается, поджимает губы. Крупный план: лицо Фокиша каменеет. Гуляют желваки. Фокиш и Назымов переглядываются, после чего молча скрываются за своими дверями. Крупный план: местный телефон. Узловатый палец Назымова вторгается в диск и с ходу управляется с тремя отверстиями.

— Фокиш, зайдите ко мне, — говорит Назымов.

В кадре видна только нижняя половина лица Назымова. Она говорит.

Затемнение.

Кабинет-близнец. Фокиш возглавляет перекладину буквы. У подножья развалились на стульях три человека. Вернее сказать — три существа, которых сложно назвать людьми. Звериные лица, одно ужаснее другого, прозрачные безжалостные глаза, острозубые пасти и патлы до плеч. Существа полны достоинства: сразу понятно, что они не бросают слов на ветер. Первый поглаживает мачете, второй запихивает патроны в десятизарядный барабан, третий, самый жуткий, ничего не делает и сидит со скрещенными на впалой груди руками. Это профессиональные убийцы. Существа настороженно ждут указаний.

Фокиш встает и начинает прохаживаться, заложа руки за спину. Он сильно сутулится и похож на седого Ворона из страшного стихотворения.

— Я хочу, чтобы вы нашли и проучили человека по имени Пушкин, — говорит Фокиш, нависает над столом и сверкает очками. — Это преступный негодяй из той породы, которую в дверь, а они — в окно. Ему было сказано четко и ясно: койка занята. Но он вздумал выкрутить мне руки и поступить на лечение в экстренном порядке. Он полагает, будто добился своего. Разыщите палату, в которой он прячется. Найдите этого мерзавца и принесите мне его сердце.

Главный злодей оживает, скалится и щупает воздух двумя пальцами.

— Разделите, как сочтете нужным, — Фокиш отпирает Сейф Больницы, достает оттуда кожаный кошель, туго набитый золотом, и швыряет в сторону возбудившихся ассасинов.

Существа удовлетворенно встают.

— Один вопрос, начальник, — хрипит тот, что с мачете. — Почему мы?

Многозначительный взгляд Фокиша. Особенно долгий аккорд. Затемнение.

Просветление, но слабое. Тишина. Ночь.

Пушкин слабо стонет, открывает глаза. Он лежит в постели, укрытый тонким одеялом. Лежит, как был — в шляпе, воротничке, очках. У него пять соседей, все спят, кроме одного. Этот неспящий с похмелья бьется в пододеяльнике, попав туда.

На тумбочке чернеет в ночи ломоть арбуза, оставленный кем-то заботливым.

Возле постели Пушкина скрючилась тень. Когда Пушкин стонет, тень быстро накрывает его рот ладонью:

— Тихо!

Пушкин встревоженно моргает, пробует приподняться. Тень распрямляется и строго застывает. На лицо падает свет фонаря, и тенью оказывается суровый муж с чертами, словно вытесанными из тысячелетнего дуба. Кожа поблескивает, в черных зрачках присела мудрость, смешанная со знанием.

— Молчи, воин, — мрачно изрекает тень. — Ты — великий дух. Тебе надо набраться сил.

— Кто вы такой? — слабо спрашивает Пушкин.

— Я тоже великий дух. Меня называют Джон Большой Суррогат.

Пушкин тянется к шляпе, но его рука бессильно падает. Большой Суррогат качает головой:

— Ты должен собраться. Койоты уже пущены по твоему следу. Тебе придется поразить их молниями.

— Вы ошибаетесь, — Пушкин выдавливает улыбку. — Я не дух. Я получил по почте направление… Я отстаивал свое право, и если бы меня не посетили ангелы…

Большой Суррогат качает головой. Смотрит на арбузный ломоть, задумчиво говорит:

— Кусок — единый арбуз; если красное ешь — еще человек, а примешься за зеленое — уже свинья. Как все хрупко! Но сегодня съеденное идет в Астрал. Так сказано мудрыми в Священном Отрывном Календаре.

Джон делает паузу и объясняет со вздохом:

— После того, что они тебе там, в приемном отделении, вкололи, ты уже дух, — возражает Джон Большой Суррогат. — Ты мертвец. Разве ты не замечаешь? Ты мертв, но в то же время — ты дух, зовущийся Пушкин. Ты вернулся докончить начатое. Ты явился, чтобы выказать благородство и свершить предназначение.

Лежащий долго смотрит на него. Потом медленно прикладывает руку к сердцу, прислушивается. Из приоткрытой форточки доносится шум близкого моря.

— Ты должен пройти тропою мертвых воинов, — назидательно сообщает Большой Суррогат. — Я буду твоим спутником и проводником. Я отведу тебя к Великой Воде. Подозреваю, что я тоже мертв, но точно мне это неизвестно.

— Все это более, чем странно…

— Чу! — Большой Суррогат перебивает Пушкина. — Ты слышал? Они уже близко. Ну же, бери! Вспомни, кто ты есть, и не мешкай.

Он лезет под койку и достает старинный футляр. Откидывает крышку. В темном бархате сверкают дуэльные пистолеты.

— Не откладывай, возьми их! Погоня близка.

Пушкин нерешительно берет один пистолет в правую руку, второй — в левую. Джон Большой Суррогат нетерпеливым движением взводит оба курка сразу.

— Но я никогда… — упирается Пушкин.

— Ни звука!

Большой Суррогат бросается на пол и замирает. Лежащий предоставлен себе.

Дверь в палату медленно распахивается. В проеме встают два силуэта, черные, в ковбойских шляпах и вроде как в шейных платках. Позади них — мертвый свет уже знакомого накаливания, которое даже ночью остается дневным.

Ассасины мнутся, пытаясь угадать, кто из лежащих Пушкин. Какое-то время они думают на отчаянный пододеяльник, но быстро решают, что это не то. Один из силуэтов вдруг простирает палец в сторону Пушкина и с силой втягивает воздух.

Пушкин моргает и неожиданно для себя жмет на спусковые крючки. Палату разрывает грохот, сверкает пламя. Обе фигуры, схватившись за простреленные сердца, оседают и затихают прямо на пороге.

Стрелок с недоумением и ужасом смотрит на дымящиеся пистолеты. Над койкой показывается голова Джона Большого Суррогата. Джон одобрительно цокает чем-то во рту:

— Вот видишь! А ты не хотел мне верить, Пушкин, великий дух земли и небес. Но теперь ты прозрел, и к тебе пришло Высокое Понимание.

Пушкин встает с постели, медленно подходит к умершим ассасинам. Аккорд, второй, третий. Присаживается на корточки, обмакивает палец в черную кровь, пробует на вкус. Потом проводит себе черту через все лицо, начиная со лба. Кладет мазки на впалые щеки. Снимает очки и прячет их во внутренний карман. Обводит красным глаза. Джон Большой Суррогат следит за ним с возрастающим уважением.

Пушкин выпрямляется, засовывает пистолеты за пояс. Негромко просит:

— Веди меня, Джон.

Джон торжественно встает, скрещивает руки — так, что ладони ложатся на плечи, кивает. Он оказывается едва ли не втрое выше и шире Пушкина.

— Да, великий дух. Я поведу тебя к Великой Воде. Мы должны торопиться и проявлять осторожность, потому что один, самый сильный и яростный, еще остался и идет по пятам.

Оба выходят в коридор. Пушкин внезапно приваливается к стене.

— Силы покидают меня, Джон. Не иначе, я и вправду мертвец.

— Тебе хватит сил, великий дух Пушкин. Хватило мне, и тебе тоже хватит.

Пушкин сдвигает брови, прикрывает на миг глаза, открывает, делает шаг. Следующий шаг дается ему немного легче, а дальше все вообще идет замечательно. Беглецы выбираются на черный ход и начинают спускаться по лестнице.

Аккорд. Резкое затемнение, которое тут же сменяется оскаленной харей под шляпой, надвинутой по брови. Крупным планом — сапог, пинающий мертвые тела. Охотник принюхивается и с усмешкой глядит в коридор — туда, где только что скрылись Пушкин и Большой Суррогат. Неспешно проверяет свой арсенал: револьверы, ножи, удавки, кастеты, аркан и дикарскую трубку, плюющуюся отравленными иглами. Хочет идти, но вдруг задерживается, в зверином порыве бросается к левому трупу и запечатлевает на нем долгий поцелуй.

Плавная смена кадра. Без аккорда.

Пушкин и Джон Большой Суррогат крадутся по асфальтовой дорожке. Занимается рассвет. Пушкин без чемодана; чемодан неизвестно, где. Большой Суррогат поминутно останавливается: принюхивается, прислушивается, припадает к земле, разбирая следы.

Пушкин напряженно вглядывается в даль. Его лик изменился, в нем появилась печальная твердость. Задумчиво говорит:

— Я хочу быть таким, как ты, Большой Суррогат. Я хочу научиться всему, что известно тебе.

— У каждого свой путь, великий дух Пушкин. Мое дело — будничное, земное. Такие, как я, назначены вести и охранять. Идем же, нас ждет каноэ.

— Скажи мне, Большой Суррогат, от какого недуга ты лечишься? Как получилось, что ты оказался здесь, в этих стенах?

Джон сумрачно вздыхает, хмурится. Оправляет пояс со скальпами и беличьими шкурками.

— От какого я лечился недуга, я уже не припомню. Это было еще до того, как с гор спустились снега. Я был юн и беспечен. Помню, что в первый же день я поддался соблазну и приобрел на последние средства настойку овса. Тем же вечером меня выписали за пьянство. Куда мне было податься? Я обжился, наладил какое ни на есть хозяйство и пошел по тропе сокровенного познания. Рыскал вокруг больницы годами, обитая то в схронах подвальных, то, волею небес и милостью женщин, ночевал под крышей… На меня объявили охоту. Но где им! Два года кобелил у вдовушки потолки. Да многое случается с нашим братом; земля мой товарищ, и небо, и ветер, и вьюга…

Пушкин выламывает из куста посох и идет, опираясь. Джон Большой Суррогат величественно вышагивает, размахивая руками. Бахрома скатерти, в которую он одет, развевается на ветру. Его мореное лицо напоминает лик деревянного идола.

Пушкин медленно произносит:

— Как странно… Чем дальше я иду, тем больше уверяюсь в своей смерти.

— Ты освятился кровью, брат, — объясняет Большой Суррогат.

Они выходят за ограду и удаляются в сторону залива, над которым встает солнце. Аккорды берутся кучно и сливаются в плач, в котором, однако, есть слабые признаки просветления. Фигурки уменьшаются. Пейзаж застыл, и небо неподвижно.

…Крупный план: востроносые сапоги утверждаются на придорожном валуне. Преследователь поводит волчьими ноздрями и смотрит из-под ладони. Оборачивается. Из дверей больницы постепенно вываливается целая компания, которая складно организуется в процессию. Ее возглавляют Назымов и Фокиш. Ассасин прокручивает барабаны кольтов и властно, ни слова не говоря, указывает путь пальцем в обрезанной перчатке. Прыгает с камня; бежит, держась обочины и пригибаясь.

Пушкин и Джон Большой Суррогат выходят на пустынный пляж. На горизонте — Кронштадт и недостроенная дамба. Волны мягко плещут, покачивая расписное каноэ. В погребальной ладье все готово к последнему путешествию. Туда положена подушка. В изголовье лежат тотем и вампум.

Пушкин неуверенно останавливается.

— Мне — в лодку? — спрашивает он.

— Да, великий дух, — Большой Суррогат совершенно раздувается от значимости момента. — Отсюда ты, непонятное и непостижимое существо, вернешься туда, где скоро, да будет на то воля богов, окажемся мы все. Не знаю, откуда ты прибыл. Наверное, из ада.

Пушкин идет к лодке. Внезапно его останавливает свист. Пушкин поворачивает голову: вдалеке, на пригорке, невозмутимо стоит и усмехается убийца-изувер. Он подобен року, от него не скрыться. Весь вид его показывает, что удара не отвести, и злая судьба настигнет каждого.

Но Джон Большой Суррогат умиротворенно кладет Пушкину руку на плечо.

— Иди, дух Пушкин, — говорит Джон. — Я задержу его. Еще никто не уходил от Большого Суррогата.

Он твердой поступью направляется к убийце. Тот вскидывает револьвер. Джон Большой Суррогат останавливается в десяти шагах и вперивает взор прямо под шляпу ассасина. Тот стоит завороженный, не в силах отвести глаз. Противостояние длится не меньше минуты. Над ними летают чайки, чуя скорую поживу. На сосне хлопает крыльями гриф. Ассасин хрипит и хватается за горло. Взгляд Суррогата убийствен и неотразим. Ассасин оседает в песок. В последнее мгновение он успевает разрядить револьвер, и Джон Большой Суррогат медленно и с достоинством падает.

Все это показано издали, как бы на заднем плане — уже второстепенное, малозначимое событие. Главное действие разворачивается в каноэ. Пушкин взбивает подушку, надевает очки, проверяет, на месте ли направление. Укладывается, скрещивает на груди руки и смежает веки. Бормочет:

— Куда ж нам плыть?..

Берег заполняется людьми.

Белые люди — белые, ибо они все в белых халатах — молча провожают одинокую ладью, в которой покоится великий вождь и безупречный воин. Назымов и Фокиш стоят в первом ряду. Каноэ сносит вдаль; оно превращается в крохотную точку.

Пушкин крупным планом. Его глаза открыты, он смотрит в небо. Вокруг попадаются рыбаки, погруженные в подледный лов. Лед еще не сошел, но выходить на него крайне опасно. Однако отчаянные воины не боятся пучин и продолжают ловить. Им помогают духи небес, духи воды, духи рыб и духи таянья льдов.

Им бы помог и дух Пушкин, но он уже выплыл в открытое море.

 

(с) сентябрь-октябрь 2001

Роза и розенкрейцеры

 

 

Сердцу закон непреложный —

Радость — Страданье одно!

А. Блок «Роза и крест»

 

 

Так рождаются легенды.

В одном кардиологическом отделении жила роза. Она росла в небольшой кадушке, что стояла в самом конце коридора, возле окна. Стоило ей расцвести — и кто-то немедленно умирал.

Откуда взялась эта роза в больнице, никто не помнил. Кто ее приволок? Обычно подобные вещи не забываются, тем более в лечебнице, где будни особенно однообразны, но факт оставался фактом. Как ни допытывались, какими окольными путями ни пытались установить истину — ни один не признался.

Возможно, то была роза, которую столь пылко любил Маленький Принц, и она, тоскуя по ушедшему поклоннику, стала вести неподобающий розам образ существования. Или был то один из цветков, которые заготовил для жестокой актрисы несчастный художник. А может быть, сначала роза была обыкновенной розой, готовила себя к смиренному пышному цветению, вполне безобидному, людям в усладу, и не подозревала об особой роли, что уготовила ей судьба. Поговаривали, будто однажды в отделение пришла маленькая старушка в черном платье, с чертами лица настолько благообразными, что они начисто изглаживались из памяти. Погуляв по коридору, старушка заметила кадушку, подсела к ней, протянула к цветку руку, погладила, пошептала и — скрылась. Не исключено, что специфические эфирные колебания сообщились при этом колебаниям воздушным, а те — доверчивым листьям, задиристым шипам и бархатным лепесткам. Как бы то ни было, следующее цветение розы ознаменовалось кончиной пациента из ближайшей палаты.

Поначалу, естественно, никто не удивился. Помер и помер, большое дело. Как-никак, в кардиологическом отделении находился, туда здоровые люди не попадают. Сокрушались только палатные соседи покойника, да еще, может быть, одна-другая санитарка. Ну, пожалуй, уборщица слегка расчувствовалась — короче говоря, скорбили те, кто бездельничал, остальные работали. Сентиментальная публика созерцала лопнувший бутон и качала, тоскливо вздыхая, головами: вот, мол, даже неразумная природа сочла необходимым оказать этому достойному, доброму человеку последние почести. Смотрите, как распустилась! Это, несомненно, добрый знак; по нему видно, что там, куда попал усопший, ему будет хорошо и спокойно. При этом фантазеры, допускавшие подобные мысли, в душе предпочитали, конечно, нестерпимое, тяжкое, но обязательно земное бытие.

А дальше скончался еще один, потом — еще и еще. Опять же никому в дальнейшем не удалось припомнить, кто первым подметил связь между буйным цветением розы и неприглядным угасанием человека. Как легко догадаться, люди в отделении мерли и просто так, сами по себе, вне всякой связи с ботаникой. Однако в какой-то момент стало очевидно, что смерти остаются смертями, которые либо наступят, либо подождут, но стоит розе зацвести — и последствия могут быть предсказаны со стопроцентной вероятностью. Причем определить, кому выпадет жребий, было невозможно. Случалось, что в лучший мир отходил совершенно неожиданный человек, тогда как врачи и медсестры, поглядывая на готовые распуститься бутоны, предрекали гибель намного более вероятным с медицинской точки зрения кандидатам. Но вот приоткрывались сокровенные цветочные глубины, вокруг кадушки распространялось благоухание, и новое тело, спеленутое на манер египетской мумии, вывозилось в морг. Чем сильнее благоухала роза, тем более неприятными явлениями сопровождалась смерть. Если пациент погибал в начальной стадии цветения, его кончина оказывалась достаточно скоротечной и безболезненной. Если же роза успевала развернуться в полную силу, лепестки делались кроваво-красными, словно налитыми кровью, а стебель и листья темнели, будто, как и в людях, текла по ним кровь другого, венозного сорта, — в этом случае прощание с миром выглядело иначе. Из палаты выносился горшок за горшком, судно за судном, начинались бесконечные перевязки, вызванные невесть откуда взявшимися гнойными осложнениями. Пациенту, впавшему в бессознательное состояние, приходилось специальным прибором отсасывать жидкость из полости рта, дабы он не захлебнулся рвотными массами. И вообще — в срок, короткий на удивление, больной обзаводился недугами, которых в кардиологическом отделении не видывали отродясь. Стопка за стопкой менялись простыни, и целые гирлянды коварных липучек не спасали от нашествия всесильных мух. Воздух в палате напитывался кисло-сладким запахом ацетона, смешанным с прочими неизбежными ароматами. А роза безумствовала от переизбытка жизни и находила больничную обстановку как нельзя более для себя подходящей.

Наконец, на множественные уже совпадения обратили внимание. Один из молодых докторов, готовившийся к аспирантуре и не утративший еще дурного научного пыла, взялся за дневник наблюдений — вроде того, что ведут то ли в четвертом, то ли в пятом классе школьники, изучающие естествознание. Роза цвела часто, и вскорости у доктора накопился материал, достаточный для выведения закономерности. Он не побоялся обнародовать полученные результаты — разумеется, в скромных границах сперва отделения, и только потом уже больницы в целом. Правда, все это было неофициально, без печатного оформления и вне какого-либо научного руководства. Но в них и не было нужды, поскольку информация, распространяемая устно, имеет зачастую куда больший вес.

Розу сразу полюбили. Ее берегли, ею гордились, на нее приходили полюбоваться врачи и сестры из других отделений. Она удостоилась особого внимания со стороны патологоанатома, который долго стоял перед кадушкой, чесал в затылке и рассеянно мурлыкал модную песенку-однодневку. Ее показывали даже иностранным гостям, которых нелегкая нет-нет, да и заносила в больницу. Сотрудники отделения раздулись от спеси и принялись выторговывать себе под розу всяческие льготы; себя же — конечно, тоже неофициально, между собой — стали именовать розенкрейцерами. С первой частью слова все было понятно, вторую же они соотносили с медицинским красным крестом. Название понравилось всем, несмотря на то, что мало кто знал о подлинной сути первичных носителей этого славного имени, а если бы узнал, то либо не поверил бы, либо, что более вероятно, не дослушал до конца. Старшая сестра разошлась до того, что даже вытребовала у больничного руководства деньги на покупку специальных розовых халатов, по которым можно было бы отличать кардиологов от простых смертных медработников. Когда же халаты были куплены, она, не удовлетворившись, приобрела лично для себя светло-розовые сапоги из кожзаменителя.

В конце концов вся история, если не брать в расчет горшки и простыни, приобрела налет записного романтизма. В ней присутствовало нечто сказочное, нечто такое, о чем хотелось рассказывать долгими зимними вечерами детям и внукам. И начинать сказку задушевно, вполголоса, словами : «Давным-давно, но может быть, и недавно, жила-была на свете прекрасная роза…» А по городу поползли слухи, благо город был невелик и других больниц в нем не имелось. Пациенты, перед тем, как улечься на лечение, деликатно интересовались, давно ли роза цвела. Если оказывалось, что давно, то госпитализацию старались оттянуть любыми средствами. Если же недавно — ложились охотно, надеясь после выписки рассказать знакомым и близким о собственном опыте опасного соседства со зловещим растением. С другой стороны, когда кому-то случалось умереть самостоятельно, в период между цветениями, родные усопшего испытывали чувство досады, поскольку лишались возможности обвинить в смерти близкого человека розу и роптать могли только на абстрактную судьбу. Кроме того, несмотря на страх перед розой, погибнуть от нее считалось в городе известным шиком.

Надо отметить, что слава, увенчавшая розу, не всегда шла больнице на пользу. Потому что прошел по городу и слух совсем другого содержания: роза, якобы, не при чем, ей тайно помогает кто-то из персонала. Мол, таинственный маньяк, пользуясь наспех состряпанным мифом, вершит свой безумный суд, выдергивая из жизни ни в чем не повинных сограждан. Главный врач воспринял это мнение как оскорбительное, усмотрев в нем вызов, брошенный лично ему. Теперь он всякий раз, посещая отделение, перед уходом раздраженно советовал: «Выкиньте вы, в конце концов, эту чертову розу!» Но выполнять его распоряжение никто не спешил. Ни одна живая душа на свете не смогла бы предугадать, что станется с варваром, который осмелится поднять на цветок руку. Может быть, ничего, но может быть, и что-то. К тому же персонал отделения даже мысли о расставании с любимицей не допускал. Было ли то простым стечением обстоятельств, или скрывался в том умысел, но только в одно прекрасное утро в коридоре объявился охранник, одетый в камуфляж. Сотрудникам и пациентам объяснили, что эта мера направлена на защиту их здоровья, жизни и имущества, однако вышло почему-то так, что кресло уволенному за пьянство омоновцу поставили точно в конце коридора, рядом с кадушкой, где он и сидел денно и нощно, погрузившись в специальную художественную литературу. Цветок, таким образом, был надежно защищен от посягательств больных и их посетителей, что же касалось медицинского персонала, то с его стороны, как уже говорилось, никакой угрозы не ожидалось.

Розенкрейцеры, блюдя интересы отделения, составили график дежурств по розе. В обязанности дежурного входили поливка, окучивание, подрезание побегов. Долго спорили насчет удобрений: одни говорили, что розе, как и любому растению, положен комплекс питательных микроэлементов, другие же — из тех, что больше первых склонялись к мистике — считали, что роза и так черпает из отделения все для себя полезное. Поскольку мнения разделились, розу решили подкармливать в соответствии с убеждениями конкретного дежурного. Если дежурил несгибаемый материалист, он сам, на свой страх и риск, вносил удобрения. Если мистик, то розе предоставлялось право самой о себе позаботиться.

Растению, похоже, было глубоко наплевать на все эти разногласия. Оно продолжало дарить радость одним сердцам и, благо находилось в кардиологическом отделении, страдания другим. Оно знай себе росло и горя не знало, впитывая как полезные микроэлементы, так и гипотетические жизненные токи из тех, что пока незнакомы косной науке. Спохватились, как водится, когда было уже поздно.

Однажды, на исходе ритуального противоестественного чаепития, заведующего отделением хватил удар. Он как раз поднялся из-за стола, собираясь ополоснуть свою чашку, и тут же, зашатавшись, рухнул на диван, круша посуду и нищенскую закуску. Поднялась суматоха; кто-то, в панике выскочивший в коридор, краем глаза отметил свежий бутон, только-только начавший распускаться. В первые час-полтора до розы никому не было дела; после же о ней вспомнили, подошли поближе, пригляделись и в ужасе переглянулись. Старшая сестра осторожно предположила, что бутон не имеет никакого отношения к случившемуся и нужно со дня на день ждать очередного летального исхода среди пациентов. Но ничего подобного, вопреки мучительным ожиданиям, не произошло. Розенкрейцеры, как могли, успокаивали друг друга и доказывали, что в смерти начальника нет ничего необычного: он, дескать, был мужчиной в годах, вел невоздержанный образ жизни, долго страдал гипертонической болезнью и странно, коллеги, что это случилось только сейчас, а не десятком лет раньше. Будущий аспирант — тот даже обрадовался, поскольку давно мечтал выкурить заведующего из его загаженной норы и сам в ней поселиться. Их надежды не оправдались: очень скоро наметился новый бутон, и через три дня стряслась совсем уже чудовищная вещь. На сей раз похоронили уже не гуляку преклонных лет, а вполне юную особу, которая вдобавок не просто умерла, а нелепо погибла: мыла окно, свалилась со стремянки и сломала себе шею. Кардиологическое отделение наполнилось страхом. Все понимали, что от розы необходимо как можно скорее избавиться, но теперь-то уж точно нельзя было найти храбреца, который взял бы на себя выполнение подобной задачи.

Три человека поспешили уволиться, и главный врач — прекративший, кстати, визиты в отделение — был вынужден с этим смириться и подписать заявления. Постепенно оставшиеся сотрудники один за другим перешли с розовых халатов на обычные белые, но иллюзий не оставалось ни у кого, и все понимали, что принятые меры предосторожности несоразмерны угрозе. Между тем охранник, который продолжал скучать возле кадушки, стал все чаще и чаще коситься на подшефный цветок. Во взгляде его читались тревога и напряжение. Как-то раз, в ночную пору, он осторожно дотронулся кончиком пальца до одного из шипов и тут же отдернул руку. Он понял, что у него не хватит духу покончить с розой самостоятельно. Тогда сей смелый и находчивый, но как-никак семейный человек решил действовать иным путем.

В одно раннее летнее утро он подвел к кадушке здоровенного пса плебейских кровей. Зверя пригрел в свое время местный лифтер-алкоголик, безуспешно искавший себе собутыльника. Он приучил животное к портвейну и похвалялся после, что вывел новую породу собак: портвейлер. Пес был любимцем больницы и вечно ошивался возле пищеблока, где его охотно прикармливали. Зная об этом, охранник позаботился привести пса до завтрака, голодным. Потрепав бродягу по загривку, омоновец извлек из кармана заранее припасенную мозговую кость и тщательно вдавил ее в землю, заполнявшую кадушку — так, чтобы только кончик торчал на поверхности. Сделав дело, он отошел на безопасное расстояние и стал следить за развитием событий.

Пес, различив в благоухании розы запах более привлекательный, встал на задние лапы, сунул морду в кадушку и самозабвенно приступил к раскопкам. Зубов ему, однако, для этого не хватило, пришлось воспользоваться передними лапами. Секундой позже кадушка, стоявшая на журнальном столике, опрокинулась и полетела на пол. Пес отскочил, но не очень удачно: кадушка ударила его по лапе; второй же лапой он неосторожно наступил на уже переломленный стебель и больно укололся. Ему осталось утешиться разве что костью, которую он незамедлительно выкопал, расшвыривая черепки и комья грязи.

Охранник вытер пот со лба, гадая, усмотрят ли тайные силы в его действиях умысел и не придется ли ему в будущем жестоко поплатиться за свою хитрость. Он тревожился напрасно, все обошлось. До прихода врачей коридор оставался неприбранным; собравшись, персонал окружил убитую розу кольцом и некоторое время выдерживал молчание, борясь с наплывом противоречивых чувств.

Смерти прекратились — смерти среди сотрудников, разумеется. Больных это не коснулось. Последней жертвой цветка оказался тот самый пес. То ли вследствие укола, то ли по какой другой причине он изменился до неузнаваемости: стал агрессивен, свиреп и нелюдим. Со временем он совершенно обезумел и начал нападать на людей, не щадя даже своих благодетелей. После того, как он едва не загрыз санитара из морга, его пристрелил специально вызванный наряд милиции. Пса закопали в самом дальнем углу больничного двора. В память о нем охранник не поленился насыпать в месте захоронения аккуратный холмик земли, а сверху разноцветными камешками заботливо выложил собачье имя: Азор.

 

(с) апрель 2000

Разлитие гумора

 

.

..в Израиле появилась официальная специальность — медицинский клоун.

«Иностранец», # 42, 2002

 

 

— Уважаемые коллеги! Сегодня, в узком кругу, дабы не выносить, как говорится, сор из избы, мы обсудим поведение нашего коллеги, Олега Олеговича. Олег Олегович — встаньте, пожалуйста, покажитесь. Спасибо. Коллеги, вы знаете, что Олег Олегович работает окулистом, совмещая на полставки юмористического доктора. На него поступила жалоба, я не буду зачитывать ее вслух; спрошу только, что снимать штаны — это что же, высшая категория? Товарищ так и пишет: снял штаны и закончил прием. И делает вывод о формальном, бездушном подходе к работе. Эта жалоба, между нами говоря, уже не первая, Олег Олегович. Когда мы вас оформили, у нас с вами о чем был разговор? Вы спросили, как обеспечивать юмор на полставки — я предоставил вам полную свободу творчества, подсказал: принимать людей не с каменным, допустим, лицом, а на полставки, краем рта, улыбнуться. Мы понимаем, что не в силах профинансировать рот до ушей. Но ведь и малыми средствами можно управиться поизящнее! И потом: я не давал согласия на то, чтобы вы совмещали две специальности сразу, основную и на полставки. Что это за диагнозы? Вы кого собираетесь насмешить? Меня? Не утруждайтесь, я здоров. Если мне понадобятся юмористические услуги, я обращусь в солидные структуры федерального подчинения. Но вернемся к нашим баранам: необдуманно сняв штаны, вы вообще вышли за рамки должностных полномочий и насмешили больного до гипертонического криза. Нимало не смущаясь тем фактом, что пятью минутами раньше как окулисты осмотрели ему глазное дно и выявили признаки гипертонии. Почему вы не пользуетесь эффектным и хорошо себя зарекомендовавшим накладным носом? На стерилизации? Это не объяснение, мы выдали вам два сменных носа, и вы должны быть одеты в соответствии с должностной инструкцией горздрава. Короче говоря, вы сами видите, что не прошло и месяца, а к вам уже накопилась масса претензий. Отложим пока жалобы — потрудитесь объяснить, откуда такой перерасход спирта? Коллег Коллегович, я вижу вас насквозь. Заменять накладной красный нос натуральным не разрешается. На ваш кабинет юмора, с учетом и пониманием необходимости свободно шутить, и так списывается больше спирта, чем на всю хирургию. Добро бы это давало эффект — но вот, пожалуйста, еще одна жалоба, на этот раз от родственников больного, вы посетили его на дому. Что же они пишут? «Пришел, посмеялся и ушел». Как это понимать, Олег Олегович? Что это за халтура? Не говорите мне только, что следуете бесплатному прейскуранту. Мне известно о подношениях, которые вы берете — да-да, не отнекивайтесь. За взятки вы устраиваете черт-те что — как же вам не совестно? А на обычный прием к вам не попасть. Каждую пятницу, с восьми утра, едва я прихожу на работу, мне приходится быть свидетелем безобразной драки за номерки. Вы поступаете, как бессердечная машина! Гинеколог направил к вам беременную женщину без номерка, посмеяться — а вы? Олег Олегович, не обижайтесь, но это переходит все границы — вы отказываете даже инвалидам и ветеранам войны. Я не хотел об этом говорить, но не сдержался. «Подавись улыбкою своей» — это ведь ваши слова, не мои. Где же ваш гуманизм? Старик, инвалид, которому жить-то осталось всего ничего, просится на прием, рассчитывает улыбнуться — имеет право! за что же иначе он трудился, воевал? И натыкается на стену непонимания. Учтите, Олег Олегович, если вы сами не соберетесь, то мы вас обяжем. Не заставляйте меня прибегать к мерам официального воздействия, это плохо сказывается на юморе. И, возвращаясь к началу — я настоятельно прошу вас пересмотреть арсенал ваших шуток. Откуда вы черпаете идеи — что это за кнопки на стуле, к чему этот идиотский писк? Почему у вас все время так скверно пахнет — вы что, с ума сошли? Не надо валить на телевидение, вам до него далеко. Зачем вы заказали ходули? Вот, у меня заявка, мне переслал завхоз — к чему они вам? Не отмалчивайтесь, а будьте любезны внятно обосновать ваши требования. Посмотрите лучше, как работают юмористы в хосписе, который через дорогу — я всякий раз, как мимо иду, заслушиваюсь их куплетами. Там частная лавочка, я знаю, но не все же измеряется деньгами. Как же нам быть с человечностью? Ступайте, Олег Олегович. Ступайте и крепко подумайте. Слово «юмор», к вашему сведению, происходит от гиппократова гумора, этих гуморов было много, и ваши полставки, раз вы клялись Гиппократом, требуют разлития самого приятного гумора. А у вас разливается не пойми что. Чего вы улыбаетесь? Еще улыбается! Плакать надо, а не смеяться, понимаете? Не поняли — поймете…

 

(с) июнь 2003

ТАРАКАН.EXE

 

 

 

— Здравствуйте. Вы позвонили в частную ЛОР-клинику «Родная Речь». Звонок платный. Если вы не хотите платить, положите трубку. Если вы не хотите платить, но деваться некуда, дождитесь ответа регистратора.

 

***

 

— Але, запишите меня на сегодня. Мне нужен Антиспам. У вас есть?

— Конечно, есть. Приходите.

 

***

 

— Садитесь в кресло. Сейчас вам сделают укол. Вы сможете видеть, слышать и разговаривать, но ничего не будете понимать.

— Да я и так… не особенно…

— Таков порядок. Верните анкету. Спасибо. Вас беспокоит Спам?

— Ага, жужжит все время в голове.

— Хорошо. Что-то он контактный!. Поработайте кулачком. Да нет же, не так. Не надо никого бить. Доктор, возьмите салфетку. Посжимайте его и поразжимайте. Умница. И бороду ему простыней прикройте.

 

***

 

— Давай, Михалыч, вскрывай ему ухо.

— Тю!.. Старье какое! Весь в золоте, с цепью, а комплектующие – ты посмотри. Металлолом. Кукольный театр.

— У клиента денег куры не клюют. Будет ему апгрейд. Вскрывай дальше. И подключай.

— Готово.

— Так, посмотрим. Что у нас за монитор, Коляныч? Весь в каких-то соплях. Мы же все-таки ЛОРы. Гляди сюда, посмотри ему в корзину.

— Ой, мама не горюй! Михалыч, да тут и умное есть, не только спам.

— Это потому что Антиспам у него пиратский. Любому человеку приходят в голову умные вещи, а система их гробит. Ну скажи – на хрена ему жаться, когда интернет беспроводной, прямо в череп? Не пойму этих скаредов. Выложил штуку – и за что? Всего и доплатить-то надо было… бачков пятьдесят.

— Эй, мужик! Ты чего пожадился правильный Антиспам поставить?

— Не трогай его. Пусть помолчит.

— Давай, Михалыч, посмотрим его на вирусы.

— Вижу, блок стоит. Тоже старье. Давай наш подключай.

— Нет, давай сперва евойный запустим. О! Гляди! Глаза зажглись. И зрачки сузились! И язык высунул! Сто процентов вирусня.

— А что декодер?

— А декодер выдает «Таракан.ехе».

— Ну да, потому и антивир не справляется. Он его блокирует. Говорю тебе, давай наш!

— Да пожалуйста. Ух ты, гляди – не встает!

— «Система не поддерживает формат…» Е-мое. Ну и древность. У него система наш формат не поддерживает!

— Слушай, это даже интересно. Давай ему эмпетришник поставим. Смотри – тоже не поддерживает!

— Зверь какой-то. Что же у него за система? Даже музыку не поддерживает. Не говоря уже о кино.

— Михалыч, давай его форматнем, а? Он не заметит, мамой клянусь. Уйдет и еще благодарность напишет.

— Ты что! Жалобу настрочит. Все отформатированные строчат жалобы.

— Ну, оставим ему ДОС. Поднырнем и уберем таракана.

— Мужик, ты согласен на ДОС? Как у тебя настроение?

 

Пациент: — А Тетрис встанет?

Михалыч и Коляныч, хором: — Встанет! Еще и место останется!

Коляныч: — Михалыч, а зачем убирать таракана?

Михалыч, непонимающе: — А зачем оставлять?

 

— Да мы ему скажем, что это и есть Тетрис. Будет ходить и гонять его шваброй.

— А ты молодец, Коляныч!

— Знаешь, наши вчера перформанс устроили. Звукоряд, цветоряд, химия – все через чипы, понятное дело. Так я там такого говна насосался! Башка болит!

— Надо места выбирать, куда ходить. Ты еще к блядям сходи, они тебе полные уши слюней напустят… вирусной… Умное убираем?

— Говорю тебе, форматируй! Убирай на хер все! И ставь ему ДОС… Ну что, мужик? Легко стало?

— Легко, мужики! А то ползает что-то, про золотой ключик обещает… А у меня у самого такой: — В прореху рубашки вывалился массивный золотой ключ.

— Тогда поработайте кулачком. Сестра, зашиваем каморку, и котелок не забудь дырявый, дужкой за ухо… Бороду не зацепите! Почтенная борода – небось, десять лет растил…

 

Клиент схватился за голову:

— Мои куклы! Они куда-то разбежались, я их не вижу! Тут только таракан, надсмехается!

Коляныч:

— Ну, так я и думал. Сестрички, готовьте полостную…

 

 

(с) 2005-2006

ПСИХОАНАЛИЗЫ

 

— Вы знаете, вам надо сдать психоанализы. В нашей поликлинике все посетители уже давно анализанды…

— Что-что они?….

— Постойте. Дайте, я вам все расскажу, как надо сделать. Берут на анализ вашу психику…. По вторникам и четвергам, с 8 до 9, очередь общая.

— Вообще, мне казалось, что это как-то иначе происходит. Человек ложится на кушетку, вытягивается. Сзади сидит доктор, наталкивает тебя… Слушает, подсказывает, объясняет…

— Это вы с анализом семенной жидкости перепутали. Наглаживают его, выделяют из него чистое сексуальное ид… Нет, сударь, финансы и ресурсы диктуют нам иные правила.

— Значит, все-таки очередь. И льготы есть?

— Льготы есть для инвалидов. Но они очень быстро все сдают, по чуть-чуть.

— И чем же вам не нравится моя психика…

— Мне она пока очень нравится. Пока. Мы всех проверяем на паразитарные инвазии. Ну, как на яйцеглист…

— И это мне как же…

— Да. Собрать анализы натощак и после пищевой нагрузки. И накануне ничего не пить!! Ни в коем случае!

— Но как же я ее…

— В баночку из-под майонеза, в спичечный коробок… только не несите большую тару, а то лаборанты жалуются, потому что стеклянную потом не отмыть и не сдать.

— И что же туда…

— Ну, подумайте туда, скажите чего-нибудь. Можно что-то положить, это тоже показательно, только я не советую…

— Почему?

— Да потому, что часто кладут такое, что мигом уходит в соседнюю лабораторию. Начинается путаница, они жалуются… Один приволок, знаете, такой большой коробок, просто гигант… весь заполненный. Ему велели маленький, а он не понял…

— Начинаю понимать. Значит, прийти и просто, в порядке очереди, поставить?

— Да, как все анализы , в окошечко, на подставочку. На прилавочек. Только крышки обязательно снять.

— Так все же исказится, перемешается… Наша искорка психической мысли…

— Это требование СЭС. Там изучают коллективное бессознательное. Но вы не тревожьтесь… Кое-что остается….

— А если попробовать… естественные жидкости головы?

— Мы о таких уже позаботились… когда приходят старые или не очень…. Может же мозг развестись в естественную жидкость? Может. Вот вы сам спрашивали вчера… Мы вас и направляем…

— Просто чудеса! И что же ищете?

— Информационный осадок… общую мутность. И не забудьте принести добавочную кассету. А то вдруг будет мало материала. Возьмите любимую. А то и сами наговорите туда чего – анекдоты; расскажите о политике, о приезжих. Картинку какую-нибудь нарисуйте. Нет, из журнала нельзя вырезать, там свои лаборанты. Вот, забирайте направление, не залейте его чем-нибудь. И, повторяю, не пейте с утра! Не опаздывайте. После десяти – проветривание, влажная уборка. Вас выгонят..

 

© июль 2004

 

ПОСЛЕДНИЙ  ПОЛУСТАНОК

 

 

 

Эвтаназия — умерщвление из гуманных
побуждений в безнадежных случаях.

 

 

Терапевт

            — Здравствуйте, ваши анализы готовы. Пожалуйста: клинический крови… моча… сахар… яйцеглист… Тоня, поищи его РВ. Вот, все на месте. Теперь идите к заведующей в тридцать четвертый кабинет, возьмете у нее номерок к эвтанологу.
— Как, уже к эвтанологу? Я еще окулиста не прошла.
— Окулист болен. Все время на больничном, просто бедствие. Тоже кандидат…

 

*****

 

— Доченька, мне бы к ифтанологу…
— Номерки дает только заведующая, надо у нее записаться. За неделю вперед. Очень много больных, а специалист один.

 

*****

 

— Я не понимаю — почему меня сразу к эвтанологу?
— А вы к кому бы хотели?
— Откуда мне знать? Это вы должны разобраться! Говорят, мою болезнь хирург лечит…
— Ну вы же видите — вот, хирург написал: противопоказаний к посещению эвтанолога нет. Чего вам еще нужно? Идите себе в тридцать четвертый кабинет…
— Да не пойду я туда!
— Ваше дело. Учтите, скоро вы не то что в тридцать четвертый кабинет — до туалета дойти не сможете. Придется вызывать эвтанолога на дом. В поликлинике он вам выпишет направление на импортный укол. А на дому вас никто колоть не будет, одноразовых шприцев и так не хватает. На дом выезжают с патронами, свинчаткой, молотком…
— Я жаловаться буду! воевал, участвовал… а мне — молоток! Мне, если на то пошло, этот укол вообще бесплатно положен…
— Ладно, прощайте. Следующий!

 

 

Очередь

            — Кто крайний?
— Здесь по номеркам.
— А мне назначили.
— Здесь всем назначили.
— Я участник и инвалид!
— Я тоже блокадница. Раз вы участник, будете за мною.
— Господи, сделали бы для них специальный день! Лезут и лезут, полтора часа уже сижу.
— Вы бы помолчали. Вы молодые, мы в свое время постояли, теперь вы постойте.
— Скажите, он быстро принимает?
— Как когда. Доктор хороший, внимательный. Всегда выслушает, пошутит. У меня соседка пришла без талончика, так он не отказал, принял.
— И что?
— Уж третий день как схоронили.
— Вон оно как. И чем он ее?
— Врать не буду, не знаю. Вроде был в аптеку завоз, рецепт выписал. Тут уж как повезет.
— Да, так вот работаешь, работаешь — и что имеещь?
— Те, кто с деньгами, в кооператив идут. Там-то культурно, с музыкой, с цветами. Диагноз торжественно зачитывают.
— Вот лежал я в больнице, так там профессор-эвтанолог обход делал. Вот это специалист! И чувствуется, что старой закалки. Русский интеллигент, понимаете? Шутит так, всех » батеньками » называет. Справа от меня лежал один, и профессор даже не дослушал, что ему доктор лечащий докладывал. Ему-то все с одного взгляда понятно. Вынимает два пятака и со смешком кладет соседу на глаза. А после как-то так хитро нажал — никто и не заметил. А сосед уже того, царствие небесное. Это я понимаю!
— Говорят, где-то даже попа приглашают.
— Куда нам. Мы уж сами с утречка в церковку сходим, а потом — сюда.
— На нашу пенсию много не наприглашаешь, вот что. Сегодня хлеб брала, так уже две триста!
— Вы где брали?
— Да на углу, у рынка.
— Надо в зеленом универсаме брать. Там и батоны всегда свежие, и подешевле.

 

 

Прием

            — Здравствуйте, доктор!
— Мое почтение! Ну, всех обошли?
— Ох, не говорите! К ушному три дня ходила, номерков не было.
— Ай-ай! Бюрократизм — это наше общее горе. Ну зачем вам ушной?
— Сама не знаю.
— Вот именно. Вам осталось пройти только патологоанатома, да? Хе-хе! Тэ-э-эк… ну так что? пишем рецептик?
— Говорят, завоз в аптеку был…
— Все-то вы знаете! Верно, был. У нас по разнарядке, но уж для вас… Только надо у главного печать поставить.
— Мне скидка пятьдесят процентов, вы не забыли?
— Как же помню. Увы, но здесь это не пройдет.
— Куда деваться, пишите.
— Ну и отлично. Как получите, обратитесь в подвал. Там вам все и организуют. С гробом вопрос решили?
— Пока не успела, доктор.
— Поторопитесь. Они в подвале с вас бумагу потребуют. Они не могут дольше двух суток хранить.

 

*****

— Доктор, а можно вас на дом?
— На дом, уважаемый, только через участкового. Видите ли, я консультант, меня приглашают, когда диагноз или не ясен, или, наоборот, совершенно ясен.
— Какой там диагноз, доктор! Ей за девяносто… Нам через сутки уезжать, нет времени на хождения…
— Не знаю, не знаю…
— Доктор, мы с вами сочтемся, не беспокойтесь…
— Послушайте, я никогда…
— Слушать даже не буду, доктор! У меня закон: любой труд должен быть оплачен. Мы можем вас на машине отвезти, к нам и обратно куда скажете.
— Не стоит, Бог с вами. Что, молоток брать?
— Вы врач, вам и решать. На мой взгляд, там довольно подушки — накрыть.

*****

— Добрый день, добрый день. Я вас впервые вижу, очень приятно. С чем пожаловали?
— Сердечко, доктор, шалит, уже третью ночь не сплю.
— Дайте-ка талончик. Дорогой мой, у вас талончик к терапевту! Ко мне — потом!
— Господи, а вы кто ж будете — не терапевт?
— Ошиблись, голубчик. Это кабинет эвтанолога.
—… Ох! ох! держите меня…
— Леночка, уложите его на кушетку. Валидол в шкафчике. Куда вы, любезный? Полежите пока… может, и не надо к терапевту…

*****

— Доктор, вы извините, я без номерка…
— Вы меня замучили! Леночка, выгляните, там много народу?
— Человек восемь.
— С ума сойти. Что там у вас?
— Я всех прошла, доктор… вот диагноз… вот справочка розовая… где она? сейчас, сейчас…
— Простите, некогда мне с вами. Говорите, всех прошли? Идемте за ширму.
— Так укол, доктор…
— Идите за ширму, вам сказано! Леночка, молоточек мне дайте. Не надо перчаток — черт с ней, с антисептикой…

*****

— Вы, государь мой, слишком мнительны. Сами себе диагнозы ставите… Небось, почитываете специальную литературу?
— Есть такой грех…
— Оно и видно. А кто позволил? Вам это строго противопоказано. Если каждого читателя ко мне — это целый арсенал содержать придется. Хорошо, раздевайтесь, я погляжу. Так… Ну и нервы у вас! Весь в поту. Если и дальше пойдет в том же духе, вы действительно рискуете… повернитесь… руки поднимите… Нет, уважаемый, вы зря тревожились. Можете одеваться, вам не ко мне. Постойте, еще минутку… что это за пятнышко? И здесь… и тут… м-да… тут тоже… Похоже, я поспешил… вам есть смысл задержаться…

 

Обед

            — Уйду я, Леночка, в стационар. Ей-Богу. Сил моих больше нет — так надоели.
— Бутербродики, доктор, берите, бутербродики. Вот эти, с ветчинкой. Думаете, в стационаре лучше?
— Да везде плохо — что я, не знаю? Но хоть по квартирам ездить не надо. В реанимации — вообще загляденье. Позвали, пришел, посмотрел зрачки, отключил аппарат — красота!
— А неврология? А кардиохирургия? Надорветесь!
— Могу. Эх, о том ли мы мечтали! В институте наш поток — гремел! Эвтанологи и терапевтов побивали, и хирургов, и акушеров. Какие капустники были у нас, КВНы! В деревне на практике что вытворяли! … Банкет, клятва Танатоса… и что в итоге?

 

 

Пятиминутка

            — У нас, коллеги, остался последний вопрос. Вот я держу в руках постановление главка от 23 числа сего месяца. » Об улучшении качества эвтанологической помощи населению и дальнейшем совершенствовании эвтанологической службы района » . Я не буду зачитывать весь текст, это долго. Самое главное: рекомендуется проработать вопрос об установлении более тесных контактов между эвтанологической и наркологической службами, подготовить конкретные предложения по выполнению распоряжения о принудительной эвтаназии отдельных категорий лиц, состоящих на диспансерном учете у нарколога. Это предполагает практику постоянной связи с правоохранительными органами. Кроме того, предписывается установить аналогичные контакты с геронтологической и онкологической службами. Мы, коллеги, должны из всего этого сделать вывод: надо быть начеку, возможны проверки, комиссии… Контакты у нас и так налажены, но от нас требуют большего, а эвтанолог у нас один. Разорваться трудно, но придется. Контингент у нас в основном пожилой, я все это понимаю. Вдобавок эвтанологу предлагается активно включиться в плановые профосмотры работников предприятий, жителей домов престарелых, участвовать в работе призывных комиссий. Надо укрепить связи с работниками собеса, военкомата. Я вообще попрошу эвтанолога задержаться, у нас есть еще несколько моментов… Наглядные пособия, в частности, не дотягивают… санлистки какие-то пресные, без изюминки…

 

*****

 

Объявление на двери кабинета эвтанолога:Карантин по гриппу
Режим смены масок сотрудниками кабинета:
9. 00 — 11. 00 — белые
11. 00 — 13. 00 — розовые
13. 00 — 15. 00 — зеленые
 

*****

 

 

 

Квартирная помощь

            — Вы не видели мой журнал?
— Рая, где у нас журнал эвтанолога?
— Только что был здесь. В него терапевты писали, писали. . . Нет, вру — вон хирург пишет!
— Что вы мне туда написали?
— Слушай, сгоняй к бабке, а? Во как достала! Каждый день вызывает со своим копытом. Ей давно пора…
— Без терапевта не поеду.
— Да ты только покажись, пригрози! А не поймет — мы и сами, без тебя справимся. Ну будь человеком!
— Что с вами сделаешь. Если машину дадут…
— Вот! С меня причитается! Чего тебе, Раечка?
— Эвтанолог за заказ не расписался. И за патроны.
— А что там у нас в заказе?
— Гречка, шпроты, зеленый горошек две банки…

 

 

Визит

            — Добренький денечек! Ну-с, где наш пациент?
— Сюда, пожалуйста.
— Только я сперва руки вымою. С вашего позволения, полотенце бы мне…
— Будьте любезны.
— Благодарю. Так, пойдемте взглянем. Добрый день, добрый день! Как наше самочувствие?
— Да он, доктор, давно уж не говорит, мычит только.
— Что вы говорите! Очень прискорбно. Ротик откроем…
— Он и не понимает ничего…
— Неважно, я понимаю… Ну, дело ясное. Вы как решили? У меня с собой сами понимаете, что…
— А вот, доктор, мы у вас хотели спросить. Вот нам из-за границы прислали, вы не по-нашему читаете? Здесь порошочки.
— Как-нибудь разберусь. Дайте сюда. Ага. Что ж, это можно.
— И как давать, доктор?
— Один раз. Все.
— До еды, после?
— Лучше после, пусть покушает.
— Доктор, спасибо, что пришли. Мы тут вам кое-что приготовили. . . выдержка пятнадцать лет…
— Нет-нет-нет, ни в коем случае…
— Мы обидимся, доктор. Не смейте отказываться…

 

 

Дома

            — Как ты поздно! Устал?
— Есть маленько.
— Тебе Валентина звонила, просила кого-то посмотреть.
— Но не сию секунду?
— Конечно, нет. Только позвони ей сегодня. И не вздумай даром! Строить из себя Айболита, людям смешно…

(с) октябрь 1995

Ангел катафалка

Мое увлечение психиатрией совпало по времени с работой в пригородной больнице. Как и пару десятков моих новых сослуживцев, меня доставлял туда по утрам больничный автобус. После работы он забирал нас домой, а все остальное время развозил бывших больных и будущих покойников. Мы звали его «жмуровозкой» — с обязательным уменьшительным суффиксом, потому что на матерый жмуровоз он не тянул. Его основная, ориентированная на кладбище, деятельность порой накрывала кого-то из сотрудников, и он работал, так сказать, по совместительству. Другими словами, он, памятуя о главном своем предназначении, привозил докторов и сестер в больницу, загружал их, словно шары в лотерейный барабан, и те крутились себе в нескончаемой суете, покуда кто-то один не выкатывался, и прочие молча сопровождали его в последнем путешествии.

Автобус и сам имел немало общего с топорно справленным гробом. Во всяком случае, разъезды были ему явно противопоказаны. Весь в дырах и щелях, дрожащий и дребезжащий, он должен был по праву коротать век в неподвижности, лучше всего — глубоко под землей, в слепом и тленном червячьем мире. Но по чьему-то недосмотру он продолжал кататься, нагоняя тоску на прохожих и пассажиров. Как ни удивительно, он почти никогда не ломался и не опаздывал — вероятно, его ангел-хранитель был плохо скроен, да крепко сшит.

Меня не оставляло впечатление, что этот ангел-хранитель обитал в непосредственном с нами соседстве. Скажу больше: подозрения падали на одного из моих коллег, чьим обществом мы ежедневно наслаждались. То был настоящий автобусный домовой.

С первой же поездки мое внимание сосредоточилось на этом субъекте. Плюгавый, в облезлой шапке, неглаженых брюках и с потертым бесформенным портфелем в руке, он отличался редкой молчаливостью, стоял в ожидании автобуса отдаленно от прочих и что-то без конца бормотал — совершенно беззвучно. Очки с толстыми линзами многократно усиливали бесцветное безумие его вытаращенных глаз. Он не был из тех, кого сразу заметишь, и я, конечно, скользнул бы по нему безразличным взглядом, не принимая в расчет и бессознательно помещая в обширную категорию насекомоподобных. Но он, продолжая глядеть прямо перед собой, отколол номер: внезапно сорвавшись с места, пробежал, вскидывая колени, несколько шагов и снова застыл. Его губы продолжали шевелиться, лишь на короткий миг растянувшись в бледной мечтательной улыбке. Я заключил, что встретился с чем-то обыденным, приевшимся, поскольку ровным счетом никто не обратил внимания на его выходку.

Понятно, что я заинтересовался. Когда подъехал катафалк, человечек, не затрудняясь напрасной галантностью, устремился внутрь едва ли не первым, расталкивая многопудовых врачих и размалеванных глупых сестер. Плюхнувшись на сиденье близ окна, в углу, он немедленно уснул.

И он проспал всю дорогу — ни рытвины, ни ухабы не в силах были нарушить его сон. Он полулежал подобно бескостной кукле — рот был полураскрыт, а где-то в коротком горле булькал гейзер, и теплые воздушные струйки с хрипом, толчками вылетали в зубные прорехи. Когда мы прибыли на место, он все еще похрапывал, но последний доктор, уже на выходе, позвал его с подножки по имени-отчеству, и тот очнулся, ошалело вскочил и поспешил наружу, где встал столбом, как будто не узнавал, куда приехал. По той дежурной невозмутимости, с которой его разбудили, я понял, что история повторялась изо дня в день и не превратилась в местный ритуал.

Коротышка заполнил мои мысли. Раскоряченный, обалделый, он парил перед моим внутренним взором, не выпуская драного портфеля. Я сердился на себя, но ничего не мог поделать и наблюдений не прекращал. Очень скоро обнаружилась еще одна деталь, без которой молчун был невозможен как явление: он лаял. Никак иначе я не смог бы назвать те звуки, что с прискорбным постоянством издавались его гнилой утробой. Правда, поначалу мне казалось, что его беспокоит обычный кашель, но после я прислушался повнимательнее и понял, что это гавканье не имело ничего общего с кашлем. То был несомненный тик — внезапное надсадное звукоизвержение, неизменно однократное, никогда не перераставшее в серию. В сочетании с прыжками, пробежками, упрямым бормотанием и блуждающими улыбками получался целый комплекс причуд. Озноб пробегал по спине при одной только мысли о том внутреннем разладе, что получал подобное внешнее выражение. Я не сомневался, что, родись мой поднадзорный в какой-нибудь Ирландии или Испании средних веков, он быстренько пошел бы на костер с другими бесноватыми. Разумеется, никаких бесов и ангелов я не признавал, но мне тем не менее было трудно отделаться от впечатления, что внутри убогого недоумка поселился кто-то посторонний. И, если следовать суевериям и дальше, можно было только удивиться неприхотливости и отсутствию вкуса у беса, выбравшего себе столь жалкое, непривлекательное жилье.

Около месяца или полутора я, будучи в коллективе фигурой новой, не находил повода спросить, чем же был занят столь нелюдимый человек. Порой я думал, что страдания пациентов могли бы уменьшиться, когда бы их доктор оказался носителем хвори более страшной. Не сомневаюсь, что иные расцвели бы на глазах и простили бы ему немоту, восполняя зрением то благотворное, что недодал им слух. Но вот я освоился, став чуть ли не своим в печальном автобусном салоне. Я знал почти уже каждого и с некоторых пор изучал коротышку без стеснения, не боясь привлечь к себе осуждающие взоры товарищей по несчастью. В конце концов я задал терзавший меня вопрос и нисколько не удивился, услышав в ответ, что нелепое создание занимало должность патологоанатома.

Собственно говоря, кем еще мог он быть? Когда бы не сей почетный пост, ему остались бы разве канцелярские работы, но те места были надежно оккупированы матронами, чей звездный час — обед, и даже такого убогого они навряд ли подпустили бы к хлебосольному корыту. Нет, все были при своих, и всяк сверчок знал свой шесток. Мой интерес разжегся еще пуще, поскольку я не раз соглашался с мнением, что безумие — неизбежный удел прозекторов. Мне приходилось видеть, с каким лицом их брат заносит дисковую пилку над челом новопреставленного: там безошибочно читалось намерение каким-то образом войти с убоиной в контакт, и никто не мог знать, что этого не случалось. Теперь я понимал, что бессловесные разомкнутые уста умышленно молчали о резвом беге трупных соков, питавших больную фантазию моего коллеги. Его помешательство никем не бралось под сомнение, а мной и подавно. Тем сильнее хотелось мне взломать скорлупу и краем глаза взглянуть на самодостаточное шизофреническое ядрышко. Кое-какие закономерности его существования были мне очевидны. Решив проверить справедливость своих оценок, я пошел на эксперимент, благо ничего хитрого делать не требовалось. Я просто-напросто занял его место в автобусе, только и всего. Отличительной чертой таких сумасшедших бывает ревнивый культ ритуала, тщательное оберегание выдуманной традиции. Диагноз не замедлил подтвердиться. Прозектор увидел, что родное сиденье ему изменило, и несколько секунд стоял, взятый оторопью. Я краем глаза следил за ним: в автобусе еще были свободные места, но он, конечно, не мог смириться с утратой и нанесенным оскорблением. Вне себя от бешенства, яростно что-то шепча, он развернулся и, несмотря на тревожные приглашения сесть, полетевшие со всех сторон, вышел из жмуровозки, хлопнув дверцей так, что в ней что-то соскочило и открыть ее вновь удалось с великим трудом. Повисло молчание. Мой сосед, личность грубая и ядовитая, заметил: «Сейчас изрежет там все». Пассажиры зашикали, провожая взглядами обиженного, который быстро удалялся в направлении морга. Мне никто не сказал ни слова, так как формально я был совершенно не при чем; я же сделал вид, будто не понимал, из-за чего разгорелись страсти. Все время, пока мы ехали домой, я пытался представить подробности патологоанатомического быта. Не скрою — в своих построениях я сильно грешил критическим реализмом и рисовал себе картины в стиле Диккенса. Немного стыдясь своей выходки, я попробовал искусственно возбудить в себе жалость к несчастному, которог столь вероломно изгнал. Почему-то рисовалась почерневшая плитка, грязный чайник, подсохший сыр и военные мемуары в сочетании с черно-белым телевизором. Но под конец я разозлился: так было недалеко до пагубного влияния среды и пятницы. Коль скоро сознание определяется бытием, то можно объяснить бедность первого старым чайником, но почему в таком случае чайник должен был содержаться грязным? Не так все просто, — сказал я себе. Что-то есть в его мозгах, советующее плюнуть на весь белый свет — что-то сокровенное, чем он ни с кем не намерен делиться. Возможно, это нечто весьма занимательное, необычное, но может быть и страшная глупость, какая-нибудь мелкая блажь, раздувшаяся до неприличных размеров. Будь я последовательным экспериментатором, я лег бы костьми, но вызвал бы его на откровенность, чтоб раз и навсегда покончить с занозой. Но вдруг там в самом деле глупость? А дураков мне хватало и без того – и оглядывал автобус. Можно, можно втереться в доверие, держа наготове консервный нож, да ради пшика жалко времени. Пускай себе лает — что мне в нем?

Итак, я унялся, но полностью не устранился. Я продолжал наблюдать, автоматически фиксируя увиденное и лишь временами вздрагивая от сонного лая из-под нахлобученной шапки. Любопытство постепенно угасало. Только однажды зажглось оно с прежней силой — в тот день я впервые узрел больничного Харона облаченным в белые одежды, и эта форма заметно его возвысила. Прозектор пришел в отделение хирургии, захватив с собой санитара-подручного. Он пустил помощника вперед, словно пса, а сам стоял, как всегда, неподвижно, с разинутым ртом. Санитар, искательно вскинув брови, подался вперед, поднял и свесил на уровне груди кисти и крадучись, на цыпочках, пошел к хирургу, как раз выходившему из перевязочной. Тот, увидев, кто к нему движется, строго нахмурился и яростно замахал скрещенными над колпаком руками. Дескать, сегодня — пусто. Санитар немедленно остановился, выставил в молчаливом понимании ладони и начал пятиться — все так же на цыпочках, походя на длинного гада, без лишних вопросов согласного повременить с визитом. А его хозяин с тем же безучастным видом, присвистывая с каждым вдохом-выдохом, побрел куда-то в сторону, где, наверно, и заблудился — не знаю, я не пошел за ним.

Вот, пожалуй, и все, чем можно предварить мой краткий отчет о последнем ночном дежурстве. Мой кабинет расположен на первом этаже, неподалеку от приемного покоя; справа и слева от него находятся помещения для вспомогательных служб, частично оборудованные под лабораторию для экспресс-диагностики. Обычно в ночные часы они никем не заняты, но на сей раз все сложилось иначе. В течение дня, мотаясь по коридору, я мимоходом отмечал, что в соседней, правой комнате кто-то есть, но значения этому не придал. Вообще, мне давно стало ясно, что чем меньше вникать в больничную повседневность, тем полезнее для здоровья. Так что я и не вникал, пока уже ближе к вечеру соседняя дверь не отворилась и из-за нее не выполз, щуря заспанные глазки, прозектор собственной персоной. От неожиданности я споткнулся, но сразу взял себя в руки и небрежно кивнул ему на ходу, чего он, по-моему, не оценил и так и застыл на пороге, и пялился на меня. Возможно, он просто не умел здороваться. В том, что он торчал в лаборатории, когда на дворе уже сумерки, не было ничего удивительного. В конце концов, у него могли быть какие-то дела. Но он не ушел и позже — я это понял по слабым отзвукам его жизнедеятельности, слышным из-за стены. Впрочем, навряд ли скрывалась загадка и здесь — кому-кому, а мне ли не знать, что работа бывает и ночной. Однако в целом его присутствие плохо увязывалось с привычным жизненным укладом ночной службы. Мне он не мешал нисколько — напротив, я был даже рад, и вот почему. Несколькими днями раньше в моем кабинете испортилась проводка. Прислали электрика; тот долго возился, уродуя стену, но в итоге все исправил и заменил розетку. После его работы в стене осталось отверстие, розеткой прикрытое не полностью. В него нельзя было ничего увидеть, а вот услышать — пожалуйста. Поэтому я пришел в доброе настроение, так как страдал бессонницей, а тут подвернулось развлечение. Конечно, я не ждал, что моим ушам откроются сокровенные тайны и я мигом узнаю о прозекторе нечто сногсшибательное, но все-таки мне улыбнулась удача, и я не собирался упускать такой случай.

За вечер наши пути пересеклись еще несколько раз — то он выходил, то я возвращался, и он теперь знал, что нынче ночью, против обыкновения, он будет не вполне одинок и его соседом, отделенным лишь тонкой стеной, окажусь именно я. Это знание никак не отражалось на его лице. Что ж, посмотрим, — так я думал, запирая дверь на задвижку и стеля постель. Увидим, чем ты дышишь, несчастный клоп. Я лег и умышленно долго и громко скрипел пружинами дивана, дабы прозектор уверился, что я сплю и можно не осторожничать. Я ворочался примерно с полчаса, пока не решил, что достаточно и можно превратиться в слух.

Спешить было некуда — сперва я просто лежал, прислушиваясь к тишине в соседней комнате. Время от времени я различал шарканье шагов, слабое постукивание, какие-то другие звуки, и мне это наскучило. Я тихо встал и в носках подкрался к розетке. Приложив к ней ухо, я застыл и даже прикрыл глаза, чтобы ничто постороннее меня не отвлекало. Но мне пришлось пережить разочарование: я не услышал ничего нового. Звуки — те же, что и прежде, — сделались чуть отчетливее, и только. Того, чего я ждал — негромкого монолога, беседы с самим собой о важном и неважном — я не получил. Выждав еще немного, я сухо сплюнул, выпрямился и той же неслышной поступью вернулся на диван. Мне пришло в голову, что так недолго рехнуться и самому. От стыда к моим щекам прихлынула кровь, и я отвернулся от стенки, не желая больше иметь ничего общего ни с ней, ни с тем, что скрывалось за нею.

Я уже засыпал, когда легкий шорох заставил меня сесть. В кабинете было темно, но я не задергивал шторы, и многое оставалось видным в свете больничного фонаря. Шорох повторился — мне показалось, что кто-то царапает стену. Я пригляделся: что-то длинное, черное осторожно вылезало из дырки, оставленной нерадивым трудягой. Сердце прыгнуло, я похолодел. Не в силах подняться, я величайшим усилием воли вытянул шею и различил тонкий прутик, веточку, просунутую ко мне из соседней комнаты. Слегка поерзав, прутик робко продвинулся еще на пару сантиметров и остановился. Я ни за что на свете не прикоснулся бы к этой штуковине. Я молча ждал, но больше ничего не происходило. Я вжался в угол, натянув одеяло по горло — на взводе, в любую секунду готовый кричать и бежать куда попало. До меня вдруг дошло, что мне передают сообщение — посредством просовывания прутика в узенькое отверстие. Мой сосед испытывал желание что-то сказать мне, и не придумал ничего лучшего, потому что не мог. Его непостижимая логика находила подобные действия вполне естественными, более того — только так, и не иначе можно было выразить суть дела. В его представлении между содержанием и формой выражения не было никакого противоречия. Или там находился вовсе не он? Но кто же тогда? Я вцепился в одеяло еще крепче, не отводя взгляда от розетки. Я просидел так всю ночь, боясь шелохнуться и отчаянно прося у небес, чтобы до восхода солнца не привезли какого-нибудь окровавленного пьяного дегенерата и мне не пришлось к нему выходить. Я почему-то опасался, что прозектор караулит меня за дверью, а прутик удерживает кто-то второй, и лучше не выяснять, кто именно.

При первых признаках жизни — звяканьи ведер в коридоре, хлопаньи дверьми и шуме мотора — я опрометью вылетел из кабинета, одевшись кое-как. Час был ранний, и мне пришлось без дела слоняться по этажам, изображая занятость. Когда больница наполнилась людьми и ожила бесповоротно, я вернулся и увидел, что прутик исчез. За стеной царила тишина — было ясно, что там никого нет.

Не слишком богатый, в дальнейшем я все-таки пересел на поезд и больше не садился в катафалк. Отказ от дежурств нанес моему кошельку еще одну брешь, и мне волей-неволей пришлось умерить кое-какие аппетиты.

© 27 апреля 1997

Жертва вечерняя

 — Сова! Открой! Медведь пришел!

 — Не медведь пришел, а козел приехал. Как там на улице?

 — Беспросвет.

 — Нам, малёха, хорошо тут, при лампочке. Кого привез?

 — А хер его знает. Это вам разбираться. Валера! Выгружай его скоренько!

 — Сильно тяжелый?

 — Кома-два.

 — Алкогольная?

 — Наверно. Воняет чем-то, не поймешь. Взяли в сугробе.

 — Брать такого. Когда ж они все околеют?

 — Валера! Заноси, не спи!

 — Лев Гиршевич! На выход, у нас кома.

 — У вас?

 — У вас!

 — Документы у него есть?

 — Нет. Оформляйте как Неизвестного.

 — Лаборатория? Приходите к нам. Общий клинический, сахар, суррогаты алкоголя. Общая моча.

 — Ептыть, он битый весь, Галя!

 — Арефьеву тоже звони.

 — Так, вот вам талон. Ну, до скорой «скорой»! Жизнь — она лотерея!

 — Давай, вали! И больше не привози нам таких!

 — А поцеловать?

 — От тебе…

 — Ай…Все, девчонки, мы погнали.

 — Чего тут у нас?

 — Лев Гиршевич, тело в пятой.

 — Синяк отбуцканный?

 — Угадали. Небось, реанимать придется.

 — Так какого вы его сюда, а не в реанимацию?

 — Мы? Это скорая.

 — А где скорая?

 — Уже уехала.

 — Суки! Что это за талон? Кома…неясного генеза…папаверин-дибазол…ну, ребята, это вам выйдет раком. Завтра с утра доложу. Зовите реанимацию.

 — Вы посмотрите сначала. Они так не пойдут.

 — Надо и мне, как они. Ладно, пошел.

 — Чего тут, девочки?

 — А вон, посмотрите, Борис Николаевич, кровищи натекло.

 — Нэ лублу крови.

 — А придется.

 — Где он?

 — В пятой. Лев Гиршевич смотрит.

 — Never and never…Лева, что с клиентом?

 — Клиент приваливается к дубу. Давление сбросил.

 — Так может, сразу к тебе?

 — Ага. И ты рядом ляжешь.

 — Договорились. Я ему на ушко пошепчу, раскочегарю.

 — Дядя! Очнись! Слышишь меня?

 — Ничего он не слышит. В отрубе. Шапку бы хоть сняли, уроды. Как бросили, так и закатили.

 — Это у него чего?

 — Психиатр потом запишет. Ну-ка, помоги перевернуть.

 — Да ну, вертеть его! Он весь в дерьме и…вон, видишь — ползут рядами! Пускай санитар его волохает.

 — Девушки! Кликните там Гену!

 — Он бикс понес.

 — Ну что за дела? Какая срочность на ночь глядя? Давайте перчатки, без перчаток не буду.

 — Где клиент?

 — В пятой. Погоди, Лора, его смотрят.

 — Его-то смотрят, а мне кино не дали досмотреть.

 — Вот, Боря, смотри. Тут вот и здесь.

 — Ага, вижу. Сейчас отснимем.

 — Ты бы его обработал сначала.

 — Думаешь?

 — Ну.

 — Галя! Реанимацию вызвали?

 — Так вы ж не просили.

 — Епты…сто раз было сказано!

 — Не надо так нервничать. Але, это приемное. Анатолий Гаврилович, подойдите к нам. Лев Гиршевич зовет. Он тут стоит, рядом. Лев Гиршевич, возьмите трубочку.

 — Зачем? Але. Да. Битый. Кома-два. Восемьдесят на пятьдесят. Не знаю, наверно. Пахнет какой-то химией. Сейчас возьмут. Сейчас свезем. Думаю, черепно-мозговая. Ну так и вызовите, почему все я? В общем, я вас жду!

 — Придет?

 — Сейчас, разбежался. Выкобенивается, как всегда. Хочет нейрохирурга.

 — Звоните, раз хочет.

 — Але! Ольга Рашидовна? У нас, похоже, черепно-мозговая. Нет, но пока дойдете, все будет готово. Нет, операционную еще рановато. Вы только гляньте. Да, эхо работает. Ну, спасибо, с меня причитается.

 — Придет?

 — Ольга Рашидовна — не безотказная женщина, но безотказная личность. Нельзя быть такой доброй.

 — А чего ей. Ща дырок насверлит — и привет.

 — Ну-ну. Дырок. Тебя так трубку снять не допросишься.

 — А если поцеловать?

 — Я подумаю.

 — Гена, паразит, где тебя носит?

 — Там заперто было, полчаса стучал.

 — Вези клиента из пятой в рентген.

 — Боря! Ты с ним закончил?

 — Кончаю и поканчиваю.

 — А смысл? Ольга Рашидовна все равно разбинтует.

 — Он засрет все.

 — Давай, Гена, кати.

 — Боря, ты что куришь?

 — Вот.

 — Дай одну.

 — Пффф! Пффф!

 — Я думаю, девушки, такие клиенты берутся сразу из ничего. Не было — и вот он есть, уже взрослый, битый и в коме.

 — Их сыра земля родит.

 — Как червей.

 — Земля червей не родит.

 — Как знать! Ты, Боринька, вообще когда-нибудь видел их, этих микробов? Я не видел.

 — И замело всю землю-то.

 — Доброй смены!

 — Ольга Рашидовна! Целую ножки. Чаю? Ко-о-фэ?

 — Нет-нет, ничего не хочу. Снимки уже есть?

 — Делают. Пойдемте, как раз проявят.

 — Шум-то из-за чего?

 — Битая кома.

 — Давление держит?

 — Пока да. Правда, слабо. Сейчас зарядим растворы.

 — Ну что — готово, Валя?

 — Посидите пять минут, они в проявке.

 — Вон его вывозят, Ольга Рашидовна.

 — Гена, тормозни, я гляну. Зрачки одинаковые, сужены…стопных нет, ригидность абс…Это, мальчики, не мой клиент.

 — Доктора, снимки готовы.

 — Так, смотрим…Ну, нет, здесь ничего не видно. У него голова съехала. Видишь, рогом все закрыло?

 — Да, вижу.

 — Валя, надо переснять.

 — А что такое?

 — Укладка, укладка плохая! Не видно ни пса, рога мешают. Да они и сами плохо вышли.

 — Он голову не держит — что мне, раком встать?

 — А я говорю — ложи его так, чтоб рог захватить, как нужно.

 — Я уже искололась его рогами.

 — Тебе молоко дают.

 — Это за лучи! Пусть за рога коньяк выписывают…

 — Ложи, не канючь. Оба рога чтоб вышли, правый и левый.

 — Снова ждем?

 — Ждем, Боря, ждем. Как твоя диссертация, Лева?

 — Помаленьку.

 — Давай, пиши.

 — Мой профессор в Ростове, когда узнал, куда я перебираюсь, сразу успокоился. И тоже сказал: пиши. На говне и ссаках, говорит, напишешь что угодно.

 — Гена, у тебя еще обоняние не отшибло? Катаешь его туда-сюда.

 — Что ему сделается. Он сам благоухает. Верно, Гена?

 — Да…здесь расцветешь.

 — Расскажите что-нибудь, мальчики.

 — Все одно и то же, Ольга Рашидовна. Читаю тут запись в истории: «Больной увидел в церкви Бога. Был назначен аминазин…»

 — Надо же. Помогло?

 — Не, растрясло его совсем, он паркинсоник был.

 — Валя! Рога высохли?

 — Высохли, смотрите. Больше переснимать не буду.

 — И не надо. Теперь все видно. Кости целы.

 — Так что будем делать, Ольга Рашидовна?

 — Наблюдайте до утра, что еще делать. Я его к себе не возьму.

 — Ольга Рашидовна, вам из реанимации звонят.

 — Так. Теперь и они не возьмут. Лева! Чего ты там увидел, за окном?

 — Как кладбище разрослось…

 — Это жизнь продолжается. Взял бы ты его, будь человеком?

 — С какой-такой радости?

 — Ну не мне же брать.

 — Пошли, еще посмотрим.

 — Что, Ольга Рашидовна, не берут?

 — Мальчики, на что он им? Просили еще раз давление смерить.

 — Дядя! Просыпайся давай!

 — Борис Николаевич! К вам ложить?

 — Ну, сейчас! Сколько намерили?

 — Сто десять на шестьдесят.

 — Вот, хорошо. Капайте дальше. Закиньте его в изолятор до утра и посматривайте.

 — Изолятор занят. В нем тот… Киркоров.

 — Засеря-то с песнями? Тогда в пьяную комнату.

 — Борис Николаевич! Скорее! Он там с каталки навернулся! Черепушка хрустнула , рог надломился! И дышит уже плохо.

 — Куда ж вы глядели? Быстро верните Ольгу Рашидовну! И Анатолия Гаврилыча, чмо надутое, морально готовьте…

 — Затаскают нас теперь! ЛКК будет!

 — Ни хрена! У нас уже снимок есть, успели. Там все цело. Рог не совсем отломился?

 — Нет, только треснул.

 — Вот видите! Гена! Разворачивай его к лифту.

 — А я хотел его из шланга…

 — К лифту, тебе говорят! Дело жизни и смерти…

 — О, скорая опять! …

 — Славненько. Сейчас я им в бубен нарежу за такие талоны.

 © июль 2001

УДАЛЕННЫЙ ДОСТУП

 

 

— Марс, ответьте. Марс, ответьте.

— Доктора, работа!

— Пусть помигает, сейчас ответим.

— Марс, ответьте.

— Это вообще не нас. Мы — Марс-Авицентр.

— Марс-Авицентр, ответьте.

— Вот же паскуды — слышат они нас, что ли?

— Марс-Авицентр, ответьте Альдебарану.

— Гриша, глянь — у нас, наверное, снова трансляция пашет.

— Не звени посудой, дурак.

— Марс-Авицентр, хорош придуриваться! Мы вас ловим, ответьте Альдебарану.

— Григорий Нилыч, да ответьте вы им! Уже засветились.

— Заразы, тварь! Это ты, Гена, не вырубил систему?

— Чего я-то?

— Того. Альдебаран, это Марс-Авицентр.

— Это козлы с Марса-Авицентра. Долго мне вас выкрикивать?

— Я сейчас на тебя фильтр поставлю, Аль. Де. Баран.

— Соединяю с Лазаретом. И ставлю в известность линейный контроль. Вы там пьете, в Авицентре, совсем оборзели.

— Что?… Гена, ты слышал? Эй, как тебя… черт, отключился. Да. Да, мы вас слышим, Лазарет!

— Марс-Авицентр, это Лазарет-восемь. Нужна бригада полостных хирургов.

— Может, и не нужна. Чего так сразу. Что там у вас?

— Что у нас может быть? Белая горячка. Клиент проглотил пуговицу.

— Ну и зовите психиатров! Зачем вам наша бригада? А пуговица сама выползет.

— Гриша, дай я. Алё, Лазарет! Закачайте в клиента водички. С обоих полюсов, с Северного и Южного.

— Марс, мы уже связывались с психиатрами. Они говорят: пусть хирурги достанут пуговицу, тогда прогоним чертей.

— А он чертей видит?

— Нет, марсиан.

— Так на что же ему бригада, мы не понимаем? Что это за пуговица?

— Это такое местное изделие. Ее просовываешь в петлю, а она сама разворачивается острыми лепестками. Нумером четыре, и все острые, сантиметра по два каждый.

— Мама дорогая, на хрена ж ее такую выпускают?

— Поветрие, мода. Она называется «Роза Ветров».

— Зачем же он ее съел?

— Говорит, что это капкан для марсиан. Он думает, будто они вторгаются в организм через пупок, и приготовил им типа как мясорубку. К встрече подготовился.

— И сильно острая?

— Жуткая.

— Тогда не надо воды!

— Он и не хочет! Говорит, что один пришелец уже попался, истекает кровью.

— Действительно истекает?

— В том-то и дело, у него кровь ртом идет. Он там разодрал себе все, пуговица развернулась в желудке, должно быть.

— Так просветите его рентгеном, что это еще за «должно быть»!

— Сломался же рентген!

— Ну, ептыть, ну, так я и знал. Ну, это дело кислое. Не знаю я. Надо переговорить с анестезиологом — вам же наркоз нужен, а черт его знает, сколько ему и чего, если марсиане наступают. Не отключайтесь, ждите. Алё, Вадя? Спускайся в центральную, работа есть.

— Вот так всегда, Гена. Ну что, моемся?

— Ты авициник.

— Ничего авициничного. Я чту традиции. Доктор должен вымыть руки перед больным.

— Главное — после. Лазарет, вы нас слышите?

— Плоховато.

— Ну и хорошо. Лазарет, готовьте манипуляторы, мойте больного. У него страховка есть?

— Страховка есть.

— Диктуйте.

— Об чем шум?

— Вадя, альдебараны дают заявку: клиент сожрал острый предмет, защищаясь от марсиан.

— И хорошо сделал. А то они совсем распоясались.

— Вадя, ему наркоз нужен. Мы на желудок пойдем и, может быть, на пищевод.

— Пищеводное кровотечение? Они же его все равно уморят, если он на Лазарете.

— Да мы надеемся, что только желудочное.

— Чем вызваны эти призрачные надежды?

— Спецификой проглоченного предмета.

— Понятно. Марсиан много?

— Лазарет, сколько времени клиент трезвый?

— Сутки. Может, двое. Марсиане пришли сегодня с утра.

— А пил до того сколько?

— Сожительница говорит, что не меньше месяца.

— А верить ей можно?

— Вряд ли, но куда денешься.

— Слышишь, Вадя — месяц водку жрал.

— Вот урод. Блин. Ну, пускай глушат его, чем есть, и сандалят перидуральную.

— Лазарет, перидуральную анестезию сумеете выполнить?

— Шутите? У нас тут одни фершалы.

— Вадя, придется тебе.

— Не мне, а манипулятору. Пускай медведь работает.

— У нас там осталось? Плесни мне на донышко.

— Слушай, а мы сколько жрем? Тоже месяц?

— Нет, меньше.

— У тебя нет донышка.

— Плесни, кому сказано.

— По клавишам не попадешь.

— Ага, жди. Энтер-делит, энтер-делит. Медведь попадет.

— Манипулятор.

— Ну, все равно железный.

— Марс-Авицентр! Мы его помыли, разворачиваем операционную.

— Добро. Мужики, по кабинам. Давайте удаленный доступ, Лазарет.

— Открываем порт.

— Встречайте.

— Блин, Гриша, кто «клаву» засрал? Опять ты резался?

— Не стони.

— Чего не стони — вся в чем-то липком! Сейчас замкнет, а потом объясняй! На порносайт ходил?

— Ёганый бабай, да сядь ты за мою, не плачь. Лазарет, бригада за пультом!

— Даю картинку.

— Блин, Лазарет. Отчего все скачет?

— Фронт излучения, сводка плохая.

— Так поставьте экран!

— Мы не можем, у нас к нему японская инструкция.

— У вас там, я вижу, не только инструкция японская.

— Гена, уймись. Наше дело шестнадцатое. Потом скажем, что все прыгало.

— Не мы скажем, а черный ящик. Лазарет, завозите клиента.

— Авицентр, манипуляторы подключены.

— Гена, давай тест.

— Перекинь зажигалку.

— Держи. Запускай тест давай.

— Лазарет, внимание.

— Правая клешня — пашет. Левая — пашет.

— Авицентр, левая клешня запаздывает.

— Это у вас, ваши проблемы. Клиента покажите.

— Смещаю картинку.

— Блин, ну и рожа! Гриша, тебе его жалко?

— Нет, Вадя, не жалко.

— Может, пусть дальше бьется с марсианами?

— Вот, сука. Наказание — дежурить во вторник. Они за выходные обожрутся, в понедельник держатся, а ко вторнику выдают марсиан.

— У них там четверг.

— Ну, тем более все через жопу.

— Лазарет! Алё! Ложи его на бок! Ах ты, черт, да держите же там! Ложи его на бок, блядь!

— Вадя, он нас увидел. Ему нас с экрана видно.

— Командир, мы и есть марсиане! Мы пришли!

— Гриша, подними очки на лоб, пусть он думает, что ты четырехглазый.

— Что, дядя? Думал, это белая горячка? Ни фига!

— Вадя, кончай пугать, он и так у них брыкается.

— Перестал.

— Авицентр, мы подводим манипулятор.

— Флаг вам в место по усмотрению и умолчанию. Все, больше не трогайте, дальше мы сами. Гриша, флэш.

— Сделано.

— Правый флэш.

— Сделано.

— Лазарет, покажите этикетку! Хорошо, заряжайте.

— Энтер. Так. Теперь джойстиком поводи. Так. Теперь кликай. Правой кнопкой.

— Не учи отца. . блины…

— Печь.

— Есть.

— Еть.

— Звиняйте, батьку. Так. Тяни мандрен. Попал, ты смотри.

— Медведь попадет.

— Так, молодец. Ногами уже не дергает. Пузырь его дальше.

— Орет чего-то, Вадя.

— Марсиан боится.

— Я не про то. Они его плохо вырубили.

— Плевать. Не хочу его грузить, еще двинет кони, и так отравленный.

— Лазарет, передавайте биохимию, прием. И газы крови.

— Блин, Гена, смотри — ну и цифирь. Такой вообще не должен жить.

— И не будет. Наше дело — достать острый предмет. Остальное… Эй, Лазарет, на спину его вертайте. Ремни пристегнуть, поле отгородить.

— Доктора! Лазарет-девятнадцать на линии, хотят бригаду.

— Капа, перекрой им эфир. Скажи, что у нас Удаленный Доступ, и перекрой.

— Перекрыла.

— Сказала?

— Ничего не стала говорить.

— Ну и правильно.

— Лазарет, поправьте лампу. Не трогайте манипуляторы, отойдите на хер! Гена, увеличь инструменты.

— Понял.

— Хорошо, вижу. Вадя, он держит давление?

— Как космонавт.

— Он и есть космонавт. Чего бы ему на Лазарете делать?

— Лазарет, обработайте поле.

— Поняли.

— Не «поняли», а «есть». Ничего, Лазарет, работайте, это я не вам.

— У нас все готово.

— Тогда разбегайтесь. Гриша, приступаем. Разрез.

— В смысле «Энтер».

— Он, родимый. Энтер. Глубже. Хорошо. Дядя, ку-ку! Привет от марсиан!

— Гриша, бери книзу. Хорошо, фиксируй.

— Манипулятор все-таки запаздывает.

— Ящик запишет. Но все равно отметь.

— Есть, сделал.

— Так. Идем вниз. Вот оно… Ух, ну и хреновина. Распорола ему все, гляди!

— Блядь, тут шить и шить.

— Вынимай эту розу прерий… или ветров, один черт… Гриша! Что ты делаешь?! Делит! Делит!!…

— Гена, она сложилась, эта хрень! Смотри, манипулятор защелкнула!..

— Отводи быстро!

— Нельзя! Я из него все кишки вытяну!

— Вот сука — я тебе говорил русским языком: «делит»! . .

— Чего говорил, чего твои говорилы?

— Вадя, что там динамика?

— Роняет все. Мы его теряем, как в старину.

— Ах, япона-мама. Капа, звони на этаж вирусологам. Пусть засылают вирус. Пусть сервер найдут погаже, помельче.

— Ай, беда!

— Ниччо, прорвемся. Асептика, блин! Антисептика.

— Врачи-убийцы такие, да?

— Ага. Сейчас у них там все зависнет, на вирус свалим.

— Это все равно, что плюнуть в разрез — лет двести назад.

— Нет, Гриша, не все равно. Мы в разрез не плюем. Мы страхуемся. Компутер — он железный, он как медведь.

— Клиент-то улыбается, смотри!

— Твоя взяла, дядя! Все! Поймал пришельца за машинную лапу! Только не жалуйся, что музыка недолго играла…

— Доктора, вирус пошел.

— Спасибо, Капа.

— Зря только мылись.

— А Капа?

— Ну, разве что Капа.

— Марс-Авицентр! Марс— Авицентр! Это Лазарет! У нас сбой программы! Все виснет, Марс-Авицентр!

— Вадя, ты связь обрубил?

— Давно уже.

— Все, Лазарет, авария. Красиво вы там живете, однако — манипуляторы у вас, растворы, удаленная связь, бригада на вас выходит по первому свисту… Это дорогого стоит!

— Капа, свяжись с вирусологами, пусть они им еще и защиту пробьют на хрен.

— Кинь зажигалку, Гена.

— Марсиане — аборигены, счет один-ноль в пользу марсиан.

— Капа, Лазарет-девятнадцатый еще на линии?

— Да, беснуются.

— Ну, давай.

 

(с) июнь 2002

ФОНАРЬ И АПТЕКА

Сначала предплечьем, под реберной дугой.

Стоишь так, постукиваешь, стараясь не запачкать свежевымытую руку. А халат — он на то и халат, для дряни. Ведешь воображаемую линию, разыскивая первый поясничный позвонок.

 Тело лежит на боку, гнутое.

 Как нашел — отсчитываешь: раз, два, три… Пока не нащупаешь зазор между четвертым и пятым позвонками. Или ниже. Нащупаешь — и ногтем делаешь отметочку, крест. Все похлопывания рукавом — насмарку, надо снова мыть руки. Ну, чуть-чуть: не так, как обычно моют, а спиртом, который сестра плеснет в подставленную горсточку. Интересно, можно что-нибудь плеснуть, цедя сквозь зубы? Черт ее знает, как это у нее получается, но плещет — как говорит.

 Перчаток не надо. Можно, конечно, истребовать, но это впадлу, матерые зубры так не поступают. Какие-такие перчатки?! Девяносто первый год на дворе. Всякая зараза, значит, уже есть, но ее пока будто и нет, одним словом — мало. В кожной клинике сестры у сифилитиков кровь берут без всяких перчаток. Насобачились, привыкли, «а-а!» — и рукой махнут.

 Красим йодом операционное поле, палочкой кнаружи, крестик моментально теряется. Дальше промываем спиртом, апельсиновый цвет размывается и становится бледно-лимонным. Вот он, крестик-то. Теперь укол.

 Если, конечно, в теле присутствует сознание. Бессознательному телу укол не нужен, потому что в уколе — слабенький новокаин, от которого лишь раздувает кожу и все, что под ней, так что потом из-за отека ни хрена не прощупать. Бессознательным впарывают сразу, без новокаина. Брыкнется, бывает, помычит: приснилось. А то и не брыкнется.

 Это все называется пункцией, когда, как выражаются грамотные пациенты, берут на анализ спинной мозг. И от которой двоюродной сестре, как только взяли, сразу стало плохо: ноги отнялись.

 Ну, никто уже и не спорит.

 Вообще, спинного мозга там никакого нет, там мешочек такой, с водичкой, ее-то и берут: посмотреть. Само по себе дело безобидное.

 Будь иначе, я бы и близко не подошел. Я ведь вовсе не матерый зубр, я только учусь. Ну, конечно, кое-что умею и знаю, но автоматизма пока еще нет. Практика нужна. А здесь — дежурство при клинике и кафедре, самая что ни на есть практика. Больные, которых привозят, о практике моей, разумеется, ничего не знают.

 Это только на бумаге все просто: завалил, согнул, позвонки проступили и разошлись, уколол, попал, высосал, улыбнулся. А если в нем, собаке, восемь пудов веса? Поди прощупай. Или хребет закостенел так, что не поймешь, где позвонки, а где между ними промежутки. Или если орет, или игла засирается. Или попался, как этот, что лежит, и это еще вопрос, кто попался — он или я.

 Яркий субъект. Запоминающийся. Как вы думаете, сколько ватников можно надеть на человека? Ночь, зима, минус двадцать. Мне отвечали по-разному, называли кто один, кто два, кто три. Четыре называли на всякий случай, для смеха, однако именно этот ответ и оказывался верным: четыре. На клиенте было четыре ватника, пропитанных чем-то жирным и похожих на листы прессованного железа. Ватники жили своей независимой жизнью, в них озабоченно копошились постояльцы, вступившие с хозяином не в паразитические, а уже в симбиотические отношения. Клиент лежал в приемном покое на лавочке, клубочком, немножко спал. Скорая помощь, которая спешила ему помочь, так торопилась, что даже не оставила никаких бумаг: ни кто, ни что, ни откуда. Их можно понять: главное — довезти. Одно дело — труп в машине, другое — труп в приемном отделении стационара. Случается, что трупом становятся как раз в машине, но выгружается как будто еще и не труп, а труп констатируется дежурной, напившейся чаю, службой. Потом — ситуация хрестоматийная, многократно описанная — бывает, что труп оживает вновь, слезает с лавочки и медленно, на четвереньках ползет к выходу. Жизнь в приемном покое замирает. Все делают вид, будто заняты чем угодно, только не хитрецом. Чаще всего глядят одним глазом в телевизор, а вторым исподтишка позыркивают: уполз или не уполз? «Давай, давай, родимый», — бормочут азартные губы, и тот старается. Вот он уже на крыльце. Вот переползает через дорогу. Вот переполз… готово! Там уже не наш участок! Там соседи, это их территория!

 Был такой фильм про милицию, назывался «Город принял». Там показано, как ночью встречаются две неотложные службы: медицинская и милицейская. Пустынная ночная улица, рафик и газик, очень трогательно. Из газика в рафик передают роженицу. Или наоборот, из рафика в газик, не помню. Я это к тому вспоминаю, что в работе милиции и дежурной медицинской службы и в самом деле много общего. Вот, например, вечный вопрос территории: чья она? Ну, это можно долго обсуждать.

 А этот, к несчастью, лежит и не уползает. Время суток: двадцать три ноль-ноль. Спать пора, но я уже начинаю кое-что понимать и догадываться, что сон мне не грозит. Лежит человек. Четыре ватника. Черная обувь. Штаны (пока не знаю, сколько). Треух. Борода. Лет — может, сорок, может — семьдесят. Пахнет так, что вопроса пил-не пил не возникает и хочется спросить, что еще делал, кроме как пил. Все это — на лавочке. Без бумаг и документов. Лежит. Дежурная смена смотрит телевизор. Я один, стою над ним, сжимая в кулачке неврологический молоток. Я должен проверить его рефлексы. Прямо через ватник, штаны, ботинки и бороду. Если не нравится, могу раздеть, никто не возражает. Никого другого этот изысканный стриптиз, естественно, не касается.

 Каждый раз, когда иду на дежурство, загадываю: проскочу — не проскочу? В ход идут всякие уловки: стараюсь не наступать на трещины в асфальте, стучу по дереву, плюю через плечо. Что-то я, видимо, сегодня упустил, потому что начинает разворачиваться история. Вот недавний пример: привезли копрофага. То есть пил человек день, пил второй, девятый, а после стал копрофагом: начал, стало быть, дерьмо жрать. Кого к нему надо вызвать? Кто ему нужен незамедлительно, по жизненным показаниям? Ну конечно же, невропатолог. И я пришел, и долго стоял, созерцая существо, рычавшее и хрипевшее на полу, временно лишенное в больничной обстановке желанного продукта. Этот случай стал в дальнейшем неким эталоном, «культовым» эпизодом, на который равняются все прочие. Десять баллов по субъективной шкале.

 Вспоминаю копрофага, прицениваюсь к спящему мужичку. Может, потянет на троечку — выкину быстро, и все дела. А может, и не на троечку…

 Проверяю рефлекс, но не классически, и даже не тот, что описан в учебнике и вообще проверяется. Просто бью молотком и с горечью думаю о юмористических программах, в которых огромный молоток является воплощением всего смешного; доктор лупит им больного, или только грозит, а у того уже что-то звякает, бренчит, булькает.

 Через полчаса мужичок садится, начинает чесаться. Лицо у него красное — отчасти из-за мороза, борода мышиного цвета, маленькие глазки сидят глубоко и смотрят кротко. Правда, несколько сонно. Взор, как говорится, не фиксированный.

 Вскоре проступают очертания трагедии.

— Я пребывал (sic!) в переходе метро, — сообщает бомжара. — Я просил подаяние…

В этой фразе слышится нечто святоотеческое.

Выясняется, что фарт ему в метро не шел: без всякого повода, ни за что и не про что мой пациент был избит резиновой дубинкой. Потом безбожники сволокли его в обезьянник, где якобы случились сомнительные судороги с потерей сознания, пеной, кусанием языка и прочими мелкими радостями.

 Я прикидываю, куда его сунуть. Поставлю сотрясение мозга и запихну в хирургию. Конечно, ни о какой неврологии не может быть и речи, меня убьют. Я представляю свою шибко правильную заведующую со всей ее четкой артикуляцией — что она мне скажет, обнаружив поутру в коридоре подобный подарок. Нет, только в хирургию. Сейчас пойду спать. Вот только снимок надо сделать, черепушку, так положено.

 Неопытный я, зеленый. Пора бы мне знать, что одно «положено» неумолимо влечет за собой следующее. Кроме того, я плохо разбираюсь в рентгенограммах черепа, где черт ногу сломит, и запросто могу зевнуть какую-нибудь трещинку. Итак, казалось бы, что доводов против снимка достаточно, но я, страхуя задницу, распоряжаюсь, и клиента увозят. Потом привозят, со снимком. Я всматриваюсь, и… сломано или не сломано? Тычу картинку всем подряд, все пожимают плечами, никто ничего не знает. А дело серьезное! Если черепушка проломлена, клиента надо отправлять в нейрохирургию — на другой-то конец города, ночью! Звонить, договариваться — это раз. Машину заказать и дождаться — это два. Третье самое главное: подтвердить диагноз. Пропунктировать, значит, и посмотреть, не натекло ли в мешочек, о котором говорил, кровищи, из мозгов. Двадцать четыре ноль-ноль, нового дня глоток.

 И я решаюсь. Набираюсь общеобязательной злобы, наглости, зову санитара.

 — Раздеть его! — приказываю строго. И сестрам: — Готовьте пункцию.

 Те морщатся, кривятся, смотрят на меня с высокомерной жалостью. Конечно, позови я их под лестницу, реакция была бы немного другой. Не скажу, что положительная, но более благосклонная.

 Вот тут-то и выясняется количество ватников. Отодрали первый, отодрали второй. Санитар недоволен, уходит за перчатками. Это показательно.

 Когда мужичка укладывают на стол, над ним взвивается пыльное облако. Это — перхоть, чесоточная пыль. У клиента чесотка, везде. О прочем не хочется думать. Один, например, двадцатилетний наркоман помер от дозы, а потом пришли анализы, так там был СПИД, сифилис, гепатит В, С, D, триппер и чесотка. А помер от дозы. Я глотаю слюну и, не желая дышать кожными чешуйками, требую себе маску. Процедурная сестра тоже проникается ситуацией и все швыряет, я вонзаю иглу, пациент моментально приходит в себя, выгибается в мостик и орет:

 — Это что ж получаются! Снова бьют!.. В милиции бьют, и в больнице тоже бьют!…

 — Тьфу! Тьфу! — мы с сестрой отмахиваемся от чесоточных вихрей и стараемся не дышать. — Лежи спокойно, сволочь!

 Колпак мне велик, съезжает на глаза, но я его не поправляю. Меньше вероятность схлопотать соринку, а соринка соринке рознь.

 Короче говоря, мужичок не дается. Он матерится, но довольно осторожно, без вывертов. А вот сопротивляется мастерски. Зову на помощь, приходят еще люди, сгибают его в бараний рог, я беспомощно тычусь ему в спину, словно передо мной — запароленный вход в пещеру Сезам, а может быть, выход на одноименную улицу. Еще неизвестно, что там, под кожей, меня поджидает. Спинная сухотка — это запросто. Правда, я в перчатках, но перчатки можно порвать.

 В конце концов я отступаюсь. Стою, передо мною ерзают татуированные ступни, надпись – «они устали». Это уже не ноги, это корни, которые грубо выдернули из сырой земли и, не отряхивая праха, переместили в процедурный кабинет. Тот хоть и не самый стерильный в мире, но тоже не конюшня.

 Следует хитрая запись: пункция невозможна по техническим причинам. Звоню, как и боялся, в нейрохирургию, сегодня дежурит семнадцатая больница, из истребительных. Еле дозваниваюсь. Мигом становится ясно, что нейрохирурги не лыком шиты, им мои технические трудности понятны.

 — Пропунктировать больного не можете! — рычит трубка.

 Приедут. Часа через три. Хорошо, что зима и мостов не разводят. Мужичка уже сняли со стола, налили ему сладкого чайку в железную кружку, дали булки с вареньем. Он вдумчиво кусает, прихлебывает. Всем кланяется, благодарит. Персонал, видя, что дело долгое, проникается к убогому смутной симпатией и подкармливает, как приблудного пса. Кто-то уже порывается застелить ему коечку. Я хожу взад-вперед, мучаясь и казнясь: правильно ли дернул людей? Сейчас приедут, глянут на снимок и ничего не скажут, только посмотрят…

 Когда приезжают, все примерно так и происходят, только быстрее. На снимок смотрят, на меня — нет, вообще. Мужичка хватают под микитки, волокут обратно, на стол. Нейрохирург приближается к нему, поигрывая шприцем и улыбаясь в добрые усы.

 — Так, дядя, если будешь рыпаться — мы тебя усыпим!

 Проклятый бомж с готовностью кивает. Понятное дело — он протрезвел, и все пойдет гладко, но залетные считают иначе, они по-другому оценивают ситуацию. Дескать, приехали профессионалы — и все технические трудности разрешились. Ну, Бог им судья. Впрочем, они свое дело действительно знают. Как только мужичок забирается на стол, нейрохирург, бросив беглый взгляд на «усталые ноги», с любопытством спрашивает:

 — Давно от Хозяина?

 То есть вопросов вроде тех, что был ли там вообще, не возникает.

 — Четыре месяца как, — радостно отзывается мужичок.

 Нейрохирург одним ударом вгоняет иглу, высасывает кровь.

 — Ну все, — говорит он мне. — У больного — перелом основания черепа, в операции не нуждается, мы его с собой не берем, может лежать в условиях терапевтического отделения.

 Вот и приехали.

 Я мчусь к конторке, подсаживаюсь, вкрадчиво шепчу:

 — Не берете — ладно. Только напишите — хирургического. Не надо терапевтического!

 Потому что терапевтическое — это мое, нервное, как я и боялся.

 — Формально же это травма, — шепчу я дальше. — Зачем же на терапию?

 Доктор весело скалится, качает головой, зачеркивает «терапевтического» и выводит: «хирургического». Встает, свистит коллегам, и все, не прощаясь, растворяются в зимней сказке. Ржут далекие кони, в небо взмывают волшебные сани, украшенные красным крестом.

 Я перевожу дыхание. Значит, со снимком все в порядке, перелом основания черепа на нем не рассмотреть. Звал на одно, а нашли другое. Ну, все равно кругом прав. Теперь мелочи. Сажусь на телефон, зову хирургов, наших. Я уже знаю, какие у них будут лица.

 Тем временем мужичок выходит из мойки, где его обработали из шланга. Одежду забрали в прожарку, и он, распаренный, завернут в три байковых одеяла. В мокрой бороде сверкают мутные капли. Он снова попивает чаек и расположен к беседам.

 — За что сидел-то? — спрашиваю я по-житейски: мол, чего там.

 — Убил я, — серьезно говорит мужичок. — Семнадцать годков отсидел. Сначала дали десять, а как убежал, так поймали и еще накинули.

 — Кого же ты убил?

 — Я слабый был, — вздыхает бородач. Он чавкает булкой, крошки аккуратно подбирает в ладонь. Сломанное основание черепа его не слишком тревожит. — Робкий очень. Девушка у меня была, а за ней два брата ходили. Вот они ее и обидели. Обидели, понятно? Жаль мне ее стало, а самому так еще обиднее, чем ей. Я на них: за что? И такой был пугливый, так их боялся, что одного сразу убил, а второго — погодя, когда догнал. Вот сюда ему засадил, — мужичок изгибается и заводит руку себе под лопатку.

 — Бывает, — говорю. А что мне еще сказать? Было же. Если было.

 — Ага, — дышит мужичок и смотрит в кружку. — А у тебя выпить нет?

 — Нет.

 — Ну, Христос с ним.

 …Приходят хирурги. Люди непричемные, крайние — что ж, такая у них судьба. Надо же кому-то быть крайним.

 — Вот, — я показываю им сначала запись, потом больного.

 Хирургов учить не надо, они народ понятливый. Старший только в глаза мне посмотрел, да головой покачал, но сам-то понимает, что уже не отвертишься.

 — Привозите, — соглашается он с безразличным вздохом.

 Институт большой, в нем корпусов с десяток; дежурная хирургия — на другом конце, в полукилометре от нас. Минус много градусов. Никто, никого, никуда и ни за что везти не собирается.

 — Ваш же больной, — говорит мне сестра. — Вы же его принимали. Вы и везите.

 Мне выкатывают шаткое креслице, дают одеял. Бомжа укутывают. Голова у него еще не высохла, и ее обматывают полотенцами. У меня ни куртки, ни шапки, идти за ними далеко, а я настолько зол, что холод и зной мне нипочем. С природой и Господом Богом я думаю посчитаться позднее.

 И вот пейзаж, заколдованный мир. Ночь, звезда говорит со звездою. Окна темны, людей не видно, сквозь решетки люков дышит горячим паром преисподняя. Похрустывая снежком, качу кресло, и мне кажется, что в мире нет никого, кроме нас, двух мелких припозднившихся муравейчиков. Улица, больничная аптека, холодный фонарь. Ух ты, даже канал есть — вот она, речка Карповка, совсем замерзла. Бомж что-то тихо бубнит, прощая и принимая звезды, небо, месяц, кресло и меня — за спиной не видного, но добродетельного, потому что везу.

 …Утром, на пятиминутке, докладываю о событиях вверенных мне суток. Моя тактика встречает полное понимание и одобрение.

 Еще через день, пробегая мимо хирургии, захожу справиться.

 — Который? — морщат лоб. — Ах, тот! Да он сбежал, еще до обхода. С утречка. Как только ему одежду вернули из прожарки. А он вам кто?

 — Товарищ по несчастью, — я разворачиваюсь и выхожу. Иду по делам. Какие-то у меня тогда были дела — сейчас и не вспомнить, какие.

(с) декабрь 2000

Зал ожидания

 

 

Одноколейка дышала дегтем, справа и слева вяло курились торфяники. Солнце палило белым огнем. От блеска бутылочного осколка пересыхало в горле. Воздух подрагивал, ангельское небо сияло, похожее на застывшую маску сумасшедшего. И не было жизни кроме растительной, да еще сам он присел на липкую шпалу – и все. Ни птицы, ни шмеля. И за отсутствием ветра – ни звука. Сумрачный лес разбух от внутреннего черного зноя и выглядел непролазным. Сверкающие рельсы сходились в далеком желтом поле.

Он начал думать, что опрометчиво углубился в глушь.

Еды пока хватало, хотя с консервами в жару могла случиться неприятность. Воды уже выхлестал суточную норму. Он прикинул и решил, что все-таки дойдет до поля и глянет, не видно ли какой хаты. Город остался верстах в пятидесяти, и необжитый край не мог тянуться бесконечно.

Кряхтя, поднялся. Кряхтел не от натуги – соскучился по живому звуку. Помогло. Оказалось вполне достаточно.

Людей он, понятно, не встретил. Поезд, который доставил его на станцию, был пуст. Машиниста не было, состав ехал сам по себе. Он постоял в кабине, глядя, как поворачиваются тумблеры и нажимаются кнопки. Еще месяц назад это зрелище повергло бы его в ужас, но теперь он привык. Зеленый змей остановился на нужной станции и дальше не пошел. Очевидно, так и стоял там до сих пор.

Город же был давно исхожен вдоль и поперек. Не обнаружив там за месяц ни единой живой души, он решил расширить зону поиска, но сильно не удаляться. В городе остались магазины, больницы, аптеки, горячая вода и канализация. Все исправно работало. Ходили пустые трамваи, ползли эскалаторы, по вечерам зажигались фонари, дымили трубы, выпекался хлеб. Горели даже окна жилых домов, но сколько он ни звонил и ни ломился в двери, никто не открыл. Однажды он вывернул из мостовой булыжник, разбил стекло и проник в квартиру первого этажа. Там было пусто. Он включил радио, телевизор; первое зашипело, второй запестрел. Он и не ждал ничего другого, так как уже попробовал дома, в свое первое пробуждение – тогда еще пытался куда-то звонить, и трубка отзывалась гудками, и никто не отвечал.

Он трясся от страха пару дней. На улицу, единожды туда сунувшись, больше не выходил. Потом разжегся любопытством.

 

***

 

— Голубушка, — скорбно молвил седовласый врач. – Не смею тешить вас надеждами. Мозг давно умер. Пора отключать аппарат. Судите сами: мне было бы выгоднее морочить вам голову, благо вы щедро оплачиваете наши услуги, но истина дороже.

Дородная дама тупо смотрела, как он перебирает курчавые волосы в проеме форменной рубахи.

— Вы слышите? Положение безнадежно.

Она очнулась.

— Давайте дождемся батюшку. Пусть он скажет.

Врач повел плечами.

— Как вам будет угодно. Мы можем держать его на аппарате годами, но я подозреваю, что духовенство со мной согласится. Ведь речь пойдет о душе? Мне кажется, что пора ей умиротвориться. Впрочем, это не моя епархия.

— Вот именно, — грубо ответила дама и поджала губы.

 

***

 

Начиналось все так: он проснулся и до выхода на улицу не замечал ничего необычного. Новые рамы почти не пропускали звук, и с проспекта не доносилось ни шороха. Жена, креативный директор в рекламной конторе, давно уехала. Умеренно страдая от выпитого на вчерашнем рауте, он накатил коньячку. Заел оливками. Рассеянно, чуть одурманенный, побрился и решил выпить кофе, но того почему-то не оказалось. Набросив куртку, он вышел во внутренний двор прямо в пижамных штанах. Это было в порядке вещей. Здесь жили только свои, пришельцы не допускались, входы и въезды перекрывались шлагбаумами и охранялись Жорой, Геной, Толиком и Николаем Николаевичем. Во дворе находились все магазины, какие бывают, в том числе оружейный и экзотический-зоологический. Отметив непривычную тишину на детской площадке, где не было ни молодых мам, ни старух, он направился в круглосуточный супермаркет купить заграничной еды повышенной питательности

Там до него дошло.

Зал вымер. Но все работало – например, эскалатор, спустивший его под землю. Датчики среагировали на какую-то ерунду в кармане и взвыли сиреной. Он намочил штаны. Его напугало безлюдье, а датчики только поставили точку. Оглядевшись, он бросился наутек. Взбежал наверх, выскочил наружу, помчался на проспект. Тот тоже был пуст. Тянулись припаркованные автомобили, вдалеке валил дым из фабричной трубы. Туда бы сбегать, наверняка кто-нибудь будет, но он пришел в понятную панику и рванул домой. Там заперся, выпил стакан коньяку, схватился за телефон. И дальше все развернулось загадочно, но уже предсказуемо. Просидев до полудня дома, он отважился выйти опять. На улице отметил, что живности не осталось вообще – ни кошек, ни голубей. Безмолвие было бы полным, не раздавайся порой технические шумы: то лязгало что-то, то стравливали пар, то стрекотал динамик на пешеходном переходе.

Выдержал полчаса.

Помчался домой, как ошпаренный, не в силах вынести пустоты.

 

***

 

Батюшка и дородная дама устроились в больничном холле среди кадок с пальмами. В тропическую остановку вторгались зычные голоса медсестер, уроженок средней полосы.

— Что же мне делать? – сокрушалась дама. – Отключить аппарат?

Батюшка был вдумчив и честен. Он помолчал и посидел со скрещенными на животе руками. Потом поискал в кучерявой бородке. Потеребил тощую косичку.

— Господь не велит, — изрек он в итоге.

— Но у меня скоро кончатся деньги.

— На вас не будет греха. Он ляжет на тех, кто выдернет вилку.

Подошел доктор. Он, оказывается, все слышал.

— Вот вы, говорите, святой отец, что Господь не велит. Переживаете за душу. А теперь подумайте, где она нынче, душа эта. Тело живет. Душе бы отправиться в рай, да никак. Хорошо ли это?

Батюшка глянул на него исподлобья. Он крепко задумался.

— Я должен посоветоваться с архимандритом. Пусть он благословит это дело, если сочтет, что вы правы.

 

***

 

Итак, он пришел в себя и сделал естественный вывод о неизвестном катаклизме. Возможно, никто никуда не делся и все на месте, но он никого не видит, потому что разминулся с людьми в реальности на долю секунды. Странно, однако, что он ни разу ни с кем не сшибся, не толкнул, не отдавил ногу, не напоролся на очередь в кассу, не сел на невидимые колени в самоходном трамвае. Через неделю он из чистого любопытства ограбил банк. Там замигало и завыло, как в супермаркете, но тем и кончилось, он беспрепятственно забрал ненужные деньги и с шиком посидел в ресторане. Правда, подать ему было некому, и он управился собственноручно на кухне, где все было не просто готово к поеданию, а разложено на тарелках. И не хватало живой музыки. Опившись, он устроил безобразие: разделся догола, плясал, скакал и выл, издавал непристойные звуки, бранился, кривлялся, справлял нужду, рисовал на стенах, бил посуду. За это ему ничего не сделали. Он поджег ресторан. Тот сгорел вместе с почтой, но пожарные не приехали.

Еще через неделю он с удивлением обнаружил, что чувствует себя хорошо и вполне доволен своим положением. Перспектива полного одиночества ему вдруг понравилась. Немного тревожило отсутствие женского общества, но он рассудил, что на свете есть много других удовольствий и жаловаться грех. Он мог делать что угодно и идти куда хочет. Еще одним поводом к беспокойству стала возможная болезнь. Куда податься, если заболит зуб, не говоря о недугах более серьезных? Он зашел в стоматологическую клинику. Там все было готово к работе – сверкало, благоухало антисептиком и оказалось включенным в розетку. Он улегся в кресло, закрыл глаза. Ощупал языком дырку на месте зуба, которого лишился три года назад. Затем его сморило, а когда он очнулся, дырки не стало. Зуб сидел прочно, как в юности. Тогда его разобрал истеричный смех. Без всякой причины он хохотал, шлепал себя по бедрам, утирал слезы и отдувался.

Не творит ли он окружающий мир? Вряд ли. Будь оно так, он бы летал или мгновенно перемещался из точки в точку, опять же понаделал себе пятиминутных самоликвидирующихся подруг. Но с ним определенно произошли изменения. Ему хорошо. Он был непрошибаемо глуп, когда испугался безлюдья. Мир пашет, он один и ни в чем не нуждается. И есть еще безмолвный зов, который все сильнее гонит его из города на поиски чего-то еще.

Нагулявшись и пресытившись, он отправился на вокзал, где уже ровно рокотала электричка.

 

***

 

— Скажу вам так, — произнес батюшка через четыре дня. – То, что творится с его душой, не ведомо никому. Понятно только, что она застряла и, вероятно, томится. Архимандрит согласился с вами. Вместо того, чтобы уйти, как положено, на мытарства, где с нее обдерут всякий грех, она прикипела к полумертвому телу, которое находится на полном обеспечении. Ему, если позволите так выразиться, разжевывают и кладут в рот. И тело, я полагаю, довольно. Но хорошо ли душе?

— Вот-вот, — кивнул доктор, — и я о том. Пусть она с миром отлетит и воплотится во что-нибудь свежее, а не нахлебничает.

— Церковь не признает переселения душ, — заметил батюшка.

— Я тоже, — сказала дама. – Пусть упокоится с Богом. Значит, вы все-таки советуете отключить аппарат?

— Пусть решит медицина, — скромно ответил тот и выставил желтоватые ладони. – Пожалуйте, доктор, на исповедь, если почувствуете за собой грех.

— То есть выдергивать вилку все-таки нехорошо?

— Мне отмщение, и Аз воздам, — туманно высказался батюшка.

— Так я и думал, — удовлетворенно кивнул доктор.

 

***

 

Одноколейка оборвалась резко. Вернее, уперлась в дрожащую молочную стену. Он прошел пять километров, отмечая, что солнце остановилось. Оно зависло в зените и шпарило все сильнее. Зов превратился в подобие нестерпимого зуда. Ноги шагали сами по себе, норовя наступать строго на шпалы, которые лежали слишком часто, и путник семенил. Он исполнялся уверенности, что все разрешится в конце пути, и не особенно удивился при виде стены, протянувшейся вверх и в стороны бесконечно.

Присел перед нею. Допил воду, зная откуда-то, что больше она не понадобится. Вытер платком шею, лицо и макушку. Перекурил, напряженно прислушиваясь и догадываясь, что скоро тишине конец. Потом поднялся на ноги и тронул молочную стену пальцем. Палец вошел легко и ничего не ощутил. Стена почему-то напоминала не столько туман, сколько суфле.

Он ждал, когда усилится зуд, и нарочно сдерживал себя, чтобы чесаться с большим удовольствием.

 

***

 

— Прощайте, уважаемый, — сказал доктор. – Покойтесь с миром.

И выдернул вилку.

 

***

 

Его сорвало с места и швырнуло за стену, где уже разгорались бурые, синие, красные, белые и зеленые коридоры.

 

***

 

Дама с плачем встала со стула, когда доктор вышел. Ее проводили в процедурный кабинет на укол реланиума.

 

***

 

Он воплотился заново и вырос таким эгоистом, такой редкой гнидой, что все только диву давались.

 

© ноябрь 2015 – январь 2016

Твердый знак

 

У доктора Пехова и в мыслях не было писать с твердым знаком. Просто однажды он заскучал и от нечего делать стал рисовать узоры. Каким-то бесом его вынесло на твердый знак. Он изобразил его раз, изобразил другой, потом потянулась целая цепочка, разбудившая представления о перьях и фиолетовых чернилах. Пехов изменял нажим и наклон, и буква становилась все изящнее; в какой-то момент она стала похожа на упрямый и быстроходный катер, который мчится, пригнувшись, к необозначенному причалу.

Доктор исписал лист с обеих сторон. И зачем-то поставил подпись: Пеховъ.

***

Неладное он заметил мгновенно – на следующий день, как только взялся за историю болезни. Твердым знаком украсилось несколько предлогов. Пехов зачеркнул лишнее и кое-как дописал, озадаченно качая головой. Со второй историей вышло хуже. Анахронизм прокрался в десяток имен существительных. Теша себя надеждой, что никто этого не заметит, он оставил все, как есть. А сам немного посидел, время от времени ударяя себя по правой руке.

Но это не помогло.

Прошло два дня, и твердыми знаками запестрели все его записи. Тут уж миром не обошлось. Неизвестно, кто обратил на них внимание первым, но в конце рабочего дня Пехова навестил заведующий. Человек это был мирный, циничный, многое повидавший. Он встретил бы вздохом даже сигнал из космоса.

— Что это, Геннадий Мироныч? – помахал заведующий справкой. – Почему вы пишете на дореволюционный манер?

Пехов развел руками.

— Сам не знаю, — признался он. – Оно само пишется. Боюсь, у меня возникла какая-то навязчивость.

— А в целом как? Хорошо себя чувствуете?

— Вполне, — искренне ответил Пехов.

Заведующий сверлил его оценивающим взглядом. Пехов понял, что его не хотят заподозрить в злом умысле, но полностью оного не исключают, ибо в медицине возможно все. Заведующему тоже была неприятна эта мысль. Он мог расправиться с негодяем, возникни такой, но не любил расправ.

— Идите домой, отдохните, — предложил он. – Попейте чего-нибудь.

Пехов и так собирался уходить, но все равно поблагодарил заведующего за душевную щедрость.

Дома он ничего не писал, и вечер прошел без событий.

***

Наваждение не прошло.

Пехов попробовал писать, где можно, по-латыни, благо имел некоторые способности к языкам и помнил из ее курса не только больше обычного, а даже сверх положенного. Но его, во-первых, никто не понял, а во-вторых, твердый знак прокрался и в иностранные слова.

Пехова принял местный психиатр. Пехов пришел к нему сам.

— Без бреда и обмана чувств! – бодро сказал тот. – Может быть, компульсия-обсессия. А может быть, и синдром Туретта! – добавил он неожиданно зловеще и сдвинул брови.

Пехов поежился. Он представил, как в скором времени начнет сокращаться всеми мускулами, приседать, приплясывать и выкрикивать бранные слова.

— Пожалуйте на гипноз, — пригласил его коллега. – Но сперва просветите голову. Мало ли что.

Пехову просветили голову и взяли у него все анализы. Ничего не нашли.

Гипноз ему тоже не помог.

***

— Геннадий Миронович, так не пойдет, — решительно заявил заведующий. – Что будет дальше? Фита и ять?

— Эти я не знаю, как пишутся, — ухватился за соломинку Пехов.

Тот отмахнулся.

— Лечитесь, прошу вас, иначе не знаю, чем это кончится.

Зато знал Пехов. Он уже побывал и у начмеда, и у главврача. Там господствовали самые нехорошие настроения.

Но помощь пришла с неожиданной стороны.

***

Доктор Пехов, что называется, не хватал с неба звезд. Доктором он был и слыл вполне рядовым. Правда, пациенты любили его за немногословие и вдумчивость. Пехов часто присаживался на койку, брал человека за руку и подолгу, проникновенно молчал. Между ним и подопечным как бы перекидывался незримый мост. Любое недомогание становилось серьезным, и клиент понимал, что и доктору ясно то же, а это главное. После этого Пехов резко светлел лицом, хлопал себя по бедрам и объявлял: «Ну, ничего! Не боги горшки обжигают!» От этого сразу делалось легче.

Когда твердый знак начал фигурировать в выписных документах, Пехову задали несколько осторожных вопросов. Тем дело и ограничилось, его ответы узнали все и приняли необычную орфографию как нечто неизбежное и непоправимое. Злое ли, доброе – Бог весть. Дальше о Пехове пошла слава.

Впечатления пациентов накопились, объединились и достигли критической массы, после чего количество переходит в качество. Удивительно, но твердый знак вдруг понравился очень многим. В нем читалась оригинальная солидность. Все больше больных шло к заведующему, а то и выше, с просьбой вверить их судьбу доктору Пехову. В нем, говорили они, есть старая основательность. Это было тем более странно, что Пехов был сравнительно молод.

— Это я понимаю! – радовался какой-то дед, выбив такое одолжение. – Это дело!

Положение изменилось бесповоротно, когда к Пехову обратился смущенный коллега.

— Мироныч, — сказал он. – Напиши моему придурку выписку, а? С меня причитается.

Пехов не стал упираться и написал. Твердый знак красовался во всех положенных местах.

— А почему ты сам не хочешь? – спросил он, отдавая бумажку. – Это же просто.

— Побаиваюсь, — честно признался тот. – Вдруг тоже привяжется!

***

Прошло время, и Пехова завалили писаниной. Под это дело он выбил себе совместительство.

— Вы неплохой работник, Пехов, — сказал ему главврач. – Только борзеть не надо.

Но тот уже оборзел.

— Не хочу спешить с выводами, — заявил он, — но создается впечатление, что моя орфография оказывает психотерапевтическое воздействие. И жалоб меньше. Я подумываю написать небольшую работу и взять патент.

— С твердым знаком напишете? – не удержался главный.

— Набью на компьютере, — невозмутимо ответил Пехов. – Там у меня получается по-старому. То есть по-новому. Короче говоря, без архаизмов.

— А в политику не собираетесь? Твердый знак как символ незыблемости основ.

— Посмотрим, — пожал плечами Пехов. – Мысль интересная.

Когда он ушел, главврач позвонил профессору, который курировал больницу, разбирал сложные случаи и занимался наукой.

***

Главврач пошутил нехорошо, но мысль о политической карьере запала Пехову в душу. Впрочем, сначала требовался научный фундамент, и в этом смысле содействие профессора было совершенно необходимо.

Тот и пришел, прямо на следующий день. Коротко кивнул, уселся в кресло, утомленно пригладил редкие волосы. Лицо у профессора напоминало морду хорька: вытянутое рыльце с настороженно подрагивающими ноздрями.

— Чем вы располагаете, коллега? – спросил он без обиняков после минутного молчания.

Пехов без слов показал ему огромный металлический твердый знак: сувенир, собственноручно изготовленный одним пациентом. Твердый знак стоял за его столом в нише книжного шкафа, откуда пришлось вынуть толстые лекарственные справочники.

— Убедительно, — кивнул профессор. – Я предлагаю вам собрать статистику и действительно написать статью.

— Авторство, как я догадываюсь, пополам? – осведомился Пехов.

С профессором редко разговаривали в таком ключе.

— Авторство будет ваше, — ответил он бесцветным голосом. – Под моим руководством.

Пехов решил, что спорить преждевременно.

— Статистику я соберу за пару дней, — сказал он. – Правда, у меня нет литературных способностей. Я никогда не писал статей. Конечно, не боги горшки обжигают…

— Не тревожьтесь об этом, — сказал профессор. – У меня хорошие консультанты.

***

Твердый знак, стоявший в книжном шкафу, был не просто сувенир, а графин. Поскольку с некоторых пор коньяк у доктора Пехова не переводился, он начал использовать подарок по назначению. Никому из окружающих не приходило в голову принять твердый знак за нечто большее, имеющее в себе. Пехов стал попивать больше обычного. На здоровье пациентов это совершенно не отражалось, однако главврач однажды вошел, не стучась – как ему и подобало, — и опустился напротив Пехова в кресло.

— Я долго молчал, — признался он после неприятной паузы. – Но мне докладывают о вас возмутительные вещи.

— Больные? – осведомился Пехов.

— Еще не хватало. Нет. Пока что ваши коллеги.

— Завидуют, — отозвался Пехов развязно, благо минут за десять до прихода начальства приложился к твердому знаку.

— Боюсь, что нам придется отказаться от ваших услуг.

— Подождите до завтра, — попросил тот. – Вам принесут штук тридцать благодарностей. Как лучше – чтобы все подписи на одном листе или хотите пачку? Для солидности?

— Мне не нужны…

— Копии отправятся в газету, — перебил его Пехов. – Плюс это.

Он вытащил из ящика стола брошюру.

— Сигнальный экземпляр.

Главврач прочел: «Оптимизация лечебных услуг с элементами традиционалистской психотерапии в условиях экономического кризиса».

— Вы, помнится, предложили мне пойти в политику, и я подумал, что, может, и правда стоит. В местные органы. У меня лежит казак, я с ним переговорил – он обещает, что его товарищи поддержат.

Подогретый из твердого знака, Пехов непринужденно молол все, что лезло в голову.

— Он вообще атаман. Пожалуй, можно и партию…

Главврач бросил брошюру на стол и молча вышел.

***

Все кончилось неожиданно быстро. Благодетель, премировавший Пехова волшебной буквой, поступил заново с очередным обострением. Ночью он крепко выпил, где-то нашел отвертку и гонялся с нею за сестрами. Звали его Пилорамыч. Дежурный врач сделал запись, и Пехов был поставлен перед необходимостью выписать буяна. Тот вошел в кабинет мрачный, пошатываясь, невкусно дыша и с тяжелым взглядом.

— Ты что, доктор? – спросил он. – Меня – и гнать?

Он не сказал про твердый знак, но выразительно на него посмотрел.

— Я бессилен, — развел руками Пехов.

— Да перестань. Мы с тобой оба из народа. Ты же русский! Жидовская морда написала, а ты стелешься.

Ночью дежурил Лазарь Осипович Финкельштейн. В душе Пехов с Пилорамычем согласился. Но вслух сказал:

— Ничего не могу сделать.

И уткнулся в бумаги, готовый начертать «выписанъ за нарушение больничного режима». Еще подумал, не пора ли писать «больничнаго». Тогда Пилорамыч, качнувшись, взял твердый знак и со всей мочи ударил Пехова по голове.

Сувенир был заполнен доверху, а потому увесист, Пехов еще не успел отпить.

Пилорамыча скрутили и отволокли в учреждение, которое тоже оказывает помощь населению, но на другой манер.

Геннадий Мироныч пролежал в родной больнице полтора месяца. Выписавшись, он уже до конца своих дней не мог написать ничего, кроме твердого знака. Как и выговорить.

© ноябрь 2016