Опыты анатомирования

Полуправда

 

— Ну-с, ничего страшного!

Доброжелательно улыбнувшись, доктор удобно откинулся в кресле-вертушке и сцепил пальцы на выпуклом животе. Большими начал вращать.

— Вам кто-нибудь объяснял, что с вами происходит?

Пациент, высокий и бледный молодой человек, встревоженно помотал головой.

— Смотрите.

Доктор снял со стола действующую модель позвоночника. Фрагмент. Это была чудо-игрушка – простая, красочная, понятная и убедительная. В часы, свободные от больницы, доктор подрабатывал в частной клинике, где полагалось все объяснять и такие игрушки были нарочно заведены.

— Вот позвонок. Вот диск. Позвонок-диск, позвонок-диск. Эти диски упругие, но с возрастом постепенно стареют, ветшают, могут выпячиваться. У них в середине есть ядрышко, которое может порвать заднюю связку, и тогда – смотрите сюда – оно вылезает и поджимает корешок. Вот оно…

— Погодите, погодите…

— Высота этих дисков снижается, окружающие сосуды неизбежно реагируют на такое неприятное положение…

— Остановитесь, пожалуйста!

Доктор умолк и уставился на пациента. Молодой человек позеленел. Доктор взял его за руку и обнаружил, что тот облился холодным потом.

— Можно, я прилягу?

— Конечно, прилягте. Что случилось?

Доктор тоже начал паниковать. Он уложил молодого человека на кушетку и сел рядом с видом уже искренне озабоченным. С пациентом творилось неладное: он сбросил давление и даже чуть закатил глаза.

— Дело в том, что я не выношу слушать про все это… про организм вообще Как там внутри устроено. Мне сразу плохо. Ни слушать не могу, ни читать, не смотреть.

— Впервые сталкиваюсь с таким, — признался доктор. – Может, горячего чайку?

— Нет-нет, я просто полежу.

— Даже читать не можете? Но как же художественная литература, кино? Вы себя столького лишаете!

— Не надо, доктор, прошу. Сейчас опять станет плохо.

— Я, уважаемый, направлю вас к специалисту. Без этого не обойтись. С этим надо что-то делать. Целый пласт прекрасного проходит мимо вас.

Через десять минут пациент вышел, а еще через десять написал жалобу.

Хозяин клиники завел доктора в свой кабинет и устроил ему такое, что тот, когда вернулся к себе, тоже прилег. Потом пришел в чувство, перекусил, запер дверь, сдал ключ и побрел в государственную больницу. Там-то и состоялось воссоединение с ябедой, потому что незадолго до этого молодого человека сбил мотоцикл.

Доктор заметил его лежащим на каталке, притормозил, всмотрелся. Убедившись, подошел к дежурной сестре приемного покоя. Та, похожая на страшное сказочное существо, маячила за пуленепробиваемым стеклом.

— Положите его в отдельную палату, — ласково попросил доктор. – Под мою ответственность. Запишите, как говорится, на меня.

Он выждал сутки. Потом надел свежий, хрустящий халат и даже колпак. Захватил с собой маленький, давно без дела лежавший плеер и пару дисков. В палату доктор вошел крадучись, всем своим видом обозначая сюрприз. Молодой человек лежал загипсованный и перебинтованный, со спицей в ноге и гирькой.

— Тсс! – Доктор приложил к губам палец. – Лежите тихо, шуметь не в ваших интересах.

Кляузник и так молчал, с ужасом глядя на доктора.

Тот поддернул больничные брюки, сел.

— Вижу, вы не дошли до специалиста, — начал доктор. – Между тем ваш необычный недуг требует срочной коррекции. У меня есть некоторые представления о том, как это делается. Полагаю, вам ничего не известно о методе аппроксимации. «Аппроксимация» это по-научному «приближение». Ею лечат фобии. Допустим, больной смертельно боится пауков. Отлично! Берем паука, сажаем в банку и заставляем больного смотреть. Потом пусть паук поползает по столу. Потом велим больному погладить этого паука. Дальше пусть возьмет его и посадит себе на плечо. Потом поцелует. Потом съест…

Рассказывая все это, доктор настраивал плеер, устанавливал диск.

— Простите меня, — прошептал пациент.

— За что? – удивился доктор. – Мы не сердимся на больных на голову. Здесь у меня учебное кино про строение позвоночника. А на втором диске – художественный фильм про злодея с бензопилой. К исходу дня вы станете другим человеком!

— Помогите! – крикнул молодой человек, но доктор проворно зажал ему рот.

— Молчите, это еще не сейчас. Все делается постепенно. Я же сказал, что даже паука не сразу сажают на плечо. Сначала я вам просто расскажу.

Он встал выглянул в коридор, плотнее затворил дверь и снова сел, теперь в изголовье.

— Итак, небольшая лекция о крови, мясе и костях. Внутренние органы плавно начинаются от наружных. Вот, например, пищеварительный тракт. Он берет начало во рту. Ну, знаете: зубы, язык, мягкое и твердое небо, глотка… да вот!

Доктор склонился над ябедой и разинул рот.

— Ааааа!

— Ааааа!.. – подхватил пациент.

Доктор плавно отшатнулся и погладил себя по животу.

— Глотка переходит в пищевод со всеми венами, артериями и нервами. Пищеводные кровотечения весьма опасны для жизни. Ниже находятся желудок и кишечник в окружении других внутренних органов.

— Хватит! – захрипел пациент, выпучивая глаза. – Мне плохо, спасите!

На мониторе заплясала зеленая кривая. Запрыгали цифры: пульс. Доктор не разбирался в самолетах, но решил, что нечто подобное наблюдается при наборе высоты.

— На этих органах стоит остановиться отдельно. Есть печень, селезенка, почки… мы о каком беседуем организме, о женском или мужском? Давайте, о женском. Женщины – всегда приятная тема для неторопливых бесед. У них есть придатки и матка, в которой находится икра…. Что же вы замолчали? Вам не интересно?

Взгляд пациента вдруг стал осмысленным.

— Икра?

— Ну да, — нахмурился доктор. Ему не понравился этот внезапный вопрос.

Пульс начал урежаться, кривая – успокаиваться.

— Икра?! У женщин?

— Да, икра, а что вам не нравится?

— У женщин, по-вашему, есть икра?

Доктор смешался. Отрывочные сведения из курса анатомии замельтешили в голове. Он потерял лицо, сдвинул брови.

— А что, что вам не так? Икра – ну и что?

— Икра?! Вы считаете, что у них внутри икра?

— Да, икра! – вспылил доктор. – Вы не согласны? – Лихорадочно вспоминая и соображая, он ударился в панику.

— Икра!! – захохотал пациент.

Все его страхи как рукой сняло. Он стал раздуваться.

Доктор встал, у него задрожали ноги.

— Икра, икра, у женщин внутри икра! – гремел ябеда, разрастаясь.

Доктор попятился и вжался в стену. Пациент увеличивался, как надуваемый шар. Спица выскочила и звякнула о пол. Треснул и осыпался гипс. Лопнули бинты, покатилась гирька. Монитор погас первым, свет – вторым. Молодой человек стремительно заполнял собою пространство.

— Я тебе покажу аппроксимацию! – проревел он победоносно.

Доктору сделалось нечем дышать.

— Икра! – Это было последнее слово, которое он услышал.

 

© октябрь 2018

 

 

 

 

 

Уроки мужества

 

Ехали уже часа полтора. Григорьева, директор школы, вела внедорожник. У нее было свекольное лицо, мохнатые брови, огромные обветренные кисти – клешни, вцепившиеся в руль. Одета в зимний камуфляж. Внедорожник подбрасывало и постоянно вгоняло в топкую грязь.

Григорьева встретила Найдака на вокзале и забрала.

Они оказались похожи, их можно было принять за брата и сестру. Даже за двух братьев. Григорьева ждала его с плакатом, на котором было написано от руки: «Школа имени Найдака Ногоева».

О себе он рассказывал скупо, в ответ на вопросы по делу: да, воевал в горячих точках. Чечня, Приднестровье. Донбасс. Допрашивали, били. Закапывали в землю, давали дышать через трубочку. Дальше выяснилось, что свои. Потом и чужие закопали. Да, левым ухом не слышит. В черепе осколок. Медаль тоже есть, но не носит. Показали и спрятали.

Раскисшая грунтовка петляла и тянулась через непроходимый лес. Григорьева отрывисто делилась с Найдаком подробностями местной жизни: кто держит пчел, кто – козу, как и зачем ездят в райцентр, какие бывают морозы, сколько ей лет и денег за трудовые часы. Время от времени отрывисто смеялась.

— Ух! – нет-нет, да и восклицала она на очередном ухабе. – Так вот у нас! Да! А вы чего ждали?

Найдак вопросов не задавал, только кивал и улыбался. Он немного робел, потому что ни разу не выступал перед школьниками, но в целом был равнодушен к происходящему и лучше бы выпил чего-нибудь или поел.

Наконец, он ощутил смутную потребность о чем-нибудь справиться, хоть что-то сказать.

— Много у вас народа учится?

— Семеро, — посерьезнела Григорьева и сразу замолчала. Вид у нее мгновенно сделался мрачным, брови сошлись. Бодрая веселость испарилась, как и богатырское ухарство.

— Много, — бездумно похвалил Найдак. Он считал, что это вполне приличная цифра. Дома была похожая картина.

— Поели наших детушек, — бесстрастным голосом сообщила Григорьева.

По фиолетовой щеке вдруг скатилась слеза. Найдак такого не ожидал. Внедорожник в очередной раз подпрыгнул – и как бы кстати, в согласии с тряской внутренней, будто Григорьева слилась с ним и они оба дрогнули от горя. Грунтовке не было видно конца. Лес нехотя расступался, но почему-то казалось, что он, напротив, смыкается.

— Поели, — шепотом повторила Григорьева.

— Кто поел? – спросил Найдак.

— Душегуб, — просто ответила директор. – Изверг. Вы, наверно, читали? Был у нас тут.

Нет, Найдак не читал.

Григорьева просветила его. Год назад трое ребятишек пошли по грибы и пропали. Сережа, Таня и Миша. Их искали всем миром, прилетел вертолет, привели собак. Думали, заблудились, но вышло хуже. Шли четвертые сутки, когда поисковая партия наткнулась на землянку. Внутри сидел огромный бородатый мужик, сказочный великан, только в обычных полосатых подштанниках и вытянутой майке. Пропавших детей, всех троих, он спроворился пожарить и потушить на четырех сковородках и в трех котлах. Крышки были сброшены, он успел поесть отовсюду. Никто понятия не имел, откуда вдруг в области взялся подобный монстр, давно ли живет в землянке и кто он вообще такой. Чудовище лишь замычало, а внятного слова сказать не управилось. На его беду, первыми в логово ворвались местные добровольцы. Великана повалили и начали прыгать на нем, утрамбовывать, уминать, утаптывать и выдавливать содержимое. Хлынуло, разумеется, с обоих концов. Те специальные люди, которым поручено заниматься такими делами, не поспели вовремя и засвидетельствовали финал: отец Сережи подпрыгнул и приземлился на череп каннибала. Тот раскололся, и начинка слилась с общей лужей.

— Детушки наши, — шмыгнула носом Григорьева. – Теперь они навечно зачислены в класс.

Найдак сумрачно почесал в затылке, сдвинув шапочку на расплющенный нос. В пасмурном небе кружила стая ворон. Внедорожник ревел и рассылал по обочинам коричневые брызги.

— А класс какой? – спросил он наобум.

— Да класс у нас один. Тогда был третий, сейчас четвертый.

Пять минут ехали в невеселом молчании.

— Вас Миша-то и нашел, — снова заговорила Григорьева.

— Где нашел?

— В телефоне своем. Я дала задание найти героя, чтобы школа была с именем. Он мигом нашел. А ловит-то у нас знаете, как? Бывает, что только с печи дозвонишься, лежа на правом боку. На левом уже не берет. Но Миша толковый был, он умел. Не расставался с этим телефоном. Один раз даже отобрала. Мать потом приходила. Ну, посмеялись, отдала.

Прошло еще минут двадцать, и лес неожиданно сгинул. Впереди обозначилась тусклая лента реки, через которую был переброшен дряхлый мост. За ним виднелся собственно поселок – тридцать-сорок дворов. Григорьева заглушила двигатель, как только очутилась на другом берегу.

— Вот и наша школа, — указала она на кривой одноэтажный домик некогда белого кирпича.

Найдак спрыгнул на землю, прихватил вещмешок. Поведя носом, он понял, что все вокруг как везде. Это успокаивало и одновременно тревожило фоновой, привычной тревогой. Он уверился, что справится с делом.

— Как раз кончается урок, — сообщила Григорьева, широко шагая по кочкам. – Так что ваш – следующий.

— А много у вас учителей?

— Мы с завучем. Она немного биологию, немного литературу. А я остальное. Зато пионерскую организацию возродили. Не все же раньше было плохо, скажите?

— Я вам меду привез, — сказал Найдак. – Нашего.

— Это вам низкое спасибо.

Григорьева пошаркала сапогами о коврик; затем, уже в предбаннике, сапоги сняла и переобулась в разношенные туфли. Камуфляжную куртку повесила на гвоздь, невидимый в полутьме.

— Вы не разувайтесь, — остановила она Найдака. – Вам в сапогах убедительнее.

Григорьева заглянула в класс, оставила дверь открытой и отступила, чтобы Найдак вошел. Тот медленно переступил через порог. Дети – четверо – встали. И еще несколько взрослых: две супружеские пары, как выяснилось, и одинокий отец. Все были в пионерских галстуках. Взрослые обнимали пятилитровые банки, на которые тоже были повязаны галстуки. Найдак присмотрелся и увидел, что в банки на три-четыре пальца, то есть на самое дно, поровну сцежено что-то бурое, с зеленоватым оттенком, давным-давно высохшее. Руки школьников взлетели в пионерском салюте. Руки родителей – как опознал тех Найдак – остались заняты банками. Взрослые стояли за партами, на которых белели именные таблички.

Найдак ответил неуклюжим салютом.

— Дорогие друзья, поприветствуем человека, чье имя с гордостью носит наша школа – Найдака Ногоева! – предложила Григорьева неожиданно звонким голосом.

— Здравия желаем! – грянуло дружным хором. Очевидно, приветствие не раз  отрепетировали.

Найдаку сразу стало легче. Он глубоко вздохнул и тон, не будучи оратором, взял простецкий.

— Ну что, ребята, история моя простая. Отступать нам, как говорится, некуда…

— Вот это правильно! Дело говоришь! – не сдержался одинокий отец.

 

© октябрь 2018

Голубчик

Врачи покоились в прозрачных саркофагах под потолком. Саркофаги были поставлены вертикально, подобно гробам из витрины похоронного бюро. Вместилища радовали глаз разнообразием цветов: бежевые, лазоревые, розовые, сиреневые, фиолетовые. Врачебные халаты были под стать. Все это великолепие размещалось на возвышении под потолком. Доктора оставались неподвижными куклами с распахнутыми глазами, именуясь лечебными модулями. В изножьях убедительно сверкали золотым напылением скрижали – сертификаты и дипломы. Благодарные отзывы ползли бегущей электронной строкой. Стояла почтительная ко всему сущему тишина.

— Они правда живые? – спросил Филипп.

— Киборги, — серьезно ответил приказчик. – Наша клиника опирается на живое, проникновенное взаимодействие с индивидуальным настроем на личность посетителя. Многие перешли из государственной медицины. Половина, к сожалению, нынче отсутствует. У нас корпоратив. Приехали артисты, будут конкурсы… Мы заботимся о наших сотрудниках.

— А почему они не шевелятся? Им сделали какой-нибудь укол?

— Боже упаси. Просто высочайшая дисциплина. Это второй краеугольный камень наших привлекательных основ.

Филипп, задравши голову, прошелся вдоль модулей. Приказчик бесшумно сопроводил его. У Филиппа скоропостижно развился натоптыш, который окончательно подкосил его слабое душевное здоровье. Ему хотелось избавиться от напасти в условиях семейной заботы и откровенного сострадания. Он просмотрел поясняющие таблички: «Батюшка», «Сударь», «Душенька»… Показал пальцем:

— Мне бы вот к этому на прием.

— Модуль «Голубчик», — одобрительно кивнул приказчик. – Выбор понятный и разумный. Предупредительный стиль общения, двойная задушевность и вдумчивый учет всех обстоятельств. Плюс, разумеется, комплексное лечение натоптыша и не только.

Филипп придирчиво рассматривал доктора. Классической медицинской наружности, немолодой, с бородкой клинышком, седой, в очках. Владеет всеми методами диагностики и лечения, стаж сорок лет, высшая категория, правительственные награды, девяносто восемь процентов положительных отзывов.

— А почему девяносто восемь? Чем недовольны еще два?

— До них просто не дозвонились, — улыбнулся приказчик.

— Ну, тогда давайте меня к нему, — сдался Филипп.

— Не вас к нему, а его к вам, — со всей солидностью уточнил приказчик и махнул рукой.

Пропел зуммер. Сиреневый саркофаг полыхнул огнем, и от него протянулась сверкающая лестница. Медленно поднялся стеклянный колпак. Доктор моргнул, расплылся в улыбке, выставил пухлую ладонь и сошел по ступеням.

— Здравствуйте, голубчик! – заговорил он, качая седой головой заранее укоризненно: что же вы, дескать, не следите за своей особенной ножкой?

— Четвертый кабинет, — кивнул приказчик.

В четвертом кабинете доктор засуетился. Он снял с Филиппа пальто, застелил кушетку и коврик одноразовыми простынками. При виде натоптыша всплеснул руками:

— Как же вы запустили процесс?.. Голубчик!

Филипп вдруг ощутил себя маленьким, несчастным и капризным.

— У меня еще болит голова и спина чешется, — пожаловался он. – В поликлинике со мной даже разговаривать не стали. Это в первый раз. Во второй просто вывели…

Взмахнув полами халата, как ангельскими крылами, доктор порхнул в кресло и принялся бешено печатать.

— Хирург сказал, что я мудак, — продолжил свою повесть Филипп.

— Так, так, — закивал доктор, не отрывая глаз от экрана. – Голубчик.

— Я пошел к экстрасенсу, а он с меня даже носки не снял…

— Возмутительно, — огорчился доктор. – Я сниму. Ложитесь быстренько на спинку. Нет, сначала на живот, я ее почешу.

Он проворно снял с Филиппа все лишнее и лизнул натоптыш длинным красным языком.

— Вы молодец, голубчик, что к нам обратились. Я пропишу вам подготовительный этап: оздоровление окружающих тканей. Тогда мы сможем удалить этот вредный очаг без всяких последствий для организма. Сперва придется полежать в барокамере и там попить через трубочку нашу особенную биологическую добавку. Потом, голубчик, с учетом ваших личных особенностей, я применю к вам лазерный магнит тотального действия и общего охвата. Закончим мы этот приятный этап щадящим иглоукалыванием ушей и пиявочками на зону бикини… Так-то, голубчик вы мой!

От радости за то, что все так славно решилось, доктор раскрутил кресло и принялся в нем вращаться.

— Голубчик! Вот, посмотрите сюда. Сначала вы непременно пройдете полную диагностику организма и родственников…

Филипп уставился в смету.

— Стойте, стойте, — забормотал он. – Что вы мне тут насчитали?

— Задавайте вопросы, голубчик, задавайте. Для этого я и здесь.

— Что за херня?! Тут на полмиллиона!

— Голубчик, голубчик…

Не одеваясь, Филипп вскочил и надвое разорвал смету.

— Опрометчиво, — заметил доктор. Бородка распушилась, сверкнули очки.

Филипп бросился к выходу, но тот проворно подставил ногу.

— Тариф эконом! – воскликнул доктор.

Он впился зубами в пятку Филиппа и выкусил натоптыш. Кровь ударила фонтаном.

— Голубчик, голубчик, — прочавкал модуль, премного довольный собой.

Филипп завыл и пополз к выходу. Доктор опередил его со всей подобающей возрасту резвостью и распахнул дверь.

— Перевязочку оплатите на ресепшене. И отдельно – укольчик от бешенства. Обязательно, голубчик! Да. У нас есть ветеринарное отделение, и там я тоже принимаю по нечетным числам. Нет ли у вас собаченьки? Приводите ее, голубушку, поскорее ко мне.

 

(c) сентябрь 2018

Опыты долгожительства

Все замолкают, когда я выхожу в сад.

Потому что боятся.

Подозревают, что дело плохо, но ничего не знают и не понимают.

При мне, однако, стараются держаться молодцом и не показывают страх. Бунгало представляется им тюрьмой. Да, на сегодняшний день это бунгало. Раньше был замок. А до него – каморка в муравейнике.

Они мне надоели. Все. Раньше это развивалось постепенно и поочередно. Теперь осточертели скопом. Но не до смерти. О, если бы до смерти!

Я улыбаюсь приветливо, а осматриваюсь — уныло. Красное небо, синий песок, желтое море – то ли рерих, то ли гоген, хотя провалиться мне, если помню, что это такое. На этот раз так. В прошлый раз больше смахивало на акварель. А в позапрошлый – на черно-белую гравюру. Мне создают условия и надеются удивить, однако ясно, что удивляться я давным-давно разучился. Они прочитывают мои мимолетные желания, но настроение переменчиво. Мгновением позже мне уже грезится нечто иное. И сразу – третье.

Было время, когда на мое окружение так или иначе воздействовали: подправляли память, снимали тревогу, внушали определенный образ действий. Недавно я дал понять, что это незачем. Пусть существуют в режиме естественном, я так хочу. «Недавно» — бессмысленное слово. Непонятно, когда. Месяц тому назад? Тысячу?

Компаньоны собрались в беседке. Они меня ждут и, развернувшись ко мне, настороженно таращатся.

Нет, они больше не подозревают. Это я их недооценил. Они уверены и созрели для действий.

Ладно! Привычный оборот дела. Так уже бывало не раз. Я помогу им и начну сам.

Прищуриваюсь и выбираю. Рыхлый Клаус, с утра пораньше уже мокрый от пота. ШИТ – Шаровидно-Игольчатый Трутень заранее сморщился. Кто его разберет, зачем и почему. Он не разговаривает. У Тамары подрагивают крылья. Харикаран прячет в рукаве нож. Хрум, в отличие о других, сидит на корточках, а не на лавке. Может быть, он подумывает прыгнуть. Уточка – она уточка и есть. Ослепительно желтая, голова под крылом.

Ну, пусть будет ШИТ.

Кувалда прыгает мне в руку. Им, разумеется, невдомек, откуда она взялась. Мне тоже, если честно. Просто я так захотел. Я делаю гигантский прыжок. Рука взлетает, кувалда опускается на ШИТа. Во мне на миг просыпается ленивое любопытство: из чего он сделан и что у него внутри? Впечатление, будто ничего, кроме юшки. Всего лишь игольчатый, лазурного цвета пузырь, ею наполненный. Глухой хлопок – и все сидят, залитые кровью. Сам я стою.

Харикаран бросает нож.

Тут они все удивляются и обмирают, потому что нож отскакивает от груди. Она у меня голая, безволосая, гавайская рубаха расстегнута.

— Давай еще разок, — предлагаю.

Харикаран так и стоит, как вкопанный, подавшись вперед и с выброшенной рукой. А у меня уже наготове плазменный резак. Вот и нет у него руки. И ноги. А дальше его уже незачем резать, он мертв. Через секунду Харикаран исчезает.

Кстати заметить, пропал и ШИТ. Но кровь сохранилась.

Устало улыбаясь, я подступаю к остальным. По пути раздавливаю уточку. Под ногой отрывисто крякает, чавкает и хрустит.

— Чай уже пили? – спрашиваю.

Тамара срывается с места и вылетает. Это фигура речи. Крылья сложены, и она не летит, а просто бежит. По мясистым щекам катятся слезы.

Я присаживаюсь на лавку, приобнимаю Клауса. Рука у меня мгновенно становится влажной. Студенистое существо Клауса подрагивает, а я это студенистое существо Клауса поглаживаю с нажимом.

— Все происходит очень быстро, Клаус, — без выражения приговариваю я. – Не надо бояться. Радоваться надо. Ты не представляешь, насколько это прекрасно – не быть.

— Кто ты такой? – мямлит он.

Я даже не вздыхаю. Потерял счет этим вопросам. Хотя для ответа призываю на помощь числительное.

— Опять двадцать пять, — говорю. – Сам про себя не скажу, потому что не знаю, но для вас я – залог существования. Альфа и омега. Икс, игрек и еще одна буква.

— Тогда зачем нас убивать? – звенящим голосом спрашивает Клаус.

— Это от большой любви. И сочувствия. Подарок, который вы, к сожалению, не в состоянии оценить. Вы же тоже созрели меня прикончить? Боюсь, однако, что по другой причине. Тот же встречный вопрос: зачем?

— Мы страдаем от непонимания, — бормочет расстроенный Клаус. Он все сильнее трясется.

— То-то и оно. Вот, я иду вам навстречу.

Он молчит.

— На! – отрывисто произношу. В руке у меня появляется длинное шило. Его-то я и загоняю Клаусу под лопатку.

Встаю.

На все про все ушло минут пять – или сорок пять, а зеленое солнце успело не только взойти, но и выпрыгнуло в зенит. Оно не жаркое. Бриз покачивает камыши, шелестит в листве тополей, эвкалиптов, секвой, пальм и берез. Летит журавлиный клин, а навстречу – стая ворон. На горизонте маячит гибрид бригантины и парохода, по всей вероятности – необитаемый. Под песком что-то горбится, там и тут. Местами оно шевелится и вздыхает. Над горизонтом слева – полная луна. Справа – месяц. Рядом – планета Сатурн. Неторопливо ползет комета.

Мне тоскливо. Движением брови создаю в небесах транспарант: «Пейте, суки!» Сразу и уничтожаю. Это лишь впечатление, будто я создаю. Мне такое не по плечу. Скорее всего. Это не я.

Хрум продолжает сидеть на корточках, но – с разинутым ртом. Прыгать ему неохота, это точно.

— Уйди с моих глаз, дурак, — приказываю.

В этом нет оскорбления. Хрум – олигофрен.

Ему триста лет, по моим приблизительным и ни на чем не основанным расчетам.

Я не помню, когда перестал следить за сменой лет и эпох. Плохо твое дело, сказали мне у начала времен. Академики. Соболезнуем, сказали еще. И добавили: мы бы рады, но тебя, горемыку, ничто не возьмет. Пуля не прошьет, пламя не растопит, стужа не заморозит. Ты не задохнешься в вакууме и уцелеешь даже в сердце звезды. Мне пробовали растолковать, что у них разладилось в той собачьей машине, но я так и не понял. Уразумел одно: авария с побочным эффектом, вероятность которого составляла один на триллион.

Я-то был лаборантом. Так они называли уборщика.

Прошелся мимо в недобрый час.

На швабру тоже подействовало, зацепило ее, она до сих пор у меня. Не выпало ни щетинки. В огне не горит, железо ее не берет. Одежда, в которой был, опять же целехонька. Висит у меня. Реликт.

Меня взяли под опеку. Вот она нынче, эта опека: Хрум, Клаус, Тамара. ШИТ и Уточка. Харикаран.

А были Виктория, Зигмунд и Накамура. Галактион. Себастьян. Женя и Хуанито.

Тарабарашка, Пахом, Ли Го, Магомет, Николай Федорович, Лесли, Джошуа, крошка Доррит, Афанасий, Плюк, медведь и варан.

Лошадь Звездочка и жаба Катерина.

Много кто еще был.

Саванны и степи, моря и джунгли, планеты и звезды. Плеяды, парады, бригады и эстакады.

Дохли, а я жил. Чем дальше, тем быстрее надоедали. Будь я скотиной, мне было бы естественнее тащить их за собою, в вечность. Но я не настолько тварь. Да и в вечности мне хватает себя, чтобы корчиться. Больше – уже совсем перебор.

Сородичи стараются исполнить любой мой каприз.

Если я не захочу, они больше никого не пришлют.

Как они делают Плюков и Клаусов, из чего получили ШИПа, я понятия не имею. Когда-то пробовал разобраться, на что-то надеялся, а потом мне перестало быть интересен не только их сучий прогресс, а вообще все на свете, и я плюнул.

Возвращаю Хрума.

— Ну, что с тобой сделать, Хрум?

Хрум снова сидит на корточках. Это огромная дебильная жаба на тоненьких человеческих ножках. Околдованный, он разевает смрадную пасть и не двигается с места. Глаза, как положено, выпучены. У него есть уши, они смотрят в стороны. На темени – шишка, которую увенчивает кривой пупырчатый крест. Я подхожу, засовываю руку по локоть в Хрума. Сгребаю что-то и тяну, выворачиваю его наизнанку. Он не сопротивляется. На секунду кажется, будто ему приятно. Я оставляю на синем песке дрожащее бежевое желе и возвращаюсь в бунгало.

Выпить коктейль.

Тамара бросается мне на грудь, прижимается, дрожит. Крылья нервозно проворачиваются под малыми углами.

— Где мы? – шепчет она. – Откуда мы? Почему все это, зачем?

Шарит внизу, где у меня всякое.

Не возбуждает. Уже давно. То есть недавно.

Мне не хочется ее потрошить. С остальными я дал себе волю, поддался слабости, потому что они мне, повторяю, осточертели. Милосердие милосердием, но надо и пар выпускать. Я умышленно оставил Тамару напоследок, ибо подозревал, что успею насытиться. Так и вышло.

— Не расстраивайся, вас нет, — отвечаю. – Вернее, вы есть, но так ненадолго, что это не считается.

Меня давно удивляет одно: коль скоро люди достигли таких вершин в формировании действительности и временем, видимо, тоже овладели, то почему они не повернули события вспять и не свели на нет последствия той аварии?

Тогда мне сказали, что я буду жить вечно. Я и обрадовался, и устрашился. Не соврали, я живу вечно. Всех, кого знал и узнавал, похоронил.

Люди вокруг менялись. Сначала стали сплошь из протезов, потом снова какими-то органическими, но на свой вкус, уже на людей не похожими. Все это время за мной присматривали и берегли как память. Мне ничего бы не сделалось, даже если бы не берегли, но они подстраивались под меня, ублажали, подчиняли моим фантазиям окружающую среду. Дальше они превратились в какие-то волны, кварки, кванты, бозоны – я в этом ни черта не смыслю. В моем понимании они вообще исчезли, хотя понятно, что это не так, я купаюсь в некогда человеческом киселе, он омывает меня, я состою из него; он уже не кисель – скорее всего, это чистое коллективное сознание, которое участвует в моей непрерывающейся судьбе. Идеальный бульон, абстракция, которая меня содержит.

— Пока, Тамара, — говорю я и сворачиваю ей шею. – Хотелось бы мне сказать «до скорого».

Я тысячу раз пытался покончить с собой, но, разумеется, тщетно.

Мир стал невидимым. Его и нет. Я один. Возможно, так и было всегда. Наверняка времена перемешались стараниями моих сородичей. Я читал, что в микромире времени то ли нет вовсе, то ли оно как-то иначе течет. А они теперь и есть микромир. Странно, что им не удается справиться с моей незадачей. Может быть, не хотят. Может быть, я для них вроде аттракциона, какой-нибудь модели, напоминания о возможном.

В запасе у меня остается одно: ударить в ладоши со словами «да будет». И оно моментально случится. Я это задумал очень давно. Удерживает вопрос: будет – что? Я пока не решил. Свет уже был, и с ним как-то не задалось. Вариантов не много.

 

© июль 2018

Эхстрим

— Эх, Степан Иванович! – проскрежетала плазменная панель. – Оганесов. Полюбуйтесь, чем занимается Степан Иванович.

Солодов сидел к ней спиной и перечеркивал крестиком революционные ячейки. Пока отчитались восемь. Девятнадцать помалкивали. Ячейки были соединены стрелочками, и в целом получалась хитроумная паутина. Представление о всей структуре имел только Солодов. Он прикрывался локтем от дрона, который подрагивал под потолком.

На панели вспыхнули титры: «Эхстрим. Утренний выпуск». Затем появился обещанный Степан Иванович Оганесов. Он занимался онанизмом на вокзале, в комнате матери и ребенка.

— Эх, Степан Иванович, — повторила панель, на сей раз угрожающе. – Этот стрим выйдет вам боком. Даем ориентировку по Степану Ивановичу…

Замелькали личные данные.

Солодов порвал схему на мелкие кусочки и съел.

— Люба! – крикнул он, услышав, как отворилась входная дверь. – Кто там пришел?

Но вместо Любы в комнату ворвались громилы в касках и масках, закованные в бронежилеты. Они схватили Солодова и поволокли к выходу. В коридоре они больно толкнули Любу, которая жалась к стене.

— Шевелись, гад! – выдохнули из-под каски.

Как обычно, Солодова затолкали в смертельно бледный фургон с зарешеченным окошком. Процедура была знакомая, и Солодов криво улыбался. Успела собраться небольшая толпа, неведомо как узнавшая о захвате. В ней виднелись и низовые революционеры. Эхстримистские дроны сосредоточенно жужжали, снимая и транслируя происходящее.

— Так победим! – выкрикнул Солодов из фургона.

Он приготовился отсидеть очередные пятнадцать суток за недонесение о личном намерении организовать шествие. Судя по всему, домашних дронов он прихлопнул не всех, и сколько-то наногадости уцелело.

Бойцы взялись за дверную створку.

— Боритесь! – крикнул Солодов. – Дроны копаются в белье ваших сыновей и матерей! Нет государственному шантажу! Долой телеканал «Эхстрим»!

— Это тебе дорого обойдется, — пообещал старший, и дверца захлопнулась.

Солодова доставили в участок – опять же давно знакомый. Следователь тоже встретил его, как родного.

— Эх, Солодов, — многозначительно промолвил он, качая головой. – На этот раз ты влип.

— Попрошу адвоката и прессу, — сказал Солодов.

— Будет тебе пресса, — закивал следователь, откидываясь в кресле. – Знаешь, где у тебя дрон? В тамбуре между входными дверями, над пятачком. Он снимает в инфракрасном режиме, очень маленький и прячется в правом верхнем углу.

— Адвоката, — повторил Солодов.

Довольный следователь сплел пальцы на животе.

— Это кино разошлют по всем твоим адресам, Солодов. Друзьям и знакомым на почту, всей родне. «Эхстрим» уже готовит специальный выпуск. Эх, Солодов! – причмокнул он.

Солодов уже молча смотрел на него.

— А не надо протестовать, — назидательно продолжил следователь. – Ты и сам видишь, какая это удобная и полезная для страны штука – стрим. Зачем же шуметь? Неужели ты хочешь Родине зла?

Он взялся за пульт.

— Сырая версия уже у меня, — подмигнул. – Давай посмотрим!

Панель зажглась, но вместо Солодова показала почему-то следователя. Тот был в семейных трусах по колено. Стоя дома посреди комнаты, он самозабвенно пил помои из ведра. Напившись, поставил ведро и заплясал вокруг него вприсядку.

Тот следователь, что был во плоти, побледнел и покрылся испариной. Тотчас же в кабинет вошли те самые сатрапы, что брали Солодова. Они обратились к следователю со словами:

— Допрыгался, гад? Руки на стол! Говори, куда положил миллион!

— Эх, товарищ следователь! – проговорили с экрана. – Эхстрим еще не закончен, дорогие телезрители. Смотрите, что он в частном порядке и в нерабочее время делает дальше…

Экранный следователь взялся за трусы, и даже бывалая группа захвата отвернулась. Солодов машинально встал.

— Пошел отсюда, — бросил ему старший. – Тоже тварь…

Не дожидаясь нового приглашения, Солодов выскочил в коридор. Туда уже налетело видимо-невидимо дронов.

Телефон у него отобрать не успели.

— Люба, — бросил он, быстро шагая к выходу. – У нас между входными дверями дрон. Под потолком. Там, где мы… И я, когда один, и ты… Не помню, был ли Григорий Николаевич…

Далекая Люба охнула.

— Дрон там недавно, иначе уже пошел бы эхстрим. Возьми швабру и прибей его сейчас же, — распорядился Солодов. – И остальных, кто приходил, предупреди. Проветрить не забудь на всякий случай. А все, что у нас… ну, ты знаешь. Сложи в мешок и снеси на помойку.

 

© август 2018

 

Бутман и Гробин

Участковый терапевт Гробин купил себе гироскутер.

Гробин был тучен, немолод, и ходить на работу ему было тяжеловато, а ездить наземным и подземным транспортом – накладно. Он посидел, посчитал и сделал вывод, что это разовое вложение окупится сторицей. Гироскутер он выбрал самый дешевый, простенький. Продавец настойчиво советовал ему приобрести сегвей – такую же полезную вещь, но с рулевым столбом, однако Гробин отказался.

— Тогда берите моноколесо, — буркнул продавец, безошибочно угадав в Гробине человека прижимистого.

Тут уже Гробину стало обидно. Он проработал много лет и, слава богу, гироскутер-то заслужил. Поджав губы, он мотнул головой и молча ткнул пальцем в кричащей раскраски дощечку о двух колесах.

Так он и начал ездить, в жару и стужу, в дождь и ведро. Только снег и лед останавливали его, да и то не всегда.

Приобретение Гробина вызвало в поликлинике многие пересуды. Пошли разговоры, что пора бы ему на пенсию. Гробина пригласил к себе главврач.

— Как вы себя чувствуете? – осведомился он осторожно.

— Лучше некуда, — ответил Гробин.

Главврач сверлил его взглядом.

— А я вот не уверен.

— Почему же?

— Ваше средство передвижения выглядит несколько необычно.

— Что это вы вдруг заволновались? – вызывающе спросил Гробин. – Здоровье хирурга, например, вас почему-то не беспокоит. А он приходит на четвереньках. Мало ли кто как перемещается!

— Хирург у нас один, — многозначительно заметил главврач.

— Можно подумать, что терапевтов у вас батальон.

Главврач повертел авторучку.

— Что ж, ступайте, работайте. Только убедительно прошу вас не ездить на квартирные вызовы. То есть катайтесь, разумеется, но не на вашем… аппарате.

— Почему?

— У нас так не принято. Никто так не делает. На вас показывают пальцем.

— Все, что не запрещено законом – разрешено, — парировал Гробин.

Гироскутер возбудил в коллективе противоречивые настроения. Одни потешались, другие плевались, третьи тайно завидовали. В общем и целом Гробина невзлюбили. Его и раньше не жаловали, потому что не за что было, а теперь он стал выделяться. Дошло до того, что о нем написали в районной газете. А среди пациентов нашлись люди, которые ценили всякую придурковатость, путая ее с оригинальностью. Мало-помалу Гробин оброс постоянной клиентурой, и это тоже никому не понравилось. Поползли слухи, будто он берет деньги. Главврач установил в кабинете Гробина видеонаблюдение, потратив на это премиальный фонд, и мера эта добавила масла в огонь.

Между тем Гробин стройнел и наливался мускульными соками, так как поездки требовали известной гибкости хребта. Опять же – на свежем воздухе.

И только хирург погрузился в задумчивость. Ему прощали утреннюю ходьбу на четвереньках, но он и сам чувствовал, что искушает Бога и испытывает судьбу.

Жил он с Гробиным по соседству и ежедневно провожал его взглядом. Тот растворялся в дали знойной или туманной, а Бутман – так звали хирурга – продолжал ковылять, проклиная несовершенство человеческой печени.

Бутман был человек с руками и разбирался в технике.

Поликлиника пришла в недоверчивое удивление, когда четвереньки оказались забыты на целый месяц. Отработав смену, Бутман запирался дома и что-то сверлил, да паял. Итогом его трудов стал реактивный ранец. Подъемная мощность устройства была усилена четырьмя соплами на каждую руку.

— Как вы себя чувствуете? – спросил у него главврач, который не отличался выдумкой.

На сей раз встрепенулась уже городская газета, приехало телевидение.

Главврач, доведенный до крайности столь пристальным вниманием, сосал нитроглицерин и втайне мечтал о собственном летательном аппарате. Ему, правда, грезились расстояния межконтинентальные.

А Бутман и Гробин бесшумно сдружились. На работу они стали ездить вдвоем и соседствовали молча. Если один запаздывал, другой его ждал у подъезда. Бутман висел над крыльцом, когда задерживался Гробин, а тот, если хирург не успевал заправиться, балансировал перед дверью на гироскутере. Дальше Гробин катил, а Бутман сосредоточенно летел с ним рядом на уровне плеча.

Популярность обоих неизмеримо выросла. Бутман отправлялся на квартирные консультации, не снимая маски и колпака. Он влетал в окна, как малость потрепанный, но добрый ангел.

Коллектив сочился ядом, но не столько от злобы, сколько по своему обыкновению.

Главврача засыпали благодарностями, и у него свело судорогой лицо, ибо он, отвечая на восторженные звонки, автоматически улыбался невидимым собеседникам.

Однако не это вписало напарников в историю медицины. Она предала забвению многих изобретательных, самоотверженных работников. Такая же участь ожидала Бутмана с Гробиным – если бы не Джокер.

Джокером прозвали рыжего коротышку-бородача, завсегдатая частных и государственных клиник, их грозу. Кличку он заработал благодаря своей огромной алой пасти, располосованной от уха до уха. В далеком детстве Джокера изуродовали стоматологи и этим определили его дальнейшее мегазлодейство. Телесно и душевно травмированный, он погубил много поликлиник и больниц. Два главврача покончили с собой. Один райздравотдел сгорел дотла при попытке уничтожить компрометирующую документацию. Три частные клиники закрылись навсегда, а их содержатели пошли под суд. В родном же городе Джокера из поликлиники, куда он ходил, мгновенно уволился весь персонал, причем первым ушел гардеробщик.

Джокер являлся с видеокамерой и диктофоном. Он фиксировал каждый чих медицинских работников и отсылал куда надо.

Обычным врачам строго-настрого запрещали его принимать, Джокера сразу вели к руководству. Но это не помогало.

Однажды главврач пригласил к себе Бутмана и Гробина. Он был бледен, держался за сердце, всякая начальственность из него улетучилась.

— На днях у нас побывал Джокер, — без предисловий начал он.

Оба мрачно кивнули.

— Мы выписали ему больничный. Не стали связываться, пускай – разом больше, разом меньше. Сегодня мне позвонили из администрации и приказали костьми лечь, но прищучить его. Территориально он наш, и я ничего не могу сделать. Помогите, коллеги! Вы знаменитые люди, герои. Остальные ему не соперники!

Бутман и Гробин переглянулись.

— Три отгула, — каркнул Бутман.

— Каждому, — поспешно уточнил Гробин.

Все трое ценили древние и глупые шутки, но на сей раз не улыбнулся никто.

Главврач расстроился совершенно и спорить не стал.

— На что он жаловался? – осведомился Гробин.

— На всех, — ответил главврач. – Заранее.

— Да нет, я про здоровье.

— А, это! У него якобы кружится голова. Так шатает, что еле ходит.

— И что, действительно шатает?

— Да кто его знает. Мы и смотреть не стали. Выдали больничный без слов.

— Это вы зря, — назидательно промолвил Бутман. – Теперь он накатает ябеду – дескать, не посмотрели.

Главврач беспомощно втянул голову в плечи.

— Я назначил активное посещение, — пролепетал он. – Проверить, как он болеет. Но Джокер ему не открыл. Посещение твердило, что это врачебная комиссия, а он ни в какую. Пес вас знает, ответил, кто вы такие – я вас не вызывал. Уйдите, заладил, мне плохо, лежу пластом, а вас, негодяев, сгною, когда оклемаюсь!

Бутман и Гробин переглянулись.

— Пара дней на подготовку, — сказал Бутман.

— К отгулам, — добавил Гробин.

— Не наглейте, — сказал главврач.

Настояв на своем, оба вышли и разошлись по домам, а через два дня выглянули на белый свет.

Их стало не узнать. Бутман нацепил ушастый шлем и крылатый плащ, а Гробин переоделся в камуфляж и скрыл поросячьи глазки за темными очками. В таком виде они отправились к Джокеру, не сильно смущая прохожих, которые, живя в большом городе, давно ко всему привыкли.

Джокер газет не читал, телевизор не смотрел, жил анахоретом, ни с кем не общался и знать не знал о Бутмане и Гробине. Он лежал на тахте, лечился портвейном и не чуял беды. Стук в окно явился для него полной неожиданностью, поскольку этаж был девятый. Приподнявшись на локте, Джокер увидел маску – страшную, остроухую. Харя заглядывала в комнату и зловеще гримасничала. Крыла развевались, в когтях сверкал скальпель.

Мигом скатившись с лежака, Джокер задал стрекача. Он выскочил за дверь и бросился вниз по лестнице, забыв про лифт. На улице его караулил военный без знаков различия. Незнакомец сделал ужасное лицо и ткнул пальцем вверх.

— Беги! – прошипел он и подтолкнул к Джокеру гироскутер.

Тот не заставил себя упрашивать, вскочил на дощечку и помчался прочь, выказывая чудеса эквилибристики.

— Шатает, значит, — усмехнулся Гробин, нацелив ему в спину смартфон.

Через полчаса эту запись восторженно просмотрел главврач.

— Сделаем так, — произнес он дрожащим от ненависти голосом. – Я лично отнесу к нему на службу это кино. А потом созову консилиум, и это решение не оспорит никто, даже сам Господь Бог.

Впрочем, трудиться главврачу не пришлось. Как выяснилось впоследствии, Джокер рухнул на первом же перекрестке. Оказалось, что у него инсульт, причем не свежий – примерно недельной давности. Гироскутер вернули Гробину, а дело замяли, поскольку главный фигурант перестал представлять опасность.

Но Бутмана и Гробина не забыли. Медицинская общественность записала их в супергерои и занесла в летопись. С победой над Джокером им стали не страшны ни Бог, ни черт.

Как оказалось, напрасно.

Никто и ничто не вечно. Спустя какое-то время Бутмана просто сбили, а Гробин каким-то образом угодил на штрафстоянку. Туда ходили всей поликлиникой. Гироскутер вызволили, но его владелец бесследно исчез.

 

© август 2018

Куриная слепота

Тартакова села в метро. Она была рыхлая, белая и напуганная общим течением жизни. Над нею тотчас нависли.

— А что это вы сели? Почему?

Тартакова панически заозиралась. Вагон был полупустой, сидеть – естественно.

— А что такое?

— Да вот уселись вы. С какой стати? Что это у вас в сумке?

Из сумки торчали мертвые курьи ноги.

— Вам разрешается есть кур? Обследование прошли?

Тартакова уже давно покрылась испариной. В телесных складках взорвалась жизнь, там залпом размножились микроскопические организмы.

— Ладно.

Ей спустили незаполненную справку.

— Сейчас выходите и ступайте обследоваться. Можно ли вам есть кур. Продолжим беседу, когда предъявите результат.

Тартакова выскочила из вагона, как ошпаренная. Сумка с курами билась о крахмальные голени. Из руки в руку перелетала она.

До поликлиники доехала на троллейбусе. Написала на ладошке номер очереди и дома заснула, а на рассвете поспешила обратно, прихватив из холодильника кур. На ногах Тартаковой красовались свежие синяки.

Пропустив вперед себя разбитную компанию инвалидов, она взяла талончики ко всем.

И побежала, выставив справку перед собой.

Тартакова обошла всех, кто был обозначен в справке: терапевта, хирурга, отоларинголога, окулиста, невролога, гинеколога, кабинеты медицинской статистики и АХЧ.

К обеду спустилась, отдуваясь, в метро.

В вагоне к ней немедленно подкрались.

— Все в порядке?

Тартакова не читала справку. Она испуганно кивнула и протянула ее.

— Так. Можно… можно… Окулист не разрешает есть кур. Он написал, что нельзя.

Тартакова обмерла. Трясущейся рукой взяла она справку, прочла фиолетовый оттиск: «Нельзя». И второй, в виде круглой печати, с надписью по окружности: «Есть кур».

— Как?.. Почему?..

— Это я у вас спрашиваю. Почему вы опять сидите?

Мест было меньше, но все равно еще оставались.

Пунцовая от смешанных чувств Тартакова выбежала из метро и вернулась в поликлинику. Окулист еще принимал.

Что-то в ней надломилось, и она ворвалась к нему, опередив остальных – похожих, но не таких расторопных.

— Почему мне нельзя есть кур? – выкрикнула Тартакова.

Окулист откинулся в кресле и сатанински расхохотался.

— Да потому! Я подозреваю у вас куриную слепоту. Дайте мне кур, я буду их есть.

Получив кур, он поел их, но не всех и не до конца.

— Мне можно есть кур, — назидательно молвил он. – А значит, можно и вам.

Он поставил большую квадратную печать со словом «Можно».

Тартакова вернулась в метро, и после этого все наладилось.

 

© июль 2018

Каин

Превыше зверей и птиц, и человеков разных люблю я дедулю.

Папулю тоже люблю, и мамулю, и брательника моего любил, но дедуля на первом месте.

Хотя дедуля батю и маменьку с дачки попер.

Яблоки они у него там ели без спроса.

Папуля сказывал, что дачка была ничего себе – и фрукты, и овощи, и всякая животина. Клубника, смородина, крыжовник. Свинья и корова, барбос в конуре. Канализация, освещение, высокий забор – ходи нагишом, сколько хочешь. А главное – сам дедуля там обитает. С ним интересно. Знает всякое. Когда мы с брательником пешком под стол ходили – играл с нами, нянчился. Но вот на дачку чтобы пустить – прощенья просим. Выгнал оттуда батю с маменькой пинками. И охрану поставил, здоровенного такого жлоба. А лично мне ужасно хочется на ту дачку попасть. К дедуле. Потому что он для меня – все. Мы с ним и на лицо похожи, только я ростом пониже. Говорят, что я в него пошел даже больше, чем в папеньку.

Чтоб им пропасть, этим яблокам. Маменьке примстилось, будто в них витамины, от которых лучше соображаешь. Вот и сообразили. Обожрались до колик и начали уже подбираться к другим, молодильным, которые дедуля для себя бережет, потому что ему же нужнее, он же в немалых уже годах.

Дедуля сильно рассвирепел и выставил их за ворота, в чем были.

Потом, конечно, смягчился, потому что хороший же он, дедуля, лучше всех, но на участок к себе больше не пустил.

Сам навещал, конечно. Являлся к нам. Или нам. Так и не знаю, как правильно.

Посадит нас, бывало, с брательником на колени – и поехали по кочкам!

Вот о брательнике. Он дедулю тоже сильно любил. Собственно, все. Это главное.

Теперь о себе: я человек мирный и сознательно добродетельный. Возделываю землю. Есть у меня огород, где, понятно, победнее, чем у дедули, но есть и картопля, и свекла, и морква, и теплица стоит с огурцами и помидорами, и всякий прочий овощ и корнеплод тоже имеется в достаточном количестве. За огородом – маленькое поле, которое я тоже возделываю, и там колосятся разнообразные злаки. Скотину я не держу, потому что сочувствую ей и мясо вкушать избегаю. Брательник же мой, наоборот, мясоед. Пасет он и коров, и овец; есть козы и куры, в пруду даже карпы.

Дело мое получилось так: позвали нас папа с маменькой и объявили, что дедуля собирается в гости. Надо его встретить со всем почетом и приготовить угощение.

У меня, как я это услышал, в зобу слепился какой-то душераспирающий восторг. Гляжу, что и брательник задыхается. Когда? – спросили хором. Скоро ли ждать?

Про то, сказали отец наш и мать, никто не знает. Но бодрствуйте, сказали они еще, ибо не ведомо никому, когда придет час.

Ну, и мы бодрствовали. День, третий, девятый, жарили и пекли, гнали и процеживали. Дедуля свалился, как снег на голову. Это такое выражение. Не знаю, что оно означает и что такое снег. К нам он пожаловал первым, и это вышла такая радость, что у семейство моего и в глазах потемнело, и головы пошли кругом, и все мироздание как будто перед нами раскрылось в самом приятном ракурсе. Сел дедуля за стол. Мы – ну его потчевать! И соленья, и варенья, салаты разные, грибки, пирожки с картоплей, капустой и рисом, лепешки, пряники, всяческие конфекты. Но тут дедуля вдруг повел носом, потому что с брательникова двора потянуло шашлыком.

И встал дедуля, и сделал кислое лицо. Отвесил шлепка малышам и поплыл за ворота. А через пять минут глядим – он уже за братовым столом уплетает этот самый шашлык, да нахваливает, да поглаживает бороду, да расточает хозяевам всякие милости. Восемь шампуров приговорил. Как наелся – встал, погладил живот и к нам воротился. Жертва! – сказал. И поднял многозначительно палец. То есть я понял так, что он решил, мы пожадничали. Брат ему и волов заколол, и коров, и ягнят пожертвовал, а мы, выходит, предпочли ограничиться углеводами. Грубо говоря – травой.

От этого у меня в глазах опять потемнело, но иначе. Я за дедулю матку выдерну кому хочешь и сам костьми лягу. Мне для него и живота своего не жаль, просто мы скотину не держим. Но сострадание состраданием, а если дедуле вкусно, то и о ней печалиться незачем. Что до брательника, то каюсь, да! Зависть я к нему испытал. Но только секундную, ибо черное это чувство. Мигом позже я за него уж радовался, потому что дедуля неописуемо его обласкал, а чего же еще желать? А зависть во мне преобразовалась в желание конструктивное: угодить дедуле еще больше, да промолчать и не назваться, чтобы даже не знал он, кто угодил. Если дедуле приятнее жертвы мясные – что ж! Кто я такой, чтобы ему возразить? Даже не червь и не прах, а меньше червя и праха.

Дедуля моих мыслей не прочел. Мог, но не стал. Только спросил: чего, мол, рожу кривишь? И сделал он мне еще такое внушение: должно быть, молвил, не доброе думал ты, когда меня потчевал, а грех на тебе лежал – и кто же тогда виноват?

Ловкий дедуля повернул все так, будто я сам и повинен в том, что ему милее шашлык. Намекнул, что угощал я его с корыстными мыслями, с прицелом на последующие благодеяния. Тут уж я, как ни любил дедулю, возмутился в душе. И еще тверже, чем поначалу, решил умаслить его, что называется, анонимно. Было ясно, что козами и коровами в этом деле не обойтись. Жертва должна была стать всем жертвам жертвой. И трупом будет всем трупам труп, коль скоро дедуле угодны трупы. Поэтому, прикинув так и сяк, остановился я на самом брательнике. Честно вам говорю – мы друг в друге души не чаяли. Брат не корова и не баран. Я за брата горло перегрызу. Но для дедули, как было сказано, мне было и брата не жалко.

Так что пошли мы в поле. Понимаешь, сказал я брательнику, вот такие дела. И все ему выложил. Потому что иначе как же? Заметил я, что теперь и у него промелькнула во взгляде та самая зависть – понял он, что окажусь я у дедули в фаворе, какой ему самому и не снился. И вроде как захотелось ему возразить, но он прикусил язык. Ибо не меньше моего обожал дедулю. И ответил: дельное дело ты выдумал, брат! Действуй, коли решил, ничего не попишешь. Кто я такой? – говорит. Даже не червь. И даже не прах.

Ну, убил я его.

Прикопал.

И пошел себе. Старался насвистывать даже, и вроде бы получалось. Пока шагал, размышлял: не маленькая ли вышла жертва? Уже начал я подумывать, как бы и папеньку — того. Для надежности.

Только дедуля уже стоял от плетня. Каин! – спрашивает. – Где брат твой, Авель?

Я строю индифферентное лицо и отвечаю: дескать, кто его знает. Разве я ему сторож?

Выяснилось, что у дедули были насчет брательника особые планы. Хотел он его не то в учение отдать, не то царем назначить. А я всю эту конструкцию по недомыслию поломал. Инициатива наказуема, поскольку не было греха тяжелее, чем нарушить планы дедули. Посулил он мне неурожай, предрек скитание и неприязненное отношение окружающих, да расписал все это в таких ярких красках, что я совершенно скис. Этак, сказал я ему, меня каждый встречный прикончит.

Дедуля был мне все-таки дедулей. Не волнуйся, — сказал. – Не прикончит, а если кто покусится, тому я сделаю в семь раз хуже.

Вот, пожалуй, и все. Достаточно, я надеюсь? Вижу, вы все-таки собираетесь меня бить. Ногами. Хотя я не сделал вам ничего плохого – только поставил у вас на районе шатер.

Что ж, я предупредил.

Пеняйте на себя.

Дедуля!

 

© июнь 2018

 

 

Охота на Маяковского

Через болото шли долго.

Отрывисто и печально вскрикивала невидимая птица, названия которой городской Иннокентий, конечно, не знал и знать не мог. Под сапогами глухо чавкало. Вообще же стояла тишина – звенящая всюду, кроме болота; здесь она была мертвая.

Корней шагал первым, как неприятный вездеход. Широкая, чуть ссутуленная спина размеренно покачивалась. Каждый шаг его выглядел окончательным и будто ставил на чем-то точку. Или он что-то бесповоротно, с солидным чувством давил. Вязаная шапочка срослась с черепом, штаны на заду были черные, мокрые, уже не совсем брезентовые, а сложные, преображенные водами, почвами, выделениями, испарениями. Чуть подпрыгивало ружье.

Высокие бурые травы шуршали почти неслышно.

Рощица уже ощутимо приблизилась, когда Иннокентий остановился передохнуть. Корней же прошел еще сколько-то, прежде чем обернулся.

— Спекся? – шевельнулись узкие губы на глиняном квадратном лице.

Иннокентий лишь сдул упавшую на глаз русую челку. Потом остервенело хлопнул себя по шее, но комар уже снялся и отлетел.

— Маяковский-то вон где еще, — неопределенно показал Корней.

— В роще?

— Нет, дальше. Он ельник любит, где сырость и темнота.

Шмыгнув носом, Иннокентий решительно зашагал вперед. Он спешил поскорее добраться до суши, там можно будет присесть. Корней зашлепал сзади, дыша, как конь. Роща была жиденькая – березки, осинки; она уже облетала. Окруженный свежестью, Иннокентий все же изрядно взопрел.

Птица кричала все дальше.

— А это кто? – спросил он. За разговором время быстрее идет.

— А, — пренебрежительно отмахнулся Корней. – То поэтесса. Их много на болоте. Тоскуют, все кого-то зовут. А перелетных уже и нет. Нам они ни к чему. Маяковского взять – вот это да. Это было бы славно.

— Какой он? – Иннокентий отчаянно отбивался от комаров.

— Матерый, сука. Пригнувшись, шастает, и больше бочком. Глядит искоса, волком, руки болтаются, ноги не гнет.

На пригорке они присели. Иннокентий сдернул рюкзак, вынул бутылку с водой, жадно присосался. Корней смотрел на него насмешливо, но дружески. У деревенских с горожанами и не бывает иначе. Описано не раз. Только кем? Не Маяковским точно.

— Кто тут еще водится? – спросил, напившись, Иннокентий.

— Да все.

— Набоков?

— Это птица Сирин который? Не, перевелся. Его за границей добывают.

— Шостакович? – Иннокентий сказал это наобум. Так, в голову пришло.

— Он же композитор, — удивился Корней. – В наших лесах такие не водятся. Их больше на севере промышляют, поближе к тундре.

Он помолчал.

— Толстой вот бывает, — вспомнил. – В позапрошлом году заломал одного из наших. Тот его поднял рогатиной – да куда там, с рогатиной на Толстого! Тут картечь требуется. Тсс!

Корней быстро приложил палец к губам. Иннокентий замер. Снова запел комар, но он перестал слышать. Мелькнуло черненькое. Шелестя фалдами фрака, мимо пробежал маленький Пушкин.

Бесшумно сняв ружье, Корней молниеносно прицелился и уложил его первым выстрелом.

— Дробь, — пояснил он степенно.

— Схожу принесу?

— Да пусть лежит, — махнул рукой Корней. – Твари тоже питаться надо. Тот же Толстой убоину любит. Достоевский. Лермонтов.

Теперь притихли оба. Утренний туман растворялся, осеннее солнце собиралось с силами, чтобы к полудню припечь. В пожилой листве зашелестел ветер, и где-то далеко что-то коротко скрипнуло, словно умерло, но осталось стоять.

— А Маяковского чем, тоже картечью? – заговорил Иннокентий снова.

Корней чуть откинулся и сунул корявую лапу в бездонный карман. Когда вынул, на ладони лежал револьвер. Он показался трогательно маленьким.

— Маяковского лучше этим. И надо целиться промеж глаз. Если не убьешь, а подранишь – беги. Куда угодно: лезь на дерево, бросайся в омут, что хошь. Спасайся, короче. И обязательно петляй – он по прямой бежит, дороги не разбирает.

— У меня ж нет револьвера, — оробел Иннокентий.

— На, бери, — равнодушно пожал покатыми плечами Корней и протянул ладонь. – Только у меня он один. Будешь сам разбираться с Маяковским.

— Да не, давай лучше ты. Я вообще в первый раз.

Не говоря ни слова, Корней вернул оружие в карман. Иннокентий машинально ощупал патронташ. При полной амуниции он, как любой новичок, уже невольно воображал себя бывалым охотником. Это получалось нечаянно, он и сам понимал, что ни на что не годен, но на выходе из избы все-таки задержался, все-таки посмотрелся в зеркало – древнее, потемневшее, с резным украшением в виде филина и явно из чьей-то берлоги.

Корней встал. Прошелся по опушке, вороша сапогом веточки и палую листву. Коротко свистнул.

— Глянь!

Иннокентий подошел, посмотрел на черные катыши.

— Есенин, — сказал Корней. – У него по осени гон. Да и по весне. Это он территорию метит. Чуковский еще так же делает. Редкая личность, я только однажды добыл. Да ты его видел, в сенях голова прибита. Это вообще необычная фигура.

— Почему?

— Потому что не только зверь, но и гриб. Растение. Он еще переводчик. А переводчики – грибы.

— Съедобные хоть?

— Не знаю. – Корней оглушительно высморкался и утерся рукавом. – Мы их не берем, поганых много. Ягоды вот собираем – всяких редакторов, корректоров.

— Они и у нас растут, — улыбнулся Иннокентий. – Даже по зиме. Одни красные, как рябина, а другие белые. Эти вроде бы ядовитые. Но стоят, не осыпаются! Вокруг уже голое все, декабрь или январь, а им хоть бы что.

— Ладно, идем. – Корней затоптал цигарку, поддернул штаны и снялся с места.

Роща кончилась быстро. Началась просека, а сразу за нею зачернел неприветливый ельник. Присутствие Маяковского обозначилось сразу, как только в него вошли.

— Видишь, содрана кора? – прошептал Корней, мгновенно подобравшись. – Он здесь терся. А вон там – смотри, куда показываю – сбросил рога.

Ели здесь были могучие и стояли плотно, почти не оставляя места подлеску. Несло перегноем. И старческого скрипа звучало больше, а где-то долбил дерево, наверно, дятел – но может быть, кто-нибудь из плеяды пролетарских поэтов. Ни ягод, ни грибов видно не было. Местами рос папоротник, тянулась еле видная, серебряная паутина серебряного века. Изнеженный Иннокентий только и смахивал ее с раскрасневшегося, потного лица.

Они углубились в чащу и пошли медленно, стараясь неслышно переступать через поваленные стволы и настороженно посматривая по сторонам. Корней немного оскалился. Взгляд сделался острым, глаза собрались в кучку. Повисла слюна, которая медленно налилась увесистой каплей. Иннокентий держал наготове карабин. Так прошло полчаса. Наконец, Корней остановился и прислушался.

— Может, мы его спугнули? – шепнул Иннокентий. – Когда стреляли Пушкина.

— Он на ухо тугой, Маяковский-то, — таким же шепотом ответил Корней. – Зато у него первостатейный нюх…

Хрустнул сучок.

Корней стремительно повернулся.

— Вон он, блядь, пошел! – крикнул он, выхватывая револьвер. – Вон-вон-вон!

Иннокентий увидел рослую фигуру в вязанной, до колен кофте. Голые ноги, голый череп, огромные запавшие глаза. Длинные, нескладные руки болтались, как у обезьяны. Маяковский не стал убегать. Иноходью прокравшись шагах в двадцати, он сделал стойку, немного постоял и двинулся на незваных гостей.

Корней – охотник тертый, но непривычный к Маяковскому – проворонил момент.

Последние метры Маяковский преодолел прыжком. Иннокентий прикрылся локтем, и прокуренные зубы вонзились ему в предплечье. Он отпрянул, вырвался, споткнулся, опрокинулся навзничь.

Маяковский расправил плечи. Глотнул. Изо рта стекла струйка крови.

Он прорычал:

— Хорошо!

— На хуй, на хуй, сука!

Корней влепил ему пулю аккурат между глаз.

Маяковский рухнул на сгнивший ствол, и тот рассыпался в труху. Иннокентий стоял на коленях и баюкал пострадавшую руку.

Минут через десять, уже перевязанный, он немного успокоился.

— Повезло нам, — качал головой Корней. – А чего ты хотел? Вы, городские, их только на картинках видите! А мы их бьем, как старики завещали…

— И куда его теперь? – плаксиво спросил Иннокентий. – Шкуру снять?

— Да на кой она мне. Вот челюсть… — Корней извлек из-за пояса топорик. – Челюсть знатная.

Нагнувшись, он парой ударов вырубил челюсть и сунул ее в подсумок.

— Укусил, сволочь, — со страхом проговорил Иннокентий, все глубже осознавая случившееся.

— Ну, укусил, великое дело.

— Говорили, у него сифилис. Тот же Чуковский сказал.

— Ничего. – Корней выпрямился и спрятал топорик. Шапочка издала чмокающий звук: он снял ее. Вытер ею лицо. – Чай, не бешенство. Бабка пошепчет, и нет твоего сифилиса. Прямо сейчас и сходим.

 

© май 2018

Опыты сохранения

Вот мы стоим в печали: нам семь, а на часах – семьдесят. Где шестьдесят три? Нет, не в печали. Мы замираем в ужасе. Нам до того жутко, что мы об этом не думаем, и пребываем в оцепенении.

…Он останавливал прекрасные мгновения без всякого черта; прекрасной была каждая секунда – или нет, не прекрасной, а ценной, а если каждая хороша, то он не успевал разобрать, что в ней хорошего; главное – сгребать их, складывать в стопку, и он греб и складывал.

Кондрат маркировал мусор.

Ему бывало невыносимо думать, что он, быть может, не догадывается, что нынче в последний раз покупает ту самую бутылку молока, которую берет ежедневно. Завтра появится молоко новой марки, а этого уже не будет нигде и никогда. Он не выбрасывал бутылку: отмечал карандашиком дату и ставил к другим, не менее важным, достойным запоминания предметам.

Иногда он сожалел даже о невозвратности жеста. С годами в его действиях появилась весомость. Ему был дорог стук, с которым он клал на стол очки. Этот звук тоже хотелось законсервировать и сберечь.

Кондрат не был Плюшкиным и все свои экспонаты хранил не от скупости. Он мариновал время. Впервые его осенило на перекрестке, где уже несколько лет как закрылась табачная лавка, в которую он захаживал со студенческих лет. Когда это случилось, Кондрат, разогнавшийся было, только коротко выругался и пошел в другую. И вот его торкнуло: тогда, теперь уже давно, ему и в голову не пришло, что он отоваривается в последний раз. Скажи ему кто, он бы сильно встревожился: а почему? а что такое стрясется? не поразит ли его кирпич, не собьет ли машина? И он принялся вспоминать другие места, ныне недосягаемые. Многие же наверняка забылись вовсе за давностью лет. Тогда ему стало – жаль? Нет, вряд ли. Скорее, то было мучительное чувство бессилия. Кондрат решил подстраховаться. Он начал сохранять все подряд, желая пришпилить булавкой если не собственно время, то хотя бы его земной отпечаток.

Трудности возникли уже через несколько дней, когда у Кондрата скопилось следующее: пять молочных бутылок с отмеченными датами, восемь трамвайных билетов с сорок четвертого маршрута, шесть сигаретных пачек, девять пивных крышечек, кусок штукатурки, одуванчик и пластырь с подсохшего чирья. Он сообразил, что это грозит катастрофой. Но выход нашелся, Кондрат придумал просто обновлять одинаковые экспонаты, и делал все приобретения как бы в последний раз, проникаясь моментом – обонял то сирень, то бензин, запоминал строительные шумы, утаптывал грязь, чтобы добавить осязательный компонент. Никто не знал, какой предмет окажется последним в своем роде – кленовый лист, например, может не повториться, если клен будет спилен, а свежий окурок исчезнет в канализации, если минут через десять Кондрата хватит его тезка.

Конечно, выход не стал окончательным. Исправное обновление материла не спасло жилище от превращения в поганый гадючник.

— Мочу сохраняй в бутылочке, — сказала на прощание Кондрату жена. – И ногти. И…

Он заткнул уши.

Мало-помалу, однако, он своего добивался. Его существование, ранее незаметное, теперь обозначалось если и ничем не примечательно, то наглядно. Комнаты постепенно заполнились вещественными свидетелями Кондрата. Он же без устали наклеивал ярлыки, пробираясь меж банок, пакетов, бутылей, газет и прочих предметов, каждый из которых рисковал завершить ряд. Действительно: бывало, что та или иная династия обрывалась. Кондрат в этих случаях неизменно воодушевлялся заново, ибо видел, что его старания не напрасны и служат замыслу, а то иной раз он, не будем греха таить, поддавался малодушию и сомневался в осмысленности консервирования, которое постепенно переросло во всепоглощающую страсть.

Но вскоре он вновь погрузился в уныние. Выяснилось, что да – вот бутылка и вот спичечный коробок, купленные с интервалом в два с половиной часа. А между? Что было между? Чем отметилось время, за которое он ничего не купил, не нашел, не подобрал? Последнее слово ненадолго стало спасительной соломинкой: заполняя пустоты, он начал подбирать разную дрянь – щепочки, камешки, битое стекло; сперва во дворе, а потом – с охватом радиуса все большего, и каждую находку снабжал опять-таки ярлычком с указанием времени и места. Однажды, не найдя ничего выделяющегося, он затеял отвинчивать что-то важное, был пойман и бит. Вскоре, увы, ему пришлось отказаться от этой практики по той простой причине, что жить стало негде. Его обиталище сделалось сплошной полосой препятствий.

Кондрат начал метить белье нательное и постельное с указанием дня и часа смены.

До сваренной еды он еще не дошел, но уже посматривал.

Тем не менее успех был налицо. Мост, который перекинут через реку времени, стал для Кондрата бродом. Теперь он знал наверняка, что пусть неизбежно утратил многое, но кое-чего не растерял. В часы, когда он не был занят сбором и маркировкой вех, Кондрат расхаживал среди памятников своему бытию и брал то одно, то другое – нюхал, гладил, поворачивал к свету, которого, кстати сказать, почти не осталось, ибо окна были заставлены под завязку. Он помнил все, мог перечислить наизусть, найти с закрытыми глазами на ощупь, несмотря на вопиющий бедлам.

В жизни Кондрата наступил порядок. Он обрел его в хаосе, как случается с незаурядными людьми.

Кондрат любовался камешками, подобранными там и тут; медитировал над спичечными коробками; путешествовал во времени на мусорных мешках, которые мысленно превращал в орлиные крылья.

Пока в один прекрасный день не обнаружил у себя артефакт неизвестный, никак не помеченный и не будивший никаких воспоминаний.

Это была какая-то деталь размером с ладонь, покрытая белой, местами сошедшей эмалью. Она могла быть от чего угодно. Зловещей особенностью был отпечаток большого пальца – ржавый, по всей вероятности – кровавый. Кондрат не сумел определить, его ли это палец. Присматривался – вроде, да, но как будто и нет. Отпечаток был малость смазан. С двух сторон артефакта выступала резьба. Кондрат понятия не имел, что это такое, но беда была в том, что он совершенно не помнил, где, когда и при каких обстоятельствах обзавелся этим предметом.

Жизнь его была прозрачна и понятна во всем, кроме этого осложнения. И оно свело его с ума.

Забросив остальную коллекцию, Кондрат принялся выяснять, что и как. Источники, к которым он обратился в этом поиске, перечислять утомительно и бессмысленно. Он ничего не нашел. Ужасаясь провалу в памяти, он начал сохнуть и в скором времени совершенно сдал.

— Пусть эта вещь сохранится при мне, когда меня не станет, — сказал Кондрат  друзьям, которые пришли посмотреть, жив ли он еще.

Друзья молчали.

— Не убил ли я часом кого? – тревожно спросил Кондрат, догадываясь и сам, что вопрос напрасный.

Ему и тут не ответили.

А через два месяца Кондрата и правда не стало. Артефакт попался ему под ноги, он наступил, нога поехала, и он разбил голову. Пролежав невостребованным четыре дня и будучи в чувствах крайне смятенных, Кондрат преставился. Его похоронили в бумажной обуви, но последнюю волю исполнили. Предмет покатился с ним в печку.

Один сотрудник крематория, человек молодой и насмешливый, не боялся ни бога, ни черта. Он устроил на территории музей, в который складывал разнообразные диковины, найденные на пепелище. Чего только не сохранялось в людях! Ладно протезы – но и гвозди, ложки, вилки, а также пули, огнеупорные дѝлдо, медальоны, зубные сверла, судейские и полицейские свистки… Артефакт, обнаруженный на месте Кондрата, выделился особо. Конечно, молодой человек немного выждал на случай, если за прахом Кондрата придут, но этого не случилось. Он рассудил, что и этот странный предмет находился, должно быть, внутри покойника, ибо не смог представить, зачем его понадобилось класть рядом. Музей знатно обогатился. Немногочисленные посетители качали головами, дивясь, в каком уголке организма удавалось хранить такую крупную вещь.

Правильный гость пожаловал лет через десять. До панихиды по лабрадору племянника оставался час, он хотел убить время, зашел в музей немного развеяться и у витрины с артефактом обмер.

— Это оно, — прошептал этот уже довольно пожилой человек. – Вот оно где! Невероятно. Но почему, откуда?

Он не поехал на поминки и застрял в администрации. Хранителю экспозиции учинили допрос. Подняли архивы, нашли Кондрата, но и тут ничего не выяснилось.

— Как же оно угодило внутрь? – тихо спросил посетитель.

Ответить ему не сумели.

— Мне нужна эта вещь, — сказал он дрожащим голосом. – Я заплачу.

Администрация, сильно напуганная возможными неприятностями, уступила экспонат за половину первой – весьма немалой – цены, какая пришла ей в голову.

Гость сунул артефакт в карман пиджака и поспешил к выходу.

— А что это такое? – спохватились сзади.

Но он только отмахнулся.

Он летел к автобусу, как на крыльях. Жизнь у Кондрата была упорядочена за исключением одного эпизода, а у этого человека в ней царил совершенный сумбур. Но в одном – казалось бы, уже безнадежном — пункте для него неожиданно наступила мало-мальская ясность, и он был счастлив.

— Остановись, мгновенье, — приговаривал он.

Если вернуться в начало, то да, он часто спрашивал себя, куда же все-таки подевались шестьдесят три года, но сейчас, нежданно помолодев и живя минутой, не собирался забивать голову такой ерундой.

 

© апрель 2018