Охота на Маяковского

Через болото шли долго.

Отрывисто и печально вскрикивала невидимая птица, названия которой городской Иннокентий, конечно, не знал и знать не мог. Под сапогами глухо чавкало. Вообще же стояла тишина – звенящая всюду, кроме болота; здесь она была мертвая.

Корней шагал первым, как неприятный вездеход. Широкая, чуть ссутуленная спина размеренно покачивалась. Каждый шаг его выглядел окончательным и будто ставил на чем-то точку. Или он что-то бесповоротно, с солидным чувством давил. Вязаная шапочка срослась с черепом, штаны на заду были черные, мокрые, уже не совсем брезентовые, а сложные, преображенные водами, почвами, выделениями, испарениями. Чуть подпрыгивало ружье.

Высокие бурые травы шуршали почти неслышно.

Рощица уже ощутимо приблизилась, когда Иннокентий остановился передохнуть. Корней же прошел еще сколько-то, прежде чем обернулся.

— Спекся? – шевельнулись узкие губы на глиняном квадратном лице.

Иннокентий лишь сдул упавшую на глаз русую челку. Потом остервенело хлопнул себя по шее, но комар уже снялся и отлетел.

— Маяковский-то вон где еще, — неопределенно показал Корней.

— В роще?

— Нет, дальше. Он ельник любит, где сырость и темнота.

Шмыгнув носом, Иннокентий решительно зашагал вперед. Он спешил поскорее добраться до суши, там можно будет присесть. Корней зашлепал сзади, дыша, как конь. Роща была жиденькая – березки, осинки; она уже облетала. Окруженный свежестью, Иннокентий все же изрядно взопрел.

Птица кричала все дальше.

— А это кто? – спросил он. За разговором время быстрее идет.

— А, — пренебрежительно отмахнулся Корней. – То поэтесса. Их много на болоте. Тоскуют, все кого-то зовут. А перелетных уже и нет. Нам они ни к чему. Маяковского взять – вот это да. Это было бы славно.

— Какой он? – Иннокентий отчаянно отбивался от комаров.

— Матерый, сука. Пригнувшись, шастает, и больше бочком. Глядит искоса, волком, руки болтаются, ноги не гнет.

На пригорке они присели. Иннокентий сдернул рюкзак, вынул бутылку с водой, жадно присосался. Корней смотрел на него насмешливо, но дружески. У деревенских с горожанами и не бывает иначе. Описано не раз. Только кем? Не Маяковским точно.

— Кто тут еще водится? – спросил, напившись, Иннокентий.

— Да все.

— Набоков?

— Это птица Сирин который? Не, перевелся. Его за границей добывают.

— Шостакович? – Иннокентий сказал это наобум. Так, в голову пришло.

— Он же композитор, — удивился Корней. – В наших лесах такие не водятся. Их больше на севере промышляют, поближе к тундре.

Он помолчал.

— Толстой вот бывает, — вспомнил. – В позапрошлом году заломал одного из наших. Тот его поднял рогатиной – да куда там, с рогатиной на Толстого! Тут картечь требуется. Тсс!

Корней быстро приложил палец к губам. Иннокентий замер. Снова запел комар, но он перестал слышать. Мелькнуло черненькое. Шелестя фалдами фрака, мимо пробежал маленький Пушкин.

Бесшумно сняв ружье, Корней молниеносно прицелился и уложил его первым выстрелом.

— Дробь, — пояснил он степенно.

— Схожу принесу?

— Да пусть лежит, — махнул рукой Корней. – Твари тоже питаться надо. Тот же Толстой убоину любит. Достоевский. Лермонтов.

Теперь притихли оба. Утренний туман растворялся, осеннее солнце собиралось с силами, чтобы к полудню припечь. В пожилой листве зашелестел ветер, и где-то далеко что-то коротко скрипнуло, словно умерло, но осталось стоять.

— А Маяковского чем, тоже картечью? – заговорил Иннокентий снова.

Корней чуть откинулся и сунул корявую лапу в бездонный карман. Когда вынул, на ладони лежал револьвер. Он показался трогательно маленьким.

— Маяковского лучше этим. И надо целиться промеж глаз. Если не убьешь, а подранишь – беги. Куда угодно: лезь на дерево, бросайся в омут, что хошь. Спасайся, короче. И обязательно петляй – он по прямой бежит, дороги не разбирает.

— У меня ж нет револьвера, — оробел Иннокентий.

— На, бери, — равнодушно пожал покатыми плечами Корней и протянул ладонь. – Только у меня он один. Будешь сам разбираться с Маяковским.

— Да не, давай лучше ты. Я вообще в первый раз.

Не говоря ни слова, Корней вернул оружие в карман. Иннокентий машинально ощупал патронташ. При полной амуниции он, как любой новичок, уже невольно воображал себя бывалым охотником. Это получалось нечаянно, он и сам понимал, что ни на что не годен, но на выходе из избы все-таки задержался, все-таки посмотрелся в зеркало – древнее, потемневшее, с резным украшением в виде филина и явно из чьей-то берлоги.

Корней встал. Прошелся по опушке, вороша сапогом веточки и палую листву. Коротко свистнул.

— Глянь!

Иннокентий подошел, посмотрел на черные катыши.

— Есенин, — сказал Корней. – У него по осени гон. Да и по весне. Это он территорию метит. Чуковский еще так же делает. Редкая личность, я только однажды добыл. Да ты его видел, в сенях голова прибита. Это вообще необычная фигура.

— Почему?

— Потому что не только зверь, но и гриб. Растение. Он еще переводчик. А переводчики – грибы.

— Съедобные хоть?

— Не знаю. – Корней оглушительно высморкался и утерся рукавом. – Мы их не берем, поганых много. Ягоды вот собираем – всяких редакторов, корректоров.

— Они и у нас растут, — улыбнулся Иннокентий. – Даже по зиме. Одни красные, как рябина, а другие белые. Эти вроде бы ядовитые. Но стоят, не осыпаются! Вокруг уже голое все, декабрь или январь, а им хоть бы что.

— Ладно, идем. – Корней затоптал цигарку, поддернул штаны и снялся с места.

Роща кончилась быстро. Началась просека, а сразу за нею зачернел неприветливый ельник. Присутствие Маяковского обозначилось сразу, как только в него вошли.

— Видишь, содрана кора? – прошептал Корней, мгновенно подобравшись. – Он здесь терся. А вон там – смотри, куда показываю – сбросил рога.

Ели здесь были могучие и стояли плотно, почти не оставляя места подлеску. Несло перегноем. И старческого скрипа звучало больше, а где-то долбил дерево, наверно, дятел – но может быть, кто-нибудь из плеяды пролетарских поэтов. Ни ягод, ни грибов видно не было. Местами рос папоротник, тянулась еле видная, серебряная паутина серебряного века. Изнеженный Иннокентий только и смахивал ее с раскрасневшегося, потного лица.

Они углубились в чащу и пошли медленно, стараясь неслышно переступать через поваленные стволы и настороженно посматривая по сторонам. Корней немного оскалился. Взгляд сделался острым, глаза собрались в кучку. Повисла слюна, которая медленно налилась увесистой каплей. Иннокентий держал наготове карабин. Так прошло полчаса. Наконец, Корней остановился и прислушался.

— Может, мы его спугнули? – шепнул Иннокентий. – Когда стреляли Пушкина.

— Он на ухо тугой, Маяковский-то, — таким же шепотом ответил Корней. – Зато у него первостатейный нюх…

Хрустнул сучок.

Корней стремительно повернулся.

— Вон он, блядь, пошел! – крикнул он, выхватывая револьвер. – Вон-вон-вон!

Иннокентий увидел рослую фигуру в вязанной, до колен кофте. Голые ноги, голый череп, огромные запавшие глаза. Длинные, нескладные руки болтались, как у обезьяны. Маяковский не стал убегать. Иноходью прокравшись шагах в двадцати, он сделал стойку, немного постоял и двинулся на незваных гостей.

Корней – охотник тертый, но непривычный к Маяковскому – проворонил момент.

Последние метры Маяковский преодолел прыжком. Иннокентий прикрылся локтем, и прокуренные зубы вонзились ему в предплечье. Он отпрянул, вырвался, споткнулся, опрокинулся навзничь.

Маяковский расправил плечи. Глотнул. Изо рта стекла струйка крови.

Он прорычал:

— Хорошо!

— На хуй, на хуй, сука!

Корней влепил ему пулю аккурат между глаз.

Маяковский рухнул на сгнивший ствол, и тот рассыпался в труху. Иннокентий стоял на коленях и баюкал пострадавшую руку.

Минут через десять, уже перевязанный, он немного успокоился.

— Повезло нам, — качал головой Корней. – А чего ты хотел? Вы, городские, их только на картинках видите! А мы их бьем, как старики завещали…

— И куда его теперь? – плаксиво спросил Иннокентий. – Шкуру снять?

— Да на кой она мне. Вот челюсть… — Корней извлек из-за пояса топорик. – Челюсть знатная.

Нагнувшись, он парой ударов вырубил челюсть и сунул ее в подсумок.

— Укусил, сволочь, — со страхом проговорил Иннокентий, все глубже осознавая случившееся.

— Ну, укусил, великое дело.

— Говорили, у него сифилис. Тот же Чуковский сказал.

— Ничего. – Корней выпрямился и спрятал топорик. Шапочка издала чмокающий звук: он снял ее. Вытер ею лицо. – Чай, не бешенство. Бабка пошепчет, и нет твоего сифилиса. Прямо сейчас и сходим.

 

© май 2018

Опыты сохранения

Вот мы стоим в печали: нам семь, а на часах – семьдесят. Где шестьдесят три? Нет, не в печали. Мы замираем в ужасе. Нам до того жутко, что мы об этом не думаем, и пребываем в оцепенении.

…Он останавливал прекрасные мгновения без всякого черта; прекрасной была каждая секунда – или нет, не прекрасной, а ценной, а если каждая хороша, то он не успевал разобрать, что в ней хорошего; главное – сгребать их, складывать в стопку, и он греб и складывал.

Кондрат маркировал мусор.

Ему бывало невыносимо думать, что он, быть может, не догадывается, что нынче в последний раз покупает ту самую бутылку молока, которую берет ежедневно. Завтра появится молоко новой марки, а этого уже не будет нигде и никогда. Он не выбрасывал бутылку: отмечал карандашиком дату и ставил к другим, не менее важным, достойным запоминания предметам.

Иногда он сожалел даже о невозвратности жеста. С годами в его действиях появилась весомость. Ему был дорог стук, с которым он клал на стол очки. Этот звук тоже хотелось законсервировать и сберечь.

Кондрат не был Плюшкиным и все свои экспонаты хранил не от скупости. Он мариновал время. Впервые его осенило на перекрестке, где уже несколько лет как закрылась табачная лавка, в которую он захаживал со студенческих лет. Когда это случилось, Кондрат, разогнавшийся было, только коротко выругался и пошел в другую. И вот его торкнуло: тогда, теперь уже давно, ему и в голову не пришло, что он отоваривается в последний раз. Скажи ему кто, он бы сильно встревожился: а почему? а что такое стрясется? не поразит ли его кирпич, не собьет ли машина? И он принялся вспоминать другие места, ныне недосягаемые. Многие же наверняка забылись вовсе за давностью лет. Тогда ему стало – жаль? Нет, вряд ли. Скорее, то было мучительное чувство бессилия. Кондрат решил подстраховаться. Он начал сохранять все подряд, желая пришпилить булавкой если не собственно время, то хотя бы его земной отпечаток.

Трудности возникли уже через несколько дней, когда у Кондрата скопилось следующее: пять молочных бутылок с отмеченными датами, восемь трамвайных билетов с сорок четвертого маршрута, шесть сигаретных пачек, девять пивных крышечек, кусок штукатурки, одуванчик и пластырь с подсохшего чирья. Он сообразил, что это грозит катастрофой. Но выход нашелся, Кондрат придумал просто обновлять одинаковые экспонаты, и делал все приобретения как бы в последний раз, проникаясь моментом – обонял то сирень, то бензин, запоминал строительные шумы, утаптывал грязь, чтобы добавить осязательный компонент. Никто не знал, какой предмет окажется последним в своем роде – кленовый лист, например, может не повториться, если клен будет спилен, а свежий окурок исчезнет в канализации, если минут через десять Кондрата хватит его тезка.

Конечно, выход не стал окончательным. Исправное обновление материла не спасло жилище от превращения в поганый гадючник.

— Мочу сохраняй в бутылочке, — сказала на прощание Кондрату жена. – И ногти. И…

Он заткнул уши.

Мало-помалу, однако, он своего добивался. Его существование, ранее незаметное, теперь обозначалось если и ничем не примечательно, то наглядно. Комнаты постепенно заполнились вещественными свидетелями Кондрата. Он же без устали наклеивал ярлыки, пробираясь меж банок, пакетов, бутылей, газет и прочих предметов, каждый из которых рисковал завершить ряд. Действительно: бывало, что та или иная династия обрывалась. Кондрат в этих случаях неизменно воодушевлялся заново, ибо видел, что его старания не напрасны и служат замыслу, а то иной раз он, не будем греха таить, поддавался малодушию и сомневался в осмысленности консервирования, которое постепенно переросло во всепоглощающую страсть.

Но вскоре он вновь погрузился в уныние. Выяснилось, что да – вот бутылка и вот спичечный коробок, купленные с интервалом в два с половиной часа. А между? Что было между? Чем отметилось время, за которое он ничего не купил, не нашел, не подобрал? Последнее слово ненадолго стало спасительной соломинкой: заполняя пустоты, он начал подбирать разную дрянь – щепочки, камешки, битое стекло; сперва во дворе, а потом – с охватом радиуса все большего, и каждую находку снабжал опять-таки ярлычком с указанием времени и места. Однажды, не найдя ничего выделяющегося, он затеял отвинчивать что-то важное, был пойман и бит. Вскоре, увы, ему пришлось отказаться от этой практики по той простой причине, что жить стало негде. Его обиталище сделалось сплошной полосой препятствий.

Кондрат начал метить белье нательное и постельное с указанием дня и часа смены.

До сваренной еды он еще не дошел, но уже посматривал.

Тем не менее успех был налицо. Мост, который перекинут через реку времени, стал для Кондрата бродом. Теперь он знал наверняка, что пусть неизбежно утратил многое, но кое-чего не растерял. В часы, когда он не был занят сбором и маркировкой вех, Кондрат расхаживал среди памятников своему бытию и брал то одно, то другое – нюхал, гладил, поворачивал к свету, которого, кстати сказать, почти не осталось, ибо окна были заставлены под завязку. Он помнил все, мог перечислить наизусть, найти с закрытыми глазами на ощупь, несмотря на вопиющий бедлам.

В жизни Кондрата наступил порядок. Он обрел его в хаосе, как случается с незаурядными людьми.

Кондрат любовался камешками, подобранными там и тут; медитировал над спичечными коробками; путешествовал во времени на мусорных мешках, которые мысленно превращал в орлиные крылья.

Пока в один прекрасный день не обнаружил у себя артефакт неизвестный, никак не помеченный и не будивший никаких воспоминаний.

Это была какая-то деталь размером с ладонь, покрытая белой, местами сошедшей эмалью. Она могла быть от чего угодно. Зловещей особенностью был отпечаток большого пальца – ржавый, по всей вероятности – кровавый. Кондрат не сумел определить, его ли это палец. Присматривался – вроде, да, но как будто и нет. Отпечаток был малость смазан. С двух сторон артефакта выступала резьба. Кондрат понятия не имел, что это такое, но беда была в том, что он совершенно не помнил, где, когда и при каких обстоятельствах обзавелся этим предметом.

Жизнь его была прозрачна и понятна во всем, кроме этого осложнения. И оно свело его с ума.

Забросив остальную коллекцию, Кондрат принялся выяснять, что и как. Источники, к которым он обратился в этом поиске, перечислять утомительно и бессмысленно. Он ничего не нашел. Ужасаясь провалу в памяти, он начал сохнуть и в скором времени совершенно сдал.

— Пусть эта вещь сохранится при мне, когда меня не станет, — сказал Кондрат  друзьям, которые пришли посмотреть, жив ли он еще.

Друзья молчали.

— Не убил ли я часом кого? – тревожно спросил Кондрат, догадываясь и сам, что вопрос напрасный.

Ему и тут не ответили.

А через два месяца Кондрата и правда не стало. Артефакт попался ему под ноги, он наступил, нога поехала, и он разбил голову. Пролежав невостребованным четыре дня и будучи в чувствах крайне смятенных, Кондрат преставился. Его похоронили в бумажной обуви, но последнюю волю исполнили. Предмет покатился с ним в печку.

Один сотрудник крематория, человек молодой и насмешливый, не боялся ни бога, ни черта. Он устроил на территории музей, в который складывал разнообразные диковины, найденные на пепелище. Чего только не сохранялось в людях! Ладно протезы – но и гвозди, ложки, вилки, а также пули, огнеупорные дѝлдо, медальоны, зубные сверла, судейские и полицейские свистки… Артефакт, обнаруженный на месте Кондрата, выделился особо. Конечно, молодой человек немного выждал на случай, если за прахом Кондрата придут, но этого не случилось. Он рассудил, что и этот странный предмет находился, должно быть, внутри покойника, ибо не смог представить, зачем его понадобилось класть рядом. Музей знатно обогатился. Немногочисленные посетители качали головами, дивясь, в каком уголке организма удавалось хранить такую крупную вещь.

Правильный гость пожаловал лет через десять. До панихиды по лабрадору племянника оставался час, он хотел убить время, зашел в музей немного развеяться и у витрины с артефактом обмер.

— Это оно, — прошептал этот уже довольно пожилой человек. – Вот оно где! Невероятно. Но почему, откуда?

Он не поехал на поминки и застрял в администрации. Хранителю экспозиции учинили допрос. Подняли архивы, нашли Кондрата, но и тут ничего не выяснилось.

— Как же оно угодило внутрь? – тихо спросил посетитель.

Ответить ему не сумели.

— Мне нужна эта вещь, — сказал он дрожащим голосом. – Я заплачу.

Администрация, сильно напуганная возможными неприятностями, уступила экспонат за половину первой – весьма немалой – цены, какая пришла ей в голову.

Гость сунул артефакт в карман пиджака и поспешил к выходу.

— А что это такое? – спохватились сзади.

Но он только отмахнулся.

Он летел к автобусу, как на крыльях. Жизнь у Кондрата была упорядочена за исключением одного эпизода, а у этого человека в ней царил совершенный сумбур. Но в одном – казалось бы, уже безнадежном — пункте для него неожиданно наступила мало-мальская ясность, и он был счастлив.

— Остановись, мгновенье, — приговаривал он.

Если вернуться в начало, то да, он часто спрашивал себя, куда же все-таки подевались шестьдесят три года, но сейчас, нежданно помолодев и живя минутой, не собирался забивать голову такой ерундой.

 

© апрель 2018

Вечная весна

О тайной своей страсти к мастеру цеха токарь Морозов узнал от психолога.

Психолог всех взял в оборот, как только укоренился на предприятии.

Морозов уже давно испытывал непонятное томление, плохо спал, погружался в необычную для себя задумчивость. Смутные образы тревожили его неповоротливую фантазию. Работа не приносила удовлетворения, досуг заполнялся тупым созерцанием потолка.

Правда, психолог ничего об этом не знал. Он пригласил Морозова в общем порядке, который немедленно сам и завел, как пришел. Усадив токаря за стол, он показал ему разные рисунки и таблицы, поинтересовался впечатлением и мнением. Потом открыл ему глаза:

— Похоже, уважаемый, что вы испытываете симпатию к Николаю Кирилловичу.

Токарь не понял. Он сидел и хлопал глазами.

— Вы его, Николая Кирилловича, хотите — так понятнее?

— В смысле? – хрипло спросил Морозов.

Психолог со вздохом объяснил ему, в каком смысле.

Морозов смешался. Он представил Николая Кирилловича: мастер был немолод, с лысиной, седоус. Потомственный передовик и наставник молодежи, мастер спорта по домино.

— Это и возбуждает, — кивнул психолог, когда токарь все это сбивчиво перечислил.

Морозов отправился домой, испытывая чувства самые противоречивые. Лег спать, но сон не шел. Николай Кириллович представал перед ним в самых рискованных позах. Лицо мастера оставалось бесстрастным, напоминая маску, и только усы немного пушились. Морозов представлял, как Николай Кириллович объявляется у него на пороге, охваченный красной с золотыми буквами лентой. Мастер только что победил в конкурсе тех самых наставников и пришел к Морозову с тортом. Предчувствуя дальнейшее, Морозов зажмурился. Победитель бесшумно лопнул. Картинка сменилась: теперь мастер был в комбинезоне и берете. Морозов чувствовал нарастающее возбуждение. Ему было и страшно, и светло. Что-то новое стучалось и в дверь, и в окно, впереди замаячила развилка, а он растерянно топтался на перепутье. С мыслями было неважно. С формулировками – тем более.

На следующий день, в столовой, токарь следил за Николаем Кирилловичем. Мастер взял поднос с первым, вторым и компотом; сел через столик. Вдумчиво откусил от горбушки; начал жевать, глядя в стену. Морозов сначала покрылся мурашками, а потом вспотел. Он пошел к психологу за таблетками.

— Я не врач, — покачал головой психолог. – И зачем они вам? Эта ситуация нуждается в разрешении, а таблетки тут не помогут.

— Я ночь не спал, — пожаловался токарь.

— Понимаю. Но я вас утешу: дело не только и не столько в вас. Это он вас соблазняет.

Морозов недоверчиво посмотрел на психолога. Одновременно его попустило: жертвой быть легче.

— Я ему рыло начищу, — осенило Морозова.

— Ну, зачем же? – возразил психолог. – Не стоит. Скажу в его оправдание, что он это делает не нарочно, а бессознательно.

— Спьяну, что ли?

— Да нет. На самом деле это он вас хочет, но не осознает. А биоволны идут, и вы их улавливаете.

— Так надо ему сказать!

— Надо. Давайте подумаем, как!

Морозов наморщил лоб.

— Мне же сказали, — пробасил он после долгого размышления. – Вот и ему давайте так же.

— Скажу, — улыбнулся психолог. – А дальше? Так и будете друг друга обходить за версту? Нет, конфликт нуждается в разрешении. Нужен катарсис.

— Что? – совсем запутался токарь.

— Надо, чтобы он пришел ко мне не просто так, по приглашению, а с проблемой. С какой-нибудь травмой. Подумайте, что тут можно сделать. А я потом залижу под контекст.

— Что сделаете?

— Неважно. Это специальный термин.

— Получается, я его сюда заманю, — буркнул Морозов. – Будто проблема во мне. Не люблю врать.

— Не такое уж и вранье – проблема-то и правда будет в вас!

Морозов не стал мудрить. Через два дня он тупо сбросил мастеру на ногу чугунную чушку. Николай Кириллович взвыл, покрыл Морозова матом и поковылял в медпункт. Психолог уж ждал его там. Когда мастеру оказали первую помощь, он увел его к себе якобы для коррекции посттравматического стресса.

— Ваш товарищ сохнет, — без предисловий сообщил Николаю Кирилловичу психолог. – Что еще сделать, чтобы вы обратили внимание?

Еще через день психолог стоял у окна в хоромах генерального директора. Он смотрел на улицу. Рабочий день уже кончился. Под липами стояла скамейка, и на ней сидел Морозов. Николай Кириллович подошел и сел с другого края. Минут через пять Морозов придвинулся. Потом он взял Николая Кирилловича за руку, и тот ее не отнял.

Директор стоял рядом и тоже наблюдал.

— И что? – спросил он желчно. – Теперь у них повысится производительность труда?

Психолог помахал папкой.

— Государственная программа «Вечная весна», специально для оборонного комплекса. Почему нет? И кстати – вас самого ничто не гложет?

 

© март 2018

Обед у начальника

— Я искренне не понимаю, почему моя личность интересует органы.

Рогов старался говорить с достоинством, и это ему в целом удавалось. Получалось даже свысока. Но его подводил палец. Один. Указательный. Он мелко дрожал. Рогов сидел за столом, кисти были сцеплены в замок. И правый указательный палец подрагивал мелким бесом.

Крепыш с незапоминающимся лицом подошел к окну, рассеянно выглянул. Второй бугай неподвижно сидел в кабинетном кресле. Крепыш коротко постучал по стеклу. Ярко светило солнце, морозный узор слепил глаза.

— Три дня еще будет дубак, — проговорил оперативник.

Напарник отрывисто и бессмысленно хохотнул.

Первый повернулся к Рогову.

— Ваша личность никому не интересна. Пока. Мы присмотримся к ней только в случае, если вы не сделаете, как будет сказано.

— Не озорничайте! – весело подхватил второй.

— Хорошо, — сдержанно ответил Рогов.

Казалось, что квадратные очки сплавились с его черепом в единое биомеханическое целое. Он и в обычных случаях не снимал их при разговоре, потому что слушал внимательно. Известно, что снятые при диалоге очки выдают безразличие к собеседнику. Его не видят. Иные, бывает, глубокомысленно покусывают дужку, но это спектакль. Рогов себе такого не позволял, но сейчас буквально слился с очками.

— У вас работал такой Макаров, — бесцветным голосом продолжил первый. – Нужно, чтобы вы пригласили его на обед. По случаю вашего юбилея.

— Поздравляем заранее, кстати, — кивнул второй.

— Спасибо, только это не юбилей, дата не круглая, — автоматически откликнулся педантичный Рогов и все-таки снял очки, потому что должен был что-нибудь сделать. – Я не понял. Макарова? Ко мне на обед? С какой стати?

— Вот это уже не ваше дело.

— Но это абсурд! – развел руками Рогов. – Мы были знакомы только по службе. Никаких общих дел. Месяц назад я вообще уволил его за профнепригодность!

— Мы это знаем. Однако вы его пригласите.

— Это полный бред. И что дальше?

— Ничего. Посидите, как принято. То есть обычное застолье. О нас ни слова. Выпьете, закусите, потом распрощаетесь.

— И все?

— И все.

— Но с какой стати мне его звать? И как я это преподнесу? – расстроено спросил Рогов. На него было больно смотреть. Он, службист и педант, не понимал решительно ничего. Его взяли в клещи и принуждали произвести бессмысленные действия – то, с чем он боролся всегда, сколько себя помнил.

— Это нас не касается, — ответил первый оперативник, отошел от окна и встал у Рогова за спиной. Тот невольно съежился. – Придумайте что-нибудь.

Рогову страшно хотелось взглянуть, чем занят этот молодчик, что он такое делает над его головой. Что-то же он делал.

Второй резко встал.

— Ну, а если нет, то на себя и пеняйте.

— Он что, в какой-то разработке, этот Макаров? – напряженно осведомился Рогов, желая хоть за что-нибудь зацепиться и понять, к чему это все и как себя вести с Макаровым.

— Не ваше дело, — сказал первый и отступил. – Меньше знаешь – крепче спишь.

— А он-то в курсе?

— Конечно, нет. Ладно, мы уточним, — смилостивился второй. – А то наломаете дров. Так вот: Макаров нас тоже не интересует. Во всяком случае, заботит не больше, чем вы. Нам нужно, чтобы он пришел к вам на обед. Остальное будет за кадром.

 

***

 

Рогову было и странно, и неприятно, и страшно. Он попытался вообразить комбинацию, способную объяснить столь дикое требование, но ничего не придумал и бросил это дело как заведомо безнадежное. Волей-неволей пришлось ему сосредоточиться на задании. Пригласить Макарова не то чтобы на званый обед, а просто к себе домой – с чем бы такое сравнить? С тем же успехом можно обнять, например, трамвайного контролера и поцеловать его в шею. Это даже проще, потому что быстро закончится. Или самому явиться в гости уже к собственному начальнику – без приглашения, просто так, вечером. Попросить чаю – или нет. Супа. И выяснить, что на второе. Где стоит супружеская кровать. Давно ли меняли белье, не страдает ли шеф запорами, в какой позе ему приятно совокупляться. Шеф вышвырнет Рогова еще на стадии супа, если не чая, но можно пофантазировать и представить, что эти чудовища навестили и шефа. Осчастливили его таким же заданием, приказали принять Рогова и все ему показать.

«Это непрофессионально», — подумал Рогов с тоской. Высшая форма неодобрения. Если непрофессионально, то и неприлично. Непристойно.

«Что я ему скажу? Как объясню?»

Никаких личных дел у него с Макаровым не было и не могло быть. Расстались они холодно. Рогов обошелся с ним беспощадно. Правда, он был справедлив – снова профессионален. Макаров не справился, и Рогову лично пришлось переделывать все, что он запорол. Он сдержанно посочувствовал Макарову, обстоятельства жизни которого были печальны, но трудовые отношения не совместимы с лирикой.

Однажды они случайно встретились в вагоне метро и вместе проехали четыре остановки. Даже тогда обоим стало неловко, а времена еще были из лучших, Макаров устраивал всех. Обстановка располагала к беседе праздной, далекой от производственных тем. Макаров и сам покинул вагон с видимым облегчением. Дело было не в социальной пропасти. Рогов с Макаровым занимали на этой лестнице одну ступень. Рогов, как и Макаров, отоваривался в подвальчике, где покупал макароны и молоко. Ходил на помойку с ведром. То есть не шла речь о том, чтобы пустить за княжеский стол холопа.

Рогов прикинул, что скажет дома. Ничего. Мало ли, кого он позовет. Пожмут плечами и забудут. Что и как сказать Макарову – вот вопрос. Ему навязали возмутительный интим. Как будто потребовали вступить с Макаровым в любовную связь. А перед этим поесть щей. Рогова передернуло. Но он не забыл, как стояли у него за спиной и что-то такое делали, а может – не делали, но могли сделать. Поэтому Рогов, залившись краской и позорно вспотев, набрал номер Макарова.

«Он решит, что я приглашу его обратно, — ужаснулся Рогов. – Какое унижение! Еще вообразит, что хочу извиниться. Задобрить, черт побери! Еще и не придет. А вдруг и правда не придет? Что тогда делать?»

Телефон, конечно, прослушивался. Недавние гости узнают, что он подчинился и пригласил Макарова на обед. Так стыдно, что на самом обеде уже и не будет сильно хуже. Но если Макаров откажется? Ему ведь тоже сделается неловко. Должна же быть гордость у человека, какое-то представление о границах допустимого. Будет ли в этом случае считаться выполненным задание?

— Здравствуйте, Макаров, — произнес в трубку Рогов.

Тот ответил не сразу. Наконец, поздоровался – настороженно.

— Дело, в общем, такое. В эту субботу я отмечаю день рождения. Прошу вас пожаловать ко мне. В шесть часов. – Адрес он выпалил скороговоркой. Не сдержавшись, добавил с просящими нотками: — Очень надеюсь, что вы придете.

Вторая пауза затянулась надолго.

— Не уверен, что правильно вас понял, — донесся голос Макарова. – Вы имеете в виду – в контору я чтобы пришел? Адрес…

— Нет, ко мне домой, — выдавил Рогов.

— Это… несколько неожиданно… я право не пойму, чем вызвано…

У Рогова разболелась затекшая шея, и он повертел головой.

— Ничем, если честно… То есть я не это хотел сказать… Короче говоря, мы вас ждем. Сможете выбраться?

Макаров еще помолчал.

— Да, конечно, — сказал он осторожно в итоге. – Благодарю за внимание.

— Тогда до встречи.

Отключившись, Рогов вынул огромный носовой платок и промокнул лоб.

«О чем с ним разговаривать? Неужели придется брать назад? Нет, это невозможно. Но тогда получится полное издевательство. Он придет обнадеженный – еще и с подарком, будь он проклят. Может, ввести его в курс? Нельзя».

Рогову стало настолько тошно, что он заскрипел зубами, а в кулаке сломал карандаш.

 

***

 

 

— Странный способ извиняться, — сказала Макарову жена. – Тебе не кажется?

— Как замуж позвал, — мрачно ответил тот.

Макарова раздирали противоречивые чувства. С одной стороны, он находился в полном и тревожном недоумении. Он знал, что его вытурили за дело, и приглашение Рогова казалось щедрым и незаслуженным авансом. От этого Макарову стало уже нестерпимо стыдно. С другой, он испытывал мстительное торжество. Но ему отчаянно не хотелось идти к Рогову. Если это последний шанс, то нельзя осрамиться еще и на бытовом уровне. Что-нибудь разлить, разбить, брякнуть какую-нибудь глупость, рассказать идиотский анекдот, доказать свою полную неуместность за приличным столом. Фиаско будет даже не социальным – биологическим.

— Что ты ему подаришь? – спросила жена.

Коротышка Макаров смешно всплеснул руками. Борода встопорщилась.

— Он меня выставил на панель, заставил жрать лебеду! А я ему буду дарить?

— Что-то я не заметила лебеды…

— Заметишь, — пообещал Макаров.

— Ну, так будешь один ее есть… Давай отдадим ему вазу. На что нам две? И в одну-то нечего ставить.

Макаров принялся демонстративно рыться в карманах, потом вывернул их. Высыпал мелочь.

— На гвоздичку тебе наберется, — проскрежетал он.

— Оставь себе на венок. Хоть там не напейся, у шефа-то! С работы выгнали – хочешь, чтобы из дома?

Она не уточнила, из чьего.

Макаров понял, что вопреки очевидной нелепости приглашения, визит не обсуждается. Придется идти. Он снял с буфета и повертел в руках вазу. Зачем-то заглянул внутрь. Сковырнул соринку.

— Голову разбить ему этой вазой… Возьму, но этого мало. Нужен коньяк.

 

***

 

Дома у Рогова наморщили лоб.

— Кто такой Макаров?

— Не имеет значения, — отрезал Рогов и щелкнул подтяжками. – Мне нужно, чтобы он пришел. Посидит в сторонке, поест и уйдет.

— Мама, папа, — начала перечислять жена. – Петя. Женя. И все. Плюс Макаров бельмом на глазу. Ты же самый говоришь, что это семейный праздник! Мы никого и не зовем со стороны. Кто это?

Рогов швырнул очки на скатерть.

— Так надо, — процедил он. – Чей день рождения? Не беспокойся, на твой мы его не позовем.

Сказав это, он подумал, что, может быть, и поторопился. Как знать. Лицо у Рогова стало пунцовым. Он поджал губы, и жена испугалась.

— Да ради бога, пусть приходит, — сказала она. – Тарелок хватит. Что мне надеть?

— Страусовое боа, — ответил Рогов, лег на диван и уставился в мертвый телеэкран.

 

***

 

Замешательство было предсказуемо и возникло, конечно, уже на пороге.

Оба побагровели от стыда при виде друг друга.

— Да-да, заходите, — ровно проговорил Рогов. – Спасибо. Вешалка вон там.

Макаров начал развязывать мешок.

— Что это? – невольно спросил хозяин.

— Сменка, — затравленно хихикнул Макаров. – Со школы еще мешочек. Лет тридцать ему!

— Не надо сменку, вот вам тапочки.

Макаров успел показать штиблеты из искусственного крокодила. Рогов успел их заметить. Макаров затолкал их обратно в мешок.

Рогов глянул по сторонам, не понимая, куда поставить вазу и коньяк. Гость раздевался долго, а стоять и держать их было очень глупо.

— Короче, проходите, — наконец бросил Рогов, поставил все на столик и удалился в гостиную.

Пригладив бороду и застенчиво улыбаясь, Макаров явился обществу. Он прибыл к столу в носках, забыв о тапочках.

По пути к Рогову он в сотый раз прикидывал, как лучше себя вести. Решил держаться с невозмутимым достоинством. Он считал себя униженной и оскорбленной стороной, но выпятить это в торжественный день казалось подлым. Угодничать он тоже не хотел, однако все эти мысли вылетели из головы, как только Рогов ему открыл.

Едва Макаров сел за стол, к нему метнулся сынишка хозяина. Он сунул ему страшного робота с горящими глазами. Механизм закрякал что-то грозное.

— Вот что у меня! – выпалил кроха.

— Молодец! – фальшиво воскликнул Макаров. – Будешь умный, как папа! – добавил он, имея в виду непонятно, кого – сынишку или робота.

Рогов побледнел.

— Кто тебе разрешил разговаривать? – осведомился он, обращаясь тоже непонятно к кому из троих.

— Давайте кушать, — вмешалась теща.

Всем разлили. Нужен был тост, и повисло молчание. Было понятно, что в узком семейном кругу такие церемонии не приняты. Никто не ждал речей от Макарова, но больше высказаться оказалось некому.

— Ну, за вас! – грубо сказал гость, решившись двинуться напролом.

— Спасибо, — бесцветно откликнулся Рогов, аккуратно чокнулся с каждым, выпил и положил себе салат.

Макаров робко взял два огурчика и шпрот.

— Латышские шпроты, — подала голос жена. – Представляете, были – я даже удивилась и взяла две.

— Латвийские, — машинально поправил Рогов. – Две – чего?

— Банки.

— Вот так и говори.

— Мне их масло очень нравится, — заметил Макаров, окунул в банку хлеб и отправил в рот, но не весь, на вилке еще осталось, и он обмакнул его снова.

Рогов молча наполнил рюмки. Салат лежал на его тарелке нетронутый.

— Теперь за родителей! – пригласил Макаров, обретший некоторую уверенность. Он дружелюбно посмотрел на тещу и тестя Рогова.

— Они скончались, — сказал хозяин.

— Соболезную, — смешался Макаров. – В таком случае… вечная память и земля пухом!

Он молящее взглянул на Петю и Женю, статус которых оставался ему неясен. Они не смотрели на него и деловито ели, каждый за троих. Не прекращая жевать, оба взялись за рюмки.

— Предлагаю за мою супругу, — деревянным голосом произнес Рогов.

— С удовольствием! – Макаров вскочил, решив, что за женщину положено выпить стоя.

Все остались сидеть, и он осуществил свое намерение в одиночку.

Вновь воцарилась тишина. Теща встала, вышла и через минуту вернулась с латкой, из которой торчали куриные ноги. Макаров не посмел взять.

— Что же вы ничего не берете? – спросила теща и положила ему крылышко.

Макаров отрывисто кивнул.

— Да! Конечно! Я уж руками – ничего?

— Ничего, — механически согласился Рогов и выпил уже без тоста.

Потом еще. И снова.

Скатерть качнулась, из-под стола сосредоточенно выполз сынишка. Робота он толкал перед собой.

— Бу-бу-бу, — как бы рассеянно озвучил его малыш.

Рогов обратил к Макарову внимательное лицо и сверкнул очками.

— Как поживаете? – осведомился он.

«Вот оно, началось», — подумал тот.

— Да неплохо, — сказал. – Испытываю определенные трудности… но полагаю, что это временно. Бывает, знаете, полоса!

— Бывает, — кивнул хозяин.

— Ну, а у вас в конторе как дела?

— Благополучно. Пришел новый приказ…

— Да-да-да! – Макаров даже отложил вилку.

— Но это так, глупости, — сказал Рогов, берясь за графин. – Мы запускаем новую линию…

— Давайте за детей, — подал голос Петя.

— За меня! За меня! – запел сынок, потрясая роботом.

— Марш отсюда! – Рогов привстал. – Мария Павловна, закройте его!

— Идем отсюда, заинька, идем, — заворковала теща, ловя мальчонка за увертливую руку.

Рогов налил себе не в рюмку, а в фужер. Макаров потерянно озирался по сторонам.

— Вообще-то, — заговорил он в итоге не без отчаянной развязности, — предыдущая линия была мне как-то не того…

Рогов ничего не сказал и осушил фужер. Жена что-то шепнула, но он опять потянулся за графином.

— За детей-то не выпили, — напомнил тесть.

Сынишка где-то завизжал:

— Я хочу к дяде с бородой!

Донеслись глухие шлепки, сменившиеся ревом.

— Мне бы перекурить, — виновато улыбнулся Макаров. – Можно, я на кухне? В форточку?

Он начал вставать.

— Да курите здесь, — разрешил тесть.

Рогов выпил в последний раз и взорвался.

— Вон отсюда, — процедил он. – Вон! – заорал. – Не умеете себя вести – убирайтесь!..

Макаров немедленно снялся с места и побежал в прихожую. Все бросились следом. Рогов бежать не стал – он выпил еще, промокнул губы салфеткой, неторопливо встал и вышел, качаясь.

— Ничтожество! – крикнул он. – Пьянь!

— Ты на себя посмотри, — не выдержала жена.

— Отойди! А вы проваливайте! Это приличный дом!

Макаров одевался быстро и с откровенным облегчением. Он подхватил мешок со сменкой. Все разъяснилось и кончилось, нарыв лопнул, впереди была новая жизнь.

Коньяк и ваза так и стояли на столике. Макаров цапнул.

— Не хер, — мстительно пояснил он, заталкивая бутылку в мешок.

Рогов протиснулся мимо, отомкнул замок и пинком распахнул дверь.

— Вон отсюда сию секунду!..

Макаров вылетел на площадку и поспешил вниз. Дробный топот стал удаляться.

Вскоре Макаров выбежал в ночь.

 

***

 

Оперативники собрали оборудование. Сложили штатив, упаковали сонар и усилитель.

— Да, неудачный ракурс, — признал первый.

— Локация правильная, но угол не тот.

— И градиенты.

— Да, и градиенты. Надо же, как не везет.

— Опять же момент конвергенции…

— Короче, ищем другую точку, — вздохнул второй. – Иначе нам изделие не вывести. Времени мало, всего неделя до гостей.

— Найдем, — отмахнулся первый. – Что делаем с этими?

— Стираем, конечно. Оба уроды. Насекомые, прости меня Господи, — шутливо сказал второй и перекрестился.

 

© февраль-март 2018

 

Тайный продавец

1

 

— Здравствуйте! Что-нибудь подсказать?

«Вам», — щелкнуло в голове. Шестеренки бешено вращались. «Кому подсказать? Вам. Выделить интонацией заглавную букву. Мелочь. Архивируем».

Подслеповатый дядечка в дешевых пальто и шапке доверчиво уставился на предупредительного юношу в жилете, раскрашенном под пчелу. Скосил глаза на бейджик: «Иван».

— Мне бы вот чтоб телефон, — добродушно и озабоченно ответил дядечка. Его звали Цапунов.

«Скользкий пол, — отметило сознание. – Травма».

В салоне сотовой связи было безлюдно. Цапунов виновато улыбнулся.

— Пожалуйста, — кивнул Иван. – Какой вы хотите телефон?

— Вот пальцем по которому водить. Чтобы в нем Яндекс и фотоаппарат.

«Не переиграть. Слабоумие должно выглядеть убедительно».

Иван скользнул по Цапунову взглядом, оценивая степень придурковатости.

— Вот самая популярная модель, — подвел он Цапунова к стенду. – Эконом-класс.

Тот мысленно улыбнулся. Выгодное, но бестактное предложение легло на пленку. Плюс неучет финансовых интересов компании.

— Почему же сразу эконом? – Он обиженно надул губы. – Мне в подарок!

— Тогда вот этот, — посерьезнел Иван. – Много памяти, сверхскоростной интернет…

Цапунов, кивая, присматривался к стенду. Хорошо закреплен, как и везде, но мало ли…

— Много памяти – это что такое? – спросил он.

Оператор торгового зала растерялся.

— То есть? – брякнул он.

— Я в этом не очень разбираюсь, — улыбнулся Цапунов. Иван не заметил вспышки микроскопической камеры – ее и не было, вспышки. – Он от розетки заряжается?

— От розетки, — машинально кивнул Иван.

— Дайте пощупать, — попросил Цапунов и сразу встревожился: похоже, переиграл с этим идиотским глаголом.

Но нет.

Иван распахнул стеклянную дверцу и протянул ему смартфон. Дальше случилось то, за что Цапунова особо ценили в Ведомстве Потребления: неоднозначная ситуация. Вроде он сам неудачно взял, а может быть, совсем наоборот – это Иван неудачно дал. Для страховки Цапунов шаркнул ботинком по скользкому полу и на секунду потерял равновесие. Смартфон упорхнул. Иван расставил руки, не понимая, что ему ловить – Цапунова или товар. То и другое упало одновременно. Цапунов приложился плечом, а смартфон – экраном.

Победило товарно-денежное отношение.

— Ёп! – вырвалось у Ивана. Он бросился поднимать смартфон.

Ну, вот и все. Мысленная улыбка Цапунова превратилась в оскал.

Иван выпрямился с ценной вещью в руке, уже, вероятно, догадываясь, на кого напоролся. Тайный покупатель. Оборотень, коварная сволочь из тех, кого хозяева нанимают для оценки уровня обслуживания. Но было поздно. Цапунов лежал. Смартфон по иронии случая уцелел, и было пока непонятно, хорошо это или скверно.

Морщась и держась за плечо, Цапунов сел. Иван спохватился.

— Вы не ушиблись? Вызвать врача? – раскудахтался он, приплясывая вокруг.

Поздно.

Гроза персонала фирменных салонов и магазинов, гордость Ведомства Потребления, мастер перевоплощения и тайный покупатель Цапунов неуловимо преобразился. Он перестал быть пеньком. Поразительно, но лицо его вдруг как бы начало расплываться. Никакой мистики и ни грана фантастики, однако факт остался фактом. Он и был без особых примет, а теперь стал таким, что ни один физиономист не взялся бы его описать. Поднявшись и ни слова не говоря, Цапунов покинул салон, и огорченный Иван уже через полминуты напрочь забыл, как он выглядел.

 

2

 

Харпова примеряла купальник.

Четырнадцатый по счету.

Обслуга многозначительно переглядывалась и закатывала глаза. Преувеличенно громко вздыхала. Поджимала губы. Презрительно косилась на супруга Харповой под названием Федор Федорович. Тот был не просто грузен, а совершенная квашня. Ему было жарко, он уныло перетаптывался в сторонке и выпуклыми глазами таращился на торговый зал. Вентиляция в универмаге была довольно дрянная.

Шторка дрогнула, из кабинки высунулась рука Харповой. Федор Федорович метнулся к ней с неожиданной прытью. Он принял купальник и жалобно посмотрел на девиц. Ему молча передали следующий. Рука, все торчавшая, нетерпеливо поиграла пальцами. Схватив изумрудные в звездочку плавки и лифчик, она убралась.

Девицы вздохнули уже с надрывом.

Им было невдомек, что Харпова с Федором Федоровичем работают в паре. Никакие они были не супруги. Камера, спрятанная на Федоре Федоровиче, беспощадно фиксировала их гримасы. Чем больше кривлялись девицы, тем меньше они соответствовали занимаемой должности. На душе у Федора Федоровича пел соловей.

Харпова между тем честно переодевалась, не исключая, что заодно и правда что-нибудь купит.

С фиктивным супругом они заключили пари. Федор Федорович сказал, что Харповой вообще не позволят надевать купальники. Это все-таки белье, оно продается без примерки. Напарница возразила, что жаль, если он окажется прав. Примерка белья – нарушение вопиющее. Можно будет вдвое больше содрать с заказчика – универмага как такового. Лично она считает, что примерить купальники разрешат, и ставит на то, что продавцы сломаются на семнадцатом.

Она уже выиграла, но до полной победы осталось еще два захода.

Судьба сжалилась над Федором Федоровичем. Девицы сломались на шестнадцатом.

— Женщина, хватит уже мерить трусы! – вспылила одна.

— Пахнут же, которые померили! – подхватила вторая.

Харпова не замедлила показаться из кабинки.

— Что, простите? – зловеще переспросила она.

Федор Федорович выхватил у девицы трусы.

— Чем же они пахнут? – осведомился он и зарылся в них лицом. – Вы на что, сударыня, намекаете?

— Теперь еще и вами! – запальчиво ответила та. – Дайте сюда!

Полностью одетая Харпова вышла из кабинки. Капризная фифа исчезла, сменившись матерой хищницей – то есть женщиной деловой и бесстрастной. Федор Федорович тоже перестал быть рыхлым. В нем проклюнулся коршун.

— Дайте-ка я вам отзыв оставлю, — сказал он.

Это было лишнее, незачем вообще, но Федор Федорович не сумел отказать себе в удовольствии.

 

3

 

Чагин был до лютости беспощаден к себе и к окружающим тоже свиреп. За это его прозвали Орком. Он работал на износ и вызывался на самые трудные задания.

Сейчас он выполнял и вовсе неслыханное поручение. По заказу учредителей частной клиники он, жертвуя собой, выводил на чистую воду их учреждение. Чагин лег в эту больницу под предлогом удаления бородавки. Если клиенту позволяли силы и средства, эта нехитрая процедура выполнялась с немалым шиком. Бородавка не требовала госпитализации, но Чагин признался, что начальство не чает в нем души, он очень ценный работник и заслуживает предельного комфорта. Клиника не стала возражать. Наоборот: расписала желательность и даже необходимость палаты-люкс, отдельного сестринского поста и сиделки.

Принесли судно.

Чагин обратил к нему строгое, циркульно круглое лицо. Оценивающе взглянул поверх очков и вежливо отказался.

— Это не диктуется производственной необходимостью, — объяснил он.

Орк Чагин был педантом и даже в семейном кругу выражался казенными оборотами.

Сиделка вышла, а он достал припрятанный под матрацем блокнот и отметил час, минуту и секунду ее прихода. Заодно и волос, который приметил на судне. Он изображал эти вещи графически. Декартова система координат приютила ломаные кривые, которые соответствовали визитам врача, медсестры и уборщицы.

Последняя плохо протерла под тумбочкой. Камера это зафиксировала.

Явилась сестра, вооруженная бритвой. Бородавка обосновалась у Чагина в зоне бикини. Он впился глазами в лезвие, оценивая стерильность. Сестра как будто сошла с обложки порножурнала. Такими их и снимают в кино: короткий халатик и чепчик с красным крестом, в обычной жизни не встречающийся. Ослепительный маникюр. Чагин сделал мысленную пометку: медсестрам маникюр не положен.

— Обнажаемся, — пропела сестра.

Чагин неуклюже подвинулся и приспустил пижамные штаны с бежевыми трусами.

— Ну, что это за окно в Европу? – улыбнулась она. – Ниже!

Ловко намылив Чагина, она взмахнула бритвой. Чагин покосился на округлое бедро. В договоре подобное не прописывалось, но люкс как бы подразумевал. В спорном случае можно будет потолковать о создании зоны психологического комфорта. Решив, что он ничем не рискует, если побудет тайным покупателем неоговоренной услуги, Чагин положил на бедро квадратную короткопалую лапу и слегонца сжал.

Тут и состоялась собственно операция. Она вдруг оказалась внеплановой. Рука сестры дрогнула и удалила бородавку. Над зоной бикини Чагина разлился кровавый рассвет. Очки подпрыгнули до линии волос, а рот неожиданно распахнулся в половину лица. Спектакль окончился, занавес рухнул, и в инкогнито отпала необходимость, но законное право рвать, метать и реветь не утешило Чагина.

 

4

 

Если Ведомство Потребления упивалось победами, то в Органе Промоушена сгустились тучи. Задачи у этих фирм были полярно противоположными. Ведомство Потребления поставляло Тайных Покупателей, которые выводили на чистую воду недобросовестный персонал. В сети товаров и услуг этих лазутчиков ненавидели и время от времени били, если неосторожный агент повторно совался в уже пострадавший коллектив. Агенты знали об этом и выжидали, пока их забудут; меняли маршруты, маскировались усами, бородами и темными очками, однако осечки все же бывали. Агентов подкарауливали и тузили по возможности грамотно, не оставляя следов; ломали шпионскую технику, обливали несмываемой краской. Впрочем, такое случалось редко. Чаще всего страдали учреждения и торговые точки – салоны связи и красоты, частные клиники, фирменные магазины, кинотеатры, автомойки, рестораны и такси.

Орган Промоушена был естественным антагонистом Ведомства и поставлял Тайных Продавцов товаров и услуг. Он охватывал многие сферы и содержал в штате оборотистое жулье, которое преподносил как жемчужины коммерции. Тайные Продавцы расписывались как гении продаж, гипнотизеры и соловьи. Медсестре, нанесшей травму и Орку Чагину, и клинике Наружного Здоровья, было поручено развести клиента на целый комплекс оздоровительных мероприятий, среди которых манипуляции с округлым бедром, вполне обоснованно нарисовавшиеся Чагину, занимали далеко не последнее место.

Потреблением руководила старая гадина Крокодилыч.

Но крокодила почему-то напоминал не он, а начальник Промоушена Жеребенцев. Не только крокодила, но и бегемота, который обычно упоминается с крокодилом в связке – забавно, но так получилось. Он был весьма высок ростом, широк в плечах и хамоват. От бегемота ему досталась огромная челюсть, которая лопатой расходилась от ушей; от крокодила – широкая пасть с частоколом зубов; от обоих – маленькие, глубоко посаженные и немигающие глазки. Сейчас Жеребенцев неторопливо прохаживался между столами сотрудников и столь же неспешно порыкивал, благо знал, что будет заниматься этим, сколько ему заблагорассудится, спешить некуда. Подобно кишке ассенизационной машины, засунутой в форточку, он ритмично перекачивал содержимое цистерны в кабинет и не сомневался, что в положенный срок пересечет ватерлинию.

— Придется кое с кем разобраться! – всхрапывал он, ухитряясь при этом причавкивать.

Сотрудники молчали и втягивали головы в плечи. Они не смотрели на Жеребенцева. Притихла даже муха. Жеребенцев тоже втягивал голову, но – словно перед укусом, прицеливаясь.

— Вижу, сейчас допрыгается у меня кое-кто!

Внутри Жеребенцева клокотало от сладости, и слушателям не хотелось вникать, что за субстанция в нем булькает. Вышагивая, он медленно расправлял гигантские крыла – невидимые, но, несомненно, черные.

— Вы, Лабудинская, просто дура. Касается всех!

Лабудинская – та самая медсестра, которая нечаянно сделала Чагину внеплановую операцию – стала белее мела. Затем ее кожа приобрела сходство с намоченным картоном.

— Чувствую, оборзели вы тут!

Паркет поскрипывал под ножищами Жеребенцева.

— Не видите, кто перед вами стоит? – перешел он к делу, имея в виду агентуру противника. — Ослепли? Я не стану миндальничать, здесь вам не богадельня! Если еще не поняли, что такое бизнес – я вам объясню! Сейчас я буду принимать кадровые решения!

После этих слов Тайные Продавцы перестали дышать.

Но Жеребенцев ничего не объяснил, не принял и продолжил расхаживать, периодически издавая невнятные угрожающие звуки. Очки сверкали. Львиная грива стояла дыбом. Дорожка, в которую она превращалась на шее, тоже топорщилась.

Затем он неожиданно остановился. Тишина стала звенящей.

— Иии, — непроизвольно пропищала Лабудинская.

Тогда Жеребенцев вышел и поднялся в свой кабинет. Там он набрал номер Аса, к услугам которого прибегал в крайних случаях. Тот брал пятикратный тариф и был единственным, кто держался с самодуром на равных.

— Здравствуй, Ас, — раздраженно проговорил Жеребенцев. – Это последняя капля, с такими работничками я потеряю все. Это даже не бизнес, а дело чести. Поставь их на место. Продай им так, чтобы обосрались. Да, по высшему разряду.

 

5

 

Орк Чагин покупал электробритву. Он выписался из клиники в день операции, как и обещала ее реклама.

— Поброюсь, — доверительно сообщил он продавцу.

Тайная камера в лацкане зафиксировала презрительную гримасу.

Чагин вдруг нахмурился, изогнулся.

— Спину почешите, — попросил он жалобно.

Он не сомневался в отказе – важна была форма, в которой тот прозвучит.

Но вместо отказа прозвучал звонок. Ругнувшись мысленно, Чагин достал телефон и приложил его к румяной щеке.

— Приезжайте сейчас же, — донесся голос Крокодилыча. – У нас ЧП.

…В конторе было пасмурно. Сгорбленный Крокодилыч сидел за столом. Его название было не прозвищем, а настоящим отчеством. Неисповедимы пути дедов. Шестидесяти лет, похожий не на рептилию, а на седого хомяка, он потрясенно и молча смотрел на Цапунова. Маг и волшебник сидел с растерянным видом. Федор Федорович вытирал со лба испарину, а Харпова нервно теребила сумочку. Были и еще сотрудники; все они ждали грозы, не зная, чем она обернется лично для них.

Чагин был на хорошем счету, а потому, когда он вошел, Крокодилыч пожаловался ему отдельно:

— Цапунову продали драм-машину.

Чагин непонимающе посмотрел на Цапунова. От горя тот начал непроизвольно и неуловимо меняться, как Протей. В мгновение ока сменилась тысяча масок.

— Драм-машину? – повторил Чагин.

— Расскажите еще раз, — просипел Крокодилыч.

Цапунов зашарил руками по коленям.

— Я пришел в парикмахерскую…

— Ему продали драм-машину в парикмахерской, — убитым голосом пояснил Крокодилыч.

Не веря ушам, Чагин сел и снял очки. Он нелепо расставил огромные ступни, такие же кисти ошеломленно повисли. Румяное, идеально круглое лицо превратилось в маску, и он стал похож на внимательного циркового тюленя.

Цапунов выпил воды.

— Это был обычный заказ, — произнес он убитым голосом. – Мне не улыбнулись, куда-то ушли на десять минут – можно было тоже уйти, материала хватило. Девушка, значит, ушла. А пришел мужчина.

— Салон красоты? – уточнила Харпова.

— В том-то и дело, что обычная парикмахерская. Там редко встречаются мастера-мужчины. Я удивился. Он залопотал, как попугай, и я сначала вообще не понял ни слова.

— Как он выглядел? – спросил Федор Федорович.

— Никак, — ответил Цапунов.

Все переглянулись. В устах Цапунова это была высшая похвала. Быть незаметным считалось его исключительной прерогативой.

— В конце концов я понял, что он жалуется на магазин музыкальных инструментов. У него есть хобби, он композитор. Пошел покупать драм-машину, и ему продали негодный экземпляр. Дальше он…

Цапунов замолчал.

— Говорите, — безнадежно сказал Крокодилыч.

— Он заявил, что знает, кто я такой и чем занимаюсь. Дескать, я-то ему и нужен. Вдвоем мы быстро выведем этих негодяев на чистую воду. Но надо переоформить покупку на меня.

— Хорошо, — не выдержал Чагин. – Допустим. Но если я правильно понял, вы тоже заплатили за эту машину. Зачем? Как это вышло?

Следующее признание далось Цапунову особенно тяжело.

— Он меня загипнотизировал. Начал что-то втирать про мотивацию, необходимость поставить себя в неудобное положение, личную заинтересованность и эмоциональную включенность…

— Ясно, — подытожил Крокодилыч, махнув на него рукой. – Думаю, все уже сообразили, с чем мы имеем дело. Это Тайный Продавец. Он, несомненно, в совершенстве владеет НЛП. И нам нанесли подлый, хамский удар из чистой неприязни, просто так, без смысла и личной выгоды. Впрочем, нет. Об этом обязательно разлетится молва. Мы должны подсуетиться и первыми уничтожить этих мерзавцев.

 

6

 

Драм-машину окружили. В Ведомстве ни разу не видели такого устройства, а потому слегка удивились его компактности. Федору Федоровичу, например, рисовалось нечто вроде экскаватора, а Орку Чагину – ударная установка, которая занимает полкомнаты.

— Включите, — напряженно потребовал Крокодилыч.

Никто этого не умел, но минут через пять разобрались.

Товар и правда оказался с изъяном, в чем усмотрели дополнительную издевку. Единственный звук, который издавала машина, могла бы производить обезьяна, если вооружить ее молотком и посадить на ржавую кровлю.

— Мне сон был на днях, — мрачно поделилась Харпова. – Приснились два дьявола. Один покупатель, а другой продавец. Первый все души скупал. А второй показывал разоренных, которые не выплатили. Вдов, сирот…

— Замолчите, — сказал Крокодилыч.

Машина барабанила с идиотическим упорством.

— Может, еще и пригодится, — робко предположил кто-то из младших сотрудников. – Например, так и ходить с нею. Брать с собой. Пусть объекты попробуют возразить…

— Может, еще и в штаны наложить? – ощерился Чагин. – Пусть попробуют выставить! Дерзайте, вам обеспечен успех.

Крокодилыч не слушал.

— Это, конечно, тот самый Ас, о котором ходят легенды, — проговорил он, не обращаясь ни к кому в отдельности. – Никто не в состоянии его описать. Он продаст что угодно и кому угодно. Применение Аса против сотрудника Ведомства равнозначно объявлению войны. До сих пор между нами существовало негласное соглашение не предпринимать подобных шагов. Ничего личного. Что же стряслось?

Все посмотрели на Орка Чагина.

— Ну да! — признал он запальчиво. – Между прочим, я пролил кровь! В прокуратуру я, может быть, и зря обратился, но откуда мне было знать, что это их сотрудница? Они сами переступили черту. Их кадры еще никогда не оказывали специализированные услуги и не прикидывались медицинскими работниками. Я даже подозреваю, что война началась с моей бородавки, а не с этой шарманки! Они это сделали нарочно. Я метил в рекламщиков, в договорной отдел, а на сестер и не думал…

Тогда внимание переключилось на Федора Федоровича.

— Не надо было, наверно, писать этот отзыв, — заметил Крокодилыч. – Переборщили. Продавщицу еле успели вынуть из петли…

Тот пожал плечами.

— Вы же сами распорядились не оставлять живых.

— Это по вам звонит колокол, шеф, — угодливо подхватил Цапунов. – Мы – дело десятое, расходный материал. А вы – лицо фирмы. Копают под вас. Значит…

— Значит, надо ударить по ним, — кивнул Чагин. – Прямо по Жеребенцеву, не отвлекаясь на всякую перхоть. Тем более, что такую сволочь не жалко.

На его лунообразном лице написалась искренняя радость. Цель обозначилась, все стало понятно и просто. Что теперь, собственно, делать, Чагина не касалось. Он был дисциплинированным исполнителем и уклонялся от ответственных решений.

Улыбнулся и Цапунов, но угрожающе и гадко.

— Я покупатель, он продавец. – Дальше он заговорил стихами: — У него товар, а у нас купец. Пусть он продаст нам что-нибудь особенное, после чего и сам не обрадуется. Пусть у него из-за этого будут крупные неприятности.

 

7

 

Поскольку события начали развиваться в направлении криминальном, Крокодилыч выставил всех, оставив только Цапунова и, немного помявшись – Чагина. Совещание произошло за закрытыми дверями. Крокодилыч расщедрился на символическую выпивку, а это и вовсе не укладывалось в голове.

— Итак? – спросил он, топорщась сразу весь, целиком: усами, бородкой, седым хохолком. – Что мы у них купим?

— Что-нибудь незаконное, — сказал Чагин, не рискуя ничем.

— Наркотики?

Крокодилыч поморщился.

— Ну, зачем нам наркотики? Кому? Это же шито белыми нитками.

— Почему же? – возразил Цапунов. – Допустим, вы тяжело заболели. Мы пустим слух. Нужны сильнодействующие аналгетики. На медицину, понятно, надежды нет. Вполне убедительно!

— Нет, — отрезал Крокодилыч. – Не гневите Бога. Не искушайте его. Я болеть не собираюсь ни всерьез, ни понарошку. Придумайте что-нибудь получше.

Повисло молчание.

— Оружие, — предложил Чагин, опять же без всякого для себя риска.

— А это кому?

— Вам же. Допустим, для самообороны.

— От кого?

— От Жеребенцева, — брякнул Чагин и понял, что хватил через край, сказав очевидную глупость.

На него лишь пристально посмотрели.

— Взрывчатку, — сказал Цапунов.

Крокодилыч прищурился.

— Я понимаю так, что вы издеваетесь.

— Вовсе нет, — положил тот руку на сердце. – Дослушайте. Вы жаловались на дачного соседа. Что он нацелился на кусок берега, где ваш дом. И если купит, то обнесет забором, и вам будет не подойти к реке. Придется ходить в обход за полтора километра.

— Это так, — кивнул Крокодилыч. – Я даже не знаю, что это за гад. Денег у него много. За тем забором, который уже стоит, вовсю идет стройка. Не иначе, возводит целый дворец. А там, доложу я вам кстати, воинское захоронение. Мне в свое время отказали.

— Ну и вот, — ответил таким же кивком Цапунов. – Вы уже возражали против этой купли-продажи? Куда-нибудь жаловались?

— Конечно, я ходил в администрацию. Устроил скандал, и не один, только без толку.

— Угрожали?

— Не удержался, конечно. Чего не скажешь в сердцах.

— Значит, он наверняка в курсе, — удовлетворенно подытожил Цапунов. – Вот вы и перейдете от слов к делу. Взорвете ему баню. Или автомобиль.

Крокодилыч откинулся в кресле.

— Вы рехнулись?

— Нет, — улыбнулся Цапунов. – Это пусть в Промоушене подумают, что вы рехнулись. Ничего вы не будете взрывать. Но выразите желание приобрести для этого средства.

— Они не поверят.

Цапунов и Чагин переглянулись. Алчность и ненасытность Крокодилыча были притчей во языцех.

— Поверят. Не сходу, но постепенно. У вас есть личный интерес, и немалый. Имущественный. Они сдадут вас властям, как только взорвете баню.

— А не раньше?

— Ни за что. Кто же остановится на полпути при таком раскладе? Это пахнет пожизненным, и они дождутся финала!

Крокодилыч понял. Ему обтекаемо намекнули, что за сосновый берег он скушает родную маму и не подавится. Признать это было неприятно, но он был вынужден согласиться. При таком обосновании сам Жеребенцев пусть не сразу, но все же поверит в этот безумный замысел.

— А когда их агент доставит товар, его уже будут ждать, — заключил Орк Чагин.

Он снова остался в стороне. Предложил не он, а Крокодилыч уже мысленно согласился.

 

8

 

Самым сложным делом стало довести информацию о поиске взрывчатых веществ до сведения Жеребенцева. Наконец, был достигнут успех.

Операцией занимался непосредственно Цапунов, которому не терпелось отомстить обидчику.

— Когда все кончится, он получит посылочку, — говорил он. – То есть передачу. В камеру. Там будет драм-машина.

Сейчас он докладывал Крокодилычу:

— Они клюнули. И все, как мы предвидели: сначала решили, что вы спятили. Потом озадачились и уж подумали, будто вы метите в Жеребенцева, но им обиняками дали понять, что вам перешел дорогу кто-то другой.

Крокодилыч повеселел.

— Боится! Это он сошел с ума, а не я. Тоже мне, птица, чтобы его взрывать!

— Это еще не все, — продолжил Цапунов. – По моим сведениям, делом займется лично Ас.

— Бинго, — не удержался Чагин, уже жалевший, что поостерегся и не посоветовал ничего подобного сам.

Крокодилыч зааплодировал.

— Накроем всех! Когда же состоится сделка?

— В этом деле торопиться нельзя, но я полагаю, что можно назначить на следующую пятницу.

— Органы в курсе?

— Разумеется. Промоушен уже под колпаком. По ходу, кстати, вскрываются и другие делишки. Мелочь, конечно, но все равно приятно. Продажа контрафакта, брака, некондиции, просрочки. Есть даже санкционка.

— Об этом я даже и не мечтал, — развел короткими ручками Крокодилыч. – Сколько им светит?

— За мелочи их просто закроют, а за взрывчатку…

— Давайте возьмем к себе эту медсестру, — неожиданно попросил Чагин. – Потом, когда все кончится. Я разглядел в ней потенциал и готов обучить лично.

— Чешется? – участливо спросил Цапунов.

— Что?

— Болячка.

— А. Нет, уже ничего. Тронут вашим вниманием.

 

9

 

Пятница наступила.

Всем сотрудникам, кроме Чагина и Цапунова, предоставили неоплачиваемый выходной, контору демонстративно закрыли. Чагин понадобился как свидетель терроризма и уголовщины, а Цапунов дирижировал операцией извне.

Крокодилыч изнывал и считал минуты.

— Докладывай, — велел он в сотый раз, выйдя на связь с Цапуновым.

— Группа захвата уже на месте.

Крокодилыч отвел занавеску, выглянул в окно.

— Я никого не вижу.

— Конечно, — рассмеялся Цапунов. – И не должны. Это профессионалы.

— Что у неприятеля?

— Мои люди докладывают, что фургон уже выехал.

Крокодилыч отключился и стал ждать дальше. Время текло медленно, и он совершенно измучился. Наконец, раздался звонок.

— Они здесь, — доложил Цапунов. – Принимайте.

Через минуту в дверь постучали.

Крокодилыч не скрыл изумления, когда в кабинет вошел Жеребенцев собственной персоной.

— Не ожидали? – хохотнул тот. – Извольте получить товар!

Крокодилыч понял, что враг не счел возможным пренебречь таким редким шансом. Опять же деликатность сделки требовала, чтобы круг посвященных был узок.

— Это настоящая взрывчатка? – осведомился он специально для засады и потайных микрофонов.

— Обижаете, — надулся Жеребенцев. – Прямо с армейского склада!

— Ну, заносите, — разрешил Крокодилыч, украдкой подмигнув Чагину.

— Будьте любезны.

Жеребенцев распахнул дверь.

Спецназ ворвался. Через секунду Крокодилыч и Чагин уже лежали на ковре, придавленные берцами. Им заломили руки, надели наручники.

— Думайте, на кого залупаетесь! – прогремело над головой. Говорил, очевидно, командир отряда. – Это дача митрополита! Владыка возводит домашний храм!

— Там воинское захоронение… — прохрипел Крокодилыч. – Чагин, скажите им…

— Не знаю ничего, — выдавил Чагин.

— Короче, вы нажили серьезные неприятности, — продолжил голос уже с ноткой сочувствия. – Знаете, что положено за приобретение взрывчатых веществ?

Крокодилыч не знал, но не сомневался, что это выяснится в ближайшее время.

— Чагин! – простонал он.

Тот не ответил. У него вдруг и правда зачесалась болячка. Чагин подумал, что Цапунов его сглазил. Чуть позже круг его подозрений расширился.

 

***

 

Цапунов, наблюдавший за происходящим с безопасного расстояния, удовлетворенно крякнул, когда Крокодилыча с Чагиным вывели из здания. Он был вооружен театральным биноклем и теперь бинокль убрал. Его лицо осталось прежним и в то же время разительно изменилось. Он вынул телефон. Жеребенцев ответил немедленно.

— Поздравляю, — сказал ему Ас.

 

© январь-февраль 2018

Зимний концерт по заявкам

Первое место

 

Сергею Сырову

Вводная: «идеально круглая жопа»

 

— Мы вынуждены вас огорчить, — улыбнулся Коган. – Но ваши формы не идеальны. Таки следующий!

На пляже выстроилась очередь. В основном, это были дамы. Они перетаптывались и смущенно посмеивались; впереди стоял деревянный щит с круглым отверстием. Море шумело. Шумел и напарник Когана Гомартели:

— Приглашаем на конкурс красоты! – гремел он. – Участие платное, десять рублей! Идеально круглый жопа получит приз!

Очередь гадко веселилась.

— А какой приз? – выкрикнул молодой человек подозрительно атлетического сложения.

— Отбеливание ануса, — солидно ответил Гомартели и помахал пригласительным билетом. – Подходим! Десять рублей!

— Быстренько верим в удачу! – подхватил Коган. – Видите тот пригорок? За ним у нас находится передвижной косметический салон. Птица счастья уже летит к вам на всех парусах. Прошу, сударыня, становитесь сюда.

Гомартели покосился и настороженно хмыкнул. Коган присмотрелся и покачал головой.

— Увы! У вас она тоже не идеально круглая!

— Как же это? – разволновалась девица. – Смотрите, как точно вошла!

— Мой тоже войдет, если нажать, — назидательно возразил Гомартели. – Поди сюда. Вот, гляди, как все обвисло!

— И сверху валики, — добавил Коган. – Прошу следующую!

Расстроенная барышня поплелась к морю. Пузатый дядечка засеменил следом, твердя ей, что не беда и на его взгляд все просто замечательно.

Гомартели сделал ладонь козырьком.

— Вах, — произнес он упавшим голосом. – Казаки. Патруль!

Действительно, вдали нарисовались три кривоногие фигуры с нагайками и в папахах. Моральный патруль вразвалочку приближался.

Коган и Гомартели поспешно перевернули щит.

— Что тут у вас? – зловеще спросил седоусый есаул, когда подошел.

— Конкурс, дорогой! – воскликнул Гомартели. – На самое круглое лицо.

Казаки переглянулись.

— А ну! – сказал один.

Он зашел за щит и вставил красную физиономию в отверстие.

— Идеально! – вскричал Коган. – Господа, у нас есть победитель!

— Как влитой, — закивал Гомартели.

Казак, не вынимая лица, довольно заулыбался, усы распушились.

— А что за приз? – нетерпеливо спросил есаул.

— Вот, — протянул ему приглашение Коган. – Специальное предложение. У вас, я вижу, потрескались губы. Жара ужасная! Предъявите этот билет, и вам все исполнят в наилучшем ракурсе.

Когда казаки ушли, он повернулся к Гомартели:

— Позвони ребятам. Предупреди.

 

Небо меняет цвет

 

Янике Грабарь

Вводная: «Небо меняет цвет»

 

За окном взревела газонокосилка, у соседей звякнуло ведро, на стену села муха, и Лёкин понял, что в животе у него давно, уже очень давно, находятся американские зубы. Ослепительные снаружи и гнилые внутри, сплошные клыки. Понятно стало и то, что в обозримом будущем он их родит, затем их и подселили, а пока они лязгают, в голове стоит звон, но это цветочки, так как зубы заражены особыми спорами. Скоро из правой ноги вырастет радиоактивный регулятор. Каждую ночь Лёкина похищают радиожабы из соседнего измерения, которые проверяют, не вырос ли. Американские зубы – тоже дело их рук, только жабы другие. С этим придется что-то делать. До Лёкина постепенно – в течение получаса – дошло, что в центре недружественной паутины находится дежурная с ближайшей станции метро. Она главная. Для всех привычная, но только Лёкину понятная, она сидит в стеклянной будке на сходе с эскалатора и никогда не спит. Мертвым взором следит она за подъемом и спуском, целенаправленно искажая порядок вещей, потому что эскалатор на спуск должен действовать слева, если смотреть сверху, а на подъем – справа, но дежурная гоняет их наоборот, и потому в животе Лёкина растут американские зубы. Радиожабы не раз намекали ему, что дело в дежурной, но его постоянно отвлекали всякие мелочи вроде регулятора, который, если прислушаться, далеко не так неприятен, как споры, а тех уже столько, что десны раздулись и почернели. Лёкин жаловался, но врачи договорились с жабами и делали вид, будто ничего не находят.

Лёкин напал на нее во вторник.

Помня, что в метро стоят камеры наблюдения, он натерся серебряной краской, чтобы опасные лучи не добрались до американских зубов. Иначе под мышками прорежутся зубы мудрости. Лица не тронул, но замотался в шарф и надел темные очки, а вязаную шапочку натянул до бровей. Спустившись на платформу, он начал кружить вокруг будки. Лёкин понимал, что времени мало, его уже заметили и скоро поставят в мозгу передатчик. Он примерялся, как бы проникнуть внутрь, но надо было показать, что ничего подобного не случится. Проявляя находчивость, он громко и как бы рассеянно запел:

— Мняяя, мняяя!…

Он смотрел перед собой, сохраняя лицо непроницаемым, взгляд был пуст. С холодным удовлетворением Лёкин отметил, что хорошо сливается с пассажиропотоком и ничем не выделяется. Он счел естественным и уместным продолжить:

— Мняяя!..

Вертясь юлой, он постучал по непробиваемому стеклу. Дежурная сняла телефонную трубку. Тогда Лёкин вцепился в кабинку, и чудом та оказалась не запертой. Не запомнив, как это вышло, он протолкнулся и вцепился в мундирный бюст. Когда его схватили сзади, он успел выкусить щеку.

— Небо меняет цвет! – завизжал он, едва его поволокли в пикет.

Там его долго и мрачно слушали, затем сержант справился с ориентировками и снял трубку. Ему не хотелось докладывать, но он опасливо доложил.

Приехал майор Лупанов, одетый в гражданское платье.

Он тоже послушал и связался с полковником.

— Несет какую-то ахинею, — сообщил Лупанов. – Но он повторяет кодовую фразу. «Небо меняет цвет». Да. Он твердит, что если пустить эскалаторы наоборот, то все обойдется.

В трубке надолго замолчали.

— Не может быть, — наконец прохрипел полковник. – Неужели это он? Столько лет! Вези его ко мне, Джошуа. Сейчас же. Это Святогор.

— Слушаюсь, — растерянно ответил Лупанов и пригладил русый вихор. – В машину его, — бросил он сержанту и пошел к выходу.

На свежем воздухе майора одолели сомнения. Почему Джошуа? Наверно, он ослышался. Может быть, «жопа»? Это было бы в порядке вещей. Только непонятно, за что. Разве что от волнения. Лупанов посмотрел на небо. Оно ему не понравилось – слишком синее и безоблачное, обманчиво мирное.

Он вынул телефон, набрал номер.

— Это Чжоу, — сказал он. – Запрашиваю контакт.

 

Заправка

 

Анастасии Клубковой

Вводная: «Плюшевые бензоколонки пугают деревянных евреев»

 

Таксист прибавил звук.

«Плюшевые бензоколонки пугают деревянных евреев, — сказало радио. – Эти и другие новости слушайте через полчаса в нашем выпуске».

— Черт знает что, — пробормотал пассажир и втянул голову в плечи.

— А что такое? – задорно спросил таксист, не сводя глаз с дороги.

— Да совершенно спятили. Сами вдумайтесь: плюшевые бензоколонки пугают деревянных евреев. О чем это – как, почему?

— Ну, а что тут такого? Пугают, конечно. Хватит уже сосать.

— Что сосать? – развернулся к нему лицом пассажир. – Кому хватит?

— Евреям, — уверенно ответил таксист. – Они же сосут бензин? Сосут. Вся нефть у них на Ближнем Востоке.

— Вы так думаете?

— А то нет. Из-за чего, по-вашему, вся возня? Сирия там, Ирак, Америка. Теперь хоть какая-то управа появится.

Пассажир внимательно посмотрел на него. Таксист повел широкими плечами. Скрипнула кожа, ему было тесно в тужурке.

— Сами посудите, — сказал он. – Почему им там медом намазано? Потому что бензин. Я читал, что он им нужен для строительства подводного атомного города. Пока им мешал только Гроб Господень, но теперь пусть утрутся.

— При чем тут гроб? Какой еще город?

— Против атлантов, — терпеливо объяснил таксист, словно разговаривая с дебилом. – Вы знаете, что атланты – русские? Половина русские, половина арабы. Еврейский бог опустил их на дно во время потопа. Но потом Мария родила Христа, он спустился в ад и оживил их город. А теперь строит на небе второй. Евреи в ответ строят атомный и сосут весь бензин.

— Деревянные? – уточнил пассажир.

— А какие же они, по-вашему – хрустальные?

Тот отвернулся. Таксист умолк. Через минуту он спросил:

— Мне нужно заправиться, вы не против? Сделаем маленький крючок.

— Да пожалуйста, — ядовито откликнулся пассажир.

Машина вырулила на заправку.

— Я быстро! – пообещал таксист.

Он вышел и зашагал к окошечку. Пассажир бросил взгляд на его место, привлеченный каким-то движением. В сиденье медленно втягивалась косо срезанная металлическая труба. Он поднял глаза и увидел, как таксист берет шланг и вставляет насадку в рот. Глаза у таксиста выпучились. Зрачки исчезли, вместо них защелкали цифры. Потек бензин, и туловище таксиста начало раздуваться. Шея исчезла. Талия – тоже. Коротко стриженный череп превратился в колючую кочку. Таксист стал оседать и расплываться, как презерватив под водопроводным краном. Наконец, цифры замерли, и он выплюнул шланг. Ног уже не было видно, и он еле доковылял до дверцы. Распахнул ее и утопил на приборном щитке кнопку.

Из сиденья вновь выдвинулась остроконечная труба. Таксист невозможно изогнулся и наделся на штырь. Он кое-как протиснулся за руль. Под ним забулькало, по лицу растеклась довольная улыбка. Таксист начал быстро худеть.

— Ну, можно ехать!

Машина покатила прочь. Пассажир вывернул шею, оглядываясь на бензоколонку. Она была железная, но шея необычно скрипнула, и он счел за лучшее сидеть смирно.

 

 

Армейская выучка

 

Дмитрию Финоженку

Вводная: «На часах было 23.15»

 

— Мои соболезнования, Ватсон, — сказал Лестрейд.

Грегсон присел на корточки и поднял разбитые часы.

— Двадцать три пятнадцать, — дрожащим голосом произнес Ватсон. – Вот когда произошло убийство. Время остановилось! Ее больше нет.

Констебли, крякнув, подняли изрядно раздобревшее тело Мэри и вынесли из спальни.

— Что ж, — вздохнул Лестрейд. – Полагаю, это Мориарти. Не представляю никого другого, способного на подобное злодеяние. Принести горе в такую порядочную – я бы сказал, образцовую семью!

Холмс взял у Грегсона часы и повертел их в прокуренных пальцах.

— Думаю, господа, вам здесь больше нечего делать. Мориарти я утопил лично, но это, конечно, ничего не меняет. Объявите его в розыск, а мы с товарищем еще немного посидим в этом доме скорби.

— Да, разумеется, мистер Холмс, — почтительно поклонился Лестрейд. – Идемте, Грегсон. Не будем забывать, что мы с вами тоже старые друзья.

Оставшись с Ватсоном наедине, Холмс заломил руки:

— Что же вы натворили, дружище!

Ватсон попятился и прижался к стене. Его лицо пошло пятнами, песочные усы встопорщились.

— О чем вы, Холмс?

Тот показал ему часы.

— Время, Ватсон. Время! Откуда вы знаете, что убийство произошло в двадцать три пятнадцать?

— Но как же, Холмс! Вон и стрелки остановились…

— Циферблат, Ватсон! Там цифры от единицы до двенадцати. Там нет двадцати трех. Откуда вы знаете, что это черное дело свершилось не утром? Не в одиннадцать, а в двадцать три?

Ватсон обмяк.

— Будь вы прокляты, Холмс. Вы и моя армейская выучка. Я привык излагать по-военному. У нас был интимный акт…

— То-то и оно, старина! Я вижу кофейник, а в нем отражается ваша трость. На ней следы ваших железных зубов. Я же вас заклинал не уходить от меня, Ватсон. Кому, как не мне, уважать ваши армейские привычки к обоюдному удовольствию? Не женское это дело, мой друг.

 

Социальная сеть

 

Николаю Папирному

Вводная: «Как она смотрит! Новый год прошел, мог же пройти и я мимо… Но не судьба…»

 

 

Из газет: «Сетевой магнат Авессалом Сахарок представил трехмерную модель социальной сети. Объемные аватары пользователей общаются в виртуальной среде и обладают запасом автономности, которая сконструирована системой на основе их профилей, интересов, часто упоминаемых слов и поведенческих шаблонов…»

 

Информационный космос. Орбита. Гостиная. В креслах развалились Окурок, космический националист Мудослав, Тетя-Киса, неформальный поэт Брум и Заенька. Заенька сидит неподвижно и молчит.

 

ОКУРОК. А что это Заенька все молчит?

ТЕТЯ-КИСА. Она умерла.

МУДОСЛАВ. R.I.P.

БРУМ. Би-бип.

ТЕТЯ-КИСА. Еще одно стихотворение, Брум, и отправишься в бан.

БРУМ. Что, она так и будет сидеть? Мы все скорбим, но на фиг.

ОКУРОК. Забань ее.

БРУМ. Тогда и меня здесь не станет.

МУДОСЛАВ. Сосни хуйца.

БРУМ. Мамке своей скажи.

МУДОСЛАВ. А против ножичка?

 

Оба встают и обмениваются ударами. Хлещет кровь. Садятся.

 

ТЕТЯ-КИСА. Очень больно. Заеньку надо похоронить.

ОКУРОК. Надо с родными связаться. Пусть закроют аккаунт.

 

Те же и Скотинин.

 

СКОТИНИН (падает на колени перед Заенькой). Как она смотрит! Новый год прошел, мог же пройти и я мимо…

ОКУРОК. Скотинин, ты который день пьешь? Это же Заенька. Ты не узнал? Она мертвая.

 

Глюк, глюк, глюк.

 

СКОТИНИН. Но не судьба…

ТЕТЯ-КИСА. Давайте ее хоть под кресло положим.

 

Неподвижную Заеньку берут и кладут на бок. Она смотрит перед собой немигающими глазами и не меняет позы. Лежит, как сидела, с согнутыми коленями. Брум и Скотинин заталкивают ее под кресло.

 

МУДОСЛАВ. Давайте потрахаемся.

ВСЕ. Давайте.

 

Мудослав прыгает на Брума и приступает к делу. Брум со смехом превращается в мертвую Заеньку. Мудослав смотрит в сторону кресла: на месте Заеньки лежит мертвый Брум.

 

МУДОСЛАВ. Ах ты, сука!

 

Превращается в Лидера Правящей Партии и продолжает свое занятие. Брум рассыпается в цифровой код.

 

МУДОСЛАВ. Да ты бот! Уебище кремлевское!

 

Скотинин, Тетя-Киса и Окурок превращаются в мертвых Заенек. Они уже не совсем мертвы. Челюсти двигается, как бы изображая смех.

 

Входит Роскомнадзор.

 

РОСКОМНАДЗОР. Вы знали меня как Заеньку, но это не так. Меня нелегко убить!

 

В гостиной гаснет свет. Вместо нее возникает непроницаемо черная сфера. Вспыхивают молнии: это ее бомбят Брум, Окурок, Тетя-Киса, Мудослав, Заенька, Скотинин и Роскомнадзор, которые отчаянно ищут обходные пути.

 

 

Опыты хореографии

 

Светлане Гонской

Водная: «канкан – порвалось платье»

 

Корпоратив переходит в стадию хрюканья и диких возгласов. Стены дрожат от мутного пляса. Звон посуды приобретает похоронный оттенок.

Елене Степановне пятьдесят восемь, она бухгалтер. Она сокрушается в предбаннике, вся изогнувшись и горестно глядя на разошедшееся по шву вечернее платье. Рядом топчется расстроенный Федор Ильич, инженер по охране труда. Он тщетно утешает Елену Степановну.

— Ничего страшного! – бубнит он. – Никто нас не видел!

Он порывается стереть с лица Елены Степановны следы своего воздействия. Промахиваясь носовым платком, он метит в места, где остался запах его капитанского табака и тройного одеколона. Губы и щеки, где подсыхали мутные капли, он уже промокнул.

— Да при чем тут вы! – визжит Елена Степановна. – Канкан! Он поймет, что я опять танцевала канкан и порвала платье!

Михаил Павлович, муж Елены Степановны, ненавидит канкан. Он содрогается всякий раз, когда ненароком наблюдает его в телевизоре. Его передергивает. Взлетающие ноги, мелькающие подвязки и пышные юбки возбуждают у него ассоциации пренеприятного толка. «Вытряхивают из-под себя! – Он давится словами от злости. – Проходят весь день, взопреют и накрывают приличных людей! Мерзость! Оружие массового поражения!»

Михаил Павлович – потомственный казак. Он недвусмысленно кивает на притолоку, над которой повешена плеть. Не в применение, но в назидание супруге. Но можно и поучить, если снова станцует канкан со своими кошелками.

— Оставьте меня, — хрипит Елена Степановна. – Вызовите такси.

Федор Ильич с облегчением удаляется.

Елена Степановна, как может, приводит себя в порядок. Губы припухли, но это не очень заметно. Тушь потекла. Обязательно надо было в глаз. Федор Ильич – скотина и думает только о себе. Елена Степановна опрыскивается любимыми духами и забивает запах тройного одеколона и капитанского табака.

Такси доставляет ее домой.

Там уже Михаил Павлович. Он тоже только что вернулся с корпоратива и при галстуке. Разорванное платье он замечает сразу, и у него наливается кровью лицо.

— Опять канкан?!..

Он негодующе поворачивается, готовый все-таки сдернуть с гвоздика плеть. Елена Степановна согласна на все, но слезы у нее вдруг высыхают. Она застывает на месте и тоже начинает краснеть. У Михаила Павловича разошлись по шву брюки. Сзади. И не только они, но и дальше.

— Вприсядку? – зловеще и тихо произносит она. – Опять вприсядку?!..

Михаил Павлович цепенеет и тормозит. Он не оглядывается. Ему страшно. Его отчаяние так велико, что он даже не думает о Сереже.

 

Высший эшелон

 

Ксении Бондаренко

Вводная: «Тютя грустно обнюхал воткнутую в снег лопату»

 

Зимы ждала, ждала природа – снеК выпал только в январе.

— Ищи, Тютя, — раздраженно приказал кинолог. – След!

Вокруг творилось черте что. Все словно взбесились. Тютя натянул поводок, и кинолог побежал мимо детишек, остервенело игравших в снежки; мимо кособоких снеговиков и катающихся в снегу граждан разного пола, возраста, социального положения и достатка.

Они бежали долго. Наконец Тютя выдохся. Он сел и грустно обнюхал воткнутую в снег лопату. Потом задрал морду и заскулил.

— Здесь, что ли? – удивился кинолог и начал пинками разметывать сугроб. – Ничего не понимаю.

Снежинки, лениво роившиеся, западали гуще. Утомившись, он рассеянно высунул язык и стал их ловить. Через минуту глаза у кинолога округлились. Он быстро зачерпнул из сугроба горсть снега и сунул в рот.

— Кокаин! – взревел кинолог. Тютя с энтузиазмом гавкнул.

Щенячий восторг охватил и кинолога.

— Можно, Тютя!

Он заплясал, высоко подбрасывая ноги в тяжелых берцах. Шапка сбилась набекрень. Вокруг был сплошной кокаин. Тютя тоже с облегчением заскакал и зачавкал. Хвост у него превратился в пропеллер, а глаза вылезли из орбит. Поводок лопнул, и началась кровавая баня. Тютя был волкодав.

— …Не знаю, — мотнул головой генерал. – Делайте, что хотите, но преступление громкое, и контроль на высшем уровне. Кто-то должен за это ответить! Мне все равно, кто.

— Товарищ генерал, — подал голос полковник. – У нас имеется весьма подходящая кандидатура преступника, но это высший эшелон.

— Невзирая на должности! – рубанул ладонью генерал. – Несмотря на звания и заслуги! Перед законом все равны. У нас неприкасаемых нет.

— Тогда это Всероссийский Дед Мороз, — ответил тот. – Извините. А кто еще? Хватит ему жировать! Пора и долг перед Родиной исполнить, отработать харчи!

Генерал нахмурился и задумался.

— Я поддерживаю, — сказал он в итоге. – Но мне придется сделать звонок.

…Деда Мороза взяли теплым, в сауне. Он сидел там размякший, без бороды, с пузатым стаканом в руке, окруженный снегурочками, зайчиками и снежинками. За окном шумел Атлантический океан.

— Вы что?! – загремел он поначалу. – Вы на кого батон крошите и пивом дышите?

Вскоре Дед Мороз затих, лежа ничком в наручниках.

— Я исполнитель, — прохрипел он в сосновый пол. – Готов сотрудничать со следствием и назвать заказчика.

— И кто же это? – вскинулись окружающие.

— Мальчик из деревни Большие Ляды. Он написал мне письмо с просьбой сделать так, чтобы всем на свете стало весело и хорошо.

— А кто его родители? – спросили у Деда Мороза подозрительно – на всякий случай.

— Сиротка! – радостно ответил он. – Инвалид детства и член Общества юных правозащитников.

— Это другое дело! – вздохнули вокруг. – Похоже, мы с тобой поладим, волчара!

 

Красиво уйти

 

Кириллу Савченко

Вводная: «Давно бы уже с какой-нибудь девочкой познакомился»

 

— Давно бы уже с какой-нибудь девочкой познакомился, — сердито пробормотал Карп.

Пора. Ему исполнилось девяносто лет.

Но Карпу не было и трех, когда он начал обучаться в передовых учебных заведениях. Его предположительно отнесли к сто двадцать третьему полу и предложили обратить внимание на золотых рыбок. В дальнейшем характеристики неоднократно пересматривались. К восьмидесяти восьми годам Карп пресытился и целых два года бездельничал, не имея партнеров, но когда на него самого обратил внимание Альцгеймер, который начал напрашиваться в сетевые друзья, Карп подумал, что список неполон. Женщин у него еще не было.

Собрав верительные грамоты, он взял ходунки, поправил бандаж и заковылял в ближайший вертеп со светомузыкой и гавайскими коктейлями. Там, усевшись за отдельный столик, он присмотрелся к стойке. Взор у Карпа оставался зорким, как у орла. Он быстро наметил подходящую девочку.

Увидев, что он ее манит скрюченным пальцем, та снялась с табурета и подошла к нему ленивой, развратной походкой. Было видно, что в свои юные годы она уже устала от жизни. Карп осклабился в беззубой улыбке и учтиво попросил показать бумаги. Девица повернула к нему смартфон, и Карп начал листать страницы. Было все: удостоверение личности, свидетельства из мэрии, медицинские справки, водительские права. Карп полностью удовлетворился: перед ним сидит девочка, хотя по виду это пожилой слесарь.

— У меня уже был престарелый мужчина, — капризно сказала девочка. – Так что боюсь, что вы, папаша, в пролете.

Карп хитро улыбнулся.

— Был-то был! Но я – совершенство. Мне осталось побыть с девочкой, чтобы закончить список. Я побывал со всеми живыми и неживыми предметами. Решительно со всеми. Остались вы.

Девочка хмыкнула.

— Это точно? Вы уверены?

— Зачем мне обманывать? – вздохнул Карп. – Я на пороге вечности, и мне пора подвести черту.

— Ну, если совершенство…

…Когда все кончилось, они, как принято писать в дамских романах, долго лежали в темноте.

— Незабываемо, — наконец проскрипел Карп.

— Да, могло быть хуже, — согласилась девочка.

Карп помолчал.

— А что тот старик, который у вас уже был?

— А, — презрительно отмахнулась она. – Разве что старик, тем и взял. Там и не пахло совершенством, как от вас. У него еще был недобор. Оставались поросенок…

— Да, поросенок! – мечтательно подхватил и улыбнулся Карп.

— И коза.

Карп не ответил. Тишина вдруг показалась девочке подозрительной.

— Что такое? – Она настороженно приподнялась на локте. – У вас не было козы?

Карп лихорадочно рылся в памяти. Да, у него побывали все, но вот козу он как-то выпустил из вида.

— У вас не было козы?!

Она вскочила и принялась одеваться.

— Обманщик! Старый негодяй!

Карп, готовый провалиться сквозь землю, зарылся лицом в простыни и накрыл голову подушкой.

— Увидимся в суде! – Она застегнула рабочий комбинезон и выбежала в слезах.

Карп лежал и прикидывал, хватит ли его еще на один заход. И сейчас-то получилось при содействии электроинструмента. Навязчивый Альцгеймер его бессовестно подвел. Как можно было забыть… кстати, о ком?

 

Каштанка

 

Виктории Крыловой

Вводная: «милая плюшевая собаченька»

 

— Мастера ко мне, — распорядился директор фабрики мягкой игрушки.

Мастер явился через десять минут.

— Послушайте-ка, — обратился к нему директор, — мне звонили из потребнадзора. У них там жалоба на изделие номер восемь дробь шестьдесят два. Проходит у нас, — директор скосил глаза на ведомость, — как «милая плюшевая собаченька». Что это, кстати, за идиотское название?

— Не я же придумал, — пожал плечами мастер.

— Не вы? Ну, ладно, об этом после. На изделие жалуются, человек получил травму.

— Я в курсе, — кивнул мастер. – Так надо же инструкцию читать.

— Инструкцию, говорите? – зловеще просвистел директор и вынул из ящика стола нечто бесформенное. От предмета тянулся шнур с вилкой. – Вот оно, это изделие. Я специально зашел на склад, позаимствовал. По-вашему, это собаченька?

— Она самая, — подтвердил тот.

— Вот это? Собака? Это дьявол из преисподней. От этой собаки дети заиками станут!

— При чем тут дети…

— Где у нее хвост? – перебил его директор.

— Ну, нет хвоста. Это бывает. Хвосты иногда купируют. Здесь он не предусмотрен дизайном.

— А что предусмотрено дизайном? Вот эта пасть? Почему три четверти собаки составляет пасть?

— Не я же придумал, — повторил мастер.

— Скроено и сшито черт знает как… Собаченька! Милая и плюшевая! Это что у нее?

— Сосцы.

— Рога зачем?

— Это уши.

— Синие?

— Нет, синие это как раз рога.

— Почему у собаки рога?

— Потому что она милая собаченька.

Директор ослабил узел галстука.

— Что у нее такое внутри?

— Механизм, — ответил мастер, удивляясь его непониманию. – В соответствии с назначением.

— С каким еще назначением?

— Так это же спецзаказ. Для сети магазинов укрепления семьи.

Директор сел.

— И что она делает?

— Все, что положено. Смотрите, вот тут нажимаете, тогда начинает вращаться вот это колечко. Здесь кулер. Тот жалобщик ее не заземлил, а в инструкции об этом написано большими буквами. Вот пульт дистанционного управления…

— Оставьте мне ее и ступайте, — сказал директор.

Мастер вышел.

Через час директор прошагал через цех. На него оглядывались. Он нес под мышкой изделие номер восемь дробь шестьдесят два.

— Милая плюшевая собаченька, — приговаривал он.

 

В неизреченной мудрости

 

Светлане Орленко

Вводная: «наконец-то развиднелось небо»

 

Небо наконец развиднелось, и душам явился Небесный Град с огромной кипящей кастрюлей на главной и единственной площади. Ангел сопровождения шагнул вперед, повернулся и объявил:

— Итак, вас готовы принять высочайшие врата. Все вы, грешные и праведные, помилованы и будете употреблены в высочайшую пищу. Опыт вашего земного существования усвоится высочайшим пищеварителем. Советую вам обрадоваться и пойти добровольно. Иначе вас потащат волоком, а это не очень приятно. Ангельский долг обязывает меня оградить вас от лишних мытарств.

Души переглянулись.

— А я предупреждал, — сказал барон Апельсин.

— О чем вы предупреждали? – огрызнулся синьор Помидор.

Чиполлино попытался удрать, но ангел преградил ему путь крылом.

— Ничего! – бодро произнес кум Тыква. – Главное – в одной кастрюле! И цель благородная.

— Нас нельзя в овощной суп, — возразили графини Вишни. – Мы ягоды.

— Можно, — успокоил их ангел. – Стройтесь, господа и товарищи!

Души покорно выстроились в очередь.

— Хоть бы одним глазком взглянуть на этого пищеварителя! – прошамкал старый Чиполлоне.

— Вы взглянете обоими, — пообещал ангел. – Особенно Картофель. Причем изнутри, а это высочайшее благо.

Внезапно послышался рев, и на облако въехал бульдозер. За рулем сидел похмельного вида черт в комбинезоне и заломленной кепке.

— Посторонись! – крикнул он ангелу сопровождения. – И ступай в канцелярию. Тебе же не велено возить санкционку.

Черт заглушил двигатель и спрыгнул в клубящийся пар.

— Приказ по армии! – весело прочел он с листа. – В неизреченной мудрости самоограничения высочайший пищеваритель постановил передавить вас к херам. Становитесь в шеренги по четверо!

Он полез обратно в кабину. Ангел сопровождения заметался, но ничего не придумал. Поникнув крыльями, он отступил и побрел к сверкающей лестнице.

— Стойте! – крикнул бульдозеристу герцог Мандарин. – Меня нельзя давить, я экзотический плод!

Черт высунулся в окошко и присмотрелся. Спрыгнул снова уже с авоськой.

— Ладно, фейхуя, — сказал он. – Полезай сюда. И ты, — бросил он синьору Помидору.

Он захватил еще принца Лимона, барона Апельсина и Вишен.

— Наш пищеваритель пониже званием, но аппетит у него тоже приличный, — заметил черт. – Он, правда, не любит лимон, зато люблю я. С чаем.

Вернувшись в бульдозер, он дернул рычаг и в полминуты передавил остальных.

— …Такая вот сказка, — закончил экскурсовод и вывел туристов из дома-музея писателя. – Хозяин был мрачным и желчным человеком, жил в одиночестве. Если честно – нехорошее место. В этом доме полно привидений, неупокоенных душ. Такой стоит концерт, что хоть святых выноси. Их, впрочем, давно и вынесли.

(c) январь 2018

Рассказы: Три чая, два кофе — Мертвец — Роза и розенкрейцеры — Разлитие гумора — Таракан.ехе — Психоанализы — Последний полустанок — Ангел катафалка — Жертва вечерняя — Удаленный доступ — Фонарь и атека — Зал ожидания — Твердый знак

ТРИ ЧАЯ, ДВА КОФЕ

Живые улитки, живые улитки,

Живые, живые улитки.

А. Хвостенко

 — Ну так вот, — рассказывает Аспирян. — Приходит ко мне Полина Адамовна Подолина и говорит: возьми мужичка, он здоровый. Ну, был инсульт, что поделать, но так — здоровый и хороший. А я тогда еще не знал, кто такая Полина Адамовна…

 Мы идем по асфальтовой дорожке через лес. Раннее утро, заспанный туман, перестук колес далекой электрички, который быстро стихает, но его подхватывает поднебесный дятел. Справа — бандитские дачи, слева — сосны и хвойный ковер, сухой вопреки осенним дождям. Смотрим под ноги: как бы не раздавить улитку, их тут ужас, сколько. Они, ничего не соображая, ползут на асфальт, где и замирают под гипнотическим воздействием открытого пространства.

 — И привозят дедушку, — продолжает Аспирян. — У него — гипертония, склероз, семьдесят три года — плюс-минус два или три, а можно и десять лет, — это, как известно, роли не играет. Пара инфарктов… в общем, то, что само собой разумеется, можно не называть. Диабет. Ладно, и это стерпим. Но у него, — Аспирян начинает загибать пальцы, — гемофилия…

 Я зловеще, с пониманием киваю.

 — То есть — никаких уколов, кровищей изойдет. Во-вторых — аденома простаты, ссать не может, — Аспирян загибает второй палец, — и поэтому у него в брюхе дыра с трубкой. А вдобавок — огромная паховая грыжа. Яйцо — до колена! Меня спросили: почему он перестал ходить? Я так и ответил: может быть, яйцо по ноге стукнуло, вот она и подвернулась?

 Аспирян заведует отделением оперированных мозговиков.

 — А самое любопытное, — он, подождав, когда я отсмеюсь, понижает голос, — это то, что самого инсульта-то у него, похоже, и не было. Вот все было, а инсульта — нет…

 Мы спускаемся по крутому песчаному склону, выходим на узкий мост через речку с густой водой цвета хаки. Каждое утро, проходя через мост, я вспоминаю про целебный источник, расположенный неподалеку. А также про длинную одинокую трубу, торчащую из берега. Эта труба тянется из-под самой больницы, из нее постоянно выливается в речку нечто. Источник популярен. Говорят, он расположен выше по течению. Но я, сколько ни хожу, не заметил вообще никакого течения, а категории «выше-ниже» плохо применимы к нашей равнинной, болотистой местности.

 Вокруг — березы, сосны, бурый отсыревший папоротник. Чтобы увидеть больницу, надо подняться по лесенке от моста. Скоро эта лафа кончится, лесенка зимою превращается в каток. Кряхтя, осиливаю ступени. Сумка сегодня тяжелая, потому что я дежурю сутки, и в ней — продукты питания, бритва, художественная литература и еще разная мелочь.

 Мы выбираемся наверх и с ритуальной обреченностью смотрим на застекленную букву «Д», растянутую вширь, с двумя пристройками в качестве ножек — больницу. Нет, на букву она не похожа — слишком длинная. Скорее, на безголового пятиэтажного тролля из серого кирпича и стекла, который присел отдохнуть. Это я сейчас из кожи вон лезу, стараясь подобрать впечатляющее художественное сравнение. В действительности ежеутреннее созерцание этого здания не возбуждает никаких чувств, кроме приевшейся, не слишком острой тоски. И потому отчасти театральны наши вздохи — по причине непротивления судьбе.

 — Я давно подозреваю здешние болота, — делится со мной Аспирян. — Неспроста все это. От них какие-то испарения исходят, что ли… Люди поживут, поживут и начинают меняться.

 Помню, он утверждал, что научился отличать местного бомжа от бомжа, скажем, из соседнего города-сателлита. Я чувствую, что и во мне постепенно просыпается такое чутье. Городок в самом деле особенный, в нем присутствует что-то отвязанное, отмороженное, но в то же время — мирное, свободно плавающее, засыпающее на ходу.

 В качестве иллюстрации — недавний случай из жизни. Лежал в реанимации человек, больной и буйный, а потому — голый и накрепко привязанный к койке за все четыре конечности. И катетер стоял у него с целью активного выведения мочи, ибо дело шло о серьезном отравлении чем-то крепким. Бригада не догадывалась, что ей достался опытный клиент, весьма искушенный в преодолении всякого рода препятствий и затруднений. Совершенно неожиданно для всех больной вскочил, разорвав ненавистные путы, и бросился прямо в окно. Этаж был первый. Избавляться от катетера беглец не стал. Разбив стекло, изрезанный, окровавленный тарзан пустился наутек, в прогретые солнцем леса. Доктор Кафельников стоял, задумчиво притоптывая ногой, обутой в тапочек, и повторял вполголоса гамлетовский вопрос: «бежать или не бежать?» Наконец, все решили бежать. И бежали действительно все, человек двенадцать — по больничному двору, через шоссе, в курортную зону. А по пути осведомлялись у прохожих: в какую, дескать, сторону побежал голый человек с торчащей из члена трубкой? Никто не удивился. Никто. Не было ни наморщенных лбов, ни вздернутых бровей, ни прочих признаков замешательства и недопонимания. Местные жители, как один, с готовностью, отвечали: «Вон туда!» и возвращались к прерванным делам…

 …Девять пятнадцать.

 — Когда у нас было заседание по поносам… — Аспирян хочет поведать о чем-то еще, но мы уже пришли, и он обещает досказать после.

 — Три чая, два кофе, — прошу я у лоточницы в холле. Та вручает мне пять пакетиков, я прячу их в сумку. Кофе сейчас, чтобы проснуться, кофе на следующее утро, чай — на день, три пакетика можно дважды залить кипятком. Итого — шесть чаепитий, плюс халява. Лифтер мне кивает, следом за мной запускает в грузовую кабину трех-четырех мозговиков. Те заходят медленно, подволакивая ногу и прижимая к груди скрюченную руку. С ними работать — одно удовольствие: тихие, смирные кабачки, однажды и навсегда узнавшие себе цену. А вот травматики большей частью невыносимы, и я сочувствую олимпийски спокойному Аспиряну, который их пользует. С другой стороны, Аспирян сочувствует мне.

 Как всегда, я опаздываю на пятиминутку. Это откровенный, неприкрытый саботаж, за который мне ничего не будет. Тем более, сегодня: заведующей почему-то до сих пор нет, и старшая сестра, по-лошадиному встряхивая головой, тихонько интересуется: «Где?…» Так и только так, ибо конкретизация грозит перейти границы панибратства, существующего у меня со среднемедицинской саранчой. Уточнение неизбежно должно выражаться в дополнениях типа «конь с яйцами», или «их величество», или «бабуля». Всем все понятно, но вслух — нехорошо. Во всяком случае, со старшей сестрой, поскольку она, как-никак, в компании с той же бабулей и сестрой-хозяйкой, составляет административную тройку отделения. В известной, значит, степени причислена к лику.

 Я, естественно, пожимаю плечами. Откуда мне знать? Представляется картина: бабуля в школьной форме, рядом — я, несущий ее портфель от самого дома. И после работы — до дома же провожающий. До чего же богатое у меня воображение! И извращенное. Я содрогаюсь: представленное, даже будучи неосуществимым, откровенно чудовищно. Иду в ординаторскую, на ходу нащупывая в сумкином кармане кофейный пакетик. Надеваю чистый халат с заплатками на локтях, навешиваю к сердцу табличку со сведениями о себе: боюсь забыть.

 В дверь заглядывает Элиза — она из людей, таких здесь немного. Шепчет: пришла. В коридоре — какая-то возня, возмущенное бульканье, слабый визг. Что-то начинается. Включаю чайник, застегиваюсь, выхожу. В пяти шагах от меня стоит бабуля и гневно рассказывает, как обошлись с ней железнодорожные контролеры. Старшая сестра терпеливо кивает и слушает, поджав губы — как неизлечимо больного ребенка.

 — Пенсионное! — бухает бабуля. — И говорит еще: пройдемте! Я и говорю ему: я заведующая неврологическим отделением, врач высшей категории!

 Старшая согласно наклоняет голову и сдержанно побуждает к продолжению:

 — Ну?

 — Ну и все! А он мне: посмотрите на себя в зеркало — какая вы заведующая!

 Осторожно пячусь назад, притворяю дверь. Засада, сейчас я погибну. Животный (потому что в животе) хохот угрожает цепной реакцией, смешинки вот-вот сольются в критическую массу. Только бы сдержаться!

 Выждав, сколько нужно, с шумом выдыхаю и отправляюсь в кабинет с серьезнейшим видом. Там уже бабуля: склонилась над журналом сдачи дежурств, сидит. Ей много лет, а сколько — никто не знает. Сама она признается, что в годы войны, будучи девяти лет от роду, прибавила себе семь, чтобы идти работать на завод. Похвально, но недостоверно. Получается, в девять она выглядела на шестнадцать? Очень, между прочим, может быть. Если она врет, то вряд ли делает это умышленно — скорее всего, кое-что подзабыла.

 Нет, все, все возможно. Коллеги, знавшие ее еще сорок лет назад, утверждают, что она абсолютно не изменилась. Она всегда была одной и той же. У нее — хлебобулочное лицо с красным алкоголическим носом. Бабуля в рот не берет спиртного, это не пьянство, а «ринофима», особенное состояние носа, когда он становится именно такой, как у бабули. Короткие волосы выкрашены рыжей мастикой. Голова мелко трясется. Письмо дается с нескрываемым трудом. Пришла на работу в длинном шерстяном платье и шуршащих спортивных штанах.

 Бабуля карябает в журнале. Кто сдал, кто принял, сколько человек, у кого температура, кто нарушил режим. Эти записи бесполезны, она их никогда не перечитывает и сразу забывает, что написала. Она путает фамилии, пишет не то, ибо не так и слышит, и церемония сдачи смены превращается в таинственный ритуал, сравнимый с древнеэллинскими культами, которые продолжали в свое время отправлять, не задумываясь о давно утраченном, веками поглощенном содержании.

 Собираются сестры, монотонно докладывают. Событий немного. Ну, вот, например, одно: Енцев из двадцать четвертой палаты вернулся поздно, к полуночи, с запахом перегара.

 Слух у бабули хреновый, и вдобавок сложно додумать винительный падеж. Следует приказ:

 — Выписать Ебцев!

 На все про все минут десять — пятнадцать. Наконец, можно удалиться. Я надеюсь, что бабуля не скоро появится в ординаторской, и у меня будет возможность скоротать время в одиночестве. Работы никакой, нет ни выписки, ни поступлений. Она придет, усядется и примется за длинный рассказ о медицинском героизме пещерных времен. Например, о том, как она овладела гипнозом и на какой-то плавучей базе заколдовала матроса, у которого начиналась белая горячка: обручальным кольцом на ниточке. «Смотри! Смотри на меня!» Я надеюсь, что нет, что все обойдется. Заведующая останется в кабинете и займется любимым делом: будет читать инструкцию по гражданской обороне.

 В общем, надо пить кофе, пока я один. Это не запрещено, однако бабуля, случись ей застать меня за этим занятием, может проявить заботу и угостить бутербродами с колбасой. Ведь она совсем одинока, ей некого побаловать. С колбасных кружочков грубо, с мясом, содрана кожура; я сразу представляю бабулины ногти, а то и зубы, которыми она впивается в пищу. Рот наполняется слюной — признак не голода, но подступающей рвоты. Залпом опустошаю чашку и выбегаю на перекур.

 Когда возвращаюсь, обнаруживаю худшее: бабуля тут как тут. Я придвигаю к себе стопку с историями болезни и с остервенением начинаю делать записи следующего содержания: «состояние удовлетворительное, новых жалоб нет, неврологически — без ухудшения». Это — дневники; по количеству клиентов мне придется повторить волшебную фразу сорок раз. Так в старину наказывали нерадивых школяров: напиши сотню раз то-то и то-то… иначе останешься без обеда. Один к одному.

 Бормочет радио, бабуля прислушивается и что-то улавливает.

 — Врать не буду, не знаю, — заявляет она. — Что слышала, то и говорю. Его зовут не Ельцин, а Борух Эльцин.

 — М-м? — я недоверчиво мычу. — Ох, совсем забыл…

 И снова вылетаю прочь — якобы по спешному делу. Карету не прошу — не те, государи мои, времена. В коридоре меня атакуют. Сразу три кабачка в колясках, подобно лихой кавалерии, берут меня в клещи.

 Какие-то пустячные вопросы, решаю на ходу, успокаиваю, обещаю, клянусь. Вниз, вниз! — к Аспиряну.

 …Аспирян сидит за столом, что-то пишет. С удовольствием откладывает ручку, наливает кофе, возвращается к рассказу.

 — Так вот — заседание по поносам. Там сидела парочка: Татьяна Ильинична, а с нею рядом — Порожняк, из СЭС. Еще, кстати, неизвестно, кто хуже.

 Ильинична — начмед, исчадие ада, из откровенных вампиров. Как же возможно нечто более страшное? Спрашивать боюсь.

 — Сижу и смотрю, — жалуется мне Аспирян, — как Порожнячка жует жвачку. Смотрит прямо перед собой и жует — не как-нибудь, а с чувством, не закрывая рта. Чавкает, чмокает. А Ильинична — та смотрит так же прямо, и только челку поминутно сдувает со лба. Смотрю и думаю: черт подери — пэтэушницы! Старые бабы, за пятьдесят обеим… Чудеса!

 — Цветы жизни, — вздыхаю я лицемерно.

 …Сижу, не спешу уходить. У Аспиряна много дел, но он человек деликатнейший, меня не гонит. Понимает все — и про бабулю, и про колбасу, и про наше отделение в целом. Наши клиенты не то чтоб такие тяжелые, большинство из них сломало себе хребты много лет назад, и все уже устаканилось — и к трубкам в мочеиспускательном канале привыкли, и к вяло заживающим пролежням, и к коляскам, и к обвисшим членам. Одна беда: всегда одни и те же. Из года в год приезжают они за каким-то дьяволом лечиться, будучи уже вполне безнадежными — они это знают, они давным-давно успокоились и понимают, что не пойдут никогда, но все же едут. Я знаю их по имени-отчеству, у нас зачастую фамильярные, доверительные отношения, которыми мы пытаемся заполнить тягостный вакуум бессмыслицы. Вера в полное выздоровление жива в одной бабуле. Это, кстати сказать, нравится не всем. Некоторых даже раздражает.

 Вот и подтверждение последнему: в коридоре меня останавливает мрачный, небритый мужик, из ходячих. Наверно, везунчик. Вскрытая на предмет чепухи спина. Я его не знаю, палата не моя.

 — Скажите, пожалуйста, — гудит он, хмуря брови, — какие вы ведете палаты?

 — Вот, вот, вот, — я тычу пальцем. — А также — вот, вот, вот и вот.

 — А нас — бабуля?

 — А вас — бабуля.

 — Блядь, — говорит мужик, поворачивается и уходит прочь.

 Я весело пожимаю плечами, заворачиваю в клизменную.

 Клизменная — это отдельная песня, ноу-хау нашего отделения. Приедут, случается, какие-нибудь гости, и даже иностранные — ходят, воротят носы, смотрят с нескрываемым презрением. Мол, бедновато — вот у нас и холлы, и даже «зимние сады» с бассейнами на сотню человек, а тут — беднотища! И вдруг — клизменная. Челюсти отвисают, глаза воспламеняются, сверкают фотовспышки — да! вот такого у нас нет! это надо взять на вооружение! И ходят кругами, осматривая «трон» со всех сторон — а трона-то всего-то и есть, что койка с дырой, под которую подведен унитаз.

 Клизменная — в некотором смысле отдушина. Это — курилка. Когда в ней пусто, лучше места не сыскать во всей больнице. А к запахам настолько привыкаешь, что в быту начинаешь ощущать их нехватку. Иногда я всерьез начинаю мечтать о письменном столе — поставить бы его здесь, возле очка, и часть проблем решилась бы мгновенно. Сидел бы я один, в тишине и покое, и ни одна сволочь не достучится…

 За окном — четыре корпуса общежития, а дальше — выцветшие, бурые болота и лес, до которого вовек не дойти. Там же — быстрорастущее кладбище. Святости маленькой, недавно построенной часовни явно недостаточно, чтобы оздоровить местную ауру. Недавно я поймал себя на том, что и с пейзажем я постепенно срастаюсь. Проснулся как-то раз дома, на диване, после двухчасового сна, взглянул на улицу — что-то не то! А где же осенние топи, где гнилой простор? Куда подевалась трясина?

 Так оно и бывает — исподволь, украдкой, из количества в качество, по спирали.

 …Плетусь обратно — дописывать про удовлетворительное состояние.

 И день проходит. Днем я называю четыре часа до обеда. Дальше — уже иное время, со своими сюрпризами, плюсами и минусами. Как ни крути, есть капля правды в рассуждениях насчет временной неоднородности.

 К примеру, обед — святое дело, это время «Ч». Дежурный врач — ваш покорный слуга — под видом забора пробы имеет право полноценно напитаться. Что до меня, то я их, гадов кухонных, не проверяю никогда. Кому надо, все равно упрет. Встречались у нас сознательные личности, которые считали своим долгом присутствовать аж при закладке масла в кашу. И что же? Однажды, что-то позабыв, одна такая правильная вернулась, и вот вам картина: необъятная тетка, багровая от волнения, самозабвенно ловила в черпак драгоценное, полурасплавившееся кило…

 …Меня приветствуют: «приятный аппетит!»

 Затемнение. Дежурный доктор — фигура высшего порядка. Всех, как ветром, сдувает из-за стола — доели, не доели. Обмахивают грязным полотенцем оцинкованную поверхность, несут куриный бульон. За верхоглядство и демократичность — две котлеты вместо одной. Вежливо хмурюсь: закормите! Разве я съем?

 Съедаю.

 После обеда — чувство легкого недоумения. Вроде и живот набит, а впечатление, будто в чем-то обманули, провели. Раздраженно гоню от себя прочь сомнения и мрачные мысли. Впереди — халява номер два: логопеды.

 Тоже отдушина, хотя они, возможно, оскорбились бы этим «тоже». Если помните, номером первым шла клизменная. Но нет, здесь все иначе, здесь не врачи, и даже не персонал, а педагоги, личности совсем другого склада, пускай оно и не заметно при поверхностном рассмотрении — даром, что в белых халатах.

 Чай уже поспел, дамы спорят о достоинствах и недостатках мужских трусов.

 — Что вы хотите — просторные! — увлеченно доказывает первая. — Рука свободно пролезает!

 — И голова! — со смехом добавляет ее коллега.

 С ними отдыхаешь сердцем.

 Но сегодня — не тут-то было. Трезвонит телефон: меня-таки нашли, приглашают навестить приемник.

 — Ты возвращайся! — говорят мне логопеды. — Мы тебе булочку оставим.

 — Ему сегодня булочка не нужна, — подает голос Аспирян ( он тут, как тут ). — У него было время «Ч».

 — А-а! — тянут женщины. — Ишь он какой!

 Криво улыбаюсь, делаю ручкой, выхожу. Плетусь в приемник, поигрывая молоточком. Ну-ка, что у нас там? Для сюрпризов еще рановато, для сюрпризов существует ночь. Сейчас, вероятно, меня ожидает что-нибудь простенькое.

 Так и есть — битое рыло, болит голова. «Чебурашка» синего цвета. На снимок, сука! Я краток и строг, мечтаю о милицейском мундире и резиновой палке. Оговорюсь, что в мирной жизни грезы подобного сорта мне не свойственны.

 Праздно расхаживаю взад-вперед, пока ему просвечивают череп. Потом жду снова: снимок проявляется. Наконец, окунаю пальцы в раствор, извлекаю мокрый лист. Смотрю на свет — черт его разберет! Вроде, что-то там сбоку наклевывается… Или это у него от роду так? Делаю запись: «на мокрых рентгенограммах черепа убедительных данных за костно-травматические повреждения в настоящее время нет». Ключевые слова: «на мокрых», «убедительных», «в настоящее время» — окапываюсь.

 Захожу в смотровую, где битое рыло торжественно меня оповещает: оно уже не хочет ложиться в больницу, оно пойдет домой. Молча гляжу на него в упор. На хрена ж я, спрашивается, с тобой вошкался?

 — Будут вопросы — отвечу, что ушел сам, без разрешения, — произношу я после полной значения паузы.

 Рыло схватывает на лету, прижимает руки к груди. Расквашенные губы размыкаются, но я упреждаю кваканье, успеваю первым:

 — А ну, пошел отсюда! Чтоб духу твоего здесь не было!

 Потерпевший испаряется. Бросаю взгляд на часы: время вышло, булки съедены, чай выпит. Стало быть — наверх, к бабуле, в поисках новых приключений. Поднимаюсь, в лифте — прежние задумчивые личности, скрюченные судьбой. Бабули, однако, уже след простыл. Чего, спрашивается, приезжала?

 Устраиваюсь в ординаторской, вынимаю умную книгу. Читать невозможно: прислушиваюсь к перепалке в коридоре. Оттуда доносится:

 — Мне стыдно за вас! Нас уже носом тычут! Неужели самим непонятно, что надо работать в перчатках?

 — Да я-то всегда в перчатках! Я же знаю, что это — член, за него взяться — как за электрический шнур!

 — А Катя? А Катя? Лезет пальцами… в этот пролежень гноящийся… надо ж соображать, как не боится? Любая зараза по сравнению с нашими пролежнями — это цветочки ангелоподобные!

 — А я? Я тут причем?

 Чтение приходится отложить. Я сижу в задумчивости, барабаня пальцами по настольному стеклу и представляя себе бабулю во всех житейских подробностях. Вот сейчас она идет к автобусу, заворачивает в магазин, покупает колбасу. Идет дальше, на ходу откусывает. Садится на лавочку, спина прямая, взор пустой. Низкое, как потолок в хрущевке, небо. Слякоть, пивные пробки, газета «Калейдоскоп». Неопределенное время суток, неопределенное время года. Часть света — черт ее разберет, какая.

 Завариваю чай, встаю, прохаживаюсь взад-вперед. Пошел четвертый час, скоро все расползутся по норам, и я останусь на хозяйстве. Двух дежурных сестер вполне можно стерпеть, тем более, что нынче дежурят далеко не худшие. А пока… пока я запускаю казенный «486-й», выбираю уровень стратегии, называюсь «царем Гнидой» или «Владыкой Уродом» и начинаю мочить, как выражается наш нынешний высокий руководитель, всех подряд. Я демонстрирую чрезвычайно агрессивный стиль игры, моя конечная цель — не космический корабль, на котором улетают к Альфе Центавра, а ядерное оружие. Как только мне случается его заполучить, я, забывая о рейтинге, мигом разрываю дипломатические отношения и засыпаю бомбами и врагов, и друзей.

 За окном постепенно темнеет. Уже неразличимы таинственные дальние топи, корпуса общежития испещрены электрическими квадратами окон. Цирк зажигает огни. Что-то уж больно все тихо, спокойно. Я сквозь зубы напеваю: «Не к добру вечерняя эта тишина!…» Одновременно отмечаю, что мои подозрения насчет сомнительных достоинств обеда были справедливы: в желудке одна за другой образуются пустоты, требующие скорейшего заполнения. Иду в сестринскую, достаю из холодильника пакет с бутербродами. Мне очень не нравится хранить его там, где каждая может — и, безусловно, так и поступает — заглянуть и проверить содержимое. Надо же знать, чем питается доктор! Это же безумно интересно! Пересчитают колбасные кусочки, обсудят качество, посудачат о пищеварении… Я делаю каменное лицо и быстро удаляюсь со свертком.

 Запираюсь на ключ, поспешно роюсь в бумаге и целлофане. Но напрасно я пел, напрасно. Тревога!

 …Из телефонной трубки излетает заполошное, шепелявое: «Срочно на пятое! Немедленно, бегом!»

 Ну да, конечно, разбежался. Если состояние больного такое, что он способен склеить ласты в течение ближайших минут, невропатологу спешить некуда.

 Спускаюсь, однако, в темпе, снисходительно поигрывая молоточком. Что, мол, тут у вас?

 В коридоре — пусто, из четвертой палаты доносятся невнятные крики и вздохи.

 Вхожу.

 Окно распахнуто, на койке, что под ним, два бугая мнут и распластывают яростно сопротивляющееся тело. Изо рта у последнего летят брызги слюны и обрывки нецензурных слов. Бугай, который ближе ко мне, в зеленом хирургическом халате и колпаке, поворачивает голову и вопрошает:

 — А вам известно, доктор, что вы только что едва не сели в тюрьму?

 Голос строгий, бывалый, и я поначалу теряюсь. Спешу на помощь, прижимаю к матрацу разбушевавшиеся ноги.

 — Еще бы две секунды — и абзац, — добавляет, пыхтя, второй — судя по всему, фельдшер. Я их ни разу не встречал — кто такие?

 — В чем дело-то? — я спрашиваю мрачно, раздраженно, недовольный тем, что кто-то взял меня на понт. Какая, к чертям, тюрьма?

 Не прекращая борьбы ни на миг, первый принимается рассказывать — скудно, отрывисто, но живописно. Произошло следующее: бугаи оказались ребятами из РХБ, реанимационно-хирургической бригады. Они кого-то привезли в приемник и вышли покурить на улицу. Кто-то из них случайно бросил взгляд на небеса, желая, вероятно, насладиться видом первых звезд, но вместо звезд увидел субъекта, который висел уже снаружи здания.

 Я, слушая, задним умом соображаю, что с тюрьмой они переборщили. Крутые, понимаешь ли, ветераны острых ситуаций. Собственно говоря, за что? Пациент не мой, и больница у нас — не психиатрическая. К каждому солдата не приставишь. А в деле этого козла наверняка наличествует запись лечащего врача о ясном сознании и адекватном поведении. В противном случае его просто никто сюда не положил бы.

 Самоубийца взбрыкивает, я наваливаюсь на него всей массой.

 …Итак, увидев жуткую картину, коллеги ринулись наверх, прикидывая на ходу, которой палаты окно. Нашли не сразу, но нашли, ворвались, вцепились в запястья.

 До чего ж силен! Троим мужикам не справиться. Лет двадцать, дегенеративная, багровая от натуги рожа, бритый череп с послеоперационной ямкой. Я не слишком искушен в технике обездвиживания, и потому стараюсь на совесть. Кричу сестрам, чтобы несли еще тряпок и простыней. Рву их зубами, превращая в лоскуты, вяжу узлы — по восемь-десять штук на каждую конечность, не меньше.

 — Ах, б-бляди! С-суки ебаные! — хрипит виновник переполоха, пытаясь высвободиться. С меня ручьем льет пот, пропитывая даже халат. Вид у меня через пять минут такой, словно я упал в лечебный бассейн.

 Реаниматологи, вытирая лица, отступают.

 Я не могу удержаться.

 — Хрен тут тюрьма, — заявляю высокомерно.

 Те молчат.

 — Побудьте с ним пять минут, — прошу я их. — Сейчас только бригаду вызову и вернусь.

 Отдуваясь, быстро выскакиваю в коридор, к телефону. Сейчас начнется самое ужасное: мне предстоит убедить городских психиатров, что рехнулся не я, а мой клиент. Их можно понять: не очень-то хочется пилить из Питера в пригород. Хорошо еще, что не ночь, ночью бы они уж точно отбрыкались.

 — Суицид! — кричу я в трубку. — Травматик! Буйный, неадекватный! Сняли с окна!

 На том конце провода сопят. Случай ясный, зацепиться не за что, придется ехать, но дать свое согласие сию секунду не позволяет гордость. Чего-то кочевряжатся, задают идиотские вопросы. «А как он к вам попал?» Черт возьми — я-то откуда знаю? Наконец, смирились с неизбежным, выезжают. Все бы ладно, только будут они через пару-тройку часов. А мне, покуда не приехали…

 — Мы боимся! — хором заявляют сестры.

 Еще бы не бояться. Он уже сидит! Как он сумел? Мускулы раздулись, жилы проступили, глаза сверкают.

 — Ну, что? — это он ко мне обращается. — Иди, иди сюда, с-сука… Знаешь, что я с тобой сделаю? Я тебя и всю твою семью в рот выебу, пиздобол хуев. Давай, подходи! Решил, справился? Вот сейчас увидишь…

 Он медленно, глядя мне в глаза, начинает вытягивать руки из узлов. Бугаи уже смылись, я один, сестры не в счет. Командую — ей-богу, как в парашном каком сериале:

 — Реланиум ему! Четыре, по вене. И два — в задницу, а дальше поглядим.

 Подхожу, наваливаюсь, подтягиваю тряпки потуже. Он харкает мне в лицо, попадает на воротник халата.

 — Н-ну, пидорас! … Ну, держись… Я тебя достану… ебать буду долго, в кровь… ползать, блядь, будешь, просить… упрашивать, чтоб я тебе в рот дал, сука…

 — Непременно, — приговариваю я в унисон, не прекращая трудиться над путами. — Иначе и быть не может.

 — Правильно, — кивает тот, глаза не мигают, смотрят пристально. — Я тебя достану. Разворочу ебало до желудка, пидор ты, уебище сраное, за яйца повешу, поджарю урода…

 — Посмотрим, — отзываюсь угрожающе. Я ведь тоже не железный. — Сейчас тебя, дебила, пригасят.

 Сестры приносят реланиум, вкалывают, парень рычит, напрягается, но я скрутил его на славу. Он порывается сесть и обнаруживает поразительные способности. Я точно знаю, что ему не вырваться, и все же с испугом слежу, как натягиваются перекрученные жгуты. Впечатление такое, что он, всем законам вопреки, сумеет-таки их разорвать.

 — Только не уходите, — упрашивают сестрички.

 Угрюмо киваю. Понимаю, что уходить нельзя.

 — Позвоните ко мне наверх, предупредите, что я тут.

 Они исчезают. Я присаживаюсь на табурет и тут же встаю, возбуждение и ярость не дают расслабиться. Ох, дьявольщина, его не берет реланиум. Будто водой укололи — прежний взгляд, прежние мысли.

 — Сиди, сиди, жди, — улыбается он. — Я подожду. Я…

 И он продолжает. На протяжении двух с половиной часов я слушаю, что и как он сделает со мной и моим окружением. Я не вчера появился на свет, но узнаю много нового. В какой-то миг не удерживаюсь, подхожу и бью его наотмашь по физиономии. Но ему, естественно, ничуть не больно, удар лишь умножает его силы.

 — Ах, гандон! — задыхается спеленутое существо. — Сейчас… сейчас я тебя натяну…

 Я проверяю узлы, подтягиваю то в одном месте, то в другом. От собственной беспомощности он приходит в окончательное бешенство, речь делается бессвязным набором матерщины. Бросаю взгляд на часы — где же эти сволочи!

 И тут они появляются на пороге: все трое. Я оказываюсь свидетелем удивительной метаморфозы: псих моментально успокаивается. Ему достаточно одного только вида вошедших, хотя во мне их внешность не пробуждает никаких особенных чувств. Впереди — пожилой коренастый доктор, за его спиной — два мирных, добродушных санитара. Соображаю, что в этом-то неистребимом добродушии и прячется самое главное.

 — Что же ты разбушевался? — участливо спрашивает один из них, лет сорока, весь в крупных веснушках.

 Самоубийца отворачивается.

 — А я его знаю, — сообщает мне доктор негромко. — Он у нас уже лежал. Ему было шесть лет, когда он выскочил на дорогу: побежал за мячиком. Попал под грузовик. Через месяц от него отказались родители.

 — Молодцы, хорошо связали, — хвалит меня санитар и берется за узлы. — Ну что, поехали? — обращается он к парню. Тот молчит.

 Его развязывают, он послушно встает, заводит руки за спину. Тонкой, несерьезной тесемочкой ему связывают кисти. Все — и он в первую очередь — прекрасно понимают, что этого достаточно. Приди ему в голову эту веревочку порвать… я ловлю себя на довольно скотском желании увидеть, что будет в этом случае.

 Травматика ведут по коридору, спускают вниз. К машине. Я провожаю и ощущаю себя мелкой трусливой собачонкой, которая торжествует и жалеет лишь о том, что невозможно укусить на прощание. Правда, мячик, за которым побежал некто шестилетний, незнакомый, прочно заседает в голове и время от времени начинает подпрыгивать, покорный толчкам призрачной ладони.

 …Рекламная пауза. Дрожащими, между прочим, руками вынимаю папиросу, выхожу на улицу. На всякий случай смотрю наверх: не висит ли кто еще. Усмехаюсь, встряхиваю головой. Вот же паскудство! Ну, будем надеяться, что на сегодня все.

 Я в два приема высасываю беломорину и с прищуром взираю на медленно подруливающую машину скорой помощи. Подозрительно интересуюсь:

 — Кого привезли?

 — Да битое рыло, — отвечают мне.

 … Иду к себе наверх. Это, как нетрудно сообразить, происходит уже минут через сорок.

 Черт меня дергает замедлить в холле шаг и обратить внимание на нечто в коляске, одетое в куртку и вязаную шапочку до глаз. Стоит себе коляска прямо в центре, продуваемая всеми ветрами, — и пусть стоит. Но я останавливаюсь и внимательно всматриваюсь в наездника. Скрытое сумерками лицо глупо улыбается. Это Ягдашкин. Едреный хобот! Он же пьян.

 Нет, не пьян. Сказать, что он пьян — значит, ничего не сказать. Идиотская пасть, неустойчивые глаза. С правого бока весь в грязи: где-то, видно, выпал по дороге. Меж парализованных колен — чекушка с настойкой овса, сорок градусов, почти пустая. Только муть на донышке болтается.

 — Блядь, — говорю я в сердцах, не заботясь об ушах гардеробщиков и лифтеров. Я свирепею всерьез, по-настоящему. — Быстро в лифт!

 Лифт уж готов, выцветший услужливый Роберт помогает мне вкатить нелюдя в кабину.

 — За что мне это? — спрашиваю я неизвестно кого, пока лифт поднимается. — Что это за долбаный профиль работы?

 Я лично, своими руками закатываю Ягдашкина в родную палату. Там сидят его побратимы, такие же колясочники. У одних на губах поганые ухмылочки, другие с показной непричастностью отворачиваются. Насквозь их вижу, сук. Жрут все до единого, животные.

 — Ползи на кровать! — командую Ягдашкину. — Живо!

 — А… че ты… — он выдавливает нечто среднее между хрипом умирающего и отрыжкой.

 Сестры заглядывают в палату, осторожно шепчут, что меня снова зовут вниз; вероятно — битое рыло.

 — Закиньте его в койку, — бросаю я на ходу и выхожу.

 Я снова в приемнике. Батюшки светы! Передо мной раскладывают пять свеженьких, только что оформленных историй — выбирай! Бросаюсь в смотровую: хрюканье, невнятное бухтенье, перегар, кровища. Кажется, что вся окрестная нечисть, привлеченная поздним часом, слетелась сюда, и где-то — сокрытый до поры до времени, но совершенно неизбежный — маячит гвоздь программы, гоголевский Вий. Его доставят глубоко за полночь, его, под шум мертвящего ноябрьского дождя, втолкнут на каталке…

 К дьяволам их черепа, я даже не прикоснусь к снимкам. Всем — сотрясение несуществующего мозга.

 К полуночи освобождаюсь, плетусь наверх. Лифт уже не работает, на лестнице темно. Между этажами — парочки и группочки, кто-то играет на гитаре. При моем появлении все подтягиваются, подбираются, но занятий своих не оставляет. По всем канонам я должен был бы шугануть всю эту гопоту, и некоторые так и поступают на моем месте, но мне сей беспорядок по барабану. Приближаюсь к пятому, родному, этажу, до меня доносится шум. Я вполне спокоен и готов ко всякому. Материализуюсь в коридоре, вижу страшную картину: извивающееся тело Ягдашкина, уподобившееся тюленю, перемещается с помощью рук в сторону сортира. Неподвижные ноги волочатся по полу. Ягдашкин оглядывается, в зубах — сигарета. Он вздумал покурить, его не высадили в коляску, и он решил по-своему справиться с проблемой. Я пускаюсь в погоню.

 Сестры стоят, качают головами. Половина Ягдашкина уже в сортире; я влетаю следом и хватаю его за ремень. Ах, видел бы это безмозглый академик, который возглавлял аттестационную комиссию! Он аттестовывал отделения, начиная с первого этажа, и к пятому уже едва держался на ногах. Ученый муж, распространяя спиртные пары, не только подтвердил нам высшую категорию, но обещал международную, и много чего еще посулил. Ах, евростандарт! Видели бы вы, достопочтенные европейцы, дежурного доктора, который в туалете (а это место вообще не подлежит описанию по причине общей нехватки художественных средств) отлавливает и тащит прочь строптивого инвалида. Вам бы сразу стало ясно, в чем заключается и как проявляется международный статус…

 Общими усилиями помещаем Ягдашкина в коляску и везем вниз, в приемник. Там — клетка, изолятор. Тяжелая дверь с зарешеченным оконцем, койка, цементный пол.

 Закатываем, запираем, предупреждаем дежурную службу. Те усваивают сказанное без восторга — мало им своих отморозков. С наслаждением вспоминаю, что слово мое — закон, а потому молчу, разворачиваюсь, направляюсь к себе.

 Не любят меня в приемнике. Наверно, есть, за что.

 В ординаторской запираюсь на ключ, снимаю халат, завариваю чай. Уже почти час ночи, не следовало бы мне чаевничать, самое время разложить на узенькой банкетке запятнанный дезинфицирующими растворами матрац и попытаться уснуть. Обычно я беру с собой какой-нибудь транквилизатор, но сегодня — забыл. Сестры уже спят, мне не хочется их будить и выпрашивать двадцать капель корвалола. Ладно, попробуем без химии. Придвигаю банкетку к письменному столу так, чтобы телефон был точно возле левого уха. Что бы я ни выпил, трубку снимаю по первому же звонку. Это значит — не сон у меня, а неизвестное науке состояние; внутренний таймер неслышно работает, внутренний сторож исправно бодрствует.

 Ложусь, не раздеваясь, закрываю глаза. Слава Богу, заснуть не успеваю: телефон.

 — Да? — у меня хриплый, безнадежный голос.

 — Спуститесь вниз! — орет приемник. — Ваш кадр совсем оборзел! Он нам тут такое устроил!

 Наспех одеваюсь, спешу к изолятору. Запах дыма ощущаю уже на третьем этаже. Когда добираюсь до первого, начинает щипать глаза. В коридоре и вестибюле — туман, из пелены летят брань и раздраженное ответное ворчание.

 — Поджег матрац! — сообщает мне дежурный терапевт. — Скотина! Забирайте его обратно!

 …Ягдашкин восседает в коляске и смотрит насмешливо, с издевкой. В губах — набрякшая, пропитанная слюной сигарета.

 — Харю, сволочь, тебе разобью, — я подступаю к нему со сжатыми кулаками.

 — Давай! — не возражает Ягдашкин. — Только, падло, на равных! Садись вот на стул — тогда посмотрим! Давай, усаживайся!

 Наверно, я устал. Не могу подобрать достойного ответа, хоть тресни. Тупо смотрю, как тлеет на койке обугленный матрац. Потом решительно оголяю лежак до железа, знаком подзываю санитара, вытряхиваю Ягдашкина из коляски, швыряю на ржавую сетку. Роюсь в карманах, отбираю все, что нахожу. Вынимаю шнурки из ботинок, конфискую часы, дешевый перстень, носовой платок.

 — Утром пообщаемся, — обещаю я Ягдашкину и выхожу из изолятора.

 — Садись на стул! — летит мне вслед. — Садись на стул, урод! Садись на стул!

 …Поздняя ночь. Я распахиваю окно: хочется свежего воздуха. Адская тьма, освещен лишь больничный двор, да не спится еще нескольким горемыкам из общежития. Захолустная планета, вращающаяся вокруг черной дыры. И вдалеке, единственной звездой чужой вселенной, мерцает неизвестная точка — загадочный, бессмысленный маяк неясного назначения. Мир испарился, боги умерли. Смотрю на компьютер. Поиграть? Царь Гнида уже вплотную приблизился к созданию атомной бомбы. Устраиваюсь на банкетке, медленно засыпаю.

 Три часа ночи. Звонок.

 Рыло.

 Полчетвертого. Устраиваюсь на банкетке. Наверно, сплю.

 Семь утра. Зон ведер, тявканье санитарок. Утро. Редкие скучные стуки и хлопки в коридоре, происхождения которых не хочется знать.

 Кофе! У меня остался пакетик кофе. Это вселяет в меня слабое подобие оптимизма.

 К половине девятого я уже в полном сознании. Надеваю куртку, спускаюсь в приемник, по дороге заглядываю в окошечко изолятора: Ягдашкин мирно спит. Поздравляю всех с добрым утром. Беру журнал, пишу лаконичный отчет. Первая фраза: «Дежурство прошло несколько напряженно…»

 Беру под мышку свежие истории, выхожу из корпуса, иду в административное здание на отчет. Кланяюсь начмеду, осторожно пристраиваюсь на краешек кресла. Вспоминаю Аспиряна, исподлобья наблюдаю за Татьяной Ильиничной — не сдует ли челку. Нет, сидит с поджатыми губами, алчет крови.

 — Так. Доктор, а где здесь страховой анамнез?

 Вскидываюсь, смотрю. Отказная история, заведенная за каким-то лядом на отбуцканного «чебурашку» — того, что убрался вон по собственному почину и к общему удовольствию.

 — Татьяна Ильинична… он ведь сам ушел, без предупреждения…

 — И что с того? Вы делаете запись (вот она! ), и ни слова не пишете о наличии у больного листка нетрудоспособности. А завтра он может обратиться с жалобой…

 Сижу, повесив голову. Раздумываю, что лучше ей вышибить: то ли мозги, то ли стул из-под жопы. Оба варианта заманчивы, оба желанны. Да, разумеется, только так — сначала второе, после — первое.

 Впрочем, проступок мой мелкий, из часто встречающихся, и много времени на меня не тратят. Отпускают, заморив червячка.

 Иду через больничный двор, преувеличенно вежливо киваю встречным. Какая радость! Здравствуйте. Чрезвычайно приятно, доброго вам утра. И удачного дня. Успехов! Успехов! Счастья, порази вас гангрена.

 Девять утра, бабуля на месте. Пятиминутка. С мстительным замиранием сердца закладываю Ягдашкина. Поедет домой, стервец.

 Девять двадцать. Бабуля в ординаторской.

 — Вы знаете, — говорит она мне доверительно, — я ведь раньше работала в кожно-венерологическом диспансере.

 Я знаю. Изображаю изумление: надо же!

 — Да. И вот однажды прихожу на работу и возле дверей сталкиваюсь с парнем. Он меня и спрашивает: что, тоже сюда ходишь? Сколько крестов? А я ему и говорю: четыре! — Бабуля не удерживается, начинает мелко хихикать. У меня на месте лица — гипсовая маска. — А потом я сижу уже в лаборантской, в халате и чепчике. И он заходит. Увидел меня — так и оторопел. А я ему так строго: теперь посмотрим, сколько у вас крестов!

 С жалобным смешком поднимаюсь, выхожу как бы по делу и иду в неизвестном направлении. Подъезжает Ягдашкин, натужно просит прощения. Я его не прощаю.

 — Вы отобрали у меня настойку, — нагло напоминает он тогда. — Между прочим, это мое имущество. Вы обязаны вернуть.

 Не говоря ни слова, сворачиваю в сестринскую, беру с подоконника чекушку с нектаром на донышке, отдаю.

 — Забирай, жри. Может, сдохнешь, — напутствую я его и отправляюсь дальше.

 Все дальше, и дальше, и дальше… пока не замкнется круг.

 Мне бы уехать, но это нереально: на железной дороге — долгий, иррациональный перерыв. Но ничего — еще три! всего каких-то три часа! И главное: мне больше нет дела до телефона. Уже пошло чужое время, и я недосягаем.

 Нет, не стоит себя обманывать: три часа мне не продержаться. Решительно разворачиваюсь, тороплюсь к бабуле. Сейчас что-нибудь сочиню, наплету. Неважно, что — дом рухнул, живот заболел, вызвали в Государственную думу. Между прочим, последний вариант прошел бы на ура. Не возникло бы ни тени сомнений.

 Вхожу, преобразуюсь в Герасима, стоящего пред очами всесильной барыни. Так оно, кстати сказать, и есть. У нас ведь крепостное право, разве что бабуля — по причине преклонных лет и общего развития — не вполне это сознает, а потому и не пользуется на полную катушку.

 Бабуля, выслушав мою просьбу, демонстративно смотрит на часы. Строго хмурится, но тут же благосклонно улыбается. Она питает ко мне слабость, ей доставляет удовольствие миловать и карать.

 — Иди, — говорит она, светлея лицом.

 Я исчезаю. Так, вероятно, выглядит аннигиляция: был объект, и вот его уж нет.

 Словно в сказке, оборачиваюсь волшебным вихрем, лечу, не разбирая дороги. И сторонятся, завидя меня, все другие народы и государства.

 Не веря, что свободен, спешу на станцию. В голове — отравленный болотными парами вакуум. Дорожки пустынны, улиточное время вышло, да и подморозило за ночь. Тяжко им, поди, бедолагам.

 Вокзал. Перевожу дыхание, осматриваюсь. До поезда — два с половиной часа. Пересидеть негде, пойти не к кому. Денег… денег — десять рублей! Ну-с… Вечная загадка, но, размышляя, уж заранее знаю ответ. Сотня граммов стоит восемь рублей. Это несерьезно, потому что захочется еще. Счастливая альтернатива: настойка овса. Тоже восемь, но — больше, чем в два раза больше. «Мы ждем с томленьем упованья минуты вольности святой…» Именно так. Не станет, не заржавеет дело за вольностью. За шалостью.

 Я толкаю дверь аптеки, вхожу. Без меня вокзал пустеет, бледнеет и прекращает существовать. И город тоже исчезает — пусть не надолго, пусть на пять минут, но даже малость, случается, греет сердце и прибавляет сил.

(c) октябрь — ноябрь 1999

МЕРТВЕЦ

 

 

Документальный киносценарий по мотивам одноименного фильма
Джима Джармуша, в котором рассказано о тягостном странствии
Уильяма Блейка, прежде — поэта, а ныне — покойника

 

Затемнение. Перебор электрических струн. Музыка выстреливается короткими очередями и улетает в небо, оставляя за собой долгие паузы. Воображение рисует сарсапариллу, чаппараль и пейот. Немного кактусов. Мексиканская натура за кадром. В крайнем случае — техасская.

Медленное просветление. Вагон электрички. За окном проплывает Финский залив. Близ берега — полузатопленная бригантина.

У окна чинно сидит молодой человек в широкополой шляпе и круглых очках. У него приветливое и вежливое лицо. Он читает детективный роман про девушку Надежду под названием «Надежда умирает последней».

Залив крупным планом. Гитары тоскливо стонут и резко умолкают.

Вагон полон людей. Рядом с молодым человеком сидит почтенный старик с сумкой-тележкой. Напротив — мама с дочкой, едят мороженое и болтают ногами.

На других скамьях сидят обычные люди. Все одеты почти по-летнему: весна. Компания строителей режется в карты. Строгая девушка прикрыла глаза и слушает плеер. Четверо рыбаков обсуждают политические события.

Молодой человек с интересом смотрит в окно, потом снова в книгу, потом разглядывает продавца газет.

Старик суется в сумку, не вполне разбирая, что там лежит, и пугаясь.

Проходят торговцы, беззвучно разевают рты, предлагая товар. Всхлипы гитар набирают силу. Надрывный аккорд. Молодой человек дремлет, привалившись к окну. Крупный план.

Затемнение.

Тот же вагон. Молодой человек уже проснулся и непонимающе глядит на ленту шоссе, бегущую вровень с путями. Поднимает глаза: вместо мамы и дочки напротив восседает ужасный субъект. Приоткрытая пасть, черные сгнившие зубки, бурое лицо. Шалый взор, загребущие лапы. Неясного фасона головной убор. Истоптанное пальто, сеточка с пустыми пивными бутылками.

И все обитатели вагона уже другие. Дикие, косматые хари, недобрые ухмылки. Детина, похожий на куль и лицом, и одеждой, обнимает винчестер. Второй, помельче, играет чудовищными револьверами. Два монстра пьют бензин «Галоша». Невооруженным взглядом видно, что это не мужчины и не женщины. На полу спит древний дед с аккордеоном.

За окном кричит чайка.

Бурый субъект изучает молодого человека. Тот ощущает неловкость и в конце концов слегка приподнимает шляпу.

— Здесь гиблые места, — сообщает субъект как бы себе самому. — Живым в них трудно. Откуда ты едешь, олень?

— Я приехал издалека, — с готовностью отвечает молодой человек. — Я получил по почте сообщение, что в здешней больнице освободилась койка, и я могу приезжать на лечение. Я ждал этого четыре года. Очень большая очередь. Я инвалид детства, у меня больные уши.

— Плохо слышишь, — понимающе кивает субъект и лезет пальцем в рот. Ощупывает и раскачивает пенек.

— Нет, — улыбается молодой человек. — Я слышу хорошо, но не то, что все. Я слышу ангелов.

— Это тебе пригодится! — философски замечает пассажир. — Я вот что тебе скажу, парень. Держи ухо востро. Береги слух смолоду.

Молодой человек крупным планом. Он продолжает застенчиво улыбаться. За его спиной что-то происходит: слышится шум, потом удары, выстрелы, шипение, клекот и сочные шлепки. Молодой человек порывается обернуться, но на плечо ему ложится огромная грязная лапа.

— Не смотри туда, — спутник облизывает себе лицо лошадиным языком. — Тебе не надо этого видеть.

Пустынный аккорд. Неистовые прерии, чертополох. Затемнение.

Просветление.

Конечная остановка. Безлюдный перрон. Молодой человек осматривает окрестности. Возле его ног стоит черный чемодан, перехваченный бечевкой. Ветер гонит пыль и мелкий мусор, молодой человек прикрывается локтем. Он поправляет воротничок, галстук-бабочку, снимает и протирает очки. Наконец, подхватывает чемодан, спускается по ступенькам и идет по асфальтовой дорожке, уходящей в гору. Его фигурка уменьшается. Вокруг ни души. По обе стороны от дорожки — чахлые рощицы, объеденный черничник. Аккорд.

Затемнение, которое длится дольше, чем прежние.

Музыка меняется. Теперь она снова отрывистая, но без пауз. Под такую мелодию впору жрать крокодилу. Он где-то и жрет, делая за кадром жадные, ритмичные глотки.

Вдохновенное лицо молодого человека показывается крупным планом. Приезжий с удовольствием рассматривает пятиэтажный корпус больницы. Вынимает бумажник: проверяет, на месте ли направление. Оно на месте. Решительно проходит в воротца.

До ступеней несколько шагов, но молодой человек останавливается, привлеченный чьим-то частым дыханием. Он поворачивается и видит больничных псов. Их четверо, трое лежат, четвертый пристально глядит на него. Пес очень похож на койота, в нем — мудрость прерии.

Музыка отступает. Аккорд, одинокий и жаркий.

Молодой человек, очнувшись от гипноза, спешит в вестибюль. Там царит глубокомысленный полумрак и расхаживают люди, одетые вольно. Им нечего стесняться, они прогуливаются в пижамах, спортивных костюмах и домашних халатах.

На стенах висят санитарные плакаты: «Хочешь похудеть — выпей Фейри», «Лечебно-эйякуляционные мероприятия в туберкулезном очаге» и, самый большой, «Если врач поставил диагноз ‘геморрой’, вам помогут свечи ‘герой’ «.

Новичок останавливает первую попавшуюся белую фигуру и спрашивает:

— Прошу прощения — где здесь приемное отделение?

Фигура с преувеличенным участием берет его за плечи, разворачивает и направляет пальцем в пасмурный туннель правого крыла. Она не произносит ни звука. Приезжий всматривается и действительно видит под самым потолком кривую надпись, выполненную от руки зеленой масляной краской: «Приемное отделен». Две буквы не поместились, потому что притолока кончилась. Да и последние пришлось писать помельче.

— Благодарю вас, — вежливо кивает молодой человек.

Фигура молча покидает его и ныряет в какую-то дверь.

Молодой человек идет по коридору. Лампы дневного света трещат и трепещут, словно стрекозы.

Затемнение. И мгновенное просветление.

За конторкой сидит очередная фигура. По всему похоже, что она — женщина, но челюсть смущает. Молодой человек снимает шляпу и прижимает к груди.

— Здравствуйте, — говорит он с легким поклоном. — Моя фамилия Пушкин. Я получил письмо, в котором содержалось любезное приглашение…

— Дайте сюда направление, — слышится из-за конторки.

Оно уже вынуто. Дежурная кладет его поверх толстого лохматого тома, большей частью рукописного, презрительно изучает.

— А вы обратили внимание, когда оно было послано?

— Да, разумеется, но… Я ехал издалека, через всю страну… С билетами ужасно трудно, сейчас сезон…

— Ваша койка занята.

Молодой человек непонимающе улыбается и кивает. Одновременно до него доходит, что кивать ему нечему.

— Но как же? . . Ведь его подписал Назымов!

Крупный план. Действительно: листок пересекает красная роспись, в которой угадывается эта фамилия. Техасский аккорд.

Дежурная раскрывает рот и разражается злобным хохотом. Тут же над конторкой появляется новая голова, молодая и мужская. Оказывается, сосед дежурной уже давно рылся в каких-то папках, и его пока не было видно.

— Вы долго добирались, — торжествующе объясняет юноша. — У нас в больнице большая очередь! Не будут же вас ждать.

Пушкин молча созерцает его зеленый колпак и утверждается во мнении, что видит перед собой дежурного доктора.

Решительность дается ему нелегко, но молодой человек собирает волю в кулак и запальчиво объявляет:

— Если так, то говорите сейчас же — где сидит этот Назымов? Я буду говорить с ним самим.

Юноша в колпаке недоуменно пожимает плечами:

— В своем ли вы уме? Кто же вам позволит? В лучшем случае вам удастся добраться до его помощника. Его зовут Фокиш…

— Мне не нужен ваш Фокиш! Мне нужен только Назымов!

Пушкин выхватывает свое направление из-под носа дежурной и потрясает им в воздухе.

Теперь за конторкой хохочут оба.

— Идите! — давясь, произносит дежурная. — Прямо по коридору, вторая дверь слева, от дальнего конца.

— Спасибо, — Пушкин благодарит ее с ядовитой учтивостью. Он надевает шляпу обратно и трясущимися пальцами поправляет бабочку.

Дежурная плачет от смеха, прикрывается ладонью и машет свободной рукой: уходи!

Молодой человек резко приседает, хватает чемодан и уходит по коридору.

Обратный проход занимает у него гораздо меньше времени.

Вскоре он останавливается перед кожаной дверью. По бокам две таблички: слева — «Фокиш», справа — «Назымов». Пушкин осторожно заходит внутрь. Он снова вежлив и надеется уладить дело миром.

Аккорд. Пушкин стоит в маленькой комнатке-предбаннике. Слева и справа — двери. На левой написано «Назымов», на правой «Фокиш». Вошедший стоит в некоторой растерянности. Он озирается, ища человека, который мог бы, как он ожидал, помешать ему войти к Назымову, но предбанник пуст. И только на журнальном столике стоит пустой чайный стакан с ложечкой.

Пушкин осторожно стучит в кожу, но звука нет. Он заносит кулак и, не решившись, переносит уже раскрывшуюся ладонь на ручку. Нажимает. Дверь открывается на себя, так что Пушкину, прежде чем он войдет, приходится попятиться. Наконец, он проскальзывает внутрь.

В кабинете стоят два стола, сдвинутые то ли в «Т», то ли в «Г». У самого подножья буквы, как бедный родственник, с краешку, пристроился длинный человек в хирургическом халате, с завязочками сзади. Перед сидящим расстелена салфетка, на ней — полтора бутерброда с котлетой и соленым огурцом. Чуть дальше — дешевая Библия с тремя закладками, исчерканный ежедневник, гроссбух и третий том «Космического Сознания».

— Добрый день, — молодой человек сдергивает шляпу и кланяется. — Мне нужен главный…

— Подождите, — сидящий говорит с набитым ртом и хмурится. — Я же тут вот!

— Простите, — Пушкин делает шаг назад.

— Погодите, — возражает Назымов, сдвигает пищу, встает и подходит к посетителю вплотную. — Что вы хотели?

— Я хочу, — с подчеркнутой точностью отвечает Пушкин, — быть принятым на госпитализацию в вашу больницу. Вот направление за вашей подписью, которое мне переслали по почте…

Назымов берет направление двумя пальцами, изучает.

— Мил человек, да где ж вы шлялись? — он улыбается. — У нас койка простаивать не может. Ваше место занято.

— Но я…

— Ваше место занято, — повторяет Назымов. Его голос становится все радостнее и радостнее. — Оно занято. Это кроватка. С одеялом и подушкой. В ней могли бы лежать вы. Но теперь в ней лежит другой человек. А не вы. И он очень доволен. Он даже написал мне письменную благодарность. Поэтому вы вправе уехать, откуда прибыли.

— Но у меня…У меня ушли последние средства на билет… Я продал все свое имущество… Дом, утварь, скот… мои родные пошли в услужение…

Внезапно Назымов выкатывает рачьи глаза, багровеет и начинает хохотать. Он думает схватиться за живот, но дело, благо Назымов худ, как щепка, выглядит так, словно он собирается что-то прикрыть.

У Пушкина дрожат губы. Он с негодованием смотрит на хохочущего.

— Фокиш! — давясь, кричит Назымов. — Выведите его, ради Бога!

В предбаннике распахивается вторая дверь, и из нее выходит Фокиш, который начал хохотать еще внутри, еще даже не зная, в чем дело. Он удивительно похож на своего начальника, разве что сед по-благородному, да носит дорогие очки.

— Выходим! Выходим! — кричит Фокиш. — Станция «Приехали», любезный сударь!

Ревя от счастья, они выталкивают Пушкина в коридор. Дверь захлопывается.

Привычный аккорд. Экзистенция. Дневное накаливание.

Пушкин потерянно стоит в коридоре. Берет чемодан и под недобрыми взглядами пациентов и персонала возвращается в вестибюль. Там он ставит чемодан в самом центре, садится на него и погружается в мрачные размышления.

Вокруг кипит жизнь. Прямо перед Пушкиным гуляют створки стеклянных дверей, приводимых в движение силой фотоэлемента. Они похожи на воротца салуна. За воротцами, в оживленном коридорчике, виднеется аптечный ларек. Довольные завсегдатаи расходятся; кто-то пьет элеутерококк, иные — настойки овса и боярышника, третьи отваживаются попробовать медицинского спирта, который здесь продается под нейтральным бессмысленным названием.

Пушкин лезет в карман, вынимает монеты, тщательно пересчитывает. Его лицо выражает глубокое понимание безнадежности положения, в котором он очутился. Наконец он со вздохом встает и направляется в салун.

Там он спрашивает большую бутылку овсяной настойки.

Ему дают, однако сразу же, пересчитав монеты, отбирают и вручают взамен маленькую бутылочку с винтовой пробочкой, граммов на сто.

Со всех сторон слышится недобрый смех.

Экзистенция становится пронзительной.

Униженный Пушкин идет в вестибюль, садится на чемодан, срывает крышечку вместе с резьбой и осторожно пьет.

Аккорд. Призраки пустыни готовы к выступлению.

Под потолком кружат нетопыри.

Пушкин встает, кладет пузырек в карман и нетвердыми ногами шагает в приемное отделение. Там работает черно-белый телевизор; все увлеченно следят за бразильской телеверсией одноименной мексиканской телеверсии. Охранник, одетый в жилетку, сомбреро и кирзовые сапоги, поигрывает полуметровым кольтом. На рукаве у него эмблема казачьих войск, за голенищем — нагайка.

Пушкин хватается за горло, разрывает воротничок и дико кричит:

— Ангелы! Ангелы!..

Он зажимает уши и падает в конвульсиях, дыша овсяной настойкой. Из-за конторки выбегают белые, зеленые и мышиные люди, склоняются над Пушкиным.

Толпу расталкивает встревоженный человек в женском халате с вытачками:

— Подержите его! Зафиксируйте голову, поверните на бок! Сейчас я приду.

На Пушкина наваливаются, седлают руки, ноги и грудь. Кто-то отшвыривает чемодан, другой лезет за пазуху, ища документы; третий пытается разжать зубы охотничьим ножом.

Недавний человек врезается в самую гущу.

— Закатайте ему рукав! Спустите брюки!

— Слышу! … Слышу ангелов! … — рычит Пушкин, сокращаясь червем.

Взлетает и опускается шприц, потом второй раз, четвертый… Судороги постепенно стихают. Помогатели расступаются и образуют правильный круг. В центре лежит, разметавшись, бездыханный Пушкин.

Аккорд.

Пушкина везут на каталке. На груди у него лежит новенькая история болезни. Из кабинетов выходят Фокиш и Назымов. Они останавливаются и гневно смотрят на проезжающее тело. Крупный план: лицо Назымова становится жестким. Назымов прищуривается, поджимает губы. Крупный план: лицо Фокиша каменеет. Гуляют желваки. Фокиш и Назымов переглядываются, после чего молча скрываются за своими дверями. Крупный план: местный телефон. Узловатый палец Назымова вторгается в диск и с ходу управляется с тремя отверстиями.

— Фокиш, зайдите ко мне, — говорит Назымов.

В кадре видна только нижняя половина лица Назымова. Она говорит.

Затемнение.

Кабинет-близнец. Фокиш возглавляет перекладину буквы. У подножья развалились на стульях три человека. Вернее сказать — три существа, которых сложно назвать людьми. Звериные лица, одно ужаснее другого, прозрачные безжалостные глаза, острозубые пасти и патлы до плеч. Существа полны достоинства: сразу понятно, что они не бросают слов на ветер. Первый поглаживает мачете, второй запихивает патроны в десятизарядный барабан, третий, самый жуткий, ничего не делает и сидит со скрещенными на впалой груди руками. Это профессиональные убийцы. Существа настороженно ждут указаний.

Фокиш встает и начинает прохаживаться, заложа руки за спину. Он сильно сутулится и похож на седого Ворона из страшного стихотворения.

— Я хочу, чтобы вы нашли и проучили человека по имени Пушкин, — говорит Фокиш, нависает над столом и сверкает очками. — Это преступный негодяй из той породы, которую в дверь, а они — в окно. Ему было сказано четко и ясно: койка занята. Но он вздумал выкрутить мне руки и поступить на лечение в экстренном порядке. Он полагает, будто добился своего. Разыщите палату, в которой он прячется. Найдите этого мерзавца и принесите мне его сердце.

Главный злодей оживает, скалится и щупает воздух двумя пальцами.

— Разделите, как сочтете нужным, — Фокиш отпирает Сейф Больницы, достает оттуда кожаный кошель, туго набитый золотом, и швыряет в сторону возбудившихся ассасинов.

Существа удовлетворенно встают.

— Один вопрос, начальник, — хрипит тот, что с мачете. — Почему мы?

Многозначительный взгляд Фокиша. Особенно долгий аккорд. Затемнение.

Просветление, но слабое. Тишина. Ночь.

Пушкин слабо стонет, открывает глаза. Он лежит в постели, укрытый тонким одеялом. Лежит, как был — в шляпе, воротничке, очках. У него пять соседей, все спят, кроме одного. Этот неспящий с похмелья бьется в пододеяльнике, попав туда.

На тумбочке чернеет в ночи ломоть арбуза, оставленный кем-то заботливым.

Возле постели Пушкина скрючилась тень. Когда Пушкин стонет, тень быстро накрывает его рот ладонью:

— Тихо!

Пушкин встревоженно моргает, пробует приподняться. Тень распрямляется и строго застывает. На лицо падает свет фонаря, и тенью оказывается суровый муж с чертами, словно вытесанными из тысячелетнего дуба. Кожа поблескивает, в черных зрачках присела мудрость, смешанная со знанием.

— Молчи, воин, — мрачно изрекает тень. — Ты — великий дух. Тебе надо набраться сил.

— Кто вы такой? — слабо спрашивает Пушкин.

— Я тоже великий дух. Меня называют Джон Большой Суррогат.

Пушкин тянется к шляпе, но его рука бессильно падает. Большой Суррогат качает головой:

— Ты должен собраться. Койоты уже пущены по твоему следу. Тебе придется поразить их молниями.

— Вы ошибаетесь, — Пушкин выдавливает улыбку. — Я не дух. Я получил по почте направление… Я отстаивал свое право, и если бы меня не посетили ангелы…

Большой Суррогат качает головой. Смотрит на арбузный ломоть, задумчиво говорит:

— Кусок — единый арбуз; если красное ешь — еще человек, а примешься за зеленое — уже свинья. Как все хрупко! Но сегодня съеденное идет в Астрал. Так сказано мудрыми в Священном Отрывном Календаре.

Джон делает паузу и объясняет со вздохом:

— После того, что они тебе там, в приемном отделении, вкололи, ты уже дух, — возражает Джон Большой Суррогат. — Ты мертвец. Разве ты не замечаешь? Ты мертв, но в то же время — ты дух, зовущийся Пушкин. Ты вернулся докончить начатое. Ты явился, чтобы выказать благородство и свершить предназначение.

Лежащий долго смотрит на него. Потом медленно прикладывает руку к сердцу, прислушивается. Из приоткрытой форточки доносится шум близкого моря.

— Ты должен пройти тропою мертвых воинов, — назидательно сообщает Большой Суррогат. — Я буду твоим спутником и проводником. Я отведу тебя к Великой Воде. Подозреваю, что я тоже мертв, но точно мне это неизвестно.

— Все это более, чем странно…

— Чу! — Большой Суррогат перебивает Пушкина. — Ты слышал? Они уже близко. Ну же, бери! Вспомни, кто ты есть, и не мешкай.

Он лезет под койку и достает старинный футляр. Откидывает крышку. В темном бархате сверкают дуэльные пистолеты.

— Не откладывай, возьми их! Погоня близка.

Пушкин нерешительно берет один пистолет в правую руку, второй — в левую. Джон Большой Суррогат нетерпеливым движением взводит оба курка сразу.

— Но я никогда… — упирается Пушкин.

— Ни звука!

Большой Суррогат бросается на пол и замирает. Лежащий предоставлен себе.

Дверь в палату медленно распахивается. В проеме встают два силуэта, черные, в ковбойских шляпах и вроде как в шейных платках. Позади них — мертвый свет уже знакомого накаливания, которое даже ночью остается дневным.

Ассасины мнутся, пытаясь угадать, кто из лежащих Пушкин. Какое-то время они думают на отчаянный пододеяльник, но быстро решают, что это не то. Один из силуэтов вдруг простирает палец в сторону Пушкина и с силой втягивает воздух.

Пушкин моргает и неожиданно для себя жмет на спусковые крючки. Палату разрывает грохот, сверкает пламя. Обе фигуры, схватившись за простреленные сердца, оседают и затихают прямо на пороге.

Стрелок с недоумением и ужасом смотрит на дымящиеся пистолеты. Над койкой показывается голова Джона Большого Суррогата. Джон одобрительно цокает чем-то во рту:

— Вот видишь! А ты не хотел мне верить, Пушкин, великий дух земли и небес. Но теперь ты прозрел, и к тебе пришло Высокое Понимание.

Пушкин встает с постели, медленно подходит к умершим ассасинам. Аккорд, второй, третий. Присаживается на корточки, обмакивает палец в черную кровь, пробует на вкус. Потом проводит себе черту через все лицо, начиная со лба. Кладет мазки на впалые щеки. Снимает очки и прячет их во внутренний карман. Обводит красным глаза. Джон Большой Суррогат следит за ним с возрастающим уважением.

Пушкин выпрямляется, засовывает пистолеты за пояс. Негромко просит:

— Веди меня, Джон.

Джон торжественно встает, скрещивает руки — так, что ладони ложатся на плечи, кивает. Он оказывается едва ли не втрое выше и шире Пушкина.

— Да, великий дух. Я поведу тебя к Великой Воде. Мы должны торопиться и проявлять осторожность, потому что один, самый сильный и яростный, еще остался и идет по пятам.

Оба выходят в коридор. Пушкин внезапно приваливается к стене.

— Силы покидают меня, Джон. Не иначе, я и вправду мертвец.

— Тебе хватит сил, великий дух Пушкин. Хватило мне, и тебе тоже хватит.

Пушкин сдвигает брови, прикрывает на миг глаза, открывает, делает шаг. Следующий шаг дается ему немного легче, а дальше все вообще идет замечательно. Беглецы выбираются на черный ход и начинают спускаться по лестнице.

Аккорд. Резкое затемнение, которое тут же сменяется оскаленной харей под шляпой, надвинутой по брови. Крупным планом — сапог, пинающий мертвые тела. Охотник принюхивается и с усмешкой глядит в коридор — туда, где только что скрылись Пушкин и Большой Суррогат. Неспешно проверяет свой арсенал: револьверы, ножи, удавки, кастеты, аркан и дикарскую трубку, плюющуюся отравленными иглами. Хочет идти, но вдруг задерживается, в зверином порыве бросается к левому трупу и запечатлевает на нем долгий поцелуй.

Плавная смена кадра. Без аккорда.

Пушкин и Джон Большой Суррогат крадутся по асфальтовой дорожке. Занимается рассвет. Пушкин без чемодана; чемодан неизвестно, где. Большой Суррогат поминутно останавливается: принюхивается, прислушивается, припадает к земле, разбирая следы.

Пушкин напряженно вглядывается в даль. Его лик изменился, в нем появилась печальная твердость. Задумчиво говорит:

— Я хочу быть таким, как ты, Большой Суррогат. Я хочу научиться всему, что известно тебе.

— У каждого свой путь, великий дух Пушкин. Мое дело — будничное, земное. Такие, как я, назначены вести и охранять. Идем же, нас ждет каноэ.

— Скажи мне, Большой Суррогат, от какого недуга ты лечишься? Как получилось, что ты оказался здесь, в этих стенах?

Джон сумрачно вздыхает, хмурится. Оправляет пояс со скальпами и беличьими шкурками.

— От какого я лечился недуга, я уже не припомню. Это было еще до того, как с гор спустились снега. Я был юн и беспечен. Помню, что в первый же день я поддался соблазну и приобрел на последние средства настойку овса. Тем же вечером меня выписали за пьянство. Куда мне было податься? Я обжился, наладил какое ни на есть хозяйство и пошел по тропе сокровенного познания. Рыскал вокруг больницы годами, обитая то в схронах подвальных, то, волею небес и милостью женщин, ночевал под крышей… На меня объявили охоту. Но где им! Два года кобелил у вдовушки потолки. Да многое случается с нашим братом; земля мой товарищ, и небо, и ветер, и вьюга…

Пушкин выламывает из куста посох и идет, опираясь. Джон Большой Суррогат величественно вышагивает, размахивая руками. Бахрома скатерти, в которую он одет, развевается на ветру. Его мореное лицо напоминает лик деревянного идола.

Пушкин медленно произносит:

— Как странно… Чем дальше я иду, тем больше уверяюсь в своей смерти.

— Ты освятился кровью, брат, — объясняет Большой Суррогат.

Они выходят за ограду и удаляются в сторону залива, над которым встает солнце. Аккорды берутся кучно и сливаются в плач, в котором, однако, есть слабые признаки просветления. Фигурки уменьшаются. Пейзаж застыл, и небо неподвижно.

…Крупный план: востроносые сапоги утверждаются на придорожном валуне. Преследователь поводит волчьими ноздрями и смотрит из-под ладони. Оборачивается. Из дверей больницы постепенно вываливается целая компания, которая складно организуется в процессию. Ее возглавляют Назымов и Фокиш. Ассасин прокручивает барабаны кольтов и властно, ни слова не говоря, указывает путь пальцем в обрезанной перчатке. Прыгает с камня; бежит, держась обочины и пригибаясь.

Пушкин и Джон Большой Суррогат выходят на пустынный пляж. На горизонте — Кронштадт и недостроенная дамба. Волны мягко плещут, покачивая расписное каноэ. В погребальной ладье все готово к последнему путешествию. Туда положена подушка. В изголовье лежат тотем и вампум.

Пушкин неуверенно останавливается.

— Мне — в лодку? — спрашивает он.

— Да, великий дух, — Большой Суррогат совершенно раздувается от значимости момента. — Отсюда ты, непонятное и непостижимое существо, вернешься туда, где скоро, да будет на то воля богов, окажемся мы все. Не знаю, откуда ты прибыл. Наверное, из ада.

Пушкин идет к лодке. Внезапно его останавливает свист. Пушкин поворачивает голову: вдалеке, на пригорке, невозмутимо стоит и усмехается убийца-изувер. Он подобен року, от него не скрыться. Весь вид его показывает, что удара не отвести, и злая судьба настигнет каждого.

Но Джон Большой Суррогат умиротворенно кладет Пушкину руку на плечо.

— Иди, дух Пушкин, — говорит Джон. — Я задержу его. Еще никто не уходил от Большого Суррогата.

Он твердой поступью направляется к убийце. Тот вскидывает револьвер. Джон Большой Суррогат останавливается в десяти шагах и вперивает взор прямо под шляпу ассасина. Тот стоит завороженный, не в силах отвести глаз. Противостояние длится не меньше минуты. Над ними летают чайки, чуя скорую поживу. На сосне хлопает крыльями гриф. Ассасин хрипит и хватается за горло. Взгляд Суррогата убийствен и неотразим. Ассасин оседает в песок. В последнее мгновение он успевает разрядить револьвер, и Джон Большой Суррогат медленно и с достоинством падает.

Все это показано издали, как бы на заднем плане — уже второстепенное, малозначимое событие. Главное действие разворачивается в каноэ. Пушкин взбивает подушку, надевает очки, проверяет, на месте ли направление. Укладывается, скрещивает на груди руки и смежает веки. Бормочет:

— Куда ж нам плыть?..

Берег заполняется людьми.

Белые люди — белые, ибо они все в белых халатах — молча провожают одинокую ладью, в которой покоится великий вождь и безупречный воин. Назымов и Фокиш стоят в первом ряду. Каноэ сносит вдаль; оно превращается в крохотную точку.

Пушкин крупным планом. Его глаза открыты, он смотрит в небо. Вокруг попадаются рыбаки, погруженные в подледный лов. Лед еще не сошел, но выходить на него крайне опасно. Однако отчаянные воины не боятся пучин и продолжают ловить. Им помогают духи небес, духи воды, духи рыб и духи таянья льдов.

Им бы помог и дух Пушкин, но он уже выплыл в открытое море.

 

(с) сентябрь-октябрь 2001

Роза и розенкрейцеры

 

 

Сердцу закон непреложный —

Радость — Страданье одно!

А. Блок «Роза и крест»

 

 

Так рождаются легенды.

В одном кардиологическом отделении жила роза. Она росла в небольшой кадушке, что стояла в самом конце коридора, возле окна. Стоило ей расцвести — и кто-то немедленно умирал.

Откуда взялась эта роза в больнице, никто не помнил. Кто ее приволок? Обычно подобные вещи не забываются, тем более в лечебнице, где будни особенно однообразны, но факт оставался фактом. Как ни допытывались, какими окольными путями ни пытались установить истину — ни один не признался.

Возможно, то была роза, которую столь пылко любил Маленький Принц, и она, тоскуя по ушедшему поклоннику, стала вести неподобающий розам образ существования. Или был то один из цветков, которые заготовил для жестокой актрисы несчастный художник. А может быть, сначала роза была обыкновенной розой, готовила себя к смиренному пышному цветению, вполне безобидному, людям в усладу, и не подозревала об особой роли, что уготовила ей судьба. Поговаривали, будто однажды в отделение пришла маленькая старушка в черном платье, с чертами лица настолько благообразными, что они начисто изглаживались из памяти. Погуляв по коридору, старушка заметила кадушку, подсела к ней, протянула к цветку руку, погладила, пошептала и — скрылась. Не исключено, что специфические эфирные колебания сообщились при этом колебаниям воздушным, а те — доверчивым листьям, задиристым шипам и бархатным лепесткам. Как бы то ни было, следующее цветение розы ознаменовалось кончиной пациента из ближайшей палаты.

Поначалу, естественно, никто не удивился. Помер и помер, большое дело. Как-никак, в кардиологическом отделении находился, туда здоровые люди не попадают. Сокрушались только палатные соседи покойника, да еще, может быть, одна-другая санитарка. Ну, пожалуй, уборщица слегка расчувствовалась — короче говоря, скорбили те, кто бездельничал, остальные работали. Сентиментальная публика созерцала лопнувший бутон и качала, тоскливо вздыхая, головами: вот, мол, даже неразумная природа сочла необходимым оказать этому достойному, доброму человеку последние почести. Смотрите, как распустилась! Это, несомненно, добрый знак; по нему видно, что там, куда попал усопший, ему будет хорошо и спокойно. При этом фантазеры, допускавшие подобные мысли, в душе предпочитали, конечно, нестерпимое, тяжкое, но обязательно земное бытие.

А дальше скончался еще один, потом — еще и еще. Опять же никому в дальнейшем не удалось припомнить, кто первым подметил связь между буйным цветением розы и неприглядным угасанием человека. Как легко догадаться, люди в отделении мерли и просто так, сами по себе, вне всякой связи с ботаникой. Однако в какой-то момент стало очевидно, что смерти остаются смертями, которые либо наступят, либо подождут, но стоит розе зацвести — и последствия могут быть предсказаны со стопроцентной вероятностью. Причем определить, кому выпадет жребий, было невозможно. Случалось, что в лучший мир отходил совершенно неожиданный человек, тогда как врачи и медсестры, поглядывая на готовые распуститься бутоны, предрекали гибель намного более вероятным с медицинской точки зрения кандидатам. Но вот приоткрывались сокровенные цветочные глубины, вокруг кадушки распространялось благоухание, и новое тело, спеленутое на манер египетской мумии, вывозилось в морг. Чем сильнее благоухала роза, тем более неприятными явлениями сопровождалась смерть. Если пациент погибал в начальной стадии цветения, его кончина оказывалась достаточно скоротечной и безболезненной. Если же роза успевала развернуться в полную силу, лепестки делались кроваво-красными, словно налитыми кровью, а стебель и листья темнели, будто, как и в людях, текла по ним кровь другого, венозного сорта, — в этом случае прощание с миром выглядело иначе. Из палаты выносился горшок за горшком, судно за судном, начинались бесконечные перевязки, вызванные невесть откуда взявшимися гнойными осложнениями. Пациенту, впавшему в бессознательное состояние, приходилось специальным прибором отсасывать жидкость из полости рта, дабы он не захлебнулся рвотными массами. И вообще — в срок, короткий на удивление, больной обзаводился недугами, которых в кардиологическом отделении не видывали отродясь. Стопка за стопкой менялись простыни, и целые гирлянды коварных липучек не спасали от нашествия всесильных мух. Воздух в палате напитывался кисло-сладким запахом ацетона, смешанным с прочими неизбежными ароматами. А роза безумствовала от переизбытка жизни и находила больничную обстановку как нельзя более для себя подходящей.

Наконец, на множественные уже совпадения обратили внимание. Один из молодых докторов, готовившийся к аспирантуре и не утративший еще дурного научного пыла, взялся за дневник наблюдений — вроде того, что ведут то ли в четвертом, то ли в пятом классе школьники, изучающие естествознание. Роза цвела часто, и вскорости у доктора накопился материал, достаточный для выведения закономерности. Он не побоялся обнародовать полученные результаты — разумеется, в скромных границах сперва отделения, и только потом уже больницы в целом. Правда, все это было неофициально, без печатного оформления и вне какого-либо научного руководства. Но в них и не было нужды, поскольку информация, распространяемая устно, имеет зачастую куда больший вес.

Розу сразу полюбили. Ее берегли, ею гордились, на нее приходили полюбоваться врачи и сестры из других отделений. Она удостоилась особого внимания со стороны патологоанатома, который долго стоял перед кадушкой, чесал в затылке и рассеянно мурлыкал модную песенку-однодневку. Ее показывали даже иностранным гостям, которых нелегкая нет-нет, да и заносила в больницу. Сотрудники отделения раздулись от спеси и принялись выторговывать себе под розу всяческие льготы; себя же — конечно, тоже неофициально, между собой — стали именовать розенкрейцерами. С первой частью слова все было понятно, вторую же они соотносили с медицинским красным крестом. Название понравилось всем, несмотря на то, что мало кто знал о подлинной сути первичных носителей этого славного имени, а если бы узнал, то либо не поверил бы, либо, что более вероятно, не дослушал до конца. Старшая сестра разошлась до того, что даже вытребовала у больничного руководства деньги на покупку специальных розовых халатов, по которым можно было бы отличать кардиологов от простых смертных медработников. Когда же халаты были куплены, она, не удовлетворившись, приобрела лично для себя светло-розовые сапоги из кожзаменителя.

В конце концов вся история, если не брать в расчет горшки и простыни, приобрела налет записного романтизма. В ней присутствовало нечто сказочное, нечто такое, о чем хотелось рассказывать долгими зимними вечерами детям и внукам. И начинать сказку задушевно, вполголоса, словами : «Давным-давно, но может быть, и недавно, жила-была на свете прекрасная роза…» А по городу поползли слухи, благо город был невелик и других больниц в нем не имелось. Пациенты, перед тем, как улечься на лечение, деликатно интересовались, давно ли роза цвела. Если оказывалось, что давно, то госпитализацию старались оттянуть любыми средствами. Если же недавно — ложились охотно, надеясь после выписки рассказать знакомым и близким о собственном опыте опасного соседства со зловещим растением. С другой стороны, когда кому-то случалось умереть самостоятельно, в период между цветениями, родные усопшего испытывали чувство досады, поскольку лишались возможности обвинить в смерти близкого человека розу и роптать могли только на абстрактную судьбу. Кроме того, несмотря на страх перед розой, погибнуть от нее считалось в городе известным шиком.

Надо отметить, что слава, увенчавшая розу, не всегда шла больнице на пользу. Потому что прошел по городу и слух совсем другого содержания: роза, якобы, не при чем, ей тайно помогает кто-то из персонала. Мол, таинственный маньяк, пользуясь наспех состряпанным мифом, вершит свой безумный суд, выдергивая из жизни ни в чем не повинных сограждан. Главный врач воспринял это мнение как оскорбительное, усмотрев в нем вызов, брошенный лично ему. Теперь он всякий раз, посещая отделение, перед уходом раздраженно советовал: «Выкиньте вы, в конце концов, эту чертову розу!» Но выполнять его распоряжение никто не спешил. Ни одна живая душа на свете не смогла бы предугадать, что станется с варваром, который осмелится поднять на цветок руку. Может быть, ничего, но может быть, и что-то. К тому же персонал отделения даже мысли о расставании с любимицей не допускал. Было ли то простым стечением обстоятельств, или скрывался в том умысел, но только в одно прекрасное утро в коридоре объявился охранник, одетый в камуфляж. Сотрудникам и пациентам объяснили, что эта мера направлена на защиту их здоровья, жизни и имущества, однако вышло почему-то так, что кресло уволенному за пьянство омоновцу поставили точно в конце коридора, рядом с кадушкой, где он и сидел денно и нощно, погрузившись в специальную художественную литературу. Цветок, таким образом, был надежно защищен от посягательств больных и их посетителей, что же касалось медицинского персонала, то с его стороны, как уже говорилось, никакой угрозы не ожидалось.

Розенкрейцеры, блюдя интересы отделения, составили график дежурств по розе. В обязанности дежурного входили поливка, окучивание, подрезание побегов. Долго спорили насчет удобрений: одни говорили, что розе, как и любому растению, положен комплекс питательных микроэлементов, другие же — из тех, что больше первых склонялись к мистике — считали, что роза и так черпает из отделения все для себя полезное. Поскольку мнения разделились, розу решили подкармливать в соответствии с убеждениями конкретного дежурного. Если дежурил несгибаемый материалист, он сам, на свой страх и риск, вносил удобрения. Если мистик, то розе предоставлялось право самой о себе позаботиться.

Растению, похоже, было глубоко наплевать на все эти разногласия. Оно продолжало дарить радость одним сердцам и, благо находилось в кардиологическом отделении, страдания другим. Оно знай себе росло и горя не знало, впитывая как полезные микроэлементы, так и гипотетические жизненные токи из тех, что пока незнакомы косной науке. Спохватились, как водится, когда было уже поздно.

Однажды, на исходе ритуального противоестественного чаепития, заведующего отделением хватил удар. Он как раз поднялся из-за стола, собираясь ополоснуть свою чашку, и тут же, зашатавшись, рухнул на диван, круша посуду и нищенскую закуску. Поднялась суматоха; кто-то, в панике выскочивший в коридор, краем глаза отметил свежий бутон, только-только начавший распускаться. В первые час-полтора до розы никому не было дела; после же о ней вспомнили, подошли поближе, пригляделись и в ужасе переглянулись. Старшая сестра осторожно предположила, что бутон не имеет никакого отношения к случившемуся и нужно со дня на день ждать очередного летального исхода среди пациентов. Но ничего подобного, вопреки мучительным ожиданиям, не произошло. Розенкрейцеры, как могли, успокаивали друг друга и доказывали, что в смерти начальника нет ничего необычного: он, дескать, был мужчиной в годах, вел невоздержанный образ жизни, долго страдал гипертонической болезнью и странно, коллеги, что это случилось только сейчас, а не десятком лет раньше. Будущий аспирант — тот даже обрадовался, поскольку давно мечтал выкурить заведующего из его загаженной норы и сам в ней поселиться. Их надежды не оправдались: очень скоро наметился новый бутон, и через три дня стряслась совсем уже чудовищная вещь. На сей раз похоронили уже не гуляку преклонных лет, а вполне юную особу, которая вдобавок не просто умерла, а нелепо погибла: мыла окно, свалилась со стремянки и сломала себе шею. Кардиологическое отделение наполнилось страхом. Все понимали, что от розы необходимо как можно скорее избавиться, но теперь-то уж точно нельзя было найти храбреца, который взял бы на себя выполнение подобной задачи.

Три человека поспешили уволиться, и главный врач — прекративший, кстати, визиты в отделение — был вынужден с этим смириться и подписать заявления. Постепенно оставшиеся сотрудники один за другим перешли с розовых халатов на обычные белые, но иллюзий не оставалось ни у кого, и все понимали, что принятые меры предосторожности несоразмерны угрозе. Между тем охранник, который продолжал скучать возле кадушки, стал все чаще и чаще коситься на подшефный цветок. Во взгляде его читались тревога и напряжение. Как-то раз, в ночную пору, он осторожно дотронулся кончиком пальца до одного из шипов и тут же отдернул руку. Он понял, что у него не хватит духу покончить с розой самостоятельно. Тогда сей смелый и находчивый, но как-никак семейный человек решил действовать иным путем.

В одно раннее летнее утро он подвел к кадушке здоровенного пса плебейских кровей. Зверя пригрел в свое время местный лифтер-алкоголик, безуспешно искавший себе собутыльника. Он приучил животное к портвейну и похвалялся после, что вывел новую породу собак: портвейлер. Пес был любимцем больницы и вечно ошивался возле пищеблока, где его охотно прикармливали. Зная об этом, охранник позаботился привести пса до завтрака, голодным. Потрепав бродягу по загривку, омоновец извлек из кармана заранее припасенную мозговую кость и тщательно вдавил ее в землю, заполнявшую кадушку — так, чтобы только кончик торчал на поверхности. Сделав дело, он отошел на безопасное расстояние и стал следить за развитием событий.

Пес, различив в благоухании розы запах более привлекательный, встал на задние лапы, сунул морду в кадушку и самозабвенно приступил к раскопкам. Зубов ему, однако, для этого не хватило, пришлось воспользоваться передними лапами. Секундой позже кадушка, стоявшая на журнальном столике, опрокинулась и полетела на пол. Пес отскочил, но не очень удачно: кадушка ударила его по лапе; второй же лапой он неосторожно наступил на уже переломленный стебель и больно укололся. Ему осталось утешиться разве что костью, которую он незамедлительно выкопал, расшвыривая черепки и комья грязи.

Охранник вытер пот со лба, гадая, усмотрят ли тайные силы в его действиях умысел и не придется ли ему в будущем жестоко поплатиться за свою хитрость. Он тревожился напрасно, все обошлось. До прихода врачей коридор оставался неприбранным; собравшись, персонал окружил убитую розу кольцом и некоторое время выдерживал молчание, борясь с наплывом противоречивых чувств.

Смерти прекратились — смерти среди сотрудников, разумеется. Больных это не коснулось. Последней жертвой цветка оказался тот самый пес. То ли вследствие укола, то ли по какой другой причине он изменился до неузнаваемости: стал агрессивен, свиреп и нелюдим. Со временем он совершенно обезумел и начал нападать на людей, не щадя даже своих благодетелей. После того, как он едва не загрыз санитара из морга, его пристрелил специально вызванный наряд милиции. Пса закопали в самом дальнем углу больничного двора. В память о нем охранник не поленился насыпать в месте захоронения аккуратный холмик земли, а сверху разноцветными камешками заботливо выложил собачье имя: Азор.

 

(с) апрель 2000

Разлитие гумора

 

.

..в Израиле появилась официальная специальность — медицинский клоун.

«Иностранец», # 42, 2002

 

 

— Уважаемые коллеги! Сегодня, в узком кругу, дабы не выносить, как говорится, сор из избы, мы обсудим поведение нашего коллеги, Олега Олеговича. Олег Олегович — встаньте, пожалуйста, покажитесь. Спасибо. Коллеги, вы знаете, что Олег Олегович работает окулистом, совмещая на полставки юмористического доктора. На него поступила жалоба, я не буду зачитывать ее вслух; спрошу только, что снимать штаны — это что же, высшая категория? Товарищ так и пишет: снял штаны и закончил прием. И делает вывод о формальном, бездушном подходе к работе. Эта жалоба, между нами говоря, уже не первая, Олег Олегович. Когда мы вас оформили, у нас с вами о чем был разговор? Вы спросили, как обеспечивать юмор на полставки — я предоставил вам полную свободу творчества, подсказал: принимать людей не с каменным, допустим, лицом, а на полставки, краем рта, улыбнуться. Мы понимаем, что не в силах профинансировать рот до ушей. Но ведь и малыми средствами можно управиться поизящнее! И потом: я не давал согласия на то, чтобы вы совмещали две специальности сразу, основную и на полставки. Что это за диагнозы? Вы кого собираетесь насмешить? Меня? Не утруждайтесь, я здоров. Если мне понадобятся юмористические услуги, я обращусь в солидные структуры федерального подчинения. Но вернемся к нашим баранам: необдуманно сняв штаны, вы вообще вышли за рамки должностных полномочий и насмешили больного до гипертонического криза. Нимало не смущаясь тем фактом, что пятью минутами раньше как окулисты осмотрели ему глазное дно и выявили признаки гипертонии. Почему вы не пользуетесь эффектным и хорошо себя зарекомендовавшим накладным носом? На стерилизации? Это не объяснение, мы выдали вам два сменных носа, и вы должны быть одеты в соответствии с должностной инструкцией горздрава. Короче говоря, вы сами видите, что не прошло и месяца, а к вам уже накопилась масса претензий. Отложим пока жалобы — потрудитесь объяснить, откуда такой перерасход спирта? Коллег Коллегович, я вижу вас насквозь. Заменять накладной красный нос натуральным не разрешается. На ваш кабинет юмора, с учетом и пониманием необходимости свободно шутить, и так списывается больше спирта, чем на всю хирургию. Добро бы это давало эффект — но вот, пожалуйста, еще одна жалоба, на этот раз от родственников больного, вы посетили его на дому. Что же они пишут? «Пришел, посмеялся и ушел». Как это понимать, Олег Олегович? Что это за халтура? Не говорите мне только, что следуете бесплатному прейскуранту. Мне известно о подношениях, которые вы берете — да-да, не отнекивайтесь. За взятки вы устраиваете черт-те что — как же вам не совестно? А на обычный прием к вам не попасть. Каждую пятницу, с восьми утра, едва я прихожу на работу, мне приходится быть свидетелем безобразной драки за номерки. Вы поступаете, как бессердечная машина! Гинеколог направил к вам беременную женщину без номерка, посмеяться — а вы? Олег Олегович, не обижайтесь, но это переходит все границы — вы отказываете даже инвалидам и ветеранам войны. Я не хотел об этом говорить, но не сдержался. «Подавись улыбкою своей» — это ведь ваши слова, не мои. Где же ваш гуманизм? Старик, инвалид, которому жить-то осталось всего ничего, просится на прием, рассчитывает улыбнуться — имеет право! за что же иначе он трудился, воевал? И натыкается на стену непонимания. Учтите, Олег Олегович, если вы сами не соберетесь, то мы вас обяжем. Не заставляйте меня прибегать к мерам официального воздействия, это плохо сказывается на юморе. И, возвращаясь к началу — я настоятельно прошу вас пересмотреть арсенал ваших шуток. Откуда вы черпаете идеи — что это за кнопки на стуле, к чему этот идиотский писк? Почему у вас все время так скверно пахнет — вы что, с ума сошли? Не надо валить на телевидение, вам до него далеко. Зачем вы заказали ходули? Вот, у меня заявка, мне переслал завхоз — к чему они вам? Не отмалчивайтесь, а будьте любезны внятно обосновать ваши требования. Посмотрите лучше, как работают юмористы в хосписе, который через дорогу — я всякий раз, как мимо иду, заслушиваюсь их куплетами. Там частная лавочка, я знаю, но не все же измеряется деньгами. Как же нам быть с человечностью? Ступайте, Олег Олегович. Ступайте и крепко подумайте. Слово «юмор», к вашему сведению, происходит от гиппократова гумора, этих гуморов было много, и ваши полставки, раз вы клялись Гиппократом, требуют разлития самого приятного гумора. А у вас разливается не пойми что. Чего вы улыбаетесь? Еще улыбается! Плакать надо, а не смеяться, понимаете? Не поняли — поймете…

 

(с) июнь 2003

ТАРАКАН.EXE

 

 

 

— Здравствуйте. Вы позвонили в частную ЛОР-клинику «Родная Речь». Звонок платный. Если вы не хотите платить, положите трубку. Если вы не хотите платить, но деваться некуда, дождитесь ответа регистратора.

 

***

 

— Але, запишите меня на сегодня. Мне нужен Антиспам. У вас есть?

— Конечно, есть. Приходите.

 

***

 

— Садитесь в кресло. Сейчас вам сделают укол. Вы сможете видеть, слышать и разговаривать, но ничего не будете понимать.

— Да я и так… не особенно…

— Таков порядок. Верните анкету. Спасибо. Вас беспокоит Спам?

— Ага, жужжит все время в голове.

— Хорошо. Что-то он контактный!. Поработайте кулачком. Да нет же, не так. Не надо никого бить. Доктор, возьмите салфетку. Посжимайте его и поразжимайте. Умница. И бороду ему простыней прикройте.

 

***

 

— Давай, Михалыч, вскрывай ему ухо.

— Тю!.. Старье какое! Весь в золоте, с цепью, а комплектующие – ты посмотри. Металлолом. Кукольный театр.

— У клиента денег куры не клюют. Будет ему апгрейд. Вскрывай дальше. И подключай.

— Готово.

— Так, посмотрим. Что у нас за монитор, Коляныч? Весь в каких-то соплях. Мы же все-таки ЛОРы. Гляди сюда, посмотри ему в корзину.

— Ой, мама не горюй! Михалыч, да тут и умное есть, не только спам.

— Это потому что Антиспам у него пиратский. Любому человеку приходят в голову умные вещи, а система их гробит. Ну скажи – на хрена ему жаться, когда интернет беспроводной, прямо в череп? Не пойму этих скаредов. Выложил штуку – и за что? Всего и доплатить-то надо было… бачков пятьдесят.

— Эй, мужик! Ты чего пожадился правильный Антиспам поставить?

— Не трогай его. Пусть помолчит.

— Давай, Михалыч, посмотрим его на вирусы.

— Вижу, блок стоит. Тоже старье. Давай наш подключай.

— Нет, давай сперва евойный запустим. О! Гляди! Глаза зажглись. И зрачки сузились! И язык высунул! Сто процентов вирусня.

— А что декодер?

— А декодер выдает «Таракан.ехе».

— Ну да, потому и антивир не справляется. Он его блокирует. Говорю тебе, давай наш!

— Да пожалуйста. Ух ты, гляди – не встает!

— «Система не поддерживает формат…» Е-мое. Ну и древность. У него система наш формат не поддерживает!

— Слушай, это даже интересно. Давай ему эмпетришник поставим. Смотри – тоже не поддерживает!

— Зверь какой-то. Что же у него за система? Даже музыку не поддерживает. Не говоря уже о кино.

— Михалыч, давай его форматнем, а? Он не заметит, мамой клянусь. Уйдет и еще благодарность напишет.

— Ты что! Жалобу настрочит. Все отформатированные строчат жалобы.

— Ну, оставим ему ДОС. Поднырнем и уберем таракана.

— Мужик, ты согласен на ДОС? Как у тебя настроение?

 

Пациент: — А Тетрис встанет?

Михалыч и Коляныч, хором: — Встанет! Еще и место останется!

Коляныч: — Михалыч, а зачем убирать таракана?

Михалыч, непонимающе: — А зачем оставлять?

 

— Да мы ему скажем, что это и есть Тетрис. Будет ходить и гонять его шваброй.

— А ты молодец, Коляныч!

— Знаешь, наши вчера перформанс устроили. Звукоряд, цветоряд, химия – все через чипы, понятное дело. Так я там такого говна насосался! Башка болит!

— Надо места выбирать, куда ходить. Ты еще к блядям сходи, они тебе полные уши слюней напустят… вирусной… Умное убираем?

— Говорю тебе, форматируй! Убирай на хер все! И ставь ему ДОС… Ну что, мужик? Легко стало?

— Легко, мужики! А то ползает что-то, про золотой ключик обещает… А у меня у самого такой: — В прореху рубашки вывалился массивный золотой ключ.

— Тогда поработайте кулачком. Сестра, зашиваем каморку, и котелок не забудь дырявый, дужкой за ухо… Бороду не зацепите! Почтенная борода – небось, десять лет растил…

 

Клиент схватился за голову:

— Мои куклы! Они куда-то разбежались, я их не вижу! Тут только таракан, надсмехается!

Коляныч:

— Ну, так я и думал. Сестрички, готовьте полостную…

 

 

(с) 2005-2006

ПСИХОАНАЛИЗЫ

 

— Вы знаете, вам надо сдать психоанализы. В нашей поликлинике все посетители уже давно анализанды…

— Что-что они?….

— Постойте. Дайте, я вам все расскажу, как надо сделать. Берут на анализ вашу психику…. По вторникам и четвергам, с 8 до 9, очередь общая.

— Вообще, мне казалось, что это как-то иначе происходит. Человек ложится на кушетку, вытягивается. Сзади сидит доктор, наталкивает тебя… Слушает, подсказывает, объясняет…

— Это вы с анализом семенной жидкости перепутали. Наглаживают его, выделяют из него чистое сексуальное ид… Нет, сударь, финансы и ресурсы диктуют нам иные правила.

— Значит, все-таки очередь. И льготы есть?

— Льготы есть для инвалидов. Но они очень быстро все сдают, по чуть-чуть.

— И чем же вам не нравится моя психика…

— Мне она пока очень нравится. Пока. Мы всех проверяем на паразитарные инвазии. Ну, как на яйцеглист…

— И это мне как же…

— Да. Собрать анализы натощак и после пищевой нагрузки. И накануне ничего не пить!! Ни в коем случае!

— Но как же я ее…

— В баночку из-под майонеза, в спичечный коробок… только не несите большую тару, а то лаборанты жалуются, потому что стеклянную потом не отмыть и не сдать.

— И что же туда…

— Ну, подумайте туда, скажите чего-нибудь. Можно что-то положить, это тоже показательно, только я не советую…

— Почему?

— Да потому, что часто кладут такое, что мигом уходит в соседнюю лабораторию. Начинается путаница, они жалуются… Один приволок, знаете, такой большой коробок, просто гигант… весь заполненный. Ему велели маленький, а он не понял…

— Начинаю понимать. Значит, прийти и просто, в порядке очереди, поставить?

— Да, как все анализы , в окошечко, на подставочку. На прилавочек. Только крышки обязательно снять.

— Так все же исказится, перемешается… Наша искорка психической мысли…

— Это требование СЭС. Там изучают коллективное бессознательное. Но вы не тревожьтесь… Кое-что остается….

— А если попробовать… естественные жидкости головы?

— Мы о таких уже позаботились… когда приходят старые или не очень…. Может же мозг развестись в естественную жидкость? Может. Вот вы сам спрашивали вчера… Мы вас и направляем…

— Просто чудеса! И что же ищете?

— Информационный осадок… общую мутность. И не забудьте принести добавочную кассету. А то вдруг будет мало материала. Возьмите любимую. А то и сами наговорите туда чего – анекдоты; расскажите о политике, о приезжих. Картинку какую-нибудь нарисуйте. Нет, из журнала нельзя вырезать, там свои лаборанты. Вот, забирайте направление, не залейте его чем-нибудь. И, повторяю, не пейте с утра! Не опаздывайте. После десяти – проветривание, влажная уборка. Вас выгонят..

 

© июль 2004

 

ПОСЛЕДНИЙ  ПОЛУСТАНОК

 

 

 

Эвтаназия — умерщвление из гуманных
побуждений в безнадежных случаях.

 

 

Терапевт

            — Здравствуйте, ваши анализы готовы. Пожалуйста: клинический крови… моча… сахар… яйцеглист… Тоня, поищи его РВ. Вот, все на месте. Теперь идите к заведующей в тридцать четвертый кабинет, возьмете у нее номерок к эвтанологу.
— Как, уже к эвтанологу? Я еще окулиста не прошла.
— Окулист болен. Все время на больничном, просто бедствие. Тоже кандидат…

 

*****

 

— Доченька, мне бы к ифтанологу…
— Номерки дает только заведующая, надо у нее записаться. За неделю вперед. Очень много больных, а специалист один.

 

*****

 

— Я не понимаю — почему меня сразу к эвтанологу?
— А вы к кому бы хотели?
— Откуда мне знать? Это вы должны разобраться! Говорят, мою болезнь хирург лечит…
— Ну вы же видите — вот, хирург написал: противопоказаний к посещению эвтанолога нет. Чего вам еще нужно? Идите себе в тридцать четвертый кабинет…
— Да не пойду я туда!
— Ваше дело. Учтите, скоро вы не то что в тридцать четвертый кабинет — до туалета дойти не сможете. Придется вызывать эвтанолога на дом. В поликлинике он вам выпишет направление на импортный укол. А на дому вас никто колоть не будет, одноразовых шприцев и так не хватает. На дом выезжают с патронами, свинчаткой, молотком…
— Я жаловаться буду! воевал, участвовал… а мне — молоток! Мне, если на то пошло, этот укол вообще бесплатно положен…
— Ладно, прощайте. Следующий!

 

 

Очередь

            — Кто крайний?
— Здесь по номеркам.
— А мне назначили.
— Здесь всем назначили.
— Я участник и инвалид!
— Я тоже блокадница. Раз вы участник, будете за мною.
— Господи, сделали бы для них специальный день! Лезут и лезут, полтора часа уже сижу.
— Вы бы помолчали. Вы молодые, мы в свое время постояли, теперь вы постойте.
— Скажите, он быстро принимает?
— Как когда. Доктор хороший, внимательный. Всегда выслушает, пошутит. У меня соседка пришла без талончика, так он не отказал, принял.
— И что?
— Уж третий день как схоронили.
— Вон оно как. И чем он ее?
— Врать не буду, не знаю. Вроде был в аптеку завоз, рецепт выписал. Тут уж как повезет.
— Да, так вот работаешь, работаешь — и что имеещь?
— Те, кто с деньгами, в кооператив идут. Там-то культурно, с музыкой, с цветами. Диагноз торжественно зачитывают.
— Вот лежал я в больнице, так там профессор-эвтанолог обход делал. Вот это специалист! И чувствуется, что старой закалки. Русский интеллигент, понимаете? Шутит так, всех » батеньками » называет. Справа от меня лежал один, и профессор даже не дослушал, что ему доктор лечащий докладывал. Ему-то все с одного взгляда понятно. Вынимает два пятака и со смешком кладет соседу на глаза. А после как-то так хитро нажал — никто и не заметил. А сосед уже того, царствие небесное. Это я понимаю!
— Говорят, где-то даже попа приглашают.
— Куда нам. Мы уж сами с утречка в церковку сходим, а потом — сюда.
— На нашу пенсию много не наприглашаешь, вот что. Сегодня хлеб брала, так уже две триста!
— Вы где брали?
— Да на углу, у рынка.
— Надо в зеленом универсаме брать. Там и батоны всегда свежие, и подешевле.

 

 

Прием

            — Здравствуйте, доктор!
— Мое почтение! Ну, всех обошли?
— Ох, не говорите! К ушному три дня ходила, номерков не было.
— Ай-ай! Бюрократизм — это наше общее горе. Ну зачем вам ушной?
— Сама не знаю.
— Вот именно. Вам осталось пройти только патологоанатома, да? Хе-хе! Тэ-э-эк… ну так что? пишем рецептик?
— Говорят, завоз в аптеку был…
— Все-то вы знаете! Верно, был. У нас по разнарядке, но уж для вас… Только надо у главного печать поставить.
— Мне скидка пятьдесят процентов, вы не забыли?
— Как же помню. Увы, но здесь это не пройдет.
— Куда деваться, пишите.
— Ну и отлично. Как получите, обратитесь в подвал. Там вам все и организуют. С гробом вопрос решили?
— Пока не успела, доктор.
— Поторопитесь. Они в подвале с вас бумагу потребуют. Они не могут дольше двух суток хранить.

 

*****

— Доктор, а можно вас на дом?
— На дом, уважаемый, только через участкового. Видите ли, я консультант, меня приглашают, когда диагноз или не ясен, или, наоборот, совершенно ясен.
— Какой там диагноз, доктор! Ей за девяносто… Нам через сутки уезжать, нет времени на хождения…
— Не знаю, не знаю…
— Доктор, мы с вами сочтемся, не беспокойтесь…
— Послушайте, я никогда…
— Слушать даже не буду, доктор! У меня закон: любой труд должен быть оплачен. Мы можем вас на машине отвезти, к нам и обратно куда скажете.
— Не стоит, Бог с вами. Что, молоток брать?
— Вы врач, вам и решать. На мой взгляд, там довольно подушки — накрыть.

*****

— Добрый день, добрый день. Я вас впервые вижу, очень приятно. С чем пожаловали?
— Сердечко, доктор, шалит, уже третью ночь не сплю.
— Дайте-ка талончик. Дорогой мой, у вас талончик к терапевту! Ко мне — потом!
— Господи, а вы кто ж будете — не терапевт?
— Ошиблись, голубчик. Это кабинет эвтанолога.
—… Ох! ох! держите меня…
— Леночка, уложите его на кушетку. Валидол в шкафчике. Куда вы, любезный? Полежите пока… может, и не надо к терапевту…

*****

— Доктор, вы извините, я без номерка…
— Вы меня замучили! Леночка, выгляните, там много народу?
— Человек восемь.
— С ума сойти. Что там у вас?
— Я всех прошла, доктор… вот диагноз… вот справочка розовая… где она? сейчас, сейчас…
— Простите, некогда мне с вами. Говорите, всех прошли? Идемте за ширму.
— Так укол, доктор…
— Идите за ширму, вам сказано! Леночка, молоточек мне дайте. Не надо перчаток — черт с ней, с антисептикой…

*****

— Вы, государь мой, слишком мнительны. Сами себе диагнозы ставите… Небось, почитываете специальную литературу?
— Есть такой грех…
— Оно и видно. А кто позволил? Вам это строго противопоказано. Если каждого читателя ко мне — это целый арсенал содержать придется. Хорошо, раздевайтесь, я погляжу. Так… Ну и нервы у вас! Весь в поту. Если и дальше пойдет в том же духе, вы действительно рискуете… повернитесь… руки поднимите… Нет, уважаемый, вы зря тревожились. Можете одеваться, вам не ко мне. Постойте, еще минутку… что это за пятнышко? И здесь… и тут… м-да… тут тоже… Похоже, я поспешил… вам есть смысл задержаться…

 

Обед

            — Уйду я, Леночка, в стационар. Ей-Богу. Сил моих больше нет — так надоели.
— Бутербродики, доктор, берите, бутербродики. Вот эти, с ветчинкой. Думаете, в стационаре лучше?
— Да везде плохо — что я, не знаю? Но хоть по квартирам ездить не надо. В реанимации — вообще загляденье. Позвали, пришел, посмотрел зрачки, отключил аппарат — красота!
— А неврология? А кардиохирургия? Надорветесь!
— Могу. Эх, о том ли мы мечтали! В институте наш поток — гремел! Эвтанологи и терапевтов побивали, и хирургов, и акушеров. Какие капустники были у нас, КВНы! В деревне на практике что вытворяли! … Банкет, клятва Танатоса… и что в итоге?

 

 

Пятиминутка

            — У нас, коллеги, остался последний вопрос. Вот я держу в руках постановление главка от 23 числа сего месяца. » Об улучшении качества эвтанологической помощи населению и дальнейшем совершенствовании эвтанологической службы района » . Я не буду зачитывать весь текст, это долго. Самое главное: рекомендуется проработать вопрос об установлении более тесных контактов между эвтанологической и наркологической службами, подготовить конкретные предложения по выполнению распоряжения о принудительной эвтаназии отдельных категорий лиц, состоящих на диспансерном учете у нарколога. Это предполагает практику постоянной связи с правоохранительными органами. Кроме того, предписывается установить аналогичные контакты с геронтологической и онкологической службами. Мы, коллеги, должны из всего этого сделать вывод: надо быть начеку, возможны проверки, комиссии… Контакты у нас и так налажены, но от нас требуют большего, а эвтанолог у нас один. Разорваться трудно, но придется. Контингент у нас в основном пожилой, я все это понимаю. Вдобавок эвтанологу предлагается активно включиться в плановые профосмотры работников предприятий, жителей домов престарелых, участвовать в работе призывных комиссий. Надо укрепить связи с работниками собеса, военкомата. Я вообще попрошу эвтанолога задержаться, у нас есть еще несколько моментов… Наглядные пособия, в частности, не дотягивают… санлистки какие-то пресные, без изюминки…

 

*****

 

Объявление на двери кабинета эвтанолога:Карантин по гриппу
Режим смены масок сотрудниками кабинета:
9. 00 — 11. 00 — белые
11. 00 — 13. 00 — розовые
13. 00 — 15. 00 — зеленые
 

*****

 

 

 

Квартирная помощь

            — Вы не видели мой журнал?
— Рая, где у нас журнал эвтанолога?
— Только что был здесь. В него терапевты писали, писали. . . Нет, вру — вон хирург пишет!
— Что вы мне туда написали?
— Слушай, сгоняй к бабке, а? Во как достала! Каждый день вызывает со своим копытом. Ей давно пора…
— Без терапевта не поеду.
— Да ты только покажись, пригрози! А не поймет — мы и сами, без тебя справимся. Ну будь человеком!
— Что с вами сделаешь. Если машину дадут…
— Вот! С меня причитается! Чего тебе, Раечка?
— Эвтанолог за заказ не расписался. И за патроны.
— А что там у нас в заказе?
— Гречка, шпроты, зеленый горошек две банки…

 

 

Визит

            — Добренький денечек! Ну-с, где наш пациент?
— Сюда, пожалуйста.
— Только я сперва руки вымою. С вашего позволения, полотенце бы мне…
— Будьте любезны.
— Благодарю. Так, пойдемте взглянем. Добрый день, добрый день! Как наше самочувствие?
— Да он, доктор, давно уж не говорит, мычит только.
— Что вы говорите! Очень прискорбно. Ротик откроем…
— Он и не понимает ничего…
— Неважно, я понимаю… Ну, дело ясное. Вы как решили? У меня с собой сами понимаете, что…
— А вот, доктор, мы у вас хотели спросить. Вот нам из-за границы прислали, вы не по-нашему читаете? Здесь порошочки.
— Как-нибудь разберусь. Дайте сюда. Ага. Что ж, это можно.
— И как давать, доктор?
— Один раз. Все.
— До еды, после?
— Лучше после, пусть покушает.
— Доктор, спасибо, что пришли. Мы тут вам кое-что приготовили. . . выдержка пятнадцать лет…
— Нет-нет-нет, ни в коем случае…
— Мы обидимся, доктор. Не смейте отказываться…

 

 

Дома

            — Как ты поздно! Устал?
— Есть маленько.
— Тебе Валентина звонила, просила кого-то посмотреть.
— Но не сию секунду?
— Конечно, нет. Только позвони ей сегодня. И не вздумай даром! Строить из себя Айболита, людям смешно…

(с) октябрь 1995

Ангел катафалка

Мое увлечение психиатрией совпало по времени с работой в пригородной больнице. Как и пару десятков моих новых сослуживцев, меня доставлял туда по утрам больничный автобус. После работы он забирал нас домой, а все остальное время развозил бывших больных и будущих покойников. Мы звали его «жмуровозкой» — с обязательным уменьшительным суффиксом, потому что на матерый жмуровоз он не тянул. Его основная, ориентированная на кладбище, деятельность порой накрывала кого-то из сотрудников, и он работал, так сказать, по совместительству. Другими словами, он, памятуя о главном своем предназначении, привозил докторов и сестер в больницу, загружал их, словно шары в лотерейный барабан, и те крутились себе в нескончаемой суете, покуда кто-то один не выкатывался, и прочие молча сопровождали его в последнем путешествии.

Автобус и сам имел немало общего с топорно справленным гробом. Во всяком случае, разъезды были ему явно противопоказаны. Весь в дырах и щелях, дрожащий и дребезжащий, он должен был по праву коротать век в неподвижности, лучше всего — глубоко под землей, в слепом и тленном червячьем мире. Но по чьему-то недосмотру он продолжал кататься, нагоняя тоску на прохожих и пассажиров. Как ни удивительно, он почти никогда не ломался и не опаздывал — вероятно, его ангел-хранитель был плохо скроен, да крепко сшит.

Меня не оставляло впечатление, что этот ангел-хранитель обитал в непосредственном с нами соседстве. Скажу больше: подозрения падали на одного из моих коллег, чьим обществом мы ежедневно наслаждались. То был настоящий автобусный домовой.

С первой же поездки мое внимание сосредоточилось на этом субъекте. Плюгавый, в облезлой шапке, неглаженых брюках и с потертым бесформенным портфелем в руке, он отличался редкой молчаливостью, стоял в ожидании автобуса отдаленно от прочих и что-то без конца бормотал — совершенно беззвучно. Очки с толстыми линзами многократно усиливали бесцветное безумие его вытаращенных глаз. Он не был из тех, кого сразу заметишь, и я, конечно, скользнул бы по нему безразличным взглядом, не принимая в расчет и бессознательно помещая в обширную категорию насекомоподобных. Но он, продолжая глядеть прямо перед собой, отколол номер: внезапно сорвавшись с места, пробежал, вскидывая колени, несколько шагов и снова застыл. Его губы продолжали шевелиться, лишь на короткий миг растянувшись в бледной мечтательной улыбке. Я заключил, что встретился с чем-то обыденным, приевшимся, поскольку ровным счетом никто не обратил внимания на его выходку.

Понятно, что я заинтересовался. Когда подъехал катафалк, человечек, не затрудняясь напрасной галантностью, устремился внутрь едва ли не первым, расталкивая многопудовых врачих и размалеванных глупых сестер. Плюхнувшись на сиденье близ окна, в углу, он немедленно уснул.

И он проспал всю дорогу — ни рытвины, ни ухабы не в силах были нарушить его сон. Он полулежал подобно бескостной кукле — рот был полураскрыт, а где-то в коротком горле булькал гейзер, и теплые воздушные струйки с хрипом, толчками вылетали в зубные прорехи. Когда мы прибыли на место, он все еще похрапывал, но последний доктор, уже на выходе, позвал его с подножки по имени-отчеству, и тот очнулся, ошалело вскочил и поспешил наружу, где встал столбом, как будто не узнавал, куда приехал. По той дежурной невозмутимости, с которой его разбудили, я понял, что история повторялась изо дня в день и не превратилась в местный ритуал.

Коротышка заполнил мои мысли. Раскоряченный, обалделый, он парил перед моим внутренним взором, не выпуская драного портфеля. Я сердился на себя, но ничего не мог поделать и наблюдений не прекращал. Очень скоро обнаружилась еще одна деталь, без которой молчун был невозможен как явление: он лаял. Никак иначе я не смог бы назвать те звуки, что с прискорбным постоянством издавались его гнилой утробой. Правда, поначалу мне казалось, что его беспокоит обычный кашель, но после я прислушался повнимательнее и понял, что это гавканье не имело ничего общего с кашлем. То был несомненный тик — внезапное надсадное звукоизвержение, неизменно однократное, никогда не перераставшее в серию. В сочетании с прыжками, пробежками, упрямым бормотанием и блуждающими улыбками получался целый комплекс причуд. Озноб пробегал по спине при одной только мысли о том внутреннем разладе, что получал подобное внешнее выражение. Я не сомневался, что, родись мой поднадзорный в какой-нибудь Ирландии или Испании средних веков, он быстренько пошел бы на костер с другими бесноватыми. Разумеется, никаких бесов и ангелов я не признавал, но мне тем не менее было трудно отделаться от впечатления, что внутри убогого недоумка поселился кто-то посторонний. И, если следовать суевериям и дальше, можно было только удивиться неприхотливости и отсутствию вкуса у беса, выбравшего себе столь жалкое, непривлекательное жилье.

Около месяца или полутора я, будучи в коллективе фигурой новой, не находил повода спросить, чем же был занят столь нелюдимый человек. Порой я думал, что страдания пациентов могли бы уменьшиться, когда бы их доктор оказался носителем хвори более страшной. Не сомневаюсь, что иные расцвели бы на глазах и простили бы ему немоту, восполняя зрением то благотворное, что недодал им слух. Но вот я освоился, став чуть ли не своим в печальном автобусном салоне. Я знал почти уже каждого и с некоторых пор изучал коротышку без стеснения, не боясь привлечь к себе осуждающие взоры товарищей по несчастью. В конце концов я задал терзавший меня вопрос и нисколько не удивился, услышав в ответ, что нелепое создание занимало должность патологоанатома.

Собственно говоря, кем еще мог он быть? Когда бы не сей почетный пост, ему остались бы разве канцелярские работы, но те места были надежно оккупированы матронами, чей звездный час — обед, и даже такого убогого они навряд ли подпустили бы к хлебосольному корыту. Нет, все были при своих, и всяк сверчок знал свой шесток. Мой интерес разжегся еще пуще, поскольку я не раз соглашался с мнением, что безумие — неизбежный удел прозекторов. Мне приходилось видеть, с каким лицом их брат заносит дисковую пилку над челом новопреставленного: там безошибочно читалось намерение каким-то образом войти с убоиной в контакт, и никто не мог знать, что этого не случалось. Теперь я понимал, что бессловесные разомкнутые уста умышленно молчали о резвом беге трупных соков, питавших больную фантазию моего коллеги. Его помешательство никем не бралось под сомнение, а мной и подавно. Тем сильнее хотелось мне взломать скорлупу и краем глаза взглянуть на самодостаточное шизофреническое ядрышко. Кое-какие закономерности его существования были мне очевидны. Решив проверить справедливость своих оценок, я пошел на эксперимент, благо ничего хитрого делать не требовалось. Я просто-напросто занял его место в автобусе, только и всего. Отличительной чертой таких сумасшедших бывает ревнивый культ ритуала, тщательное оберегание выдуманной традиции. Диагноз не замедлил подтвердиться. Прозектор увидел, что родное сиденье ему изменило, и несколько секунд стоял, взятый оторопью. Я краем глаза следил за ним: в автобусе еще были свободные места, но он, конечно, не мог смириться с утратой и нанесенным оскорблением. Вне себя от бешенства, яростно что-то шепча, он развернулся и, несмотря на тревожные приглашения сесть, полетевшие со всех сторон, вышел из жмуровозки, хлопнув дверцей так, что в ней что-то соскочило и открыть ее вновь удалось с великим трудом. Повисло молчание. Мой сосед, личность грубая и ядовитая, заметил: «Сейчас изрежет там все». Пассажиры зашикали, провожая взглядами обиженного, который быстро удалялся в направлении морга. Мне никто не сказал ни слова, так как формально я был совершенно не при чем; я же сделал вид, будто не понимал, из-за чего разгорелись страсти. Все время, пока мы ехали домой, я пытался представить подробности патологоанатомического быта. Не скрою — в своих построениях я сильно грешил критическим реализмом и рисовал себе картины в стиле Диккенса. Немного стыдясь своей выходки, я попробовал искусственно возбудить в себе жалость к несчастному, которог столь вероломно изгнал. Почему-то рисовалась почерневшая плитка, грязный чайник, подсохший сыр и военные мемуары в сочетании с черно-белым телевизором. Но под конец я разозлился: так было недалеко до пагубного влияния среды и пятницы. Коль скоро сознание определяется бытием, то можно объяснить бедность первого старым чайником, но почему в таком случае чайник должен был содержаться грязным? Не так все просто, — сказал я себе. Что-то есть в его мозгах, советующее плюнуть на весь белый свет — что-то сокровенное, чем он ни с кем не намерен делиться. Возможно, это нечто весьма занимательное, необычное, но может быть и страшная глупость, какая-нибудь мелкая блажь, раздувшаяся до неприличных размеров. Будь я последовательным экспериментатором, я лег бы костьми, но вызвал бы его на откровенность, чтоб раз и навсегда покончить с занозой. Но вдруг там в самом деле глупость? А дураков мне хватало и без того – и оглядывал автобус. Можно, можно втереться в доверие, держа наготове консервный нож, да ради пшика жалко времени. Пускай себе лает — что мне в нем?

Итак, я унялся, но полностью не устранился. Я продолжал наблюдать, автоматически фиксируя увиденное и лишь временами вздрагивая от сонного лая из-под нахлобученной шапки. Любопытство постепенно угасало. Только однажды зажглось оно с прежней силой — в тот день я впервые узрел больничного Харона облаченным в белые одежды, и эта форма заметно его возвысила. Прозектор пришел в отделение хирургии, захватив с собой санитара-подручного. Он пустил помощника вперед, словно пса, а сам стоял, как всегда, неподвижно, с разинутым ртом. Санитар, искательно вскинув брови, подался вперед, поднял и свесил на уровне груди кисти и крадучись, на цыпочках, пошел к хирургу, как раз выходившему из перевязочной. Тот, увидев, кто к нему движется, строго нахмурился и яростно замахал скрещенными над колпаком руками. Дескать, сегодня — пусто. Санитар немедленно остановился, выставил в молчаливом понимании ладони и начал пятиться — все так же на цыпочках, походя на длинного гада, без лишних вопросов согласного повременить с визитом. А его хозяин с тем же безучастным видом, присвистывая с каждым вдохом-выдохом, побрел куда-то в сторону, где, наверно, и заблудился — не знаю, я не пошел за ним.

Вот, пожалуй, и все, чем можно предварить мой краткий отчет о последнем ночном дежурстве. Мой кабинет расположен на первом этаже, неподалеку от приемного покоя; справа и слева от него находятся помещения для вспомогательных служб, частично оборудованные под лабораторию для экспресс-диагностики. Обычно в ночные часы они никем не заняты, но на сей раз все сложилось иначе. В течение дня, мотаясь по коридору, я мимоходом отмечал, что в соседней, правой комнате кто-то есть, но значения этому не придал. Вообще, мне давно стало ясно, что чем меньше вникать в больничную повседневность, тем полезнее для здоровья. Так что я и не вникал, пока уже ближе к вечеру соседняя дверь не отворилась и из-за нее не выполз, щуря заспанные глазки, прозектор собственной персоной. От неожиданности я споткнулся, но сразу взял себя в руки и небрежно кивнул ему на ходу, чего он, по-моему, не оценил и так и застыл на пороге, и пялился на меня. Возможно, он просто не умел здороваться. В том, что он торчал в лаборатории, когда на дворе уже сумерки, не было ничего удивительного. В конце концов, у него могли быть какие-то дела. Но он не ушел и позже — я это понял по слабым отзвукам его жизнедеятельности, слышным из-за стены. Впрочем, навряд ли скрывалась загадка и здесь — кому-кому, а мне ли не знать, что работа бывает и ночной. Однако в целом его присутствие плохо увязывалось с привычным жизненным укладом ночной службы. Мне он не мешал нисколько — напротив, я был даже рад, и вот почему. Несколькими днями раньше в моем кабинете испортилась проводка. Прислали электрика; тот долго возился, уродуя стену, но в итоге все исправил и заменил розетку. После его работы в стене осталось отверстие, розеткой прикрытое не полностью. В него нельзя было ничего увидеть, а вот услышать — пожалуйста. Поэтому я пришел в доброе настроение, так как страдал бессонницей, а тут подвернулось развлечение. Конечно, я не ждал, что моим ушам откроются сокровенные тайны и я мигом узнаю о прозекторе нечто сногсшибательное, но все-таки мне улыбнулась удача, и я не собирался упускать такой случай.

За вечер наши пути пересеклись еще несколько раз — то он выходил, то я возвращался, и он теперь знал, что нынче ночью, против обыкновения, он будет не вполне одинок и его соседом, отделенным лишь тонкой стеной, окажусь именно я. Это знание никак не отражалось на его лице. Что ж, посмотрим, — так я думал, запирая дверь на задвижку и стеля постель. Увидим, чем ты дышишь, несчастный клоп. Я лег и умышленно долго и громко скрипел пружинами дивана, дабы прозектор уверился, что я сплю и можно не осторожничать. Я ворочался примерно с полчаса, пока не решил, что достаточно и можно превратиться в слух.

Спешить было некуда — сперва я просто лежал, прислушиваясь к тишине в соседней комнате. Время от времени я различал шарканье шагов, слабое постукивание, какие-то другие звуки, и мне это наскучило. Я тихо встал и в носках подкрался к розетке. Приложив к ней ухо, я застыл и даже прикрыл глаза, чтобы ничто постороннее меня не отвлекало. Но мне пришлось пережить разочарование: я не услышал ничего нового. Звуки — те же, что и прежде, — сделались чуть отчетливее, и только. Того, чего я ждал — негромкого монолога, беседы с самим собой о важном и неважном — я не получил. Выждав еще немного, я сухо сплюнул, выпрямился и той же неслышной поступью вернулся на диван. Мне пришло в голову, что так недолго рехнуться и самому. От стыда к моим щекам прихлынула кровь, и я отвернулся от стенки, не желая больше иметь ничего общего ни с ней, ни с тем, что скрывалось за нею.

Я уже засыпал, когда легкий шорох заставил меня сесть. В кабинете было темно, но я не задергивал шторы, и многое оставалось видным в свете больничного фонаря. Шорох повторился — мне показалось, что кто-то царапает стену. Я пригляделся: что-то длинное, черное осторожно вылезало из дырки, оставленной нерадивым трудягой. Сердце прыгнуло, я похолодел. Не в силах подняться, я величайшим усилием воли вытянул шею и различил тонкий прутик, веточку, просунутую ко мне из соседней комнаты. Слегка поерзав, прутик робко продвинулся еще на пару сантиметров и остановился. Я ни за что на свете не прикоснулся бы к этой штуковине. Я молча ждал, но больше ничего не происходило. Я вжался в угол, натянув одеяло по горло — на взводе, в любую секунду готовый кричать и бежать куда попало. До меня вдруг дошло, что мне передают сообщение — посредством просовывания прутика в узенькое отверстие. Мой сосед испытывал желание что-то сказать мне, и не придумал ничего лучшего, потому что не мог. Его непостижимая логика находила подобные действия вполне естественными, более того — только так, и не иначе можно было выразить суть дела. В его представлении между содержанием и формой выражения не было никакого противоречия. Или там находился вовсе не он? Но кто же тогда? Я вцепился в одеяло еще крепче, не отводя взгляда от розетки. Я просидел так всю ночь, боясь шелохнуться и отчаянно прося у небес, чтобы до восхода солнца не привезли какого-нибудь окровавленного пьяного дегенерата и мне не пришлось к нему выходить. Я почему-то опасался, что прозектор караулит меня за дверью, а прутик удерживает кто-то второй, и лучше не выяснять, кто именно.

При первых признаках жизни — звяканьи ведер в коридоре, хлопаньи дверьми и шуме мотора — я опрометью вылетел из кабинета, одевшись кое-как. Час был ранний, и мне пришлось без дела слоняться по этажам, изображая занятость. Когда больница наполнилась людьми и ожила бесповоротно, я вернулся и увидел, что прутик исчез. За стеной царила тишина — было ясно, что там никого нет.

Не слишком богатый, в дальнейшем я все-таки пересел на поезд и больше не садился в катафалк. Отказ от дежурств нанес моему кошельку еще одну брешь, и мне волей-неволей пришлось умерить кое-какие аппетиты.

© 27 апреля 1997

Жертва вечерняя

 — Сова! Открой! Медведь пришел!

 — Не медведь пришел, а козел приехал. Как там на улице?

 — Беспросвет.

 — Нам, малёха, хорошо тут, при лампочке. Кого привез?

 — А хер его знает. Это вам разбираться. Валера! Выгружай его скоренько!

 — Сильно тяжелый?

 — Кома-два.

 — Алкогольная?

 — Наверно. Воняет чем-то, не поймешь. Взяли в сугробе.

 — Брать такого. Когда ж они все околеют?

 — Валера! Заноси, не спи!

 — Лев Гиршевич! На выход, у нас кома.

 — У вас?

 — У вас!

 — Документы у него есть?

 — Нет. Оформляйте как Неизвестного.

 — Лаборатория? Приходите к нам. Общий клинический, сахар, суррогаты алкоголя. Общая моча.

 — Ептыть, он битый весь, Галя!

 — Арефьеву тоже звони.

 — Так, вот вам талон. Ну, до скорой «скорой»! Жизнь — она лотерея!

 — Давай, вали! И больше не привози нам таких!

 — А поцеловать?

 — От тебе…

 — Ай…Все, девчонки, мы погнали.

 — Чего тут у нас?

 — Лев Гиршевич, тело в пятой.

 — Синяк отбуцканный?

 — Угадали. Небось, реанимать придется.

 — Так какого вы его сюда, а не в реанимацию?

 — Мы? Это скорая.

 — А где скорая?

 — Уже уехала.

 — Суки! Что это за талон? Кома…неясного генеза…папаверин-дибазол…ну, ребята, это вам выйдет раком. Завтра с утра доложу. Зовите реанимацию.

 — Вы посмотрите сначала. Они так не пойдут.

 — Надо и мне, как они. Ладно, пошел.

 — Чего тут, девочки?

 — А вон, посмотрите, Борис Николаевич, кровищи натекло.

 — Нэ лублу крови.

 — А придется.

 — Где он?

 — В пятой. Лев Гиршевич смотрит.

 — Never and never…Лева, что с клиентом?

 — Клиент приваливается к дубу. Давление сбросил.

 — Так может, сразу к тебе?

 — Ага. И ты рядом ляжешь.

 — Договорились. Я ему на ушко пошепчу, раскочегарю.

 — Дядя! Очнись! Слышишь меня?

 — Ничего он не слышит. В отрубе. Шапку бы хоть сняли, уроды. Как бросили, так и закатили.

 — Это у него чего?

 — Психиатр потом запишет. Ну-ка, помоги перевернуть.

 — Да ну, вертеть его! Он весь в дерьме и…вон, видишь — ползут рядами! Пускай санитар его волохает.

 — Девушки! Кликните там Гену!

 — Он бикс понес.

 — Ну что за дела? Какая срочность на ночь глядя? Давайте перчатки, без перчаток не буду.

 — Где клиент?

 — В пятой. Погоди, Лора, его смотрят.

 — Его-то смотрят, а мне кино не дали досмотреть.

 — Вот, Боря, смотри. Тут вот и здесь.

 — Ага, вижу. Сейчас отснимем.

 — Ты бы его обработал сначала.

 — Думаешь?

 — Ну.

 — Галя! Реанимацию вызвали?

 — Так вы ж не просили.

 — Епты…сто раз было сказано!

 — Не надо так нервничать. Але, это приемное. Анатолий Гаврилович, подойдите к нам. Лев Гиршевич зовет. Он тут стоит, рядом. Лев Гиршевич, возьмите трубочку.

 — Зачем? Але. Да. Битый. Кома-два. Восемьдесят на пятьдесят. Не знаю, наверно. Пахнет какой-то химией. Сейчас возьмут. Сейчас свезем. Думаю, черепно-мозговая. Ну так и вызовите, почему все я? В общем, я вас жду!

 — Придет?

 — Сейчас, разбежался. Выкобенивается, как всегда. Хочет нейрохирурга.

 — Звоните, раз хочет.

 — Але! Ольга Рашидовна? У нас, похоже, черепно-мозговая. Нет, но пока дойдете, все будет готово. Нет, операционную еще рановато. Вы только гляньте. Да, эхо работает. Ну, спасибо, с меня причитается.

 — Придет?

 — Ольга Рашидовна — не безотказная женщина, но безотказная личность. Нельзя быть такой доброй.

 — А чего ей. Ща дырок насверлит — и привет.

 — Ну-ну. Дырок. Тебя так трубку снять не допросишься.

 — А если поцеловать?

 — Я подумаю.

 — Гена, паразит, где тебя носит?

 — Там заперто было, полчаса стучал.

 — Вези клиента из пятой в рентген.

 — Боря! Ты с ним закончил?

 — Кончаю и поканчиваю.

 — А смысл? Ольга Рашидовна все равно разбинтует.

 — Он засрет все.

 — Давай, Гена, кати.

 — Боря, ты что куришь?

 — Вот.

 — Дай одну.

 — Пффф! Пффф!

 — Я думаю, девушки, такие клиенты берутся сразу из ничего. Не было — и вот он есть, уже взрослый, битый и в коме.

 — Их сыра земля родит.

 — Как червей.

 — Земля червей не родит.

 — Как знать! Ты, Боринька, вообще когда-нибудь видел их, этих микробов? Я не видел.

 — И замело всю землю-то.

 — Доброй смены!

 — Ольга Рашидовна! Целую ножки. Чаю? Ко-о-фэ?

 — Нет-нет, ничего не хочу. Снимки уже есть?

 — Делают. Пойдемте, как раз проявят.

 — Шум-то из-за чего?

 — Битая кома.

 — Давление держит?

 — Пока да. Правда, слабо. Сейчас зарядим растворы.

 — Ну что — готово, Валя?

 — Посидите пять минут, они в проявке.

 — Вон его вывозят, Ольга Рашидовна.

 — Гена, тормозни, я гляну. Зрачки одинаковые, сужены…стопных нет, ригидность абс…Это, мальчики, не мой клиент.

 — Доктора, снимки готовы.

 — Так, смотрим…Ну, нет, здесь ничего не видно. У него голова съехала. Видишь, рогом все закрыло?

 — Да, вижу.

 — Валя, надо переснять.

 — А что такое?

 — Укладка, укладка плохая! Не видно ни пса, рога мешают. Да они и сами плохо вышли.

 — Он голову не держит — что мне, раком встать?

 — А я говорю — ложи его так, чтоб рог захватить, как нужно.

 — Я уже искололась его рогами.

 — Тебе молоко дают.

 — Это за лучи! Пусть за рога коньяк выписывают…

 — Ложи, не канючь. Оба рога чтоб вышли, правый и левый.

 — Снова ждем?

 — Ждем, Боря, ждем. Как твоя диссертация, Лева?

 — Помаленьку.

 — Давай, пиши.

 — Мой профессор в Ростове, когда узнал, куда я перебираюсь, сразу успокоился. И тоже сказал: пиши. На говне и ссаках, говорит, напишешь что угодно.

 — Гена, у тебя еще обоняние не отшибло? Катаешь его туда-сюда.

 — Что ему сделается. Он сам благоухает. Верно, Гена?

 — Да…здесь расцветешь.

 — Расскажите что-нибудь, мальчики.

 — Все одно и то же, Ольга Рашидовна. Читаю тут запись в истории: «Больной увидел в церкви Бога. Был назначен аминазин…»

 — Надо же. Помогло?

 — Не, растрясло его совсем, он паркинсоник был.

 — Валя! Рога высохли?

 — Высохли, смотрите. Больше переснимать не буду.

 — И не надо. Теперь все видно. Кости целы.

 — Так что будем делать, Ольга Рашидовна?

 — Наблюдайте до утра, что еще делать. Я его к себе не возьму.

 — Ольга Рашидовна, вам из реанимации звонят.

 — Так. Теперь и они не возьмут. Лева! Чего ты там увидел, за окном?

 — Как кладбище разрослось…

 — Это жизнь продолжается. Взял бы ты его, будь человеком?

 — С какой-такой радости?

 — Ну не мне же брать.

 — Пошли, еще посмотрим.

 — Что, Ольга Рашидовна, не берут?

 — Мальчики, на что он им? Просили еще раз давление смерить.

 — Дядя! Просыпайся давай!

 — Борис Николаевич! К вам ложить?

 — Ну, сейчас! Сколько намерили?

 — Сто десять на шестьдесят.

 — Вот, хорошо. Капайте дальше. Закиньте его в изолятор до утра и посматривайте.

 — Изолятор занят. В нем тот… Киркоров.

 — Засеря-то с песнями? Тогда в пьяную комнату.

 — Борис Николаевич! Скорее! Он там с каталки навернулся! Черепушка хрустнула , рог надломился! И дышит уже плохо.

 — Куда ж вы глядели? Быстро верните Ольгу Рашидовну! И Анатолия Гаврилыча, чмо надутое, морально готовьте…

 — Затаскают нас теперь! ЛКК будет!

 — Ни хрена! У нас уже снимок есть, успели. Там все цело. Рог не совсем отломился?

 — Нет, только треснул.

 — Вот видите! Гена! Разворачивай его к лифту.

 — А я хотел его из шланга…

 — К лифту, тебе говорят! Дело жизни и смерти…

 — О, скорая опять! …

 — Славненько. Сейчас я им в бубен нарежу за такие талоны.

 © июль 2001

УДАЛЕННЫЙ ДОСТУП

 

 

— Марс, ответьте. Марс, ответьте.

— Доктора, работа!

— Пусть помигает, сейчас ответим.

— Марс, ответьте.

— Это вообще не нас. Мы — Марс-Авицентр.

— Марс-Авицентр, ответьте.

— Вот же паскуды — слышат они нас, что ли?

— Марс-Авицентр, ответьте Альдебарану.

— Гриша, глянь — у нас, наверное, снова трансляция пашет.

— Не звени посудой, дурак.

— Марс-Авицентр, хорош придуриваться! Мы вас ловим, ответьте Альдебарану.

— Григорий Нилыч, да ответьте вы им! Уже засветились.

— Заразы, тварь! Это ты, Гена, не вырубил систему?

— Чего я-то?

— Того. Альдебаран, это Марс-Авицентр.

— Это козлы с Марса-Авицентра. Долго мне вас выкрикивать?

— Я сейчас на тебя фильтр поставлю, Аль. Де. Баран.

— Соединяю с Лазаретом. И ставлю в известность линейный контроль. Вы там пьете, в Авицентре, совсем оборзели.

— Что?… Гена, ты слышал? Эй, как тебя… черт, отключился. Да. Да, мы вас слышим, Лазарет!

— Марс-Авицентр, это Лазарет-восемь. Нужна бригада полостных хирургов.

— Может, и не нужна. Чего так сразу. Что там у вас?

— Что у нас может быть? Белая горячка. Клиент проглотил пуговицу.

— Ну и зовите психиатров! Зачем вам наша бригада? А пуговица сама выползет.

— Гриша, дай я. Алё, Лазарет! Закачайте в клиента водички. С обоих полюсов, с Северного и Южного.

— Марс, мы уже связывались с психиатрами. Они говорят: пусть хирурги достанут пуговицу, тогда прогоним чертей.

— А он чертей видит?

— Нет, марсиан.

— Так на что же ему бригада, мы не понимаем? Что это за пуговица?

— Это такое местное изделие. Ее просовываешь в петлю, а она сама разворачивается острыми лепестками. Нумером четыре, и все острые, сантиметра по два каждый.

— Мама дорогая, на хрена ж ее такую выпускают?

— Поветрие, мода. Она называется «Роза Ветров».

— Зачем же он ее съел?

— Говорит, что это капкан для марсиан. Он думает, будто они вторгаются в организм через пупок, и приготовил им типа как мясорубку. К встрече подготовился.

— И сильно острая?

— Жуткая.

— Тогда не надо воды!

— Он и не хочет! Говорит, что один пришелец уже попался, истекает кровью.

— Действительно истекает?

— В том-то и дело, у него кровь ртом идет. Он там разодрал себе все, пуговица развернулась в желудке, должно быть.

— Так просветите его рентгеном, что это еще за «должно быть»!

— Сломался же рентген!

— Ну, ептыть, ну, так я и знал. Ну, это дело кислое. Не знаю я. Надо переговорить с анестезиологом — вам же наркоз нужен, а черт его знает, сколько ему и чего, если марсиане наступают. Не отключайтесь, ждите. Алё, Вадя? Спускайся в центральную, работа есть.

— Вот так всегда, Гена. Ну что, моемся?

— Ты авициник.

— Ничего авициничного. Я чту традиции. Доктор должен вымыть руки перед больным.

— Главное — после. Лазарет, вы нас слышите?

— Плоховато.

— Ну и хорошо. Лазарет, готовьте манипуляторы, мойте больного. У него страховка есть?

— Страховка есть.

— Диктуйте.

— Об чем шум?

— Вадя, альдебараны дают заявку: клиент сожрал острый предмет, защищаясь от марсиан.

— И хорошо сделал. А то они совсем распоясались.

— Вадя, ему наркоз нужен. Мы на желудок пойдем и, может быть, на пищевод.

— Пищеводное кровотечение? Они же его все равно уморят, если он на Лазарете.

— Да мы надеемся, что только желудочное.

— Чем вызваны эти призрачные надежды?

— Спецификой проглоченного предмета.

— Понятно. Марсиан много?

— Лазарет, сколько времени клиент трезвый?

— Сутки. Может, двое. Марсиане пришли сегодня с утра.

— А пил до того сколько?

— Сожительница говорит, что не меньше месяца.

— А верить ей можно?

— Вряд ли, но куда денешься.

— Слышишь, Вадя — месяц водку жрал.

— Вот урод. Блин. Ну, пускай глушат его, чем есть, и сандалят перидуральную.

— Лазарет, перидуральную анестезию сумеете выполнить?

— Шутите? У нас тут одни фершалы.

— Вадя, придется тебе.

— Не мне, а манипулятору. Пускай медведь работает.

— У нас там осталось? Плесни мне на донышко.

— Слушай, а мы сколько жрем? Тоже месяц?

— Нет, меньше.

— У тебя нет донышка.

— Плесни, кому сказано.

— По клавишам не попадешь.

— Ага, жди. Энтер-делит, энтер-делит. Медведь попадет.

— Манипулятор.

— Ну, все равно железный.

— Марс-Авицентр! Мы его помыли, разворачиваем операционную.

— Добро. Мужики, по кабинам. Давайте удаленный доступ, Лазарет.

— Открываем порт.

— Встречайте.

— Блин, Гриша, кто «клаву» засрал? Опять ты резался?

— Не стони.

— Чего не стони — вся в чем-то липком! Сейчас замкнет, а потом объясняй! На порносайт ходил?

— Ёганый бабай, да сядь ты за мою, не плачь. Лазарет, бригада за пультом!

— Даю картинку.

— Блин, Лазарет. Отчего все скачет?

— Фронт излучения, сводка плохая.

— Так поставьте экран!

— Мы не можем, у нас к нему японская инструкция.

— У вас там, я вижу, не только инструкция японская.

— Гена, уймись. Наше дело шестнадцатое. Потом скажем, что все прыгало.

— Не мы скажем, а черный ящик. Лазарет, завозите клиента.

— Авицентр, манипуляторы подключены.

— Гена, давай тест.

— Перекинь зажигалку.

— Держи. Запускай тест давай.

— Лазарет, внимание.

— Правая клешня — пашет. Левая — пашет.

— Авицентр, левая клешня запаздывает.

— Это у вас, ваши проблемы. Клиента покажите.

— Смещаю картинку.

— Блин, ну и рожа! Гриша, тебе его жалко?

— Нет, Вадя, не жалко.

— Может, пусть дальше бьется с марсианами?

— Вот, сука. Наказание — дежурить во вторник. Они за выходные обожрутся, в понедельник держатся, а ко вторнику выдают марсиан.

— У них там четверг.

— Ну, тем более все через жопу.

— Лазарет! Алё! Ложи его на бок! Ах ты, черт, да держите же там! Ложи его на бок, блядь!

— Вадя, он нас увидел. Ему нас с экрана видно.

— Командир, мы и есть марсиане! Мы пришли!

— Гриша, подними очки на лоб, пусть он думает, что ты четырехглазый.

— Что, дядя? Думал, это белая горячка? Ни фига!

— Вадя, кончай пугать, он и так у них брыкается.

— Перестал.

— Авицентр, мы подводим манипулятор.

— Флаг вам в место по усмотрению и умолчанию. Все, больше не трогайте, дальше мы сами. Гриша, флэш.

— Сделано.

— Правый флэш.

— Сделано.

— Лазарет, покажите этикетку! Хорошо, заряжайте.

— Энтер. Так. Теперь джойстиком поводи. Так. Теперь кликай. Правой кнопкой.

— Не учи отца. . блины…

— Печь.

— Есть.

— Еть.

— Звиняйте, батьку. Так. Тяни мандрен. Попал, ты смотри.

— Медведь попадет.

— Так, молодец. Ногами уже не дергает. Пузырь его дальше.

— Орет чего-то, Вадя.

— Марсиан боится.

— Я не про то. Они его плохо вырубили.

— Плевать. Не хочу его грузить, еще двинет кони, и так отравленный.

— Лазарет, передавайте биохимию, прием. И газы крови.

— Блин, Гена, смотри — ну и цифирь. Такой вообще не должен жить.

— И не будет. Наше дело — достать острый предмет. Остальное… Эй, Лазарет, на спину его вертайте. Ремни пристегнуть, поле отгородить.

— Доктора! Лазарет-девятнадцать на линии, хотят бригаду.

— Капа, перекрой им эфир. Скажи, что у нас Удаленный Доступ, и перекрой.

— Перекрыла.

— Сказала?

— Ничего не стала говорить.

— Ну и правильно.

— Лазарет, поправьте лампу. Не трогайте манипуляторы, отойдите на хер! Гена, увеличь инструменты.

— Понял.

— Хорошо, вижу. Вадя, он держит давление?

— Как космонавт.

— Он и есть космонавт. Чего бы ему на Лазарете делать?

— Лазарет, обработайте поле.

— Поняли.

— Не «поняли», а «есть». Ничего, Лазарет, работайте, это я не вам.

— У нас все готово.

— Тогда разбегайтесь. Гриша, приступаем. Разрез.

— В смысле «Энтер».

— Он, родимый. Энтер. Глубже. Хорошо. Дядя, ку-ку! Привет от марсиан!

— Гриша, бери книзу. Хорошо, фиксируй.

— Манипулятор все-таки запаздывает.

— Ящик запишет. Но все равно отметь.

— Есть, сделал.

— Так. Идем вниз. Вот оно… Ух, ну и хреновина. Распорола ему все, гляди!

— Блядь, тут шить и шить.

— Вынимай эту розу прерий… или ветров, один черт… Гриша! Что ты делаешь?! Делит! Делит!!…

— Гена, она сложилась, эта хрень! Смотри, манипулятор защелкнула!..

— Отводи быстро!

— Нельзя! Я из него все кишки вытяну!

— Вот сука — я тебе говорил русским языком: «делит»! . .

— Чего говорил, чего твои говорилы?

— Вадя, что там динамика?

— Роняет все. Мы его теряем, как в старину.

— Ах, япона-мама. Капа, звони на этаж вирусологам. Пусть засылают вирус. Пусть сервер найдут погаже, помельче.

— Ай, беда!

— Ниччо, прорвемся. Асептика, блин! Антисептика.

— Врачи-убийцы такие, да?

— Ага. Сейчас у них там все зависнет, на вирус свалим.

— Это все равно, что плюнуть в разрез — лет двести назад.

— Нет, Гриша, не все равно. Мы в разрез не плюем. Мы страхуемся. Компутер — он железный, он как медведь.

— Клиент-то улыбается, смотри!

— Твоя взяла, дядя! Все! Поймал пришельца за машинную лапу! Только не жалуйся, что музыка недолго играла…

— Доктора, вирус пошел.

— Спасибо, Капа.

— Зря только мылись.

— А Капа?

— Ну, разве что Капа.

— Марс-Авицентр! Марс— Авицентр! Это Лазарет! У нас сбой программы! Все виснет, Марс-Авицентр!

— Вадя, ты связь обрубил?

— Давно уже.

— Все, Лазарет, авария. Красиво вы там живете, однако — манипуляторы у вас, растворы, удаленная связь, бригада на вас выходит по первому свисту… Это дорогого стоит!

— Капа, свяжись с вирусологами, пусть они им еще и защиту пробьют на хрен.

— Кинь зажигалку, Гена.

— Марсиане — аборигены, счет один-ноль в пользу марсиан.

— Капа, Лазарет-девятнадцатый еще на линии?

— Да, беснуются.

— Ну, давай.

 

(с) июнь 2002

ФОНАРЬ И АПТЕКА

Сначала предплечьем, под реберной дугой.

Стоишь так, постукиваешь, стараясь не запачкать свежевымытую руку. А халат — он на то и халат, для дряни. Ведешь воображаемую линию, разыскивая первый поясничный позвонок.

 Тело лежит на боку, гнутое.

 Как нашел — отсчитываешь: раз, два, три… Пока не нащупаешь зазор между четвертым и пятым позвонками. Или ниже. Нащупаешь — и ногтем делаешь отметочку, крест. Все похлопывания рукавом — насмарку, надо снова мыть руки. Ну, чуть-чуть: не так, как обычно моют, а спиртом, который сестра плеснет в подставленную горсточку. Интересно, можно что-нибудь плеснуть, цедя сквозь зубы? Черт ее знает, как это у нее получается, но плещет — как говорит.

 Перчаток не надо. Можно, конечно, истребовать, но это впадлу, матерые зубры так не поступают. Какие-такие перчатки?! Девяносто первый год на дворе. Всякая зараза, значит, уже есть, но ее пока будто и нет, одним словом — мало. В кожной клинике сестры у сифилитиков кровь берут без всяких перчаток. Насобачились, привыкли, «а-а!» — и рукой махнут.

 Красим йодом операционное поле, палочкой кнаружи, крестик моментально теряется. Дальше промываем спиртом, апельсиновый цвет размывается и становится бледно-лимонным. Вот он, крестик-то. Теперь укол.

 Если, конечно, в теле присутствует сознание. Бессознательному телу укол не нужен, потому что в уколе — слабенький новокаин, от которого лишь раздувает кожу и все, что под ней, так что потом из-за отека ни хрена не прощупать. Бессознательным впарывают сразу, без новокаина. Брыкнется, бывает, помычит: приснилось. А то и не брыкнется.

 Это все называется пункцией, когда, как выражаются грамотные пациенты, берут на анализ спинной мозг. И от которой двоюродной сестре, как только взяли, сразу стало плохо: ноги отнялись.

 Ну, никто уже и не спорит.

 Вообще, спинного мозга там никакого нет, там мешочек такой, с водичкой, ее-то и берут: посмотреть. Само по себе дело безобидное.

 Будь иначе, я бы и близко не подошел. Я ведь вовсе не матерый зубр, я только учусь. Ну, конечно, кое-что умею и знаю, но автоматизма пока еще нет. Практика нужна. А здесь — дежурство при клинике и кафедре, самая что ни на есть практика. Больные, которых привозят, о практике моей, разумеется, ничего не знают.

 Это только на бумаге все просто: завалил, согнул, позвонки проступили и разошлись, уколол, попал, высосал, улыбнулся. А если в нем, собаке, восемь пудов веса? Поди прощупай. Или хребет закостенел так, что не поймешь, где позвонки, а где между ними промежутки. Или если орет, или игла засирается. Или попался, как этот, что лежит, и это еще вопрос, кто попался — он или я.

 Яркий субъект. Запоминающийся. Как вы думаете, сколько ватников можно надеть на человека? Ночь, зима, минус двадцать. Мне отвечали по-разному, называли кто один, кто два, кто три. Четыре называли на всякий случай, для смеха, однако именно этот ответ и оказывался верным: четыре. На клиенте было четыре ватника, пропитанных чем-то жирным и похожих на листы прессованного железа. Ватники жили своей независимой жизнью, в них озабоченно копошились постояльцы, вступившие с хозяином не в паразитические, а уже в симбиотические отношения. Клиент лежал в приемном покое на лавочке, клубочком, немножко спал. Скорая помощь, которая спешила ему помочь, так торопилась, что даже не оставила никаких бумаг: ни кто, ни что, ни откуда. Их можно понять: главное — довезти. Одно дело — труп в машине, другое — труп в приемном отделении стационара. Случается, что трупом становятся как раз в машине, но выгружается как будто еще и не труп, а труп констатируется дежурной, напившейся чаю, службой. Потом — ситуация хрестоматийная, многократно описанная — бывает, что труп оживает вновь, слезает с лавочки и медленно, на четвереньках ползет к выходу. Жизнь в приемном покое замирает. Все делают вид, будто заняты чем угодно, только не хитрецом. Чаще всего глядят одним глазом в телевизор, а вторым исподтишка позыркивают: уполз или не уполз? «Давай, давай, родимый», — бормочут азартные губы, и тот старается. Вот он уже на крыльце. Вот переползает через дорогу. Вот переполз… готово! Там уже не наш участок! Там соседи, это их территория!

 Был такой фильм про милицию, назывался «Город принял». Там показано, как ночью встречаются две неотложные службы: медицинская и милицейская. Пустынная ночная улица, рафик и газик, очень трогательно. Из газика в рафик передают роженицу. Или наоборот, из рафика в газик, не помню. Я это к тому вспоминаю, что в работе милиции и дежурной медицинской службы и в самом деле много общего. Вот, например, вечный вопрос территории: чья она? Ну, это можно долго обсуждать.

 А этот, к несчастью, лежит и не уползает. Время суток: двадцать три ноль-ноль. Спать пора, но я уже начинаю кое-что понимать и догадываться, что сон мне не грозит. Лежит человек. Четыре ватника. Черная обувь. Штаны (пока не знаю, сколько). Треух. Борода. Лет — может, сорок, может — семьдесят. Пахнет так, что вопроса пил-не пил не возникает и хочется спросить, что еще делал, кроме как пил. Все это — на лавочке. Без бумаг и документов. Лежит. Дежурная смена смотрит телевизор. Я один, стою над ним, сжимая в кулачке неврологический молоток. Я должен проверить его рефлексы. Прямо через ватник, штаны, ботинки и бороду. Если не нравится, могу раздеть, никто не возражает. Никого другого этот изысканный стриптиз, естественно, не касается.

 Каждый раз, когда иду на дежурство, загадываю: проскочу — не проскочу? В ход идут всякие уловки: стараюсь не наступать на трещины в асфальте, стучу по дереву, плюю через плечо. Что-то я, видимо, сегодня упустил, потому что начинает разворачиваться история. Вот недавний пример: привезли копрофага. То есть пил человек день, пил второй, девятый, а после стал копрофагом: начал, стало быть, дерьмо жрать. Кого к нему надо вызвать? Кто ему нужен незамедлительно, по жизненным показаниям? Ну конечно же, невропатолог. И я пришел, и долго стоял, созерцая существо, рычавшее и хрипевшее на полу, временно лишенное в больничной обстановке желанного продукта. Этот случай стал в дальнейшем неким эталоном, «культовым» эпизодом, на который равняются все прочие. Десять баллов по субъективной шкале.

 Вспоминаю копрофага, прицениваюсь к спящему мужичку. Может, потянет на троечку — выкину быстро, и все дела. А может, и не на троечку…

 Проверяю рефлекс, но не классически, и даже не тот, что описан в учебнике и вообще проверяется. Просто бью молотком и с горечью думаю о юмористических программах, в которых огромный молоток является воплощением всего смешного; доктор лупит им больного, или только грозит, а у того уже что-то звякает, бренчит, булькает.

 Через полчаса мужичок садится, начинает чесаться. Лицо у него красное — отчасти из-за мороза, борода мышиного цвета, маленькие глазки сидят глубоко и смотрят кротко. Правда, несколько сонно. Взор, как говорится, не фиксированный.

 Вскоре проступают очертания трагедии.

— Я пребывал (sic!) в переходе метро, — сообщает бомжара. — Я просил подаяние…

В этой фразе слышится нечто святоотеческое.

Выясняется, что фарт ему в метро не шел: без всякого повода, ни за что и не про что мой пациент был избит резиновой дубинкой. Потом безбожники сволокли его в обезьянник, где якобы случились сомнительные судороги с потерей сознания, пеной, кусанием языка и прочими мелкими радостями.

 Я прикидываю, куда его сунуть. Поставлю сотрясение мозга и запихну в хирургию. Конечно, ни о какой неврологии не может быть и речи, меня убьют. Я представляю свою шибко правильную заведующую со всей ее четкой артикуляцией — что она мне скажет, обнаружив поутру в коридоре подобный подарок. Нет, только в хирургию. Сейчас пойду спать. Вот только снимок надо сделать, черепушку, так положено.

 Неопытный я, зеленый. Пора бы мне знать, что одно «положено» неумолимо влечет за собой следующее. Кроме того, я плохо разбираюсь в рентгенограммах черепа, где черт ногу сломит, и запросто могу зевнуть какую-нибудь трещинку. Итак, казалось бы, что доводов против снимка достаточно, но я, страхуя задницу, распоряжаюсь, и клиента увозят. Потом привозят, со снимком. Я всматриваюсь, и… сломано или не сломано? Тычу картинку всем подряд, все пожимают плечами, никто ничего не знает. А дело серьезное! Если черепушка проломлена, клиента надо отправлять в нейрохирургию — на другой-то конец города, ночью! Звонить, договариваться — это раз. Машину заказать и дождаться — это два. Третье самое главное: подтвердить диагноз. Пропунктировать, значит, и посмотреть, не натекло ли в мешочек, о котором говорил, кровищи, из мозгов. Двадцать четыре ноль-ноль, нового дня глоток.

 И я решаюсь. Набираюсь общеобязательной злобы, наглости, зову санитара.

 — Раздеть его! — приказываю строго. И сестрам: — Готовьте пункцию.

 Те морщатся, кривятся, смотрят на меня с высокомерной жалостью. Конечно, позови я их под лестницу, реакция была бы немного другой. Не скажу, что положительная, но более благосклонная.

 Вот тут-то и выясняется количество ватников. Отодрали первый, отодрали второй. Санитар недоволен, уходит за перчатками. Это показательно.

 Когда мужичка укладывают на стол, над ним взвивается пыльное облако. Это — перхоть, чесоточная пыль. У клиента чесотка, везде. О прочем не хочется думать. Один, например, двадцатилетний наркоман помер от дозы, а потом пришли анализы, так там был СПИД, сифилис, гепатит В, С, D, триппер и чесотка. А помер от дозы. Я глотаю слюну и, не желая дышать кожными чешуйками, требую себе маску. Процедурная сестра тоже проникается ситуацией и все швыряет, я вонзаю иглу, пациент моментально приходит в себя, выгибается в мостик и орет:

 — Это что ж получаются! Снова бьют!.. В милиции бьют, и в больнице тоже бьют!…

 — Тьфу! Тьфу! — мы с сестрой отмахиваемся от чесоточных вихрей и стараемся не дышать. — Лежи спокойно, сволочь!

 Колпак мне велик, съезжает на глаза, но я его не поправляю. Меньше вероятность схлопотать соринку, а соринка соринке рознь.

 Короче говоря, мужичок не дается. Он матерится, но довольно осторожно, без вывертов. А вот сопротивляется мастерски. Зову на помощь, приходят еще люди, сгибают его в бараний рог, я беспомощно тычусь ему в спину, словно передо мной — запароленный вход в пещеру Сезам, а может быть, выход на одноименную улицу. Еще неизвестно, что там, под кожей, меня поджидает. Спинная сухотка — это запросто. Правда, я в перчатках, но перчатки можно порвать.

 В конце концов я отступаюсь. Стою, передо мною ерзают татуированные ступни, надпись – «они устали». Это уже не ноги, это корни, которые грубо выдернули из сырой земли и, не отряхивая праха, переместили в процедурный кабинет. Тот хоть и не самый стерильный в мире, но тоже не конюшня.

 Следует хитрая запись: пункция невозможна по техническим причинам. Звоню, как и боялся, в нейрохирургию, сегодня дежурит семнадцатая больница, из истребительных. Еле дозваниваюсь. Мигом становится ясно, что нейрохирурги не лыком шиты, им мои технические трудности понятны.

 — Пропунктировать больного не можете! — рычит трубка.

 Приедут. Часа через три. Хорошо, что зима и мостов не разводят. Мужичка уже сняли со стола, налили ему сладкого чайку в железную кружку, дали булки с вареньем. Он вдумчиво кусает, прихлебывает. Всем кланяется, благодарит. Персонал, видя, что дело долгое, проникается к убогому смутной симпатией и подкармливает, как приблудного пса. Кто-то уже порывается застелить ему коечку. Я хожу взад-вперед, мучаясь и казнясь: правильно ли дернул людей? Сейчас приедут, глянут на снимок и ничего не скажут, только посмотрят…

 Когда приезжают, все примерно так и происходят, только быстрее. На снимок смотрят, на меня — нет, вообще. Мужичка хватают под микитки, волокут обратно, на стол. Нейрохирург приближается к нему, поигрывая шприцем и улыбаясь в добрые усы.

 — Так, дядя, если будешь рыпаться — мы тебя усыпим!

 Проклятый бомж с готовностью кивает. Понятное дело — он протрезвел, и все пойдет гладко, но залетные считают иначе, они по-другому оценивают ситуацию. Дескать, приехали профессионалы — и все технические трудности разрешились. Ну, Бог им судья. Впрочем, они свое дело действительно знают. Как только мужичок забирается на стол, нейрохирург, бросив беглый взгляд на «усталые ноги», с любопытством спрашивает:

 — Давно от Хозяина?

 То есть вопросов вроде тех, что был ли там вообще, не возникает.

 — Четыре месяца как, — радостно отзывается мужичок.

 Нейрохирург одним ударом вгоняет иглу, высасывает кровь.

 — Ну все, — говорит он мне. — У больного — перелом основания черепа, в операции не нуждается, мы его с собой не берем, может лежать в условиях терапевтического отделения.

 Вот и приехали.

 Я мчусь к конторке, подсаживаюсь, вкрадчиво шепчу:

 — Не берете — ладно. Только напишите — хирургического. Не надо терапевтического!

 Потому что терапевтическое — это мое, нервное, как я и боялся.

 — Формально же это травма, — шепчу я дальше. — Зачем же на терапию?

 Доктор весело скалится, качает головой, зачеркивает «терапевтического» и выводит: «хирургического». Встает, свистит коллегам, и все, не прощаясь, растворяются в зимней сказке. Ржут далекие кони, в небо взмывают волшебные сани, украшенные красным крестом.

 Я перевожу дыхание. Значит, со снимком все в порядке, перелом основания черепа на нем не рассмотреть. Звал на одно, а нашли другое. Ну, все равно кругом прав. Теперь мелочи. Сажусь на телефон, зову хирургов, наших. Я уже знаю, какие у них будут лица.

 Тем временем мужичок выходит из мойки, где его обработали из шланга. Одежду забрали в прожарку, и он, распаренный, завернут в три байковых одеяла. В мокрой бороде сверкают мутные капли. Он снова попивает чаек и расположен к беседам.

 — За что сидел-то? — спрашиваю я по-житейски: мол, чего там.

 — Убил я, — серьезно говорит мужичок. — Семнадцать годков отсидел. Сначала дали десять, а как убежал, так поймали и еще накинули.

 — Кого же ты убил?

 — Я слабый был, — вздыхает бородач. Он чавкает булкой, крошки аккуратно подбирает в ладонь. Сломанное основание черепа его не слишком тревожит. — Робкий очень. Девушка у меня была, а за ней два брата ходили. Вот они ее и обидели. Обидели, понятно? Жаль мне ее стало, а самому так еще обиднее, чем ей. Я на них: за что? И такой был пугливый, так их боялся, что одного сразу убил, а второго — погодя, когда догнал. Вот сюда ему засадил, — мужичок изгибается и заводит руку себе под лопатку.

 — Бывает, — говорю. А что мне еще сказать? Было же. Если было.

 — Ага, — дышит мужичок и смотрит в кружку. — А у тебя выпить нет?

 — Нет.

 — Ну, Христос с ним.

 …Приходят хирурги. Люди непричемные, крайние — что ж, такая у них судьба. Надо же кому-то быть крайним.

 — Вот, — я показываю им сначала запись, потом больного.

 Хирургов учить не надо, они народ понятливый. Старший только в глаза мне посмотрел, да головой покачал, но сам-то понимает, что уже не отвертишься.

 — Привозите, — соглашается он с безразличным вздохом.

 Институт большой, в нем корпусов с десяток; дежурная хирургия — на другом конце, в полукилометре от нас. Минус много градусов. Никто, никого, никуда и ни за что везти не собирается.

 — Ваш же больной, — говорит мне сестра. — Вы же его принимали. Вы и везите.

 Мне выкатывают шаткое креслице, дают одеял. Бомжа укутывают. Голова у него еще не высохла, и ее обматывают полотенцами. У меня ни куртки, ни шапки, идти за ними далеко, а я настолько зол, что холод и зной мне нипочем. С природой и Господом Богом я думаю посчитаться позднее.

 И вот пейзаж, заколдованный мир. Ночь, звезда говорит со звездою. Окна темны, людей не видно, сквозь решетки люков дышит горячим паром преисподняя. Похрустывая снежком, качу кресло, и мне кажется, что в мире нет никого, кроме нас, двух мелких припозднившихся муравейчиков. Улица, больничная аптека, холодный фонарь. Ух ты, даже канал есть — вот она, речка Карповка, совсем замерзла. Бомж что-то тихо бубнит, прощая и принимая звезды, небо, месяц, кресло и меня — за спиной не видного, но добродетельного, потому что везу.

 …Утром, на пятиминутке, докладываю о событиях вверенных мне суток. Моя тактика встречает полное понимание и одобрение.

 Еще через день, пробегая мимо хирургии, захожу справиться.

 — Который? — морщат лоб. — Ах, тот! Да он сбежал, еще до обхода. С утречка. Как только ему одежду вернули из прожарки. А он вам кто?

 — Товарищ по несчастью, — я разворачиваюсь и выхожу. Иду по делам. Какие-то у меня тогда были дела — сейчас и не вспомнить, какие.

(с) декабрь 2000

Зал ожидания

 

 

Одноколейка дышала дегтем, справа и слева вяло курились торфяники. Солнце палило белым огнем. От блеска бутылочного осколка пересыхало в горле. Воздух подрагивал, ангельское небо сияло, похожее на застывшую маску сумасшедшего. И не было жизни кроме растительной, да еще сам он присел на липкую шпалу – и все. Ни птицы, ни шмеля. И за отсутствием ветра – ни звука. Сумрачный лес разбух от внутреннего черного зноя и выглядел непролазным. Сверкающие рельсы сходились в далеком желтом поле.

Он начал думать, что опрометчиво углубился в глушь.

Еды пока хватало, хотя с консервами в жару могла случиться неприятность. Воды уже выхлестал суточную норму. Он прикинул и решил, что все-таки дойдет до поля и глянет, не видно ли какой хаты. Город остался верстах в пятидесяти, и необжитый край не мог тянуться бесконечно.

Кряхтя, поднялся. Кряхтел не от натуги – соскучился по живому звуку. Помогло. Оказалось вполне достаточно.

Людей он, понятно, не встретил. Поезд, который доставил его на станцию, был пуст. Машиниста не было, состав ехал сам по себе. Он постоял в кабине, глядя, как поворачиваются тумблеры и нажимаются кнопки. Еще месяц назад это зрелище повергло бы его в ужас, но теперь он привык. Зеленый змей остановился на нужной станции и дальше не пошел. Очевидно, так и стоял там до сих пор.

Город же был давно исхожен вдоль и поперек. Не обнаружив там за месяц ни единой живой души, он решил расширить зону поиска, но сильно не удаляться. В городе остались магазины, больницы, аптеки, горячая вода и канализация. Все исправно работало. Ходили пустые трамваи, ползли эскалаторы, по вечерам зажигались фонари, дымили трубы, выпекался хлеб. Горели даже окна жилых домов, но сколько он ни звонил и ни ломился в двери, никто не открыл. Однажды он вывернул из мостовой булыжник, разбил стекло и проник в квартиру первого этажа. Там было пусто. Он включил радио, телевизор; первое зашипело, второй запестрел. Он и не ждал ничего другого, так как уже попробовал дома, в свое первое пробуждение – тогда еще пытался куда-то звонить, и трубка отзывалась гудками, и никто не отвечал.

Он трясся от страха пару дней. На улицу, единожды туда сунувшись, больше не выходил. Потом разжегся любопытством.

 

***

 

— Голубушка, — скорбно молвил седовласый врач. – Не смею тешить вас надеждами. Мозг давно умер. Пора отключать аппарат. Судите сами: мне было бы выгоднее морочить вам голову, благо вы щедро оплачиваете наши услуги, но истина дороже.

Дородная дама тупо смотрела, как он перебирает курчавые волосы в проеме форменной рубахи.

— Вы слышите? Положение безнадежно.

Она очнулась.

— Давайте дождемся батюшку. Пусть он скажет.

Врач повел плечами.

— Как вам будет угодно. Мы можем держать его на аппарате годами, но я подозреваю, что духовенство со мной согласится. Ведь речь пойдет о душе? Мне кажется, что пора ей умиротвориться. Впрочем, это не моя епархия.

— Вот именно, — грубо ответила дама и поджала губы.

 

***

 

Начиналось все так: он проснулся и до выхода на улицу не замечал ничего необычного. Новые рамы почти не пропускали звук, и с проспекта не доносилось ни шороха. Жена, креативный директор в рекламной конторе, давно уехала. Умеренно страдая от выпитого на вчерашнем рауте, он накатил коньячку. Заел оливками. Рассеянно, чуть одурманенный, побрился и решил выпить кофе, но того почему-то не оказалось. Набросив куртку, он вышел во внутренний двор прямо в пижамных штанах. Это было в порядке вещей. Здесь жили только свои, пришельцы не допускались, входы и въезды перекрывались шлагбаумами и охранялись Жорой, Геной, Толиком и Николаем Николаевичем. Во дворе находились все магазины, какие бывают, в том числе оружейный и экзотический-зоологический. Отметив непривычную тишину на детской площадке, где не было ни молодых мам, ни старух, он направился в круглосуточный супермаркет купить заграничной еды повышенной питательности

Там до него дошло.

Зал вымер. Но все работало – например, эскалатор, спустивший его под землю. Датчики среагировали на какую-то ерунду в кармане и взвыли сиреной. Он намочил штаны. Его напугало безлюдье, а датчики только поставили точку. Оглядевшись, он бросился наутек. Взбежал наверх, выскочил наружу, помчался на проспект. Тот тоже был пуст. Тянулись припаркованные автомобили, вдалеке валил дым из фабричной трубы. Туда бы сбегать, наверняка кто-нибудь будет, но он пришел в понятную панику и рванул домой. Там заперся, выпил стакан коньяку, схватился за телефон. И дальше все развернулось загадочно, но уже предсказуемо. Просидев до полудня дома, он отважился выйти опять. На улице отметил, что живности не осталось вообще – ни кошек, ни голубей. Безмолвие было бы полным, не раздавайся порой технические шумы: то лязгало что-то, то стравливали пар, то стрекотал динамик на пешеходном переходе.

Выдержал полчаса.

Помчался домой, как ошпаренный, не в силах вынести пустоты.

 

***

 

Батюшка и дородная дама устроились в больничном холле среди кадок с пальмами. В тропическую остановку вторгались зычные голоса медсестер, уроженок средней полосы.

— Что же мне делать? – сокрушалась дама. – Отключить аппарат?

Батюшка был вдумчив и честен. Он помолчал и посидел со скрещенными на животе руками. Потом поискал в кучерявой бородке. Потеребил тощую косичку.

— Господь не велит, — изрек он в итоге.

— Но у меня скоро кончатся деньги.

— На вас не будет греха. Он ляжет на тех, кто выдернет вилку.

Подошел доктор. Он, оказывается, все слышал.

— Вот вы, говорите, святой отец, что Господь не велит. Переживаете за душу. А теперь подумайте, где она нынче, душа эта. Тело живет. Душе бы отправиться в рай, да никак. Хорошо ли это?

Батюшка глянул на него исподлобья. Он крепко задумался.

— Я должен посоветоваться с архимандритом. Пусть он благословит это дело, если сочтет, что вы правы.

 

***

 

Итак, он пришел в себя и сделал естественный вывод о неизвестном катаклизме. Возможно, никто никуда не делся и все на месте, но он никого не видит, потому что разминулся с людьми в реальности на долю секунды. Странно, однако, что он ни разу ни с кем не сшибся, не толкнул, не отдавил ногу, не напоролся на очередь в кассу, не сел на невидимые колени в самоходном трамвае. Через неделю он из чистого любопытства ограбил банк. Там замигало и завыло, как в супермаркете, но тем и кончилось, он беспрепятственно забрал ненужные деньги и с шиком посидел в ресторане. Правда, подать ему было некому, и он управился собственноручно на кухне, где все было не просто готово к поеданию, а разложено на тарелках. И не хватало живой музыки. Опившись, он устроил безобразие: разделся догола, плясал, скакал и выл, издавал непристойные звуки, бранился, кривлялся, справлял нужду, рисовал на стенах, бил посуду. За это ему ничего не сделали. Он поджег ресторан. Тот сгорел вместе с почтой, но пожарные не приехали.

Еще через неделю он с удивлением обнаружил, что чувствует себя хорошо и вполне доволен своим положением. Перспектива полного одиночества ему вдруг понравилась. Немного тревожило отсутствие женского общества, но он рассудил, что на свете есть много других удовольствий и жаловаться грех. Он мог делать что угодно и идти куда хочет. Еще одним поводом к беспокойству стала возможная болезнь. Куда податься, если заболит зуб, не говоря о недугах более серьезных? Он зашел в стоматологическую клинику. Там все было готово к работе – сверкало, благоухало антисептиком и оказалось включенным в розетку. Он улегся в кресло, закрыл глаза. Ощупал языком дырку на месте зуба, которого лишился три года назад. Затем его сморило, а когда он очнулся, дырки не стало. Зуб сидел прочно, как в юности. Тогда его разобрал истеричный смех. Без всякой причины он хохотал, шлепал себя по бедрам, утирал слезы и отдувался.

Не творит ли он окружающий мир? Вряд ли. Будь оно так, он бы летал или мгновенно перемещался из точки в точку, опять же понаделал себе пятиминутных самоликвидирующихся подруг. Но с ним определенно произошли изменения. Ему хорошо. Он был непрошибаемо глуп, когда испугался безлюдья. Мир пашет, он один и ни в чем не нуждается. И есть еще безмолвный зов, который все сильнее гонит его из города на поиски чего-то еще.

Нагулявшись и пресытившись, он отправился на вокзал, где уже ровно рокотала электричка.

 

***

 

— Скажу вам так, — произнес батюшка через четыре дня. – То, что творится с его душой, не ведомо никому. Понятно только, что она застряла и, вероятно, томится. Архимандрит согласился с вами. Вместо того, чтобы уйти, как положено, на мытарства, где с нее обдерут всякий грех, она прикипела к полумертвому телу, которое находится на полном обеспечении. Ему, если позволите так выразиться, разжевывают и кладут в рот. И тело, я полагаю, довольно. Но хорошо ли душе?

— Вот-вот, — кивнул доктор, — и я о том. Пусть она с миром отлетит и воплотится во что-нибудь свежее, а не нахлебничает.

— Церковь не признает переселения душ, — заметил батюшка.

— Я тоже, — сказала дама. – Пусть упокоится с Богом. Значит, вы все-таки советуете отключить аппарат?

— Пусть решит медицина, — скромно ответил тот и выставил желтоватые ладони. – Пожалуйте, доктор, на исповедь, если почувствуете за собой грех.

— То есть выдергивать вилку все-таки нехорошо?

— Мне отмщение, и Аз воздам, — туманно высказался батюшка.

— Так я и думал, — удовлетворенно кивнул доктор.

 

***

 

Одноколейка оборвалась резко. Вернее, уперлась в дрожащую молочную стену. Он прошел пять километров, отмечая, что солнце остановилось. Оно зависло в зените и шпарило все сильнее. Зов превратился в подобие нестерпимого зуда. Ноги шагали сами по себе, норовя наступать строго на шпалы, которые лежали слишком часто, и путник семенил. Он исполнялся уверенности, что все разрешится в конце пути, и не особенно удивился при виде стены, протянувшейся вверх и в стороны бесконечно.

Присел перед нею. Допил воду, зная откуда-то, что больше она не понадобится. Вытер платком шею, лицо и макушку. Перекурил, напряженно прислушиваясь и догадываясь, что скоро тишине конец. Потом поднялся на ноги и тронул молочную стену пальцем. Палец вошел легко и ничего не ощутил. Стена почему-то напоминала не столько туман, сколько суфле.

Он ждал, когда усилится зуд, и нарочно сдерживал себя, чтобы чесаться с большим удовольствием.

 

***

 

— Прощайте, уважаемый, — сказал доктор. – Покойтесь с миром.

И выдернул вилку.

 

***

 

Его сорвало с места и швырнуло за стену, где уже разгорались бурые, синие, красные, белые и зеленые коридоры.

 

***

 

Дама с плачем встала со стула, когда доктор вышел. Ее проводили в процедурный кабинет на укол реланиума.

 

***

 

Он воплотился заново и вырос таким эгоистом, такой редкой гнидой, что все только диву давались.

 

© ноябрь 2015 – январь 2016

Твердый знак

 

У доктора Пехова и в мыслях не было писать с твердым знаком. Просто однажды он заскучал и от нечего делать стал рисовать узоры. Каким-то бесом его вынесло на твердый знак. Он изобразил его раз, изобразил другой, потом потянулась целая цепочка, разбудившая представления о перьях и фиолетовых чернилах. Пехов изменял нажим и наклон, и буква становилась все изящнее; в какой-то момент она стала похожа на упрямый и быстроходный катер, который мчится, пригнувшись, к необозначенному причалу.

Доктор исписал лист с обеих сторон. И зачем-то поставил подпись: Пеховъ.

***

Неладное он заметил мгновенно – на следующий день, как только взялся за историю болезни. Твердым знаком украсилось несколько предлогов. Пехов зачеркнул лишнее и кое-как дописал, озадаченно качая головой. Со второй историей вышло хуже. Анахронизм прокрался в десяток имен существительных. Теша себя надеждой, что никто этого не заметит, он оставил все, как есть. А сам немного посидел, время от времени ударяя себя по правой руке.

Но это не помогло.

Прошло два дня, и твердыми знаками запестрели все его записи. Тут уж миром не обошлось. Неизвестно, кто обратил на них внимание первым, но в конце рабочего дня Пехова навестил заведующий. Человек это был мирный, циничный, многое повидавший. Он встретил бы вздохом даже сигнал из космоса.

— Что это, Геннадий Мироныч? – помахал заведующий справкой. – Почему вы пишете на дореволюционный манер?

Пехов развел руками.

— Сам не знаю, — признался он. – Оно само пишется. Боюсь, у меня возникла какая-то навязчивость.

— А в целом как? Хорошо себя чувствуете?

— Вполне, — искренне ответил Пехов.

Заведующий сверлил его оценивающим взглядом. Пехов понял, что его не хотят заподозрить в злом умысле, но полностью оного не исключают, ибо в медицине возможно все. Заведующему тоже была неприятна эта мысль. Он мог расправиться с негодяем, возникни такой, но не любил расправ.

— Идите домой, отдохните, — предложил он. – Попейте чего-нибудь.

Пехов и так собирался уходить, но все равно поблагодарил заведующего за душевную щедрость.

Дома он ничего не писал, и вечер прошел без событий.

***

Наваждение не прошло.

Пехов попробовал писать, где можно, по-латыни, благо имел некоторые способности к языкам и помнил из ее курса не только больше обычного, а даже сверх положенного. Но его, во-первых, никто не понял, а во-вторых, твердый знак прокрался и в иностранные слова.

Пехова принял местный психиатр. Пехов пришел к нему сам.

— Без бреда и обмана чувств! – бодро сказал тот. – Может быть, компульсия-обсессия. А может быть, и синдром Туретта! – добавил он неожиданно зловеще и сдвинул брови.

Пехов поежился. Он представил, как в скором времени начнет сокращаться всеми мускулами, приседать, приплясывать и выкрикивать бранные слова.

— Пожалуйте на гипноз, — пригласил его коллега. – Но сперва просветите голову. Мало ли что.

Пехову просветили голову и взяли у него все анализы. Ничего не нашли.

Гипноз ему тоже не помог.

***

— Геннадий Миронович, так не пойдет, — решительно заявил заведующий. – Что будет дальше? Фита и ять?

— Эти я не знаю, как пишутся, — ухватился за соломинку Пехов.

Тот отмахнулся.

— Лечитесь, прошу вас, иначе не знаю, чем это кончится.

Зато знал Пехов. Он уже побывал и у начмеда, и у главврача. Там господствовали самые нехорошие настроения.

Но помощь пришла с неожиданной стороны.

***

Доктор Пехов, что называется, не хватал с неба звезд. Доктором он был и слыл вполне рядовым. Правда, пациенты любили его за немногословие и вдумчивость. Пехов часто присаживался на койку, брал человека за руку и подолгу, проникновенно молчал. Между ним и подопечным как бы перекидывался незримый мост. Любое недомогание становилось серьезным, и клиент понимал, что и доктору ясно то же, а это главное. После этого Пехов резко светлел лицом, хлопал себя по бедрам и объявлял: «Ну, ничего! Не боги горшки обжигают!» От этого сразу делалось легче.

Когда твердый знак начал фигурировать в выписных документах, Пехову задали несколько осторожных вопросов. Тем дело и ограничилось, его ответы узнали все и приняли необычную орфографию как нечто неизбежное и непоправимое. Злое ли, доброе – Бог весть. Дальше о Пехове пошла слава.

Впечатления пациентов накопились, объединились и достигли критической массы, после чего количество переходит в качество. Удивительно, но твердый знак вдруг понравился очень многим. В нем читалась оригинальная солидность. Все больше больных шло к заведующему, а то и выше, с просьбой вверить их судьбу доктору Пехову. В нем, говорили они, есть старая основательность. Это было тем более странно, что Пехов был сравнительно молод.

— Это я понимаю! – радовался какой-то дед, выбив такое одолжение. – Это дело!

Положение изменилось бесповоротно, когда к Пехову обратился смущенный коллега.

— Мироныч, — сказал он. – Напиши моему придурку выписку, а? С меня причитается.

Пехов не стал упираться и написал. Твердый знак красовался во всех положенных местах.

— А почему ты сам не хочешь? – спросил он, отдавая бумажку. – Это же просто.

— Побаиваюсь, — честно признался тот. – Вдруг тоже привяжется!

***

Прошло время, и Пехова завалили писаниной. Под это дело он выбил себе совместительство.

— Вы неплохой работник, Пехов, — сказал ему главврач. – Только борзеть не надо.

Но тот уже оборзел.

— Не хочу спешить с выводами, — заявил он, — но создается впечатление, что моя орфография оказывает психотерапевтическое воздействие. И жалоб меньше. Я подумываю написать небольшую работу и взять патент.

— С твердым знаком напишете? – не удержался главный.

— Набью на компьютере, — невозмутимо ответил Пехов. – Там у меня получается по-старому. То есть по-новому. Короче говоря, без архаизмов.

— А в политику не собираетесь? Твердый знак как символ незыблемости основ.

— Посмотрим, — пожал плечами Пехов. – Мысль интересная.

Когда он ушел, главврач позвонил профессору, который курировал больницу, разбирал сложные случаи и занимался наукой.

***

Главврач пошутил нехорошо, но мысль о политической карьере запала Пехову в душу. Впрочем, сначала требовался научный фундамент, и в этом смысле содействие профессора было совершенно необходимо.

Тот и пришел, прямо на следующий день. Коротко кивнул, уселся в кресло, утомленно пригладил редкие волосы. Лицо у профессора напоминало морду хорька: вытянутое рыльце с настороженно подрагивающими ноздрями.

— Чем вы располагаете, коллега? – спросил он без обиняков после минутного молчания.

Пехов без слов показал ему огромный металлический твердый знак: сувенир, собственноручно изготовленный одним пациентом. Твердый знак стоял за его столом в нише книжного шкафа, откуда пришлось вынуть толстые лекарственные справочники.

— Убедительно, — кивнул профессор. – Я предлагаю вам собрать статистику и действительно написать статью.

— Авторство, как я догадываюсь, пополам? – осведомился Пехов.

С профессором редко разговаривали в таком ключе.

— Авторство будет ваше, — ответил он бесцветным голосом. – Под моим руководством.

Пехов решил, что спорить преждевременно.

— Статистику я соберу за пару дней, — сказал он. – Правда, у меня нет литературных способностей. Я никогда не писал статей. Конечно, не боги горшки обжигают…

— Не тревожьтесь об этом, — сказал профессор. – У меня хорошие консультанты.

***

Твердый знак, стоявший в книжном шкафу, был не просто сувенир, а графин. Поскольку с некоторых пор коньяк у доктора Пехова не переводился, он начал использовать подарок по назначению. Никому из окружающих не приходило в голову принять твердый знак за нечто большее, имеющее в себе. Пехов стал попивать больше обычного. На здоровье пациентов это совершенно не отражалось, однако главврач однажды вошел, не стучась – как ему и подобало, — и опустился напротив Пехова в кресло.

— Я долго молчал, — признался он после неприятной паузы. – Но мне докладывают о вас возмутительные вещи.

— Больные? – осведомился Пехов.

— Еще не хватало. Нет. Пока что ваши коллеги.

— Завидуют, — отозвался Пехов развязно, благо минут за десять до прихода начальства приложился к твердому знаку.

— Боюсь, что нам придется отказаться от ваших услуг.

— Подождите до завтра, — попросил тот. – Вам принесут штук тридцать благодарностей. Как лучше – чтобы все подписи на одном листе или хотите пачку? Для солидности?

— Мне не нужны…

— Копии отправятся в газету, — перебил его Пехов. – Плюс это.

Он вытащил из ящика стола брошюру.

— Сигнальный экземпляр.

Главврач прочел: «Оптимизация лечебных услуг с элементами традиционалистской психотерапии в условиях экономического кризиса».

— Вы, помнится, предложили мне пойти в политику, и я подумал, что, может, и правда стоит. В местные органы. У меня лежит казак, я с ним переговорил – он обещает, что его товарищи поддержат.

Подогретый из твердого знака, Пехов непринужденно молол все, что лезло в голову.

— Он вообще атаман. Пожалуй, можно и партию…

Главврач бросил брошюру на стол и молча вышел.

***

Все кончилось неожиданно быстро. Благодетель, премировавший Пехова волшебной буквой, поступил заново с очередным обострением. Ночью он крепко выпил, где-то нашел отвертку и гонялся с нею за сестрами. Звали его Пилорамыч. Дежурный врач сделал запись, и Пехов был поставлен перед необходимостью выписать буяна. Тот вошел в кабинет мрачный, пошатываясь, невкусно дыша и с тяжелым взглядом.

— Ты что, доктор? – спросил он. – Меня – и гнать?

Он не сказал про твердый знак, но выразительно на него посмотрел.

— Я бессилен, — развел руками Пехов.

— Да перестань. Мы с тобой оба из народа. Ты же русский! Жидовская морда написала, а ты стелешься.

Ночью дежурил Лазарь Осипович Финкельштейн. В душе Пехов с Пилорамычем согласился. Но вслух сказал:

— Ничего не могу сделать.

И уткнулся в бумаги, готовый начертать «выписанъ за нарушение больничного режима». Еще подумал, не пора ли писать «больничнаго». Тогда Пилорамыч, качнувшись, взял твердый знак и со всей мочи ударил Пехова по голове.

Сувенир был заполнен доверху, а потому увесист, Пехов еще не успел отпить.

Пилорамыча скрутили и отволокли в учреждение, которое тоже оказывает помощь населению, но на другой манер.

Геннадий Мироныч пролежал в родной больнице полтора месяца. Выписавшись, он уже до конца своих дней не мог написать ничего, кроме твердого знака. Как и выговорить.

© ноябрь 2016

 

Прощай, Петенька

Тени прошлого

Приснился кошмар. Я снова в больнице. Дорабатываю месяц и вдруг вспоминаю, что не смотрел график дежурств. То есть раза три уже прикрывали точно. И молчат. В зубах у сослуживцев накапливается цианистый калий, и ничего не исправить.

Там все замечали и помалкивали. Был однажды новогодний корпоратив – точнее, дружественный вечер, как нынче стали выражаться для удобства бухгалтерии. Я проснулся в общежитии с медсестрой под боком. Ничего не помню, что было. Скорее всего, ничего. Она стонала, но от сушняка во рту. Но вечер же был дружественный! Я решил с ней дружить. Подошел через пару дней, дружески поздоровался. А она мне: «Будьте очень осторожны, за нами внимательно смотрят!»

Я ходил и озирался. Все было тихо. Никто не смотрел. Но я знал, что смотрят. Часовой механизм включился. Чья-то рука уже зависла, чтобы вписать меня в летопись местной коммуналки. Я содрогался, воображая следующий этап, потому что не знал, в чем он выразится.

Статус кво

Братан загремел в больницу.

С утра, сказал, ругалась старшая сестра:

— Да что же такое! Опять взломали ночью клизменную! Как медом намазано!

Ничего не меняется.

 

Страшная месть

Ездил в диагностический центр.

Там было тихо и безлюдно. Возле двери расположился КПП с колхозной женщиной в белом. Ее работа сводилась ко сну.

Над ней висела инструкция, в которой меня поразил один пункт:

«Не вмешиваться в работу КПП, если она не нарушает законы РФ».

Но как?…

Немного позже я понял, что у привратницы существуют некоторые поводы к недовольству и несогласию, которые могут вылиться.

К ней пришла товарка, они разговорились. Товарка, насколько я понял, намеревалась прилечь на койку.

— Ни в коем случае! – сказала ей стражница. – Ни в коем случае! Я лежала на урологии – такое отношение! Два дня не кормили, я стала выступать, так эта сестра-хозяйка, Ольга, горбатая, нажаловалась на меня в проктологию…

Дальше я не слышал.

Чуть позже уже меня самого немного огорчила жестокая молодость медицины.

 

Бремя прожитых лет

В тот центр, о котором сказано выше, я привез маменьку – все в порядке, ничего страшного; наконец, ее вывел доктор лет тридцати. Маменька моя выглядит на свои годы. Семьдесят пять. Палочка, малая скорость, все дела.

— Принимайте свою девушку, — подмигнул мне доктор.

Я напрягся. Маменька поджала губы.

— Это мой сын, — произнесла она сдержанно. – А вы что подумали?

— Ничего, — быстро ответил доктор и выставил руки, защищаясь.

Я знал, что дела мои плохи, но не осознавал, насколько.

 

 

Ветер перемен

Прокатился в загородную больничку. Ничего такого, все по плану.

Старые связи позволили проехаться на скорой по Дороге Жизни. В комплекте с ландшафтом получились незабываемые впечатления для патриотического ума – гроб на колесах при особенностях местного асфальтирования. Но все равно спасибо.

Больничная реальность уже подзабыта, и я внимательно высматривал новое. Кое-что заметил. Не в пожилой, конечно, сестре, которая напоминала выражением лица Третью Собаку из сказки «Огниво» и несла узелок с двумя контейнерами: свеколка и котлетки. Зато молодые сестры удивили. Наверное, я слишком отдалился от областной реальности, но не припомню такого неимоверного и повального расширения ниже талии.

На стене висели три фотографических пейзажа больничного микрорайона, вид сверху: день, ночь и сумерки. Красиво – не передать! Я бы туда эмигрировал или купил путевку, если бы получасом раньше не прогулялся по этому самому пятачку и не видел, какой это Пиздопропащинск.

Ну, и оборудования добавилось. Даже КТ. Но не МРТ. Постояльцы, однако, не изменились. Глядя на них, вспомнил старенькую соседку Марью Васильевну. Однажды она попала в больницу с инфарктом. Сбежала. Дома рассказывала: «Рядом женщина лежала, вся в проводах. Вот ее током и убило. И я, конечно, все провода-то с себя посрывала».

Где-то болит

Наткнулся в медицинском сообществе на новенький термин: «дорсопатия». Тетка пришла с радикулитом, и ей написали.

Да! Я гляжу, медицинская мысль у нас развивается.

Не буду скрывать, неврологом я был средним. Так себе. Ну, жалоб не было, да. Но и только. Мелких кожных веточек не знал, расположения глубоких мышц не помнил – мясо и мясо, положить на него электрическую лепешку, да впороть укол, а нутро само разберется.

Но диагноз «радикулит» был расхожим. Расплывчатость заканчивалась на термине, скажем, «люмбалгия» — боль в пояснице. Это довольно размытое понятие. Не отражает сути. Но тем не менее хоть поясница выделялась. Существовала в представлениях и диагностической мысли.

«Дорсопатия» — новое слово. В переводе это означает «что-то не так со спиной». А то и не со спиной, а просто «сзади». Так победим!

Что с этой теткой сделали, из-за чего был собственно пост в сообщество, рассказывать не стану.

 

Педики

В творческой поликлинике хорошо. Корнеплодов нет. Народу мало, люди культурные. Очередь состояла из пожилого дядечки. Он поздоровался со мной. Потом поздоровался с уборщицей, которая шла мимо. Она там, я видел, зовется «оператором уборки», и у нее есть «заказчик».

— Надо со всеми здороваться на всякий случай! – весело объяснил он.

Дядечка был словоохотлив.

— Никак не найду рентген, — пожаловался он, листая карточку. – Непостижимый почерк! Но друг друга они понимают…

— Позвольте мне, — предложил я и нашел ему рентген.

— Надо же! – просиял он. – Вот спасибо! Вы, наверное, врач.

— Было дело, — согласился я.

Беседа текла. Дядечка затрагивал самые разные темы. Потом потряс карточкой:

— Без этого рентгена меня не перевыберут в ученый совет!

— Да неужели?

— Представьте себе. В обязательном порядке. И в милицию погнали за бумагой, что мы не педики. Народу – битком!

— Что, простите?

— Ну, что не педики мы.

Я внимательно посмотрел на него. Он огорченно взмахнул руками:

— Что на учете не состоим, не педики!

— А разве уже состоят?

— Ну да! Что не убийцы мы, не привлекались, не судились…

— Так это не педики…

— Разве?..

Теперь удивился дядечка. Он приветливо смотрел на меня в очки, искренне желая разъяснить недопонимание.

За кулисами

Больница, субботний коридор. Благостное безмолвие.

Появляются три тертых доктора в больничной спецовке. Козырная масть, бывалые волки. Один, который пониже и пожилистее, явный пахан, не меньше зава хирургией.

Идут к служебному выходу. Отмыкают дверь.

Сколь многое можно понять об океане по капле воды!

Ловлю две реплики:

— Затишье…

— Затишье не затишье, а деградация. Дебилы. Неврологи…

 

 

Зной

Во дворе лежит одинокое тело. Не понимаю. Не постигаю. Не знаю ни одного человека, кого бы сейчас не клинило от жары. Недели полторы назад сам был грешен, накатил под плохое настроение. Немного. Пару дней попил понемножку и перестал. Ну потому что невозможно же, реально было плохо.

Идем вчера с Половинкой от Финского залива. Пропускаем скорую, которая раздраженно катит в родную мою больницу.

— Вот, — объясняю. — Ребята сейчас обрадуются. Мы ненавидели лето. Вот вся эта срань под вечер хлынет в больницу, — показываю на переполненный пляж, такую же подъехавшую электричку, да целый автопарк вокруг. — Утонутия, переломанные шеи, перегрев, обожратушки, проломленные черепа, инфаркты с инсультами. А больница одна на всю округу, как зимой. Плюс дачники. Да, эти прячутся, как клещи. Их не сразу видно.

Сансара

Очутившись в кардиологии, маменька постигает необычную медицинскую реальность. Она хоть и доктор, но проработала всю жизнь в роддоме, и многое ей в диковину.

В коридоре – тучная особа, состояние ближе к тяжелому. Вопрос к окружающим один: скажите, ради Бога – жива ли мать Мустафы?

Она не досмотрела сериал.

В конурке, забранной прутьями, беснуется дедушка. Он вцепился в решетку, как узник совести. Дедушка одинок, он много пил, и у него отстегнулась мозговая кора. Я вечно путаюсь в терминологии. Сперва нас учили говорить «кора больших полушарий головного мозга». Потом велели иначе: «кора полушарий большого мозга». Не знаю, как принято сейчас. Короче говоря, у маленького дедушки накрылась пиздой большая кора больших полушарий большого мозга.

Он трясет клетку и призывает на помощь воображаемых родственников, объясняя, как к нему пройти, и жалуясь на двух стерв, которые его изловили. Стервы – две миниатюрные сестрички. Проходя мимо, они всякий раз отвечают на его вопли: пить надо меньше.

Если вы живете анахоретом и питаетесь настойкой боярышника, то вас ждет следующее. Сперва вы попадете в реанимацию, потом вас переведут в кардиологию, где случится примерно то, что написано выше. Вас подержат в клетке и отправят на дурку. Там вы пробудете ровно сутки и снова поедете в реанимацию. Оттуда – на отделение. И так далее. Эта сансара будет длиться до самой нирваны.

Фуэте

Забирал маменьку из больницы. Сидим в приемном, ждем такси.

Сзади:

— Пригласите нейрохирурга в Шелковый Зал!

Надо же.

Кадриль и полька, па-де-де, две шаги налево.

Попадание

Из не вошедшего в хронику «Под крестом и полумесяцем».

— Патологоанатомы это бывшие врачи, — уверенно сказала заведующая.

— И занимаются бывшими пациентами, — буркнул я, не отрываясь от писанины и привычный к ее глупостям.

Как она хохотала!

Потаторы

Известно ли обществу старинное медицинское слово «потатор»? Если нет, то напрасно. Я давеча наткнулся и вспомнил. Оно означает «пьянь», но не ту пьянь, которая пришла на прием пьяной, а ту, которая прибыла трезвой и на что-то претендует. В нашей поликлинике это непонятное для населения слово писали на картах, в правом верхнем углу, предупреждая коллег. С больничным сразу возникали проблемы. Там же писали еще «ЧДБ» — «часто, длительно болеющий»; то есть откровенная сволочь, но за руку не поймана. Иногда, на особенно пухлых картах, это сочеталось.

Бывало, что я прописывал это отдельным гадам просто от фонаря. Пришла скотина необозначенной, а ушла потатором и ЧДБ. За всякое зло приходится расплачиваться.

В том числе и мне.

Однажды я угостился до положения риз и стоял на Лиговке. Мимо проезжала скорая, она спасла меня от кое-кого похуже. «Смотри, какой гнутый», — заметил доктору фельдшер. Доктором оказался мой старый товарищ, однокурсник. Такое везение. Меня подхватили, отвезли домой, кое-как поставили перед дверью, позвонили и убежали.

Только этим дело не кончилось, потому что моего друга-доктора осенило. В дальнейшем, доказывая, что он не ездит просто так, а занимается делом, доктор заполнял на меня фальшивые сигнальные талоны: подобран, дескать, там-то в невменяемом состоянии. Убежал из машины, не дождавшись больницы. Убежал из больницы, не дождавшись осмотра.

И пересылал уже в мою личную поликлинику, где это подшивали в мою карту.

Хорошо, что она давно потерялась.

Перед лицом общей беды

Прокатился по делу в пригородную больничку.

На входе прицелился монетой в щель автомата с бахилами.

— Стойте! Не делайте этого!

Ко мне метнулась молодая женщина с точеным, слоновой кости лицом, и гривой распущенных каштановых волос. Она собиралась выйти.

— Возьмите мои! Я почти не ходила!

Она говорила с пылом большим, чем если бы от меня зависела жизнь ее малютки, а сама она была готова на все. И даже без малютки готова.

Вот оно! Вот чего нет на Западе! Все там есть, а этого нет. Вот оно, истинное единение в условиях трудной жизни.

Потом я еще посмотрел объявление с вакансиями. Больнице нужны электрики, слесари, медсестры. «СРОЧНО – тракторист!»

Ночное

Темные ночные дела. Двор погрузился во мрак. Погасли огни в зубной поликлинике. Но вход освещен, и дверь распахнута. В вестибюле тоже светло.

Из тьмы выступает собака с палкой в зубах. Заходит внутрь. Дверь за ней закрывают. Час нетопыря, сатаны и тайной стоматологии.

В процессе славных дел

Если кто-то считает, что наука и техника идут на пользу нашей стране, то он жестоко ошибается. Это все равно что поставить факс в слабоумной есенинской избе, которая жует беззубой пастью набрякший хлебушек.

Хорошо ли доктору иметь в кабинете компьютер? Конечно!

На деле выходит так. Инвалид первой группы, перенесший инфаркт и две операции на тазобедренных суставах, не может записаться к кардиологу напрямую. Только через участкового терапевта. Ну и что сложного? Тот придет на дом и даст номерок.

Черта с два. Он должен сделать это через кабинетный компьютер!

А значит, инвалиду придется чесать к нему километр пешком, потому что до поликлиники не едет никакой транспорт.

На месте выясняется, что желательна кардиограмма, но на нее кончились номерки. Можно зайти через неделю. И лучше захватить с собой не только палку с сумкой, но и сменную обувь. В поликлинике нет бахил. «Они есть в аптеке, — сказали мне в гардеробе. — Но у нас и аптеки нет. Но люди все равно их где-то берут!» – добавили мне, поджав губы.

Ну, и я взял. Из помойки. Дал маменьке, потому что проблемы стали множиться головокружительно.

Докторов это тоже не радует. Намедни один доктор пожелал «вырвать матку» всему руководящему звену за такие порядки. Там была другая история, не стану уже вдаваться. Я ни секунды не сомневаюсь, что он имел в виду трансатлантического примата и наших распоясавшихся соседей.

Истоки

Говорят, что в столице уволят семь тысяч медиков.

Жду расцвета словесности! Изящной и не очень.

Я тут пытался ответить на старый вопрос о медиках в литературе, благо и сам отчасти такой. Мне кажется, что тема переворачивается вверх тормашками. У медиков, дескать, имеется уникальный опыт и знание какой-то там человеческой изнанки. Да, не без того. Но мне-то отлично известно, какая там открывается изнанка. Если на нее опираться, то не напишешь ни Гулливера, ни Ийона Тихого, ни Мастера с Маргаритой. Про нее бы одну и писали! Материала много, хватит на десять Игр Престолов.

Все совершенно наоборот: это литераторы первоначально идут в медицину. Ну, а чем им еще прокормиться? Литературой — крайне сомнительно. К машинам и точным наукам душа не лежит. К войне и торговле — тоже. Остаются дисциплины естественные, которые более или менее терпимы для творческой натуры. Нет, понятно, что найдутся и бизнесмены с полковниками — кем только потом не работают люди. Но если широко обобщить, то вроде правильно.

Да, забыл! Конечно, я желаю тем, кто этих медиков увольняет, обогатиться сложной гангреной репродуктивных органов и лечиться валерьянкой по рецепту.

Кросс-культурная пропасть

В зубоврачебном кресле вечно что-нибудь.

— Который зуб?

— Не знаю. Все болят.

После фотосессии:

— Ага, вот этот! А под ним еще зуб мудрости в кости, который вряд ли когда-нибудь прорежется.

Мне не очень понравились эти слова. И не по одной причине.

Я улегся и уставился на календарь. У зубного врача он обязательно есть. Этот был от строительной компании. Был нарисован кран, а под ним – далекие многоэтажки, вид сверху, стоявшие аккуратным полукругом. И надпись: «Недостаточно только желать, надо делать – И. Гёте».

— Скажите, — спросил я, — вам никогда не казалось, что эти дома на самом деле зубы, а кран, соответственно…?

— Нет! Никогда! Это у вас да… такая, знаете ли, мысль!

Визит дамы

Вызвал я доктора из поликлиники. Сто лет этого не делал. Ну, понадобилось, не суть. Застелил койку, спрятал трусы, вытряхнул пепельницу.

Пришла робкая особа за тридцать. Я настроил водичку мыть руки, потянулся клешнями снимать пальто. А она стоит и неуверенно топчется.

— Мне куда?…

Переодеть пастушкой и ко мне в опочивальню! Ей-богу. Вошла, как была. У нас, между прочим, газовщик по лестнице ходит в бахилах. Дальнейшее уже не интересно и далеко от эротики.

Открытие

Обсудил с доктором один лечебный спрей.

— Долго им пользоваться нельзя. В нем нашли гормоны.

— Так-таки и нашли?

— Да. Некоторые профессора считают, что они там есть.

Я склонился перед дерзостью науки, вскрывающей самые заповедные тайны природы.

Эндомотор и всякое прочее

В очередном походе к зубному случилось много драм. Даже рентгеновскую пластинку мне вогнали в пасть, будто железный лом. Рукой, толщиной с балку.

— Будем ли мы делать укол? – осведомился я.

— Нет! Там уже все умерло!

Кроме меня самого.

Докторша была сдобная, с добрым крестьянским лицом, домохозяйственного свойства, вполне уютная и участливая. В глазах у нее изредка сверкало сумасшествие.

Я взвыл очень быстро. За мои-то деньги.

— Скажите, — спросил я потом, — а велика ли разница между платной и бесплатной пломбировкой каналов?

— Конечно, она велика. Мы же обрабатываем их эндомотором, если платно!

Вникать дальше я не посмел. Наверное, этот эндомотор жрет очень много бензина,  а электричества от него хватит на микрорайон.

— Пломбу сделаем платную?

— Да куда ж деваться.

Тон докторши стал заговорщицким.

— У меня есть за тысячу, — сообщила она негромко и доверительно. – Приходите в следующий четверг.

Я понял, что меня втягивают в какое-то нехорошее дело.

В регистратуре со мной долго возились.

— Ну долго там еще? – спросила огромная дама, стоявшая за мной.

Я медленно покосился на нее.

— Что за взгляд?

— Да так, посмотрел.

— Ну и как?

— Очень понравилось.

— Да вы шалун! Обманывать нельзя!

Сам знаю, но сильно захотелось.

 

Садисты

Вот еще одно воспоминание, которое можно применить к чему угодно на любой вкус.

Однажды, когда мы изучали психиатрию, нас повели в отделение посмотреть на больных. А то все была сплошная теория.

Идем мы толпой. Останавливаемся, заглядываем в палаты. Они, как водится, без дверей. Нам скоренько объясняют, кто там сидит и за что.

На первый взгляд, люди как люди. Довольно чистенько все, никаких пижам. Две накрашенные девицы расхаживали в домашних халатах и бигудях. Они повернулись к нам.

— Издеваются, — с ненавистью процедила одна.

Память, говори

Задача для среднего возраста: в зубном кабинете работают две докторши. Я уселся к своей, но тут подошла вторая. С кривой улыбкой. Узнала меня. Общие знакомые. Похоже, пили мы с ней. В остальном и вовсе не уверен.

Вопрос: вспомнил ли я? Ответ отрицательный. Дружно поахали, пожалели о молодости.

Потом первая поставила мне пломбу.

— Вам все равно куда платить, мне или в кассу?

— Помилуйте! – Я начал извлекать бумажки, как фокусник.

— Тише, осторожнее!

— Да разве здесь кто-то не знает?

— Знают! Но у нас камера стоит. А, ладно! Вон она. Досюда все равно не достанет!

У меня остался еще один нехороший зуб.

Докторша покосилась на мою старую, как выяснилось, знакомую.

— Ну что, ко мне запишетесь? Или… к ней?…

И голос ее дрогнул.

Нет покоя

Решил вздремнуть. Разбудил меня звонок товарища-доктора.

Лежит у него человек. Собака веко откусила. На Фалька похож. Коломбо.

Доктор не стал спрашивать, хочу ли я этого, и поднес телефон к пациенту.

В ухо мне крикнули:

— Блядь! Не мешайте работать!

Белочка у него, да. Привязан.

Щегол

Правильно я ушел из всякого коллектива. Одной докторше подарили щегла. И брошюрку к нему. Кого-то осенило. Мало того, что надо делать ему ножные ванны, так еще и промывать ежедневно клоаку.

Подарок не отдарок, но докторша нарушила это правило. Ей этого и без щегла хватает. Гинеколог она.

Прощай, Петенька

Медицинский эпизод, которым давеча поделился мой отчим. Для простоты будем именовать последнего просто доктором.

Давным-давно доктор работал на скорой помощи. В области. В Тихвине, что ли, или рядом.

И вот приехал он к мужичку. Ну, все нормально. То есть доктор все сделал правильно, хорошо. Посидели они — в хорошем смысле, побеседовали. Обстановка спокойная.

А через пару дней доктор снова ехал мимо. Никто его не звал, но он был молодой, горячий и правильный. Надо бы, думает, заглянуть к мужичку. Как выражаются в медицине, активно посетить.

Открывает доктору бабулька. Доктор: здравствуйте, а где мужичок?

— А уж лежит, лежит он. Проходите доктор, проходите.

Мужичок лежал. В гробу. Бабулька:

— Петенька, вот доктор к тебе приехал, проститься.

Бабулька не знала сарказма. Мир для нее был полон естественной гармонии.

Акушерский архив

Маменьку мою, она у меня акушер-гинеколог, редко пробивает на профессиональные воспоминания. Но вот пробило. Так что давайте за медицину.

1.

Роды. Пуповина перерезана, с временным набросом на живот, в пережатом виде. Пусть полежит, пока там с урожаем возятся.

Вопли:

— Кишку! Кишку выдернули…

2.

Он и она. Безопасный секс. Такой ли уж безопасный? Презерватив остается внутри! Что теперь делать?..

Паника. Вызвана скорая.

Это полбеды, но скорая не промах — везет обоих с этим делом в больницу. Приговаривая после в приемном: двести рублей! двести рублей с них возьмите!…

Молодые согласны на все, лишь бы спастись.

3.

В палате, клиентка:

— Скажите, а вот ребенок — он внутри матки находится или снаружи?

4.

Старая-старая история.

Горный институт. Студентка, не чуя беды, заходит в сортир, а там — уборщица. Студентка вешает сумочку на гвоздик, снаружи. Выходит — а стипендии-то в сумочке и нет. Уборщицу под белы руки, плюс юный милиционер откуда-то взялся — и строем в больницу.

Маменька добыла из уборщицы пригоршню окровавленных трехрублевок. Ну, критические были дни. Уборщица и ухом не повела, типа дело житейское и божья роса.

Маменьке потом устроили разнос: не имела права, юридический случай, протокол не соблюден, беззаконие.

Она потом долго не могла на трешки смотреть.

5.

Гинекологической пациентке назначены свечки. Засовывать в задний проход.

Свечки принимаются так: пациентка идет в сортир и справляет нужду. Сверху бросает в унитаз свечку.

Это, по ее смутному предположению, задний проход и есть, а если не он, то ничего страшного, ибо наверняка имеет какое-то отношение.

Ледяной дом

Скорбная картина из окна: стоматологи борются со снегом.

Это у нас во дворе такая маленькая зубная поликлиника, в три этажа, причем третий — надстроенный, в виде мансарды, с выходом окон на крышу. И вот из одного окошка неуверенно высовывается швабра и пихает снег. Одиноко.

Ей, как умеет, помогает ведро с кипятком из соседнего окна. Снег обливают, но он только улыбается. Дырки, в нем образующиеся, попросту оскорбительны.

Я бы подогнал к окнам кресла и попросил пациентов сплевывать.

 

Ёжик

 

Наркоман лежал и выкрикивал Олю. Медсестру.

— Оля! Оля! – призывал он.

Явился доктор.

— Зачем тебе Оля?

— Ежика поставить.

Доктор принял меры, успокоил человека. Дальше тот лежал тихо и пускал слюни.

Потом доктор все же спросил насчет ежика.

Выяснилось, что наркоман хотел капельницу с дексаметазоном. От нее легче. Дексаметазон это и есть ежик. Так его называют областные пациенты. Потом от него шерсть на мошонке встает дыбом, побочный эффект.

В очереди

Пошел лечить зуб.

Все было тихо и мирно. Я сидел в коридорчике, читал философскую книжку и слушал интересные разговоры. Старая бабушка домашнего изготовления, в брюках уютного дизайна, беседовала с регистратурой. Рассказывала о коврике, который она купила коту. Потом замолчала минут на двадцать.

Я думал, она ушла.

Но вдруг она, для всех неожиданно, затрубила на весь коридор:

— Ой, как долго! Ой, спать хочу! Открой рот, я вскочу!…

В зуболечебном контексте ее намерение звучало зловеще.

— Я не вам, не вам! — Бабушка, перехватив мой взгляд, округлила глаза.

…Дальше я сидел и прислушивался к производственному шуму. Мне пришло в голову вот что: а почему бы людям не заняться художественной резьбой по зубам? По дереву есть, и по льду есть, и по кости, а по зубам — нет. Можно было бы точить фигурки и башенки, соревноваться и побеждать.

Меня вызвали, когда я дошел в фантазиях до пирсинга мягкого нёба и надгортанника.

В кабинете мое творческое умонаклонение сошло на нет, и я сразу уменьшился в размерах. Во рту моем нашли много печального, как будто бабушка все-таки впрыгнула туда и сплясала цыганским медведем.

Секрет для двоих

 

Медицинский этюд.

Родильное отделение. Дама. Рожает. Схватки у нее.

Доктор подходит с трубочкой послушать, как там поживает плод. Тянет носом и ощущает кружение головы, улавливает запах не то что обычного табака, а какой-то, скажем откровенно, махры.

— Вы что, курили, что ли?

Дама воровато оглядывается, подносит палец к губам:

— Тсс!…

Фетишисты

Мой врачебный отчим хорошо излагает. Пропала у него кепка. Поставил на уши сестер в своей больничке:

— Спиздили, суки! фетишисты, что ли?

Сестры — известные мыслители.

— А что это такое?…

— Предметы мои разные хотите…

С оторопью, с просыпающимся вещевым интересом:

— А чево?…

Между прочим, кепку эту взял я, приняв за свою, и ходил в ней.

 

Скрипач Груша

 

Распахиваю дверь на улицу, а мне навстречу спешит медсестра, с подносиком под белой салфеткой: не закрывайте, дескать, спасибо. Укол.

И машина стоит простенькая, с красным крестиком.

Откровенно говоря, я удивился. Почему-то я думал, что на дому никто уже никому ничего не колет, кроме бизнес-ланча. Не те времена, но вот, ошибся.

Давным-давно меня, мне кажется, недолюбливали в коллективе за эту мою привычку: прописывать домашние уколы. А мне было наплевать, что кто-то поедет и кто-то повезет, расходуя топливо. Константиныч в моем лице, вообще говоря, славился некоторой свирепостью лечения, опиравшейся на обстоятельность. Если кто посетил Константиныча, то пропал. Константиныч, вызывая почтение в среде обитания, выписывал три-четыре наименования уколов — никотиночку по схеме, витаминки через день — на три недели, выходит; еще один, коварный и больной; еще он выписывал таблеточки, тоже три-четыре, да физиотерапию, плюс снимок и бонус: особую мазь, прописью, в аптеке изготавливаемую пестиком, так что посетители мои забирались на стену.

Помню, приходил ко мне старичок. Участник и все такое. Старичок был опасный, в перспективе и в случае чего. Такие пишут длинные жалобы за подписью совета ветеранов. Я симпатизировал старичку, он мне напоминал моего дедушку, но больше — Скрипача Грушу, потому что голова у него была совершенно как груша, и вдобавок того же цвета, то есть сильно спелого. Старичок носил подтяжки, так что послевоенные штаны доходили ему до груди. У него болела поясница. Я разбирался с ней дней за пять. Груша поджимал губы, качал головой и с серьезнейшим видом, лаконично, именовал это высочайшим профессионализмом. С особенной пожилой весомостью, так хвалят грузовик или автомат Калашникова.

Я-то знал, что высокий профессионализм не у меня, а у аппарата электролечения, а я не особенно представлял, как устроена поясница Груши, потому что это было ни к чему. Если я накрывал заботой, то все, что могло пройти, проходило, а что не могло, на то и суда нет.

Я пытался застенчиво возразить — мол, что вы, право, но в этом пункте Груша начинал свирепеть, и призрак жалобы от регионального общества пенсионеров нарисовывался отчетливо, так что я отбрасывал скромность и вел себя на манер полкового врача.

Между прочим, ко мне заходил не только Груша, но и другие сказочные персонажи; бывал Помидор, было много Тыкв, графини Вишни наведывались. Я им сочувствовал по мере отпущенных внутренних резервов.

Они исправно несли мне разные бутылки, чтобы доктор был человек, как все.

Невеста

Медицина — она навсегда, конечно, дело известное.

Дачная хозяйка повела меня на соседний участок, оценить парализованного дедушку.

В огороде на раскладушке кто-то лежал.

— Гляди, Лешка! — засмеялась хозяйка. — Какие тут у нас невесты пропадают! Прямо лежат! Только налетай!..

С раскладушки приподняло голову нечто свекольно-кормовое, распаренное и напоминающее медузу; оно внимательно посмотрело на меня одним глазом из-под панамы.

— Я запомню, — пробормотал я.

Мы вошли в прохладные сени, и я переместился в знакомую атмосферу недавнего инсульта. Соблазны непостоянны, зато изнанка стабильна.

Полставки

Мой родитель – матерый невропатолог и консультирует загородную больницу.

И ушел в отпуск.

Беседую с моим приятелем-информатором оттуда. Тот жалуется:

— Плохо без него… Ходит вместо него одна бабушка… Она не дальше десяти сантиметров видит…

— Небось, отменно оценивает зрачки.

— Ну да… Не, серьезно… Она из поликлиники… Ну, клиенты-то довольны… Они входят в дверь, она выскакивает из-за стола навстречу, подходит вплотную. Они-то думают, что это она их приветствует. А она их не видит… Хотя какая она бабушка… Мы думали, ей лет восемьдесят… А это алкоголизм… Ей слегка за пятьдесят…

Отсос

Понадобилось мне выяснить для одного дела, какое в реанимации оборудование. Я ведь  там не был давным-давно – черт его знает, какая там стоит аппаратура.

— Отсос, — немедленно подсказал мой товарищ.

Точно. О нем-то я и забыл.

Две баночки. На одной крупными буквами написано ТРАХ, а на другой – РОТ. Для рта и трахеи, стало быть.

А мне все примешивалось в башку ведро с пищеблока с надписью ПЕРВОЕ.

Клевета

В известной желтой газете напечатали сенсационное сообщение. Инсультная бабка, лечившаяся в пригородной больнице, была изнасилована инсультным дедом.

Я позвонил информатору.

— Да ну, — засмеялся информатор. – Ты бы видел этого деда! Он сидеть не может… Поступила тетка, после третьего инсульта, положили в коридор… Дед вышел ночью поссать, не дошел до палаты, упал… завалился к ней на кровать… и вся сенсация…

— Камень с души, — обрадовался я.

— У нас интереснее есть, — вздохнул информатор. – Об этом в газетах не пишут…

…Дежурная терапевт пила с утра. Большая, толстая. Вечером санитарка бегала за пивком, прихватила водочки. Вскоре в приемное зарулил южный человек – никто в итоге так и не понял, с чем он приходил.

Вызвали терапевтиху. Она пришла: халат разодран, чулок спущен. И стала плясать перед южным человеком вприсядку. И еще петь:

— Приходи ко мне лечиться,

И жучок, и паучок!…

Спела и пошла прочь. Зато появился охранник. Воззрился на пациента, пихнул:

— Доктор пляшет перед тобой, а ты лежишь!..

Пришелец, столкнутый на пол с лежака, смекнул, что к чему, и тоже заплясал вприсядку. Потом, улучив момент, скрылся и больше не приходил.

 

Калабатоно

 

Побывал в больнице, навестил маменьку. Операция была. Нет, ничего ужасного, но лежит.

— Все сложно, — негромко сказала маменька, указывая глазами на соседнюю койку.

Там лежала молодая кавказская женщина, тоже прооперированная. Рядом сидел ее муж, разворачивался диалог:

— Ах-вахвахлаклак, блаблабла.

— И так много часов, — шепнула маменька.

Потом супруг ушел. Кавказская женщина приступила к рассказам. Она отличилась тем, что сняла на телефон удаление дренажа из личного сустава.

— Из меня трубы вытянули, уй!

Маменька, привыкшая за полвека работы в гинекологии к некоторым преувеличениям, возражала:

— Ну что же так уж, трубы! Маленькую резиновую трубочку…

— Бабушка, вам какой спорт нравится?…

Маменька поджимала губы. Она бабушка, да, но ей это обращение  не очень нравилось. Перевела разговор на другое:

— Вот как у вас обращаются к женщине — батоно?

— Не! Батоно — мужик. Калабатоно!

— Полубатоно?..

— Калабатоно!..

Маменька морщила лоб:

— Вот еще есть ужасное обращение: женщина…

Калабатоно с энтузиазмом откликнулась:

— Да! Ужас просто! Я когда слышу женщина — так злюсь, что ударить могу! В нокаут! Да! Ха-ха. И все!

Калабатоно работает инструктором по каратэ. Попала на койку с повреждением сустава и связок.

 

Херня

 

Жил да был заведующий отделением, и вот вырос на нем жировик. В смысле липома, и прямо, страшно сказать, на боку.

Заведующий отнесся к этому свысока: «Херня!» И вообще наплевательски. Но походил так около года или трех и решил, что лучше ее вырезать.

Ну, в больнице все друзья. Пришел к хирургам, в ходе рабочего дня, то есть заглянул. Тут в отделении вырубился свет.

— Херня! — сказали хирурги. — Это же липома.

Развернули стол, начали резать. Оказалось, липома глубокая! Много крови. Но ничего страшного, что не было света, херня. Вырезали, зашили, велели заведующему полежать три часа под чем-нибудь холодным сверху.

Куда там!

— Херня, — сказал заведующий. Встал, надел халат и пошел на обход.

Увлекся, не замечая, что на халате расплывается кровавое пятно. Вошел в ординаторскую, там сидел доктор Никита, смертельно боявшийся крови.

— Что это, шеф? — доктор Никита стал медленно подниматься из-за стола и сразу же медленно заваливаться обратно.

— Где? А, это… — Заведующий не успел договорить слово, доктор Никита упал в обморок.

Тампон

Комедия Положений.

Лежала в гинекологии одна такая юридическая женщина по фамилии Маклина, что важно. Все у ней шло хорошо! Только она была недовольна, постоянно. Мало ее лечат! Где уколы, таблетки? Где капельницы? На выписку назначили через восемь дней — вообще уже ни в какие ворота…

Короче, ныла. Бессердечные люди вокруг.

А другая больная была довольно тяжелая, и вот понадобилось ей удалить откуда-то тампон. Все было плохо, понадобилась премедикация.

— Сделай ей промедол с седуксеном, — распорядилась докторша, обращаясь к анестезиологу. — Надо вынуть тампон, марлевый…

— Тампон? Маклиной?

— Ну да, марлевый…

И юридическая женщина удостоилась промедола с седуксеном. От такого внимания она вознеслась на седьмое небо, ибо добилась уважения. Ее унесло в космос, и жаловаться она передумала, да и расхотела.

Приемный час

На улице воцарилась некоторая стужа. Способная вцепиться в мужское достоинство так, что оно сокращалось и превращалось в дамское счастье.

Я летел по улице, размахивая нарезным батоном в пакете, но был остановлен горбатой бабонькой, старенькой. Из рода сумчатых, но без сумки.

Бабонька моргала и слезилась на меня снизу вверх, искательно.

— Миленький, а вот скажи мне, где тут мне можно померить давление?

Я прицелился батоном в светофор.

— Вон там аптека, бабушка. На углу.

— Как, как ты сказал? Где? Что? Я не понимаю!

— Аптека. Бабушка. Ночь и Фонарь. На углу.

— Ах, на этом углу! А-да-да-да!… Миленький, нет… они там не мерят давление…

Красные крокодильи глазки прикрывались и распахивались.

— Ну, я не знаю. Бабушка. Вон есть на той стороне еще…

— Как? как ты говоришь? Я не понимаю… Ааа, на той стороне! А как же она называется? Не, это на той стороне…

— Вон очки продают. Оптика. И написано: Врач. Может, там умеют…

— Ничего я не понимаю, что ты говоришь…

Я танцевал. Образовавшееся при мне дамское счастье, названное выше, уменьшилось до призрачной мечты.

— Бабушка, там глаза проверяют. Может, и давление. А иначе только в поликлинику.

— Да? А где поликлиника?

Бабушка оживилась.

— Остановка отсюда, вон там…

Та расстроилась.

— А-а, да… Миленький, вот я таблеточек пью — надо, да? Мне дома говорят пей, а я не хочу. — Бабушка скорбно качала головой. Память у нее оказалась завидная: — Верошпирон, кардиомагнил и гинкобил. Верошпирон, миленький, это от чего?

Черт возьми. На роже, что ли, написано у меня, кем я работал? Почему меня тормозят гуляющие бабушки?

— Это мочегонное… Писать будете, бабушка. Немножко.

— Немножко? А кардиомагнил, это от сердца?

— Да. А третье от головы. Бабушка, я спешу, мне бежать надо…

— Щас, постой, — бабушка протянула руку и придержала меня за рукав. С недетской силой. — Как ты сказал, от чего верошпирон?

— Чтобы пописать. Бабушка! Вы здоровее меня… Я не здешний!

— А я тоже не здешняя… я тут временно…

Я мелодично звенел гонадами и гаметами. На бабушку мороз ничуть не влиял.

— Бабушка, прощай…

Маменька, когда я принес батон, принялась меня упрекать: надо было, дескать, привести эту бабушку, померить давление. Я взлаивал в ответ, подпрыгивал и ударял по себе руками.

Объемы и полости

Навестил маменьку. Маменька варила картошку.

— Когда ее много, когда она не влезает, — поделилась со мной маменька, — я всегда вспоминаю биомеханику родов и череп новорожденного. До чего мудра природа! Не лезет – пожалуйста, косточка идет за косточку, все предусмотрено…

Мы разговорились о гинекологии вообще и в частности – о пиявках. Такая уж нынче у меня наметилась тема, профдеформация. Маменька рассказала о какой-то сотруднице своей, которая лечила этой пиявкой некий инфильтрат. И пиявка скрылась. В альковах и полостях. Ее не нашли днем с огнем.

— Пиявка способна месяца два прожить внутри организма, — успокоили сотрудницу.

У той округлились глаза.

Так ничем и закончилось. Я-то думал, что зараза не липнет к заразе, однако нет, абсолютно сродство, доходящее до взаимопоглощения и слияния.

Еще матушка очень ругалась, когда насосавшихся разной гинекологии пиявок так прямо и выбрасывали в туалет. Санитаркам доставалось на орехи, но они все равно бросали, вместо того, чтобы предварительно уморить в банке.

Раздувшиеся твари выползали из фановой системы и водоплавали, имитируя опасные выделения. Дамы паниковали, не разобравшись.

Мефистофель

 

Беседую с приятелем-доктором. Интересуюсь, как обычно, веселыми сумасшествиями. Я ведь человек не только циничный, но и вежливый: говорю на темы, интересные и приятные собеседнику. Ну, и классикой следствия то же самое рекомендуется.

— Да был тут один с делирием… Но это не передать… Не знаю, как… Он все смеялся так, демонически. Хохотал… Как Мефистофель… Зловеще так… По любому поводу…

— А знаешь, — отвечаю, — мы ведь в бригаде нашей капустной задумывали такой номер. КВН. Идиотский абсолютно. Приходит на прием Фантомас. Ему: на что жалуетесь? А он демонически: Ха! Ха! Ха!

— Ну да… Так и было… Теперь замолчал, на трубе лежит… Устал…

Регистратура

Консультативно-поликлиническое отделение института протезирования, куда мы приехали с маменькой, впечатляло принципиальной непритязательностью. Нас предупредили, что раздеваться не следует, ибо холодно. Добрые люди! Спасибо им.

В коридоре по раскуроченному деревянному полу змеились какие-то шланги. Плотная женщина административной наружности бушевала:

— Нет, я сейчас просто вызову милицию… пойду и вызову милицию!

Собеседница поддакивала. Мы удалились, и я сумел разобрать лишь, что некая сестра просыпала-пролила натронную известь, на которую до того глупо таращилась около получаса, и что это возымело неприятные последствия.

Мы прошли в Регистратуру, обнаружили ощетинившуюся костылями очередь и усвоили местное Правило.

Нам полагалось выстоять очередь в Регистратуру, чтобы получить карточку – сбегать в кассу и заплатить – выстоять очередь к Доктору – выстоять Вторую очередь в Регистратуру, чтобы отдать карточку и получить пригласительный билет. Ибо все это Процедура. В итоге каждый был вынужден занимать очередь в Регистратуру дважды, и нетрудно представить, к чему это привело.

А Регистратура ушла на обед.

И все.

Градус отчаяния возвысился до трансформации в повальное веселье.

В ходе дебатов мне пришлось произнести фразу следующего содержания: «Какая разница, мужчина я или женщина?» Я не стану расписывать полифонию — ради мелкой художественной недоговоренности.

От скуки изучил настенный рукотворный санбюллетень «На страже печени». Заголовки привлекали: «Предупрежден – значит, вооружен», «Немая битва». От скуки же нашалил: привычно заштриховал букву «д» в настольном лозунге «Время худеть».

Потом, после некоторого приема, образовалась Регистраторша.

— Извините, граждане дорогие, но нам компьютер тоже надо отключать. Я два часа перед ним сижу, и больше нельзя.

И направилась к выходу.

— А вы надолго?.. – понеслось ей вслед.

Регистраторша осведомилась через плечо:

— В туалет мне можно сходить?

— Пошустрее там ходите! Очереди создаете!

— Это если вы мне поможете!

— Помогу! Дубиной! Не делаете не хера!…

Так говорил человек с деформирующим артрозом всех крупных и мелких суставов.

…То есть классика отечественной выделки: придумать идиотство – это полдела. Дальше – тадададам! Выстрел дуплетом! Надо туда посадить самую ленивую и беспробудную дуру. Бинго! Тромбоэмболия существования.

Итальянец

 

Что такое итальянская забастовка?

Это когда на работу приходят, а работать не работают. Или работают строго по протоколу, от и до, без неформальных излишеств.

Итальянской забастовкой занимается доктор Апанасенко, если не давать ему денег. Если давать, то он сразу всех бесконечно любит. А если нет, то извините.

Я пришел к доктору Апанасенко в поликлинику, по мелкому процедурному поводу, да к тому же не для себя, а для маменьки, которая меня попросила. Ей было трудно доковылять самостоятельно. Ей надо было всего-то закрыть очередной больничный, то есть написать одну строчку.

В поликлинике, естественно, сидела очередь.

С очередью доктор Апанасенко борется следующим образом. Он, до поры до времени сокрытый, вдруг нарисовывается и обводит собравшихся взором.

— Так, ты зачем пришла? Тебе то-то, то-то и то-то, и не ходи сюда. А тебя чтобы я вообще больше здесь не видел!…

И очередь ощутимо сокращается.

Ну так вот, передо мной оказалась птичьего вида особа лет шестидесяти, с отросшими ухоженными ногтями, которые она проворачивала в носу, а после чистила один о другой; эта женщина была в придачу обута в угги. Мне предстояло обойти ее на повороте. Плевое дело! подумал я. Тоже мне, квесты и квейки. Начальный уровень.

Не вышло.

Не вышло и после. Доступы к доктору Апанасенко перекрывала непробиваемая медсестра, заранее знавшая всех и видевшая насквозь. В скором времени я устроил театр единичного актера и рассказывал, что сам занимаюсь лечением нервных болезней, и вот опаздываю на прием, потому что сам стою к доктору в очереди, а у меня между тем под дверью накапливается точно такая же. В итоге вся очередь была за меня.

Но не медсестра.

И не доктор Апанасенко.

…Старичок, сильно хворый ногами, отбросил сканворд и пришел в исступление. Он хотел никошпану, для ног, а в аптеке засел очередной доктор Апанасенко, считавший никошпан наркотическим веществом и не дававший его без рецепта. Старичок пришел выписать рецепт. Он был оснащен палкой и плохо передвигался дикими, подпрыгивающими шагами. Он имел несчастье сидеть в коридоре при собственной куртке, свернутой рядом.

— Отправьтесь в гардероб и оставьте там верхнюю одежду! – гаркнула медсестра. И скрылась за дверью, не слушая про рецепт.

Старичок заплясал по холлу.

Он проклинал ступеньки, которые вели в преисподнюю гардероба. Потом уставился на куртку:

— Затолкаю-ка я ее вот сюда, от греха подальше, а то и вправду…

Он принялся ожесточенно утрамбовывать куртку в какой-то урне, в каком-то дальнем углу. Очередь ругала доктора, говоря внутри себя, что он грубо хватает, гнет и мнет.

…Наконец, когда старичка обслужили, я проник в кабинет к доктору Апанасенко.

И доктор Апанасенко отказался мне помогать, желая видеть маменьку лично на костылях. Итальянская забастовка развернулась во всей красоте. Вся беда была в том, что маменька обычно платила доктору в началекурации, сводившейся к заполнению карточки, а ныне решила в конце. И я принес доктору Апанасенко бутылку. Но доктор Апанасенко разговаривал со мной в манере трамвайно-троллейбусного жлоба, и бутылку эту не получил.

Вообще, система алкогольного обращения в медицине – захватывающая вещь, напоминающая рулетку. Сколько раз бывало, что принесут мне бутылку, а я ее несу кому-то еще, в качестве подношения за какие-то другие услуги. А он ее дарит кому-то третьему. Конечно, на каком-то этапе выпадает черное или красное бинго, и бутылка опустошается, но гуляет, случается, довольно долго. Так и сейчас: бутылку, естественно, преподнесли моему родителю-неврологу, а дальше шарику полагалось угодить в лузу и там осесть. Или нет. Лузой мы наметили доктора Апанасенко.

Но он ею не стал.

Сволочь.

Бутылку я от него унес, и она продолжит круговорот, пока не достанется хорошему человеку.

Слово лечит

Родитель нынче передавал мне опыт неврологического приема. Мне-то уже ни к чему, но знания лишними не бывают, хотя как посмотреть.

Он восхищался какими-то своими коллегами: виртуозы! Приходят к ним, дескать, разные цефалгические истерички. Голова болит!

— Ну так есть люди, у которых всю жизнь голова болит! Что прикажете делать?

— Да, это у меня так…

— Ну вот видите!

За шахматную корону

В психиатрической больнице – не стану ее называть – работает санитар. Ветеран Великой Отечественной войны, полковник в отставке. Вполне себе в тонусе, и больше всего на свете любит брить больных налысо. Это у него хобби. Ему доверяют, учитывая заслуги. И бреет он их, и бреет, и очень ему хорошо.

Один пациент ложился в эту больницу даже отчасти целенаправленно. Дело в том, что волосы на нем росли с удивительной скоростью, и он их продавал. На шиньоны и парики. Три месяца – и вот они уже до поясницы. Полковник их состригал, сбривал; пациент выписывался, продавал, плюс получал пенсию; месяц пил, потом укладывался обратно с белой горячкой и снова растил волосы.

Однажды полковник что-то ему подпортил – обрезал не там или как-то еще навредил – короче, запорол товар. Пациент сел играть якобы в шахматы, немного поиграл, а потом взял доску и треснул полковника по голове. Доска развалилась надвое. За это полковник испинал пациента ботинками, очень старыми и прочными, тоже чуть ли не военных времен.

Аксессуары

Понадобилось мне освежить замшелую память, для творческого акта. Выяснить, с чем ходят доктора-кардиологи-реаниматологи-анестезиологи. Что они носят, скажем, в карманах, всякие трудовые мелочи.

Ну, вот у невропатолога, например, теоретически (!) в кармане может оказаться сантиметровая лента. Измерять окружность рук и ног на предмет похудания и атрофий. Никто, понятно, этот сантиметр не носит, однако поводы бывают.

У медсестры бинтик может лежать.

У санитарки – ключ от узельной.

Звоню приятелю-кардиологу:

— С чем вы ходите по больнице, что носите?

— Ничего! Ну, совсем охуевшие носят фонендоскоп или там маску… А так – ничего!

Записал себе слово в слово, так и будет звучать.

Творительный падеж

Выполняю медицинский перевод.  «Аблятивные процедуры».

— А, блять, — сказал доктор и выключил аппарат ИВЛ. — Ничего не получится.

Жизнь играет красками

По ходу написания сценария медицинского сериала моему соавтору пришла в голову дикая мысль: пусть пациентка плачет цветными слезами! Возможно ли это?

Я позвонил для очистки совести товарищу из реанимации.

— Видел ли? — спрашиваю.

— Видел, да! От лекарства. Туберкулезник был один со смешной фамилией. Чудовище. Нет, это не фамилия…

— Плакал?

— Да! Но слез этих еще нужно было добиться…

Крючок

Мимо дачи случился проездом мой доктор-приятель, который работает в реанимации.

Пообщались.

Пошли на озеро, постояли у воды, покурили.

В воду вошел человек с огромной гулей, выраставшей из загривка. Здоровая такая штуковина, круглая, загорелая, от седьмого шейного позвонка — и до основания черепа.

Поплевывая и покуривая, я кивнул:

— Смотри, какая хуйня. Липома, небось?

— Липома, — согласился мой друг.

— И не мешает же она ему. Нормально так, есть — и ладно…

— Так он, наверно, редко галстуки носит…

— Ну да. Крестик вон зацепился, держится как-то — вот и хорошо…

Профилактика бешенства

Идем мы с товарищем моим доктором по тропинке, за городом, отдыхаем. И звонит у него телефон. Подружка звонит.  Доктор расслаблен, протяжен, интонаций не меняет:

— Собака покусала? Где она? Ну, чего… Попробуй за ней проследить. Да. Проследи за ней. Два дня. Если через два дня не сдохнет — ничего страшного. Что? Ну, тогда придется колоть… Не, тридцать… Да… Что — охуел? Это ты охуела… Проследи, говорю, за собакой. Если не сдохнет — все в порядке… Походи за ней. Да. Два дня…

 

Групповая психотерапия

Наркология.

Психологический шабаш: терапевтическая группа. Великий бал у сатаны, за роялями – лично Берн, Адлер и Фредерик Перлз; когнитивисты разносят брошюры, бихевиористы исполняют канкан.

Психолог, лопающийся от нутряных соков, чертит схемы: круги, круги, сплошные круги. Все они пересекаются, все взаимосвязаны.

В кругах – пояснения. Ну, «воля», допустим, или «мать», или «детское Я», или «решение».

Очень сложная схема. Много безвыходных кругов.

Вдруг – мрачный голос из зала:

— А сто грамм-то где?

Шок. Паника.

— Что?.. что?…

— Ну, сто грамм-то где, я спрашиваю? На чертеже вашем?

Психолог заволновался, забегал, пока его не остановили жестом и тем же голосом не разъяснили, где находятся пресловутые граммы и зачем они нужны самому психологу – чтобы не лишиться, скажем, работы, ну и еще для ряда важных дел.

Святцы

Почему не производят имена от медицинских терминов? Они куда благозвучнее, чем революции с тракторами.

Интерстиций, Параметрий, Эпителий — по-моему, очень неплохо звучит, особенно в клерикальной среде.

Меконий Эпикондилит.  Альвеола. Карцинома. Фистула.  Писательница Рубия Сурфактант.  Журналист Скротум Пиогенный, псевдоним — Варикоцеле.

Тревожный крест

 

Напомню избитую истину: поскребешь великолепие – и откроешь, что ничего не меняется.

Зашел я давеча по дельцу в одну богатую клинику. Платную. Там прижился заведующим отделением мой однокурсник.

Ну, все там блестит! Все сияет. Бахилы. Турникет. Консьержка в стеклянной клетке.

И сам мой товарищ заматерел, пополнел, седой весь, в очках дорогущих, начальственные нотки из него излетают. Короче говоря, любо-дорого посмотреть.

Привел он меня в сестринскую, где кухонный комбайн, пить чай.

Сидим так, беседуем.

И вдруг вползает нечто кубическое в халате, сестра или санитарка. Лебезит и заискивает, просит прощения за отвлекание князя на две минуты. Держит в руках белую бумажечку. Вытряхивает из нее красный клеенчатый крестик, вырезанный.

— Вот такой подойдет?

Товарищ мой переменился в лице. Он побагровел. Седина встала дыбом.

Я засмеялся.

— Кто это вырезал? – отрывисто спросил заведующий. – Фамилия? Отделение?

— Ира из приемного…

Мы переглянулись, тут согнуло и приятеля. Крестик был нужен наклеить в палату на кнопку вызова персонала, чтобы не путать ее с другими современными кнопками.

Крестик, судя по всему, вырезало существо, страдающее паркинсонизмом, дебильностью, криворукостью и зрительными галлюцинациями.

— Они не могут вырезать этот крестик два года, — сказал мой товарищ. Навис над санитаркой и затряс над ней пальцем, кивая на меня: — Сегодня же все это будет в книге! Сегодня же, клянусь!

Гештальты

Побеседовал со старым товарищем, хирургом-урологом К.

— Как дела? – спрашиваю. – Что нового говорит современная наука о стоянии фаллоса?

— Да вот не далее, как намедни, растащили нас с главным урологом по углам! Чуть не подрались! Я ему спинальника показываю, с анатомическим перерывом спинного мозга! При чем тут, говорю, психотерапия?

— Это ты зря. Утешить никогда не помешает.

Последний Император: гипотетический финал

Узнал прекрасное.

В годы моего студенчества лежали в одной психушке некто Император Советского Союза и Октябрь Брежнев. Оба были в состоянии глубокого распада личности и засели там, как мне казалось, навсегда. Может, и навсегда! Может, рассказ не о них, а ком-то третьем, но этот третий тоже пролежал там много, очень много лет.

Но потом наступил капитализм, и эту фигуру вычистили. Опять же не уверен в личности, но очень уж похоже все-таки на Императора. У Императора, напоминаю, был золотой императорский радиоприемник, а дома лежала на знаменах голая императорица Иза. А почему? А потому что «топор, ружье, бревно».

Так вот этот тип, был ли то Император или его сосед по койке, на улице не пропал.

Он страшно разбогател: стал застройщиком.

И часто навещает любимый дурдом. Он приезжает с полными денег карманами. Битком их там. Внутри же больницы он эти деньги рвет и осыпает ими персонал.

Самурай

На тему лирического акушерского боевика «Тест на беременность» скажу следующее. Методы родовспоможения в исполнении института им. Отто показаны убедительно. Но не то, не то показывают! И не так.

Был у нас один такой доцент Н. Загнали нас, студентов, в родилку; окружили мы без пяти минут мать. Толпа. Над ней колдуют. Уже и голова показалась! Доцент Н. мрачно похаживал в сторонке, за спинами всех. Иногда он косился на толпу. Вздергивал бородку. И вдруг не выдержал. Ничто не предвещало. Он ничего не видел, его никто не просил. Схватил ножницы, сорвался с места, растолкал всех, единым стригом разрезал промежность и отошел с улыбкой, премного довольный собой.

Между прочим, это был легендарный человек. Давным-давно он принял роды у женщины, которой на Садовой отрезало трамваем голову. Как Берлиозу. Я не шучу. Он мимо проходил.

Под колпаком

Снежочек поганый валит. Сижу и думаю: до чего хорошо, что я больше не в медицине!

Загородная больничка, я слинял пораньше. Скользко, мокро, и снежно. Лес, овраг, убогая речка, мостик. Магазин у железной дороги. Вокруг ни души. Берешь чекушку, залпом опрокидываешь, в поезде размягчаешься.

Через какое-то время беседа с начмедом:

— Я долго молчал… Вас часто видят с бутылкой!

— Что, на работе?

— Нет, еще не хватало. Но после!

«Еще не хватало» — это он плохо знал. «Часто видят» — кто?? До сих пор мучаюсь и не понимаю. Ведь не было никого на пушечный выстрел!

Страда

Карантин по гриппу – отрадная пора для больничных гардеробщиц. И без того важнее всех докторов на свете, они, зачем-то в халатах, приобретают дополнительные черты собак из сказки «Огниво».

— А вы куда? А зачем?

Да так, проходил мимо. Почему бы, думаю, не зайти? У меня очень кстати начался насморк. Есть ли у вас бахилы? Нет? Еще и лучше! Даже совсем хорошо.

Красное и белое

Сегодня день откровений. Наш профессор хирургии любил на кафедральных попойках швырять в потолок помидоры. Я знал об этом давно. Но только сейчас сообразил: красное! Кровь. Белое операционное поле. Врач от Бога.

Любой каприз

У дочкиной подруги мамаша работает в поликлинике.

— Пришла к ней тетя и говорит: «Найдите мне хорошего….» Давай, угадывай!

— Нервного патолога?

— Нет!

— Экстрасенса?

— Нет!

— Батюшку?

— Теплее! Но нет!

— Колдуна?

— Теплее! Не колдуна!

— Ну, я не знаю, кто круче колдуна.

— Экзорциста!

— А, — говорю. – Это нормально. У нас при поликлинике тоже был экзорцист. В отдельном желтом флигельке, во дворе. Очень отзывчивый специалист. Кликнешь его и не успеешь трубку положить, а он уже тут.

Брови

Маменька вспоминала профессию.

Гинекология, операция. Все готово к наркозу. Бригада обступила стол.

Клиентка манит пальцем, шепчет:

— Доктор! А можно мне заодно брови выщипать?

Да сбудутся все мечты.

Кремлевская таблетка

Иногда я попадал в совершенно патовые ситуации.

Пошел я однажды на вызов. Поехал, точнее, на машине. Меня попросил терапевт.

— А там чего? — спрашиваю.

— А там дед упал.

Смотрю в карточку: все сходится — упал, без сознания. Дед. А то всякое случалось. И вот, стало быть, приехал я в маленький домик, где жил старик со своею старухой. Деревянный домишко, огородик с редиской. За стеной дышит какая-то неустановленная скотина, помои для нее стоят в гигантском ведре, прямо на дороге.Обогнул помои, вошел. В сенях пошатнулся, в горнице взялся за косяк. Дедуля ходит в валенках, девяносто годков ему. Бабуля сидит на кровати, в исподнем, ей столько же. Видит меня и умиленно восклицает:

— Котинька!… Сладинький!…

А по полу куски дерьма раскиданы, их личного. Повсюду, с босыми и обувными отпечатками.

— Котинька!..

— Что случилось? — спрашиваю у деда. — Вы вроде как упали?

— Да я не больной, — машет дед. — Я старый… И пошел куда-то прочь, бормоча на ходу: я старый, я старый…

— Так, котинька! — взвилась бабонька, делая безуспешную попытку встать.

— До свидания, — быстро попятился я.

До чего же горестно живут люди! И экскременты свои они варварски разбросали только от сильной нужды и безграмотности, а были бы покультурнее и в достатке, купили бы, например, Кремлевскую Таблетку. И было бы аккуратно. Эта таблетка — совсем не таблетка, а маленький полуробот, который, словно заправский Радищев, путешествует из пищевода в прямую кишку, а потом обратно. По дороге, не меняя лошадей, питается шлаками. Я видел семью, в которой такая Кремлевская Таблетка была одна на всех. Всякий раз, после успешного круиза, ее отмывали под краном и ели опять, по очереди. Чтобы правильно есть Кремлевскую Таблетку, нужно быть кремлевским мечтателем.

 

Явное тайное

Из не вошедшего в хронику «Под крестом и полумесяцем».

Доктор М., косясь на кабинет старшей медсестры:

— Говорят, что она – Сара.

— Что?

— Сара. Вы что, не понимаете? За что купила, за то продаю.

Доктор М. была узбечкой и жила в семейном общежитии.

Опыты соучастия

Залег на больничку и я.

Немного об этом.

При поступлении меня сначала сунули во временную палату. И тут же ко мне заглянул человек, уже явно давно и праздно шатавшийся по коридору. Речь его была монотонна, взгляд – пуст, движения – беспокойны. Войдя ко мне, он уже что-то начал говорить, не вполне внятное и тревожное, как будто мы сейчас продолжим беседу. На человеке был вытянутый спортивный костюм. Отдельных зубов не хватало.

— Друг, дай мне твою сумку…

Но он уже взял ее сам, он присел над ней, он завис.

— Мне в Мурманск ехать, я на выписку, а сумки нет. Я вот тебе принес за это чипсов, пряников, чая, сигарет могу принести, а ты мне ее дай.

Сумка была кожаная, на ремне. И он ласкал ее интимным манером.

— Нет, — сказал я твердо.

Он повторил свои аргументы четыре раза. Я стоял насмерть.

Приговаривая про Мурманск, он начал уныло забирать обратно чипсы, пряники и  чай. Огорченный ушел, бормоча о чем-то своем. Я полез проверять сумку и обнаружил, что обещанные сигареты он тоже унес, но уже мои.

Вскоре меня повели на постоянное место, где телевизор, носки и храповые рулады.

— Сигареты увели, — пожаловался я медбрату. – И что теперь делать?

— Это возможно, — уверенно кивнул он.

Я пригорюнился на моей коечке, и вдруг этот самый медбрат появился опять. Он обратился ко мне со следующей – не утрирую нисколько – официальной речью. Он отчеканил ее:

— Выяснено, что данные предметы были похищены у вас пациентом, который находится на стадии выписки. Ознакомьтесь.

Он вручил мне какой-то сумасшедший футляр. Там были сигареты. Мои. Но не только. Еще пачек семь. А также лосьоны, дезодоранты, мыло, зубная паста в коробке и прочие вещи, мне уже совсем непонятные.

— Сигареты мои, — промямлил я. – Остальное не знаю.

Медбрат пожал плечами, оставил мне футляр со всем награбленным добром и строевым шагом вышел. Хозяева не объявились. Теперь всей этой бесполезной хуйней владею я. Кем я считаюсь юридически?

Особенности госпитального флирта

Ну чем порадовать? Тут дамы из соседней палаты спросили у меня бритву. Подмышки побрить. Не дал, теперь жалею. Жизнь грозила заиграть новыми красками.

В круге первом

Видел двух свирепых реаниматологов. Один был вылитый шахид. Страшный. Пациенты их тоже не радовали. Дедушка с белой горячкой утверждал, что спешит на совещание и везет людям деньги. Развяжите ноги, бляди! Бабушка просто материлась, но: была наркоманкой. Ежедневно вводила себе полкуба чего-то.

Ну их на хуй, подумал я, и объявил себя здоровым. Давление, спасибо, подыграло. Я вот думаю, что бабушка-то сядет потом на лавочке, да начнет всех клеймить наркоманами. Вот как бывает. Ну, если выживет, а то сомнительно.

Телевизор

И самое ужасное в стационаре, конечно, телевизор. Выключить нельзя. Ты не один. Круглые сутки. «Камеди Клаб» и сериал «Офицеры».

Бульдог Харламов крупным планом принимает пиццу. «Что? сосать куницу?» «Нет, вы пиццу заказывали…» «Что? Шприц мне показываете?» «Нет, я вам пиццу принес…» «Что? Побрить мой утес?» И так весь день. Из сериала про офицеров я не запомнил ни единого кадра, хотя тоже смотрел до позднего вечера.

Импортозамещение

Заглянул по дельцу в одну поликлинику строения доисторического. Поискал автомат с бахилами. Не видать.

— Где он? — спрашиваю.

— А нету! В носочках, в носочках!

Материя, данная в ощущениях

Наркология.

Чья-то гражданская героиновая жена улеглась в холле полежать на героиновом диване и с героиновым гражданским мужем. Им не хватило подушки, и она пошла за второй. А вторую не разрешили.

Буря, разразившаяся после этого, напомнила все эпические киноленты советской поры. «На хуй», — прошипела гражданская жена. Главврач остановился. Это был тоненький колокольный звон, выбитый из змеиной меди.

— У меня тонкий слух, — сказал он звонко. — Собирайте вещи.

И началось, и наступило. Аксинья! какая чернобровая, волоокая Аксинья!…

Этиология и патогенез

Платоновский диалог в палате.

— Вот как это один выпьет и болеет, а другой – как огурчик?

— Такой организм. Вот у меня человек литр выпьет, а на другой день – ну, до обеда чуть-чуть поболеет. А потом как и не пил. Фамилия Булюбаш.

— А, ну это да.

Опыты госпитального терроризма

Медбрат Сережа в ярости.

Молодой человек заперся в служебном сортире и требует, чтобы ему сделали четыре витамина А. В ампулах разного срока годности и с разными серийными номерами. Немедленно, иначе он начнет убивать заложников – швабры, ведро…

…Все побежали соглашаться с требованиями террориста.

Опыты массовой диагностики

Батя рассказал о психиатре, с которым когда-то заседал в призывной комиссии. Хороший был доктор. Вопросов было два: кто такой Пушкин и что написал. После этого он всем подряд невозмутимо выводил: «олигофрения».

Опыты профессиональных наставлений

Тоже опыт личного лечения. Оперативного.

Я попросился в отдельную палату, и мое желание было исполнено за скромную мзду. Ухаживал за мной маленький телевизор, да голая лежанка на колесиках, на которую я косился подозрительно, опасаясь соседа. Удобства находились в сенях, а общий свет зажигался, как требовала старая школа, из коридора, причем не только в моей, но и в соседней палате.

Постучались три студенточки, третий курс, писать учебную историю болезни обо мне. Я растрогался. Когда-то и я так ходил! Продиктовал им все; показал, где у меня сердце.

Усердные девочки расспрашивали меня строго по схеме:

— Какие у вас условия жизни? На каком вы живете этаже? Какое питание?

— Девчата, — ответил я. – Я же вам сказал, что разведенный литератор, живу один. Тренируйте клиническое мышление! Ну какое питание?

Предоперационная подготовка

Пока население нашей страны радовалось началу космической эры, мимо меня провезли два бачка с надписями «Первое» и «Второе». Я погнался, но ведьма, правившая тележкой, отказалась меня питать по причине отсутствия меня в списке. Я воззвал к начальству, и меня приказали покормить. Но у меня не было миски. Я пригляделся и заподозрил, что все тут лежат со своими.

— Я вам дам тарелку, — проскрежетала ведьма из-за тележки. — Возьмите там внизу и сполосните.

Я посмотрел вниз: там, в нижнем ярусе тележки, и в самом деле стояли две тарелки, мелкая и глубокая, и в них плавало что-то желтое. Из чистого интереса я сполоснул, и мне налили того же цвета; я вылил это сразу же на обратном ходу, не меняя курса.

Тут пришла женщина-анестезиолог.

Миниатюрная, неторопливая, недосягаемая, в змеиных очках.

Она навела на меня ужас. Она иногда улыбалась, но — сочувственно.

Она зачем-то сообщила мне, что не собирается работать завтра на двух столах – «вам это не интересно, но все же». Еще она сказала, что мой доктор полчаса назад заболел гриппом и ушел домой.

Я вышел в коридор, увидел доктора и спросил, как он себя чувствует. Тот на бегу крикнул, что все у него хорошо.

К звездам, товарищи!

Нательная живопись

Операция будет завтра.

Незачем тянуть.

Какого хера я сам побрил себе ногу? Такого, что доктор велел, потому что придет и будет на ней рисовать. С меня сошло семь потов, как будто я мешки ворочал. Израсходовал четыре бритвы и ножницы.

А потом подошла сестра и захотела изучить степень моей заросшести. Чтобы побрить. Все запретные мечтания пошли насмарку, да глупо-то как и обидно до слез.

Доктор тем временем подлечился, чем Бог послал, и явился ко мне с баночкой зеленки. Он поставил меня вертикально и принялся намечать направления главных и второстепенных ударов. Я радовался, потому что знал случай, когда об этом забыли – оперировали, кстати сказать, тоже доктора, только не бывшего, а действующего; доктора наполовину ввели в наркоз, а потом спохватились, потому что лежа рисовать такое не полагается; его подняли на ноги, привалили к стене и разрисовывали наспех, пока он витал в облаках. Холстина была не чета моей, тот доктор весил килограммов на сотню больше меня, Царствие ему Небесное.

Нет, не подумайте, он сам по себе скончался потом, без медицинского пособия.

Плясун

Родитель вспоминает больницу. Было торжество, к ночи стали расползаться по домам. Один доктор нетвердо спустился первым, остальные задержались. Новый, неосведомленный охранник потребовал пропуск, доктор начал буянить. Вскоре сошли его товарищи: где Лева? Охранник, довольный и гордый: вон, хулигана поймал! Доктор лежал связанный в изоляторе.

Он был афганец. Там его научили танцевать, как драться, а драться – как танцевать. Чем он и занимался. Маменька:

— Это который?

— Ну как же! Плясун!

— Какой плясун?

— Да патологоанатом!

Побежденный недуг

Помните народную памятку — как распознать инсульт? Больше не нужна. Телевизор в кои веки порадовал.

В Башкирии придумали диагностические полоски, которыми вооружат ДАЖЕ врачей скорой помощи. Они реагируют на повреждение особых рецепторов. Первыми придумали американцы, но башкиры сумели их опередить и запатентовать.

Выступил академик Скоромец, мой наставник. Яркая личность. Старый уже, с ума сойти во всех смыслах. Начал рассказывать телеаудитории про рецепторы — ну, на то он и академик, сильно оторванный от жизни.

А дальше показали палату с бессознательным дядей и дали высказаться его жене. Она немного обнадежена, теперь все наладится. Ведь с дядей-то что случилось? Парализовало, перестал говорить. Но его сначала долго обследовали, а уж потом, очень поздно, начали лечить инсульт.

Силу этого интервью способны оценить не все. Не начинать лечить от инсульта гражданина, внезапно утратившего движения и речь — это круто. Это по-башкирски. И докторам со скорой инсульт без полоски, конечно, ни за что не угадать.

Я бы раздал эти полоски не докторам, а населению, но оно же их к жопе приложит.

 

Изменщик

Из матушкиных воспоминаний.

Родила цыганка. Научное исследование обнаружило гонококка.

— Вы знаете, что у вас гонорея?

— А что это такое?

Цыганка жгучая такая, имеет впереди себя две толстые косы.

— Это триппер.

— Триппер я знаю!..

Пауза.

— Штоб он лопнул! Штоб он треснул! Все. Я его похоронила!

Ничего. На другой день под окно пришел счастливый отец. Цирюльник. С ним заворковали, свесив косы через подоконник.

Дистанции огромного размера

Моя приятельница — врач-лаборант. Только что сообщила, что кал везут в Питер из Петрозаводска. И не только. Не знает только, самолетом или поездом. А я еще удивлялся, почему всех тяжелых переправляют в Москву. Так победим!

Медитативные практики

Прочел: «Разглядывание сисек по 10 минут в день равносильно 30 минутам в спортзале, говорит доктор Карен Визербай».

Вот была у нас одна такая Ира, методист лечебной физкультуры. В спортзале все и происходило. Говорит клиенту:

— Поднимите руки к груди!

А он:

— К чьей?

Лечился от инсульта, между прочим. Так что и правда чудеса. Еще и гангстер был.

Из глубины веков

Секунда санитарно-исторического просвещения.

«Стакан воды» — это ведь Коллонтай провела параллель? Дескать, совокупиться не труднее, чем выпить его.

Я подумал, что с этим стаканом не все так просто. Мой друг и коллега уролог весело советовал:

— Выпить стакан воды! Сразу после. И помочиться. Все промоется. Никаких вензаболеваний. Возможно, Коллонтай была в курсе еще раньше, чем он.

Закат

— А как же кусать? — спросил я у доктора.

— А вам кусать теперь уже сами понимаете, — ответил он.

Да и верно, что хватит.

Птица счастья завтрашнего дня

На магазине объявление: поликлиника приглашает на диспансеризацию. Фигурируют годы рождения 1916, 1919, 1922…

1917, 1918, 1920 и1921 не фигурируют. Нужно немножко подождать очереди.

1915, полагаю, в пролете. Не надо было щелкать клювом. Теперь запись только через интернет. Терапевт в отпуске, хирург на учебе, остальные принимают по их направлениям.

Последняя глава «Улисса»

В пустой зубной поликлинике мало что всем коллективом искали регистраторшу, так она еще вернулась с перекура при вострых ногтях, которыми очень медленно набивала меня в компутер, а компутер в зубной поликлинике продублирован рукописной амбарной книгой, потому что требуется еще все написать от руки; в компутере можно сделать фотошоп моего рота и уклониться от налогов, вылетел в бешенстве.

Кросс-культурное

Наследница по мелкой медицинской надобности побывала в лечебном учреждении города Гента. Созвонилась с ним нынче заново.

— Такие вежливые! Сразу соединяют! Почему у нас не берут трубку, когда звонишь с трех телефонов?

— Ну, как почему. Я вот работал в поликлинике. У нас в квартирной помощи сидела жаба. Снимет телефонную трубку, положит и сидит.

— Там все такие старые ходят! Идет с ходунками, капельницы с двух сторон едут, и папироса в зубах. И рок-концерт передают. Песня про рак. Сначала он забрал сестру, потом брата…

Рождение сверхновой

Подруга моя, врач-лаборант, нашла в ходе исследования бычьего цепня. Такая редкость! Такой красивый! Все любовалась!

— Подчеркни красным, — посоветовал я. — Поставь восклицательный знак. Напиши поздравительную открытку.

Естественный отбор

Лаборатория. Срочно! Спермограмма! Едет в Питер из Петрозаводска!

Анализ занимает два-три часа. Никому не хочется возиться.

Надо!

Подруга моя жалуется:

— Что же это будет за результат? Из Петрозаводска! Там же не останется ничего живого… Может, просто норму написать?

— Рассуждай логически. Если из Петрозаводска доедет хоть что-то живое, то там реальный бык-производитель. Пиши сверхнорму! Миллиарды! Прыгают с предметного стекла, метят в рот!

Изнанка врачебной профессии

Разговор с батей:

— Выпейте винпоцетин. (Он отчим мне, мы на вы по давней традиции).

— Да ну на хер!

— Блядь!

— Не блядь, а голубчик.

Как распознать инсульт

Помните народную памятку — как распознать инсульт? Больше не нужна. Телевизор в кои веки порадовал. В Башкирии придумали диагностические полоски, которыми вооружат ДАЖЕ врачей скорой помощи. Они реагируют на повреждение особых рецепторов. Первыми придумали американцы, но башкиры сумели их опередить и запатентовать.

Выступил академик Скоромец, мой наставник. Яркая личность. Старый уже, с ума сойти во всех смыслах. Начал рассказывать телеаудитории про рецепторы — ну, на то он и академик, сильно оторванный от жизни.

А дальше показали палату с бессознательным дядей и дали высказаться его жене. Она немного обнадежена, теперь все наладится. Ведь с дядей-то что случилось? Парализовало, перестал говорить. Но его сначала долго обследовали, а уж потом, очень поздно, начали лечить инсульт.

Силу этого интервью способны оценить не все. Не начинать лечить от инсульта гражданина, внезапно утратившего движения и речь — это круто. Это по-башкирски. И докторам со скорой инсульт без полоски, конечно, ни за что не угадать.

Я бы раздал эти полоски не докторам, а населению, но оно же их к жопе приложит.

Пока горит свеча с выходом в миллион терзаний

Бывают дни, когда опустишь руки. Вырубился инет. Попробуй, дозвонись! Масса полезной информации и переключений под музыку.

Далее:

— Назовите, пожалуйста, номер договора.

Назвал.

— Фамилию, пожалуйста.

Тоже назвал.

— Имя-отчество?

Блядь! Ну какую я могу задумать аферу, жалуясь на отсутствие чужого инета? Назвал имя-отчество.

— Как вас удобнее называть?

— Как вам угодно — хоть Леша, хоть ваше величество…

Кто их этому учит, кто это сочиняет?

Потом я сломал зуб.

Принял меня молодой доктор. Я тоже таким был. Усадил меня сначала к столу, а не сразу в кресло. Начал задавать вопросы. Зуб сломал, говорю.

— Зачем же вы его вставили обратно?

— Ну а что он сдвинулся остро так, словно у Дракулы? Я его пальцем и тово, на место…

Доктор рассмеялся.

Ладно-ладно, подумал я. Ко мне тоже ходило всякое мудачье.

Легкий цитологический флирт

Лаборатория. Экспедитор везет и везет семенную жидкость. Много денег дают за ее изучение.

— На это время нужно! И нам надо учиться! Вот, бери журнальчик и дрочи где хочешь, а мы будем тренироваться!

В ужасе:

— Нет-нет-нет!…

Что происходит с людьми, где полет фантазии и веселье? «Нет-нет». Меня там не было, я бы устроил платоновский диалог с неожиданными поворотами.

Квест, который лопнул

Маменька захворала не самой страшной, но неприятной онкологией. Нужно направление. Поликлинический квест обернулся неожиданностью.

Мы с маменькой томились в очереди, не имея ни карточки, ни номерка. Я рассматривал уши соседки. Фантастические уши! Огромные, заостренные, эльфийские! В остальном — кувшинное рыло.

Мы ждали заведующую, а принимал пока доктор. Между тем очередь дружно давала понять, что недолюбливает его. Судя по ее словам, доктор прозевал много опасных заболеваний и совершенно по этому поводу не расстраивался.

В какой-то момент мне это надоело. Какого хера, подумал я. Взял и вошел без спроса и стука.

При взгляде на доктора я понял, что очередь, пожалуй права. Он не стал смотреть ни на какие бумаги, не пожелал видеть даже маменьку, хотя я несколько раз предложил. Кивнул шепелявой сестре, и та, храни ее господь, выписала направление. В кои веки раз человек оказался на своем месте.

Стояние парадигмы

Загрузил маменьку в стационар. Просто удивительно, в какое днище может превратиться бывшая чистенькая медсанчасть Кировского завода.

Пообщался с заведующим. Задача — не остаться вообще без штанов. Поэтому я включил харизму, задушевность и обаяние на полную мощность. Легенда – «мы же свои люди». Вскользь коснулись моей бывшей больнички, которая неописуемо приподнялась. Оказалось, что дело в левых, внебюджетных миллиардах, которые на нее откуда-то свалились.

Ну, слава богу. Я уж испугался, что пришло мудрое руководство и поломало мне картину мира.

Все хорошо

Революция в медицине докатилась и до Творческой Поликлиники. Записался к неврологу аж на следующий четверг. Я понимаю, что много вообще не знают, кто такой невролог. Вон, в Новгородской области, в райцентре Марево, не стало даже рентгена, а раньше была больница. Но тем не менее. Пожалуйте через неделю. При том, что я сам невролог, мне просто нужна бумажка на физиотерапию. К терапевту не пойду. Они там полоумные. В прошлый раз меня чуть не снесли в носилках, заподозрив инфаркт, хотя я клялся, божился и хохотал, что левая рука болит не поэтому.

Вдогонку скандалу

Про белгородского доктора, убившего алкогольного пациента: человек сам поднял себе с пола срок. И полюбуйтесь, как – на ютубе есть. Это же смерч, несоразмерный ураган. Вменяемый человек такого не сделает. Конечно же, сядет.

Но вот я скажу. Как бы в сторону. Заезжал я сегодня в одну больницу, как уже написал. Там два доктора, лет по тридцать. Здороваются.

— Ты с нами сегодня?

— Да, первые сутки.

— Везет! А я уже третьи.

Это так, на секунду подумать, третьи сутки, да в праздники, когда дедушка мороз приволок в приемник целый мешок абсолютно волшебных подарков. Я-то дежурил, я в курсе.

Аль-Каида

Лабораторные новости: взорвалась банка с говном.

Теракт. Предупреждали же. Все видели объявление: «В связи с угрозой теракта кал принимать только в прозрачной таре».

По счастливой случайности никто не пострадал. Ведется проверка.

Благослови зверей и детей

Подруга моя, в лаборатории работает, сидела и ждала курьера с материалом. Долго ждала.

Наконец, приехал. Привез одну баночку. Кал вороны. Немножко. На анализ.

Обама

 

Заглянул в маменькину поликлиническую карточку. Записана на кардиомонитор. 15 мая прошлого года. Сейчас январь. Очередь еще не подошла. Это, конечно, Обама записал вперед всю свою администрацию.

Хорошо забытое старое

Не понимаю, почему общество так возбудилось трехлетним закрепощением выпускников-медиков. Это же было давно и долго, я повторю, недавно писал в комментах. Называлось распределением. Все мы через это прошли, абсолютно ничего нового, да и особо страшного тоже, просто паскудно. Была у нас студенческая песня. Ненавижу все это бардство, но процитирую:

Вот ты закончишь институт,

Тебя на север отошлют,

На юг, на запад, на восток,

Но ты не будешь одинок:

В лесу, в таежном лазаре-е-е-е-ете

Ты вспомнишь курс веселый свой

Первый, второй и третий,

Четвертый, пятый, шестой.

Мною лично затыкали дыру в петергофской поликлинике. Я брыкался: далеко. И в больницу хотел.

Воевал два месяца, мне грозили прокуратурой. Толстый чин в горздраве строго сказал, что надо отдать долг Родине. Не помню, послал ли я его на хуй с этой Родиной. Но дверью точно шваркнул.

Короче говоря, в итоге долгов перед Родиной у меня нет. Да и не было при такой жизни.

Бегущий по лезвию бритвы

Рассказали про хирурга с досадной фобией. Боится острых предметов.

— Никто ни разу не видел, чтобы он что-то резал, колол!

— Не, ну а как же он оперирует?

— А вот перепоручает ассистентам — якобы учит их чему-то…

О театрах и вешалках

Пришел в больницу, там карантин. Охранник молча развернул ко мне стойку с запрещающим объявлением.

— Мне врач велел явиться. На беседу. Сегодня.

— Вот пусть он позвонит мне и скажет, что Пупкин или Тютькин пусть пройдет…

— Я вам не Пупкин. И не Тютькин.

Рисую себе заграницу. Первый иск на мульон зарубежных рублей за Пупкина, второй — за Тютькина. Можно и здесь, но проще рыло начистить. На первый раз сдержался, а там поглядим.

Опыты врачебной этики

Доктора-онкологи это пестня. Понятно, что вырабатывается похуистический барьер, иначе никак. Но если его строить из кирпичей мудачества, то получается хоть и прочно, но непрезентабельно.

Мне нынче много от кого прилетело, напоследок — от завотделением. Выговор за то, что звоню справиться об операции, а не сижу перед кабинетом лично. Дословно: вычеркнут из списка хороших сыновей.

— Хороший сын не попрется в онкологию с гриппом, — заметил я.

— Ах, извините. Поправляйтесь!

То, что второй родственник, сильно не молодой и тоже онкологический, просидел там три часа, пока доктор пил кофий и не говорил, что ожидаемый заведующий на новой, срочной операции — это хуйня. Насчет кофия претензий нет, это важно. Но можно было выйти и сказать.

По ходу беседы заведующий понял, что кое-что про операцию мне все же известно.

— Сверяете показания?!

О, там будет буря. Лечащий доктор отказывался говорить, ссылаясь на некую неэтичность в отсутствие заведующего, но потом на свою, как я теперь понимаю, беду разоткровенничался. Теперь ему наступит пиздец.Тем не менее всем им поклон. Дело вроде бы сделано.

Опыты саморегуляции

Былая жена моя, из аптеки:

— Лекарств все меньше, а гондонов все больше.

— Ну, это в целом правильный подход.

Свиные пары

Свиной грипп. Людей в масках много. Люди любят себя, берегут. Вообще, насколько — и если правильно — я знаю, маска должна быть четырехслойной, тогда от нее будет какой-то толк. И менять ее нужно через два часа.Но эти люди усвоили Знание и горды.

Они вознесутся, по сто сорок четыре из колена Рувимова, сто сорок четыре из колена Иудина и так далее.

Все это опизденение с гриппом — очередной способ занять пещерное воображение народных масс. У России не два, а три союзника: армия, флот и грипп. Последний — величина переменная, можно подставлять любую херню в зависимости от особенностей момента.

Ну вот сейчас у меня грипп. Сижу ровно, мотаю срок. Работаю. За кагоцелом не ломлюсь. Пойду в магазин — буду нарочно усиленно дышать по сторонам. Я буду биологическим оружием.

Эпизод Z: новая угроза

Первая новость на НТВ — вирус Z. Механизм передачи — комар и отчасти хуй. Россиянам, как было сказано, бояться нечего.

Но россиян не проведешь. Думаю, мы на пороге новой объединяющей идеи. Сейчас раскупили маски, скоро раскупят еще кое-что. Одна беда: как в этом ходить по улице? Как продемонстрировать Знание и Сопричастность?

Муравейник с элементами счастья

В онкологии – катакомбы и лабиринты. Сунулся на лестницу – объява: проход на мое отделение закрыт. Ремонт.

Блядь.

Санитарочка, идущая мимо:

— Заблудились? Что вы ищете?

— Лестницу.

— Так вот же она. Идите! – С серьезным видом она начала раскладывать товар: — Там есть торакальное, урологическое…

Короче, я могу выбирать. Какое нравится!

— Нет, мне на четвертое.

— А и правда закрыто!

…Внизу – рекламные щиты. Компрессионные чулки, перчатки; ортопедическая обувь. Изображены счастливые, пышущие здоровьем молодые люди в них. Очень довольные, в соблазнительных позах. Без носителя остался только протез молочной железы.

Шар голубой

Давеча маменька озаботилась дозатором с наркотой. Эпидуралка такая в виде шара с тонким катетером, присобачили после операции. В шаре — фентанил с лидокаином, и маменька такого ни разу не видела.

Ну, я тоже не сильно в курсе, позвонил другу-доктору.

— Дооо, — говорит. — Ставим такие. Лежал один наркоман, так быстро разобрался в механизме. Обрадовался и давай давить. Ну, а там еще лидокаин. Довел себя до тетраплегии — ни руки не работают, ни ноги. Лежит одна голова. Говорящая. Ну, ничего. Потом оклемался. Ему пить не разрешали, так он у соседа утку украл, пил из нее.

Молитва

По случаю противоэпидемического крестного хода.

Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас. Аллилуйя. Пошли нам дюжину сладких калош. Масками затвори нам уста нечистые, излей на нас твой святой арбидол. Защити от лукавого хохла Обамы, ибо воды и воздух стали горьки от него. Восславь сладчайшее имя Государя нашего и укрепи десницу его, дабы прижучил вируса на подлете. И не введи нас в больницы наши, но избавь от лукавой лекарской грамоты, которая есть ересь жидовствующая. Аминь.

 

Визит Блэкмора

Загородная больничка. Мужичок после месячного запоя, нервный. Идет спор, придет ли к нему белочка. Но ничего, мужичок держится. Промыли ему желудок, сделали гастроскопию. Эндоскопист, которого вызвали ночью, приехал бухой в говнище. «Посмотрю, а написать не смогу, — буркнул. – Завтра приду, поставлю ему Блэкмора».

Но не Ричи. Блэкмор это зонд Блэкмора. Вводится в пищевод и сдавливает вены.

На следующий день мужичок просит санитарку: развяжи меня!

— Не могу, — отвечает та. – К тебе еще какой-то Блэкмор придет.

И тот устрашился от этого имени до последнего предела.

Эра милосердия

Маменька дома, выписали. Можно выдохнуть – надеюсь, надолго.

Но все мои старания обеспечить бесплатную медицину пошли прахом. Я вился ужом, всячески уклоняясь от обсуждения тарифов и включая дурака. Мне, дескать, это и в голову не приходит. Но старички мои взяли и сами – сами! без намеков свыше и моего ведома – вручили заведующему сорок тысяч рублей.

Заведующий невозмутимо разложил гонорар по двум конвертам. Тридцать в один, себе, и десять в другой – анестезиологу. Спросил, отблагодарили ли старички лечащего доктора. Ответ был отрицательный.

— Ну, мы разберемся, — успокоил заведующий.

Очевидно, разобрались. Доктор, сильно немногословный и неуловимый, вдруг явился, спел соловьем и подержал за руку.

Я стал свидетелем обхода. Явился некто со свитой. Выступил заведующий:

— Вот такая-то и такая-то, с тем-то и тем-то, так-то и так-то. Идет на поправку. Тоже доктор с солидным стажем, кстати сказать!

Помнится только хорошее

Да, и всплыло нынче веселое при воспоминаниях о наркозе. Тогда смешно не было, а сейчас замечательно. Батя, когда его прооперировали, выдал психоз.

— Привязали к спине чемодан, а из него хулиганские песни! Задорные такие, матерные! Я другу рентгенологу звоню в час ночи: вот такое дело, ты уж извини… Поймали на первом этаже. Лежал на восьмом.

Еще один призрак из прошлого

Эти заметки начались с пересказа сновидения о возвращении в больницу и прогуле дежурства. Оказывается, сон универсальный. Он посещает и других медиков, в том числе действующих.

На самом деле никто не даст прогулять дежурство. И уж тем более не смолчит, если не выйдешь. Не помню, вошел ли этот эпизод в хронику «Под крестом и полумесяцем», но не беда, если и повторю. Однажды наш доктор С., заведующий содружественным неврологическим отделением, не посмотрел график. И после обычного рабочего дня не остался дежурить, а поехал домой. В электричке.

Приемный покой организовал погоню. Все разворачивалось в лучших декорациях и красках гражданской войны, когда свирепые банды брали беззащитные поезда. На перехват электричке был выслан больничный рафик. Он обогнал поезд; на станции высадился десант, который пошел шерстить вагоны. Нашел беспечно дремавшего доктора С. и выдернул его наружу.

Зеркальце для героя

В смысле медицинской эстетики меня, когда я был студентом, привлекал не фонендоскоп на шее, не молоточек и не хирургический халат. И даже не акушерские щипцы – просто так расхаживают не с ними, а со следами от них. Не  пустой колпак. А зеркальце ЛОРа.

Мне казалось, что я буду очень хорош с ним. Все доктора в поликлинике обычные, а я иду себе, и зеркальце у меня во лбу, и я могу им, если что-нибудь не так, заглянуть кому и куда угодно. Томление по третьему глазу.

Мне дали поносить зеркальце на четвертом курсе. Дали на курацию мужика в многомесячных носках и с распухшим ухом. Хер его знает, что с этим ухом случилось. Я так и не выяснил. Предположил, что его кто-то укусил. За мужика мне поставили три.

И еще столько же за экзамен.

Одно из самых горьких поражений и разочарований в жизни.

© 2010-2016

Кузница милосердия

Все, что последует ниже, написано не про врачей и не про больных. То же самое можно было бы написать о ком угодно. Мне повезло побывать в прошлой жизни врачом, а потому медицина сделалась линзой, в которой сходятся жизнеописания. И мне очень не нравится, когда эти миниатюры называют «медицинскими байками». Я не рассказываю баек, все написанное – чистая правда.

Я глубоко признателен за помощь моим бывшим коллегам, особенно врачу Скорой Помощи Александру Иванову, моему другу еще со студенческой скамьи.

Один бы я не справился.

Было бы ошибкой увидеть во всем, что последует, продолжение хроники «Под крестом и полумесяцем», изданной издательствами «Геликон Плюс» и «Ракета» (в расширенной версии). Да и сами истории здесь не совсем похожи на те, что составили хронику. Длиннее они, что ли. Наверное, да. В этом все дело. Или в чем-то другом. Они и не хроника, потому что записывались по мере того, как вспоминались, а не как происходили в исторической последовательности.

Кушать подано, стол общий, язвенникам не читать.



Как вкусно просить прощения

 

Был такой детский рассказ, не помню, чей. Может быть, Драгунского. Там мальчик набедокурил, но потом извиняется: трогательно прижимается к маме и вдруг понимает, что это очень просто, и очень приятно, и «даже немножко вкусно — просить прощения».

Это «вкусно» мне запало в голову и всплыло, когда я читал дочке сказку, а в сказке был повар в белом колпаке, вот ребенок и спрашивает: зачем белый колпак?

— Ну, — говорю, — чтобы волосы в суп не падали. Тебе приятно, когда там плавает? А белый — чтобы все видели, что чистый. А то напялит себе черный, и поди разбери, день он его носит или месяц.

Много лет назад я учился и работал при кафедре нервных болезней Первого Ленинградского мединститута. Нет, уже Санкт-Петербургского медицинского университета. Сразу чувствуется разница. Дежурил, разумеется, по ночам. И вот меня вызывают в приемный покой на предмет расследования пьянства. Пьянство было раскрыто на пищеблоке; подозреваемая повариха доставлена, куда надо, и ждет моего вердикта.

Прихожу. Созерцаю.

Я человек либеральный, никого не осуждаю, все понимаю. Если что про кого напишу, так в документальном стиле, без оргвыводов. Но здесь я даже споткнулся. Повариха, которой не дали приготовить обед для всего института, стояла совсем испуганная и несчастная. На ней были белые одежды ангела. Этого ангела, ходившего к сынам человеческим, низвергли на землю; содрали в наказание крыла и хитон, постелили их у входа в адский сортир, где тысячи бесов вытирали о них свои черные копыта.

Потом одежды с крылами надели обратно на ангела, а на прощание выплеснули на фартук ночной горшок Люцифера.

И я не сдержался. Это был последний в моей жизни проблеск гражданского идеализма. Я приблизился, оттянул лямочку фартука и обратился с такой речью:

— Послушайте, я все понимаю. Мне плевать, что вы выпили. Но вы же обед варили — что, что это? В каком вы виде?

Повариха вытаращила глаза, отшатнулась и пробормотала:

— Я больше не буду.

И я увидел, как это всем будет вкусно, прощение поварихи.



Побег из курятника

 

На поэтическом фуршете ко мне обратился застенчивый молодой человек, который, как выяснилось, занимается Рекруитментом, а потому читает идиотские книги в моем переводе. Вежливо и тонко хихикая в ответ на мои ядовитые реплики, он выразил надежду на какое-нибудь сотрудничество в перспективе. Не имея ничего против него лично, я в сотый раз содрогнулся при словах «работать в команде». Нет ничего страшнее для меня, чем сделаться «командным игроком».

Всегда и везде я искренне ненавидел начальство за то, что оно за мной следило. Вот сейчас мне замечательно: сделал — и молодец. Не сделал — тоже молодец, просто съешь на один пирожок меньше. Зато в прежней жизни мне приходилось совершить столько побегов, что по накалу страстей, если взять их в совокупности, хватило бы и на Бастилию, стоявшую под охраной глупого Ла Раме, и на Шошенк, и на историю с Мотыльком и Дастином Хоффманом.

Я совершенно не умею сидеть и пучить глаза, когда все уже давно сделал. И в поликлинике, и в больнице у меня всегда существовало по два пути отступления, главный и запасной. Основная дилемма заключалась в верхней одежде. Если я вешал ее в кабинете, пользуясь королевской привилегией игнорировать, на зависть обычным смертным, гардероб, то мне приходилось бежать уже одетым, и я рисковал натолкнуться на какую-нибудь проверяющую сволочь. А если я катился вниз как бы по делу, то неизбежно задерживался в гардеробе, где тоже мог натолкнуться на сволочь. К тому же меня выдавала сумка, по которой сразу делалось ясно, какое у меня дело.

Так я сбегал на час, на два, на три раньше времени.

Однажды ко мне вошла начальница, пожевала губами и потребовала объяснений.

— Но я же все сделал, — сказал я жалобно.

— Часы надо высиживать, — не без сочувствия ответила та.

Но я видел, во что превращаются фигуры тех, кто высиживает многочасовые лечебно-профилактические яйца. И дело не в факте сидения, потому что сейчас я тоже все время сижу, и неизбежно располнел, но именно докторский стан после долгого высиживания приобретает какие-то своеобычные формы. Откладываются какие-то совершенно особенные, тугоплавкие жиры, впитавшие вялое атмосферное электричество…

— Так чем же мне заниматься? — спросил я.

— Работайте с документами.

И я работал с документами: сидел и уныло перебирал больничные листы, читая об уголовной ответственности за их неправильную выдачу — по закону, принятому в щедром на выдумки 1937 году.

А вот в больнице я постепенно обнаглел и на излете врачебной деятельности уходил уже через час после появления на работе. Я говорил, что пошел лечить зубы.

Наконец, там рассвирепели.

Вообще-то ко мне приставали и с другими придирками. Последний начмед, например, упрекал меня в убогости стиля при оформлении историй болезни. Я еще скажу об этом отдельно. Я не то чтобы исправился, будем скромнее, но я старался, и надеюсь, что ему еще представиться случай ознакомиться с результатами.



Циркуляр Мойдодыра

 

Я уже давно расстался с больницей, когда разразилась атипичная пневмония. Озаботившись ее победным шествием, я позвонил бывшим коллегам. Какие, дескать, принимаются меры.

Первым ответом было удивленное:

— Никаких.

Я не поверил, и те сознались: меры все-таки приняты.

Теперь я успокоился.

По отделениям распространили приказ-инструкцию: «Как Мыть Руки».

  1. Открыть кран.
  2. Правая рука моет левую, а левая — правую, другие варианты не допускаются.
  3. Нужно много обмылков, чтобы они были разовыми.

И что-то еще, уже лишнее.

 

Циркуляр Диониса

 

Я где-то или у кого-то прочел, что на Тайване уже выставили в общественные туалеты бутыли со спиртом, для обработки рук. Боятся, несчастные, этой ужасной новой болезни.

А ничего другого и не нужно. У нас, если спирт в общественном туалете заканчивается, его даже с собой приносят.

В нашей больнице как было?

Привезли однажды дифтерию, на ночь глядя. Ну, пошел звон. Вернее, старческий скрип: с приемным покоем немедленно связалась некая Мария Николаевна, которая работала местным эпидемиологом лет уже пятьдесят. Была она маленькая, беленькая, любила проводить занятия по холере, всюду ходила. Это ее, как я рассказывал в хронике, обманули в реанимации, от которой Мария Николаевна потребовала выстроить особую утятницу: мойку для уток. И утятницу выстроили, и всякий раз, когда Марья Николаевна появлялась, ей гордо показывали, а Марья Николаевна только руками плескала, растроганная. Так утятница без дела и простояла.

И вот Марья Николаевна позвонила и прочитала подробную инструкцию: что делать и как обрабатываться после приема дифтерии.

— Щас, — сказал приемный покой.

И слили спирт.

Сказали друг другу:

— Начнем, пожалуй?



Естественная монополия

 

Когда я работал в петергофской поликлинике, я был там добрым следователем.

Потому что поликлиника, как ее ни крути, тоже общечеловеческое учреждение — а значит, в ней должен быть следователь добрый и следователь злой.

Я всех принимал даже без номерка.

А мой коллега слыл жестоким извергом, он был бездушная машина. В сложном медицинском процессе его больше всего привлекала административная сторона. Он постоянно делал в карточках разные пометки с восклицательными знаками, не имевшие отношения к диагнозу, но очень важные для профилактики жалоб и наказаний — «Герой!», «Инвалид!», «Участник!», «Идет на ВТЭК!», «Хочет на ВТЭК!» и так далее.

А сам уже много лет как сошел с ума и бредил жилплощадью.

Его как огня боялись.

После «здрасте» со мной он вываливал из портфеля судебно-хозяйственные бумаги и, задыхаясь он торжества, начинал объяснять, кого и где он вывел на чистую воду.

«Липа!» — ликовал он, тыча пальцем в какую-то испуганную подпись.

Мы с ним были в большом дефиците. Сами к себе рисовали талончики, половину спускали в регистратуру, чтобы публика к нам с утра занимала очередь. Пока я работал, полегче было.

Уходил я однажды в отпуск.

Спустился в регистратуру взгрустнуть, попрощаться. А там уже мой коллега расхаживает. И облизывается, пальцем грозит, рисуя перспективы своего одиночного труда:

— Десять талонов отдам, и все.

Подумав, с неуверенной радостью:

— Будете у меня визжать!…

За стойкой притихли, глядели на него с веселым страхом и готовы были визжать уже прямо сейчас, с зачетом будущих лишений.



Борзые талончики

 

Крепостное право у нас сохраняется. Никуда оно не делось. Развиваем начатую тему.

Вот меня, например, в поликлинике очень даже просто продавали. Низводя до талончика, ко мне на прием.
Придет к терапевтихе, а то и к самой государыне-заведующей, клуша. Принесет в авоське бутылку с конфетами, пшена, борзых щенков. Заведующая коньяк выжрет, пшена на пару с клушей поклюет, щенков помучает. И, раздобрившись, делает ответную благодарность: выдает талончик, к невропатологу.

Клуше вовсе не нужный.

Но клуша — давно, естественно, этого талончика добивавшаяся — расцветает. Бежит ко мне, а я сижу и вообще не при делах. Кто такая? Ах, вам меня прописали…

Отрабатываю коньяк, булькающий в заведующем животе.

Не очень-то приятно, когда тебя продают.

Захотят — в солдаты сошлют, как бывало; захотят — поженят на медсестре. Или на той же клуше. Беседуешь с ней — и будто сорок лет с ней прожил. Будто при Анне Иоановне проживаешь, для ее идиотской забавы. Бироновщина.

Как у Тредьяковского выходит. Я тут Зощенко читал, так он цитирует его оду на венчание шута и карлицы:

«Здравствуйте, женившись дурак и дура.

Теперь-то прямое время вам повеселиться.

Теперь-то всячески, поезжане, должно беситься»



Гнездышко

 

Я еще только начал работать в больнице.

Еще только-только познакомился с заведующей отделением, о которой так много и подробно написал в хронике. А она уже ко мне прониклась всем сердцем.

Вот завершился мой не первый, а где-то девятый, но точно не сороковой, рабочий день; пришел я на пятачок, где публика караулила вероломный служебный автобус, чтобы скорее уехать домой.

Стою, люди рядом. И заведующая идет, из магазина.

— Так, — доверительно бросает мне, на ходу. — Колбаски купила, хорошо.

И отошла.

— Ого, перед тобой уже отчитываются, — подмигнул руководитель лечебной физкультуры, ядовитый и злой человек.

Оказалось, что это был не отчет, а просто абстрактное умозрение. Заведующая любила в разгар рабочего дня сказать, например:

— Нас было девять (четверо? двенадцать?) детей. И каждый что-то умел. Вот я никогда не умела готовить. Зато я умею чистенько и быстро прибрать квартирку.

Как-то раз докторша с отделения съездила к ней в квартирку одолжить пылесос. Вернулась: глаза навыкате, голос сел, только шепчет и головой качает: «Бля… бля…»



Солитер

 

Однажды до и после полуночи у меня состоялся телефонный разговор с одной знакомой. Она спрашивала совета: ее подруга почувствовала, что в ее кишечнике зародилась некая Жизнь. Дня два уже там существует. Зарождение Жизни сопровождается потерей аппетита и легким головокружением. Поскольку Господь по избытку великодушия даровал человеку право именовать всякую тварь, больная нарекла Жизнь Солитером. Эта мысль пришла ей в голову сразу, едва она вспомнила рассказы о Солитере, которые слышала давно.

Я привел себя в боевую готовность, но тут выяснилось, что подруга уже устала думать о Солитере и задремала.

Зато задумался я: почему же Солитер?

И как вообще возможно иметь суждение?

Я говорю об этом, будучи закоренелым агностиком. Таинственная Жизнь в кишечнике напомнила мне примечательный случай, рассказанный одной очень умной женщиной, психотерапевтом. К сожалению, ее уже нет в живых. К этой женщине ходил матерый эксгибиционист. Ему ничто не помогало; пробовали гипноз, рациональную психотерапию, гештальт, психоанализ — впустую.

Целительнице он надоел смертельно.

Однажды она погрузила его в легкий эриксоновский гипноз и заставила воображать всякую всячину. Бедняга, как обычно, сразу увидел льва, который в подобных видениях равнозначен «Я». В сторонке от льва прогуливался папа. Папа эксгибициониста, не льва.

Лев этот тоже осточертел докторше. Она уже понятия не имела, что с ним дальше делать.

«Хорошо, — сказала она наобум. — Лев съел папу».

И лев съел папу.

На следующий сеанс клиент явился с букетом роз и прочими дарами. Он полностью выздоровел и теперь сиял.

Кто же мог знать?

А вы говорите: Солитер. С дурной уверенностью.



О деликатных тонкостях

 

На уроке сексуальной квалификации доктор Щеглов рассказал нам, что экспертиза эротической видеопродукции — дело весьма тонкое и непростое. Собирается важная комиссия, состоящая из солидных людей. Они отсматривают фильм и приглядываются: подтягивается ли во время совокупления мошонка. Если она подтягивается, то копуляция натуральная, а кино порнографическое, и за него надо посадить. А если висит, то это полное фуфло, обман потребителя, равнодушная имитация, она же — высокое, как известно, искусство. Сажать не надо, можно дать приз Венецианского кинофестиваля.

Вообще, эти уроки бывали очень познавательными. Один доцент, например, Петров ему фамилия, вел у нас цикл «Социальные аспекты сексологии». Он ничего другого не делал, кроме как пересказывал нам сцены из разных фильмов, особенно напирая на «Калигулу», и в глазах его, которые над аккуратной бородкой были, светилось неподдельное восхищение.

А профессор Либих — ныне покойный, как я понимаю, но если нет, то виртуально прошу у него прощения — задавал неожиданные вопросы: чем, например, должно пахнуть в уборной? И сам же отвечал, что в уборной всегда должно немножко пахнуть уборной. Он был милый человек, но очень сильно смахивал на Берию. Однажды он решил показать нам гипноз. Для этого, по его словам, ему нужно было выбрать идеальную кандидатКУ, и он пошел по проходу, выискивая сродственную, созвучную его душевному строю, фигуру. И вдруг, подавшись вперед, молча задвигал нижней челюстью. Я по сей день пытаюсь подобрать какой-нибудь подходящий аналог из животного мира, но безуспешно. Подвигал, походил, схватил одну самку. И загипнотизировал.



Мужские руки

 

Не знаю, с какого-такого женского счастья, но мне вдруг вспомнилось одно восьмое марта — история про мужские руки. Не ко времени, да и случай довольно бесхитростный, ну и ладно.

В последнюю больничную весну мне взбрела в голову дурная идея, которая состояла в совокупном гастрономическом поздравлении женского коллектива. На меня уже посматривали косо, так как годы общения с друзьями — урологом и физкультурником — не прошли даром, и я все глубже завинчивался в хмельной водоворот. Поэтому я прислушался к царившей в голове пустоте и пообещал доставить к столу мясное блюдо собственного приготовления, на всех.

— Мужскими руками, мужскими руками, — восторженно перешептывался средний медицинский персонал.

Мне выделили деньги из банно-прачечного ресурса. Я, конечно, не упустил попользоваться и накануне праздника отпросился с самого утра: готовить. Меня подозрительно благословили и отпустили. Я купил сырье, водочки, поехал домой. Возле Старой Деревни, на выходе из маршрутки, был ненадолго остановлен милицией.

А дома, неоднократно ужаленный змием, я обнаружил, что сырья набралось слишком много, а я уже в полудреме. Поэтому я мучительно покрошил все на сковороду, не очень пожарил, высыпал в трехлитровую банку и залил всякой всячиной: уксусом, кетчупом, горчицей; настриг туда травки разной, добавил черных горошков, какие нашел. Банка получилась вроде той, в которую Митьки закатывали зельц с маргарином, чтобы кормиться в течение месяца.

Утром все это было зеленоватого, глинистого цвета. Стерпится — слюбится! Принес я банку, персонал все это вывалил на тарелки, ковыряется с любопытством, не без гадливости. Но восхищение моим подвигом взяло верх. Опять зашептали, толкая друг дружку слоеными локтями: мужские руки! главное, что мужские руки!

А мужские руки с бодуна тряслись так, что рюмку расплескали.

Потом еще били по ним, чтоб не лезли, куда не просят.



Марков

 

Цепочка ассоциаций, восстановить которую мне уже не удастся, да и черт с ней, привела к одному моему пациенту. Это была история маленьких радостей и больших разочарований под равнодушным солнцем.

Тот пациент, назовем его Марков, сломал себе шею. Он был начальником в какой-то конторе, где основной костяк составляли богатые одинокие бухгалтерши средних лет, много наворовавшие, но чистые душой и сердцем, с несложившейся личной жизнью. Они его боготворили. Ему сделали операцию, и преданный коллектив, объединившись с его женой, того же сорта особой, напитался энтузиазмом. Все, что ниже пояса, у Маркова оказалось парализованным, и всем хотелось срочно поставить его на ноги. Ни о каких сроках никто и слышать не желал: поскорее, поскорее на реабилитацию.

Как было принято в таких случаях, меня откомандировали в больницу, где он маялся: посмотреть, можно ли брать — нет ли, скажем, сифилиса, не належал ли пролежней, ни лихорадит ли, а то ведь с ним ничего нельзя будет делать.

Бухгалтерша из приближенных к телу лично свезла меня туда в собственном БМВ, под веселую музыку, и сама веселилась, рассказывала, как пьет с девками коньячок, а сын у нее — наркоман, а мужика нет, а самой ей сорок лет.

Забраковать кандидата я никак не мог, дал отмашку.

Два месяца наше отделение купалось в любви и заботе. Денежного Маркова поместили в одноместную палату; там ежедневно менялись цветы; сослуживицы вместе с женой Маркова посменно дежурили, угадывая малейшее его желание, веруя в близкий успех. И сам он был мужик вполне приличный, не сволочь какая, всем улыбался, был настроен на победу — и вот! все рукоплещут! его уже поставили стоять в брусьях, заковавши в специальные тутора, сапоги такие, подпорки. А потом и повели с ходунками, да костылями, поддерживая и подбадривая. Прогресс, положительная динамика, ослепительное будущее. Никто из них не хотел понять, что такие успехи — удел большинства, и на них, как правило, дело и заканчивается. Будет ходить в сопровождении помогателей, окрепнет, а так — коляска, на всю оставшуюся жизнь.

«Да, да,» — кивали. Но не слушали.

Осыпали отделение разными благами. Ну, наши казначеи-хозяйственники своего не упустили: там покрасили, сям полочку прибили. На такие-то деньги. А когда Марков выписывался, началось вообще что-то невообразимое. При строгом запрете на всяческое бухло народ у нас, конечно, жрал втихую и вгромкую, но тут все запреты рухнули. Зазывают меня, помнится, в палату, а там — сам Марков в постели, море тюльпанов и роз, счастливые бухгалтерши, стол на много персон — и как все поместились? Наш славный коллектив — в полном составе, с заведующей. Не таясь, наливают мне фужер коньяку в разгар рабочего дня, подносят; заведующая благодушно кивает: выпить!

Уезжали с оркестром.

Через полгода Марков вернулся, потом — еще через полгода, потом через год. У нас же самая тоска была в том, что из года в год лечили одних и тех же клиентов, безнадежных колясочников, давно породнившихся с отделением и видевших в нем нечто вроде клуба. Дома-то, в коляске, не покатаешься. Вообще носа не высунешь.

Состояние Маркова, разумеется, не менялось. Он, как и прежде, стоял в брусьях и ходил в туторах, но эти достижения уже не вызывали в нем прежней радости.

Состоятельный и заботливый бухгалтерский гарем испарился.

Потом, если не ошибаюсь, куда-то запропастилась и жена.

Марков, ставший завсегдатаем, заматерел, набрался общего хамства.

Банкеты остались в прошлом. Уже никто не совал в казначейские карманы денег на стиральный порошок, клеенку и мыло.

Потом его выкинули за пьянку: нарушил режим.

Чтоб другим неповадно было.



Реакция на Реформацию

 

В английской книге я с интересом причитал о современной наклонности к виктимизации. Что означает увеличение числа поводов вчинять иски и требовать компенсацию ущерба.

Особенно порадовала история о каком-то жителе Дикого Запада, который вдруг ни с того, ни с сего застрелил хорошего человека, а после оправдывался: я, дескать, поел несвежее из местного Макдональдса, так пусть столовая мне денег выплатит. А что стрелял — за то судите, ваша сила.

Такое, вообще-то, началось уже и у нас. Я, по-моему, рассказывал где-то о легком способе прожить весело и безбедно. Прийти в больницу, сказать, что головой ударился, получить бумажку о том, что мозги не сотряслись. Потом, через пару часов, явиться в другую больницу и там изложить все то же самое, но с устрашающими моментами: тошнит, крутит и вообще жить не хочется. Взять вторую бумажку: мозги сотряслись.

Потом подать в суд на первую больницу, тряся и размахивая ее первой же, безобидной бумажкой.

Появились особые гады-консультанты из медиков, которые всему этому учат. Вроде меня, прямо сейчас.

Одна, помню, совершенно спятила: ее отпустили живой и непоруганной, а она захотела судиться с дежурным урологом: почему он, мол, не проводил ее через больничный двор к автобусной остановке.

Все это дело готовилось зародиться и чуть не зародилось совсем, как при всамделишном порочном зачатии, году в 1987. Тогда объявили близость Реформы Здравоохранения. И, восхищенную слюну разметывая, говорили: если вы сломали ногу на улице, вам больничный не оплатят, но вы зато сумеете подать в суд на жилконтору, которая не посыпала тротуар соленым песочком.

Я все думаю, что вышло бы, реализуйся задуманное. Кто-то еще, видно, задумался, почесал репу. Представил виктимизацию в национальных масштабах и с коммунально-бытовой спецификой, да если добавить еще извечное, некрасовское правдоискательство — ой, ой!

В итоге что-то зреет, но как-то бродит уже, не очень удается.

Правда, недавно заасфальтировали кусочек улицы близ моего дома — поверьте, что я бы меньше удивился, явись ко мне английская королева. Но это же черные себе подъезд облегчали, которые магазин купили. Теперь не стыдно и в иномарке показаться, с пузом-то расстегнутым.



Транквилизатор

 

Короткая история, моментальный снимок. Snapshot, как говорят в народе.

В годы работы в поликлинике самым приятным обстоятельством было расположение моего кабинета. Он находился напротив сортира. Никакого сорокоманства — я просто курил там. И все там курили, и всем приходилось бегать, а мне всех делов-то — единожды шагнуть мимо очереди якобы по важному делу, и курить.

И вот (оборот этот уже надоел, но все же), и вот я однажды вошел туда совершенно представительный, в белом халате, со строгим лицом. У подоконника содрогался человек в ушанке. На подоконнике стояла початая бутылка портвейна.

Увидев меня, человек осклабился.

— Доктор невропатолог вышел покурить, — отметил он не без надменной приветливости.

— Что это? — указал я на бутылку вместо ответа. Я был строг.

— Это? — Он посмотрел на портвейн. — Транквилизатор.

Я сдвинул брови. Он вынул из-за пазухи справку, в которой было написано, что ему недавно удалили легкое, и удалили неспроста.

Я раскрыл рот, чтобы сказать что-нибудь душеспасительное и вразумляющее, но вместо этого бросил папиросу в горшок и ушел.

Запомнилось почему-то.



Визит дамы

 

Удивительными делами хворают люди — иногда.

Мелкое воспоминание с потолка.

Пришла ко мне однажды на прием, в поликлинику, одна женщина лет полста. Крупная, со смиренным лицом, довольно безропотная.

Села и хрюкает.

Это у нее была такая болезнь. Она пришла, чтобы я ее спас — но это я так решил, а на самом деле я понятия не имею, зачем она пришла. У нее была карточка толщиной в роман «Идиотъ».

Ее спасала профессура, бывшая для меня надменным скоплением иронических звезд. И академики там тоже сияли. На эту тему в чудовищной карточке было много потертых выписок, написанных убористым почерком.

Не спасли.

Она смотрела на меня и продолжала равнодушно хрюкать с интервалом в тридцать секунд.

Я присмотрелся и решил вдруг, что это ей даже немного идет.

Я не смеюсь над этой гостьей моего беспомощного кабинета. Скорее, расписываюсь в бессилии.

Выписал ей феназепам, отпустил. Покорно взяла рецепт, пошла, хрюкнула на пороге.

Правильно я оттуда уволился — что мне там делать? Когда такие трагедии.



Один и без оружия

 

Работая в больнице, я не только пакостничал, но и проявлял принципиальный героизм. Я, можно сказать, под самые пули шел.

Однажды в приемный покой забрела одна особа, о которой не могу сказать решительно ничего определенного — разве что физиономия у нее была сильно побитая, а так не запомнилась.

Вполне нормальная была, нельзя не признать. Но — может быть, именно за это — ее кто-то побил, из близкого и нестерпимого окружения. Поэтому я выставил ей диагноз: сотрясение. И забыл. А особа не забыла. Она, видно, поставила на своей жизни крест: пошла и написала заявление в милицию. И бумажку мою показала.

Через пару дней, ночью, в очередное дежурство, мне позвонили.

— Але, — сказал я.

В трубке пошуршали, а потом заговорили излишне зловещим голосом:

— Ну, что? Сколько ты хочешь, чтобы снять диагноз?

Как будто у них что-то было. Ну, рублей двадцать, может, и было.

Спросонок я заволновался: что? что?

— Диагноз, — тихо сказала трубка, но так и не уточнила, чей именно.

 

Однако я уже разобрался в ситуации и направил собеседницу на хутор для ловли лепидоптер.

С тех пор мне звонили в каждое дежурство.

— Козззел, — шипела трубка. — Сука такая, блядь.

Я нервничал и гордился собой. Я проверил себя на прочность и знал, что не продамся ни за какие посулы. Выходя из больничного корпуса, я оглядывался и пригибался. Я прикрывался воротником от вероятной гранаты.

А мог бы обратиться к своему клиническому опыту и понять, что все будет хорошо! Через месяц все закончилось. На том конце трубки в силу безудержной нетрезвости все чаще и чаще отвлекались на более важные дела.

И, наконец, отвлеклись совсем.



Правило Номер Один

;

Реанимационная бригада выдвинулась в район одной мрачной избы, что в Парголово, которое не то еще город, не то уже нет, но было.

Бригаду пригласила Скорая Помощь, уже прочно застрявшая в этой избе. По следующему вопросу.

Дедушка осьмидесяти шести лет вернулся из больнички домой, в родную хату. Враги за время его отлучки так и не справились ее сжечь, хотя порывались. В больничке деда прооперировали в связи с серьезной бедой. И выписали.

Дедушка, как давно для себя завел, отметил это событие с сыном. Сын ушел, а когда воротился, дедушка уже не дышал, и воняло газом. Не траванулся ли батя?

Приехали две аварийки, взялись что-то откручивать. Заглянул участковый, вызвал автомобиль для перевозки трупов. Те перевозчики рядом паслись. Завернули дедушку в покрывало, завязали узлы, поплевали на руки, понесли на мороз. От холода дедушка стал дышать. Его, парализованные ужасом, уронили в сугроб, и он полежал там, пока сынок не затащил в избу.

Так вот и вышло, что в итоге приехала самая нужная машина. Доктор скорой помощи послушал дедушку: дышит, но булькает. Не отек ли легких? И вызвал реанимационную бригаду.

Мой приятель, состоящий в этой бригаде, недовольно покачал головой со словами:

— Нет, это не сердце. Наши больные умирают в сознании. А этот в отключке.

Поплевали на руки не хуже тех, первых; взяли отсос. Дружно откачали из бронхов что-то сильно пахнувшее водкой. Дед пришел в рассудок, вырвал трубку и послал всех на хуй.

Стоя на крыльце, мой спец пожурил доктора скорой помощи:

— Зачем зовешь? Главное — глубоко и хорошо отсосать.

Дед, короче говоря, в водке утонул.



Под водительством Мопассана

 

Жила-была одна женщина, и вот она захворала. Захворала не совсем смертельно, но неприятно. Она лежала на постели, кротко улыбалась и говорила, что не может пошевелить ни руками, ни ногами. И не шевелила. Долго. Счет пошел не на месяцы, а на годы.

Наконец, пригласили серьезного специалиста по таким недугам.

Он пришел и увидел огромную кровать, посередине которой лежала больная, на спине. (Этот специалист, между прочим, рассказывал нам, что всегда, входя в незнакомый дом, смотрит, сколько места в комнате занимает кровать).

В личной беседе с больной он добился немногого. Она умиротворенно глядела в люстру с красивыми висюльками.

Тогда настал черед беседы с родственниками, и здесь дело пошло живее. Выяснилось, что в этой семье произошла страшная трагедия. Муж пациентки изменил ей. И с тех пор она такая. С тех же пор он старается заслужить прощение и снисхождение. Он военный, настоящий полковник.

— А где же, где же спит этот негодяй, это чудовище? — спросил специалист.

— Вот тут, — и ему указали на небольшой жесткий сундучок, накрытый клеенкой. Сундучок приютился в темном углу.

Специалист пошел к выходу. Откуда-то выскочил полковник.

— Ну скажите, — зашептал он, — когда она поправится? когда?

Специалист посмотрел на него и пожал плечами:

— Никогда.



На линии доктор Кулябкин

 

В 2001 году вместе с нашей дачей сгорела и книжка, которая хранилась там много лет. Это был толстый производственный роман из жизни врачей под названием «На линии доктор Кулябкин». Его все моя мама читала, я не сумел. При виде заглавия мне всегда вспоминался один доктор, тоже такой вот простой, с невразумительно говорящей фамилией, со своими нехитрыми радостями и горестями, о которых так приятно прочесть. Пусть эта фамилия сохранится, настоящую я забыл, да и ни к чему ее указывать. Пусть меня простят за плагиат.

Правда, быт этого доктора — я уверен в этом, даже не читавши романа — во многих мелких деталях отличался от быта героя.

Мне приходилось сталкиваться с Кулябкиным, когда я подрабатывал в некоторой поликлинике на Петроградской стороне. Это был худощавый мужчина в несвежем халате, с затравленными глазами и добрым лицом. По-моему, он был хороший человек. Наверняка его любили больные. Спокойно и уверенно вышагивать по жизни ему мешал чудовищный перегар, толчками вырывавшийся из его прыгающих губ. Казалось, он постоянно ждал опасности, заслуженного удара в спину, разбирательства, замечания, упрека.

Однажды, дожидаясь машины в регистратуре, я слышал, как регистраторше поступил приказ разыскать доктора Кулябкина и отослать его на ковер для выпускания отравленной крови. Не знаю уж, что он натворил — может быть, куда-то не сходил, а может быть, что-то не записал.

Приказ был исполнен немедленно. Кулябкина разыскали и направили по назначению.

— Из доктора Кулябкина сейчас фарш сделают, — заметила хромая регистраторша, едва к ней сунулся кто-то знакомый. Она сияла, она цвела. У нее усилилось слюноотделение, ладони сладко терлись друг о друга. Мерещилось, что от их соития у нее вот-вот родится третья.

— Сейчас из доктора Кулябкина котлету сделают, — сказала она через две минуты еще кому-то.

— Сейчас из доктора Кулябкина шашлык сделают, — сказала она мне.

— Сейчас из доктора Кулябкина форшмак делать будут, — сказала она в пространство.

Месяца через два доктор Кулябкин исчез. Никто не знал, где он, и говорили о нем с легкой тревогой и заблаговременным сочувствием. Потому что исчез он надолго. «Нигде его нет, — говорила регистраторша. — Домой к нему ходили. Нету. Вот уже месяц». И я тогда сам решил, что с Кулябкиным приключилось что-то совсем нехорошее.

Потом он тихо появился. Приступил к должностным обязанностям.

О причинах отсутствия спрашивать не хотелось. О них и не говорил никто, все понятно.

Он, конечно, не закусывал, потому что сам был закуской.



Вальс расстрелянный

 

«Скорая помощь» творит дела, которые не знаешь, как и аттестовать. Теряешься в трех соснах.

Мой приятель, там работавший, рассказывал мне одну историю, про вальс. У него много историй, дальше будут еще и еще. Сами увидите, если дочитаете.

Вообще, вальс — это нечто сугубо специфическое для «Скорой помощи», как выясняется. Вот и Розенбаум работал же там, а потом сочинил «Вальс Бостон». Ну, в нашем случае вальс был другой.

Короче говоря, в машину моего приятеля поступил вызов из Вагановского училища. Хореограф, обучая юную балерину, не учел ее малолетней хрупкости, и та повредила себе лодыжку. Упала, конечно.

Приехали.

Проследовали в зал.

Там было пусто, пыльно и гулко. В первом ряду стоял стол для общего руководства. Мой приятель сел сбоку, ряду в четвертом, облокотился и приступил к наблюдению. А дело вести поручил своему фельдшеру.

Собственно говоря, в этом фельдшере и заключалась вся соль. Высокая, мускулистая, белокурая бестия в темных очках на пол-лица. Плотно сжатые губы, беспощадный подбородок, закатанные рукава. Вылитый эсэсовец. Фельдшер по-хозяйски уселся за стол, сложил руки.

— Как было дело? — спросил он ледяным голосом.

Перепуганный танцмейстер начал было что-то объяснять. Гестаповец выслушал его с непроницаемым видом и приказал:

— Показывайте, как было дело.

У пожилого танцмейстера волосы встали дыбом, он вспотел. Страшная фигура в первом ряду напоминала ему о разных военных ужасах.

— Показывайте, — повторил фельдшер. Он сидел неподвижно и прямо — в отличие от доктора, который уже понемногу корчился в своем углу.

— Ну… ну… ну, вот так вот было примерно, вот так!

Хореограф засеменил к музыкальному инструменту, выдернул пианистку — тоже пожилую, не предназначенную к танцам, особу, и взял ее за исчезающую талию. Он стал показывать, как произошел несчастный случай, но перед ним стояла трудная задача. Ему следовало не просто исполнить вальс, он должен был станцевать его умышленно неуклюже, имитируя роковое движение.

И он долго танцевал, поминутно взбрыкивая и нелепо ударяя партнершу коленом в живот.

Фельдшер не проронил ни слова. Темные очки внимательно следили за происходящим.

Доктор сполз под кресло.



Языковой барьер

 

За человеческой мыслью не угонишься.

Оказывается, пациентки моей матушки, когда им прописывают свечи, делают так: бросают их в унитаз, а после садятся и справляют нужду. Они не выбрасывают свечи, нет, они пребывают в полной уверенности, что после этого поправятся.

Да и я никогда не был уверен, что меня правильно понимают.

Помню, попросил одного больного — норовистого такого, хорохористого старичка с бородой скоротечного козлика — встать, вытянуть руки и закрыть глаза. И что он сделал? Мне не описать того, что он стал делать. Он изогнулся змеевиком, высунул язык, зажмурил один глаз, раскинул руки и начал приседать пистолетом, кренясь набок и багровея лицом.

— Что вы делаете? что, что это? — закричал я.

— Э? — проблеял он, склоняя и голову тоже, глядя на меня свободным глазом.



Путь к сердцу мужчины лежит через желудок

 

Хочу посетовать на некоторый цинизм медицинской науки. Изучали мы, помнится, рентгенологию. И нам предложили зайти в этот проницательный аппарат и посмотреть на себя изнутри, вживую. Не снимок какой-нибудь сделать, а запустить научно-популярный кинематограф. Зашел я, значит, туда, и оказалось, что во мне сокращается нечто колоссальное. «О, какое большое сердце», — удивился рентгенолог. Я приосанился и скромно улыбнулся, поглядывая на дам. «Это очень плохо, — сказал рентгенолог, — с таким большим сердцем долго не живут».

Потом одну девушку, коротышку такую, заставили выпить сульфату бария для показательного обзора желудка.

«Редкий случай, — сказал рентгенолог. — Желудок-чулок. Посмотрите, какой он длинный — даже дна не видно, он спускается в малый таз».

Согруппница, и раньше меня не особенно привлекавшая, вообще перестала существовать для моего умозрения.

Сейчас-то я, конечно, наплевал бы на кишечнополостные чулки, но тогда было другое дело, всего лишь четвертый курс. Или третий? Не помню уже. Еще сохранялось подобие романтизма, не признававшее желудков.

 

Маврикиевна


У нас в институте был преподаватель физиотерапии. Вот интересно — вспомнил бы о нем кто-нибудь так, как я вспоминаю, прилюдно? Да ни за что, я уверен. А ведь всякий человек заслуживает памяти, разница только в ее масштабах.

Это был старец, видом своим и голосом наводивший на легкие подозрения в скопчестве. Хотелось направить его куда-нибудь на обследование, проверить на этот предмет. Тогда медицина была уже достаточно развитая, чтобы это определить.

Сидеть на его уроках было невыносимо. Мало того, что он долго и нудно рассказывал о вещах, нас абсолютно не интересовавших, так у него еще и было выражение из числа паразитов: «Ясно или нет?» Без всякого выражения, монотонно, не меняясь в лице, он ставил этот вопрос в конец каждой фразы. Кстати говоря, интересно: чем питаются слова-паразиты? С глистами, например, вполне понятно, их корысть очевидна. А вот чего искать слову в престарелом мозгу, пораженном склерозом?

Короче говоря, это самое «ясно или нет» было его визитной карточкой. Сослуживцы глумились над старцем. Бывало, придешь к нему за зачетом или еще за чем, по крайней необходимости, и просишь первого встречного его позвать. Встречный радостно голосит:

— Маврикиевна, на выход!

И он выбегал:

— Ясно или нет?

В общем, слушали его, слушали, пока не лопнуло терпение. Украли прибор: Электросон. Я в краже не участвовал, но был посвящен во все детали. Это было в крови у моих товарищей — спереть. Изуродовали, помню, дореволюционный фармакологический фолиант, выкусили из него главу «Героин» для домашних опытов.


Началось следствие. Явился декан, заклинал вернуть, угрожал, обещал помиловать за чистосердечное признание. Злодеи тупо молчали. Декан ушел, он знал, с кем имеет дело и какая публика собрались в этой группе.

Друзьям моим Электросон не пошел на пользу. Шли годы, а их здоровье продолжало неуклонно ухудшаться.



Пирация

 

В школьном вестибюле, на лавочке, широко раскинулась квашеная бабуля с первично добрым, но временно возмущенным, лицом. Она громко говорила. Привожу ее рассказ по возможности дословно.

«…кишки мне чистили, из кишок у меня полведра гноя выпустили (с этого момента я и стал прислушиваться к рассказу). Я все ходила к нему, ходила, а он мне написал направление пирироваться. Я своим ходом взяла такси, приехала, а он мне там говорит: я вас не возьму, у меня чистое, а вы гнойная. Я ему говорю: как же так? вы же сами мне дали направление. А передо мной были мужчина и женщина, с сумками. Женщина осталась, а мужчина с сумками пошел. А он взял мое направление и порвал, вызвал скорую и говорит: только никому не говорите, что это я вас отправил. И вот мы едем, я все смотрю: куда же это меня везут? И привозят на Богатырский, ну да! в эту мерзость! в этот свинюшник! Наорали на меня, я говорю: чего вы орете? Сунули в палату, в морозильник, там бабулька лежала с этим, с рожистым воспалением, и нарыв у нее на ягодице. Селедка на окне замерзает, селедка! Булку ели. Обед холодный! Второго — никакого второго! За весь день никто не подошел, а на другой день только вечером, у них оказывается пирации с семи часов, во как. В кресло затолкнули, на стол. Там подошел, спросил только, чем болела; я сказала: воспалением легких, и все, дали наркоз, я час ничего не слышала. А вот на Березовой, когда вторую пирацию делали, я все слышала!»

Почему-то она особенно негодовала на то, что не слышала.

Между прочим: ведь пирацию все же сделали! Поправилась! Выписалась! Вот так.



Обратите внимание на наше состояние

 

С появлением в свободном обороте настоек овса и боярышника поведение гостей и пациентов больницы все активнее разворачивалось в подражание песне «Обратите внимание на наше состояние». Вопреки любезному приглашению разделить их трогательное самолюбование, персонал подкладывал свинью. И не только им, а даже тем, кто вовсе не имел к больнице отношения, не знал о ней и не думал узнавать, и уж никак не рассчитывал в ней очутиться.

Вот, один ударился где-то, выпил — я не уверен в очередности событий; короче, заснул. Ехали, заметили, подобрали, привезли.

Он спит себе. Загрузили на каталку, повезли в рентгеновский кабинет фотографировать череп — на всякий случай, шишка же есть, да и пахнет противно. Так полагается. Отсняли. Череп — загляденье, такой бы каждому, ни трещинки, ни выбоинки. А раз такое дело, откатили его обратно в смотровую, в холодную, и там оставили спать, все так же на каталке. Проснется — пойдет домой. Побежит!

Сидеть же с ним рядом никто не будет? У врачей дела, у сестер — тем более. Вообще, в медицине есть железное правило: если привезли двоих, и один кричит, а другой молчит, то идти надо к молчаливому. Ну так и подошли же к нему! Теперь пора заняться крикунами.

Незнакомец успел подзамерзнуть, стал ворочаться и грохнулся с каталки прямо на каменный пол своим идеальным черепом. Каталка же, позвольте заметить, вещь не самая низкая, не детский стульчик. Пришли к нему часа через четыре, в порядке перекура, проведать. А он уже по температуре своего организма приближается к полу, на котором лежит.

Быстро поехали обратно в рентгеновский кабинет, сфотографировали череп — кошмар! кубик Рубика!

Ну, все дальнейшие услуги, которые ему оказывали, были сугубо ритуальными.

Началось разбирательство:

— Как-так?.. как прозевали черепно-мозговую травму?!…Во-о-о-от…

 

Никто и не зевал. Вот же снимок идеального черепа, без трещинки, без царапинки. Хорошо, не успели засунуть куда-нибудь.



Шубы

 

Мне припомнилась история, которой хвасталась наша преподавательница инфекционных болезней, на пятом курсе.

Это была странная женщина. Я никак не мог ее определить. Светлая кубышка без особого возраста; сказать, что дура — нет, не могу, но контакт не ощущался. Что-то далекое. Потом я понял, что за выпученными базедовыми глазами скрывается безумие.

Она рассказала нам именно о прожарке и сожжении. К ней поступили какие-то женщины, приехавшие с неизвестной хворью из Индии, где они прикупили очень дорогие шубы. Масло масленое — меховые, конечно. Что-то очень редкое и роскошное.

Узнав, что шубы отправятся в печь на дезинфекцию, дамы закатили истерику. Но слушать их никто не собирался.

В этом месте рассказа преподавательница оживилась Глаза ее засверкали пуще прежнего, и я понял, какого рода вещи доставляют ей удовольствие. Дальше дословно:

«Мы отняли у них шубы и положили в специальную камеру. Вы представляете, какая там температура? Через какое-то время мы вынули оттуда огромный сплющенный ком. И мы стали прыгать, плясать вокруг него и петь разные песни».



Диссиденты

 

Году, наверное, в 89-м, когда всякие разоблачения были очень и очень в цене, ко мне на прием явилась бабушка. Свои жалобы она начала с того, что назвалась жертвой сталинских репрессий. А я как раз закончил знакомство с «Архипелагом ГУЛАГ» и был настроен соответственно. Конечно, я сразу проникся к бабушке расположением. Я был готов сделать для нее все, что угодно.

— А старик-то мой, старик! — пожаловалась она. — Молодую себе завел!

 

Речь шла о человеке 70-летнего возраста. Как назвать то, что произошло дальше? Озарением? Клиническим мышлением? Не знаю. Я произнес очень правильную фразу, после которой стало ясно все.

— Вот вам таблетки, — сказал я. — Но только вы их ему не показываете.

— Думаете, может подсыпать что-нибудь? — охотно встрепенулась бабушка.

Я расслабился.

— Ну да, — я не стал ей возражать. — А перед этим загляните в желтое двухэтажное здание, которое во дворе.

Из двухэтажного желтого здания бабушка вернулась в сильнейшем раздражении. Мне пришлось перенаправить ее туда, но уже принудительно.

В общем, к иным мученикам совести надо присматриваться. Их, разумеется, много.

Но человек, который некогда явился ночью на еврейское кладбище, сделал себе обрезание и отправил обрезки в посылке Брежневу с припиской о том, что только что совершил политическую акцию — тот человек тоже мучился совестью.



Гангстер

 

Гангстер был моим пациентом.

Удовольствие от этого общения я получал осенью 93-го года, когда заправлял хозрасчетным курортным отделением.

Гангстера положили ради денег, потому что к тому времени отделение уже дышало на ладан и катилось к неминуемой гибели. Никакого нервного заболевания, кроме махрового алкоголизма, у него не было. Моя начальница подружилась с ним, раскаталась перед ним в блин, легла под него (мои домыслы), возила его всюду с собой. В великодушии, причиненном белой горячкой, он пообещал вообще купить все здание с отделением вместе и сделать публичный дом со мной в качестве заведующего.

Как ни странно, он и вправду ворочал какими-то деньгами, что-то химичил.

Ходил в тройных носках трехмесячной выдержки, носил грязный свитер, выпячивал пузо, ел бутерброды с колбасой, небрежно относился к лечению. Развлекался в меру сил: воровал медицинские бланки и заполнял их на имя соседа по палате. «Общее состояние: желает лучшего. Кардиограмма: хреновая».

Часами просиживал в моем кабинете, глядел на меня рачьими глазами, чего-то ждал.

— А я сегодня убил человека, — вздохнул он однажды с порога. — А что было делать? Иначе бы он убил меня.

Было дело, мне понадобилось купить сотню долларов. Он торжественно выдал их мне и рассказал, что банк, которым он закулисно владеет, самый надежный из банков. Это был очень известный банк, но я не буду его называть. Его уже нет, по-моему.

В другой раз он, смеясь, посетовал на неприятности, доставленные ему милицией и госбезопасностью. Он допустил промах и взломал их базы данных — я не очень представляю, как он ухитрился это сделать, потому что в те годы даже не слыхивал про Интернет. Впрочем, люди его уровня уже, вероятно, имели в него свободный доступ.

— Приехали, — хохотал он. — Пушки вынули: «Ты что делаешь?!»

Наконец, гангстер открылся мне до конца. Оказалось, что он является членом тайной, глубоко законспирированной организации диверсантов, которых всего человек тридцать по стране. Еще в 70-е годы их специально готовили для совершения глобальных экономических преступлений. Об этом не знает ни одна живая душа, кроме меня. И мне теперь придется держать рот на замке.

А я-то его лечил.



В каждом рисунке — солнце

 

Зашел в поликлинику, побродил. Нигде нет утешения, нигде. Вспоминал бомжа, которому в больнице делали пункцию, а он кричал: «В милиции бьют, и в больнице бьют!» Сущая правда.

Я не про докторов и всякое там чувствительное отношение, это ладно, с этим понятно. И не про клятву мыслителя, чья некрещеная душа по сей день в недоумении топчется у небесных врат, не разбирая входа, и расходует драгоценную Вечность на пустопорожние беседы с такими же античными умниками.

Я про настенные тексты и живопись. Уж здесь-то хоть можно подпустить оптимизма. Написать, например: «Будьте здоровы!», «Вы все когда-нибудь поправитесь!», «Ура!». Но ничего такого нет. Вместо этого пугают, например, по укоренившейся привычке, половой жизнью. На самое светлое, самое радостное заставляют взирать как на дизентерию, о которой речь рядом же. Нарисованы два силуэта, Он и Она — что может быть проще и чище? ан нет, силуэты наполняются зловещим значением. Больше не постреляешь глазами по прохожим женщинам, теперь пойдешь себе, глядя под ноги на туберкулезные плевки и раковые окурки.

Впрочем, иначе и нельзя. Надо напугать. То, что из меня в поликлинике сделали женщину, добавив к фамилии букву «а», уже лишнее, а так все правильно.

Помню, однажды, когда я еще учился в школе, мой отчим — пригородный доктор — поручил мне нарисовать плакаты о вреде пьянства, для больницы. В коридоре повесить.

Я нарисовал, запомнились два. На первом Три Богатыря сражались с зеленым Змием Горынычем. И в этом бою терпели полное поражение: лежали вповалку, и скифские вороны кружили над их бездыханными телами, и за лесами угадывалась безутешная Василиса-Ярославна. По моему замыслу, богатыри сами нажрались, вот и пали героической смертью.

На втором плакате огромная улыбающаяся змея заглатывала печень ошеломленного обывателя.

Получилось очень красиво, с изобилием мелких деталей.

Тут пришел знакомый нашей семьи, мельком взглянул на мое художество. Разочарованно сказал, имея в виду собирательного алкоголика:

— Ему это что! И непонятно, и неинтересно. Ему милиционера нужно показать…



Муравейник

 

Вот как было на одной подстанции скорой помощи.

Есть там такой порядок: когда поступает вызов, диспетчер объявляет время поступления заявки и фамилию доктора, которому ехать. Например: одиннадцать двадцать, Смирнов. Двенадцать тридцать, Иванов.

Вот он и объявил:

— Тринадцать сорок, Муравьев.

Качаясь, вышел фельдшер.

И забормотал:

— Ничего не понимаю. Почему — тринадцать сорок муравьев? Должно быть четыре тысячи… четыре тысячи… сто… двадцать муравьев! Муравьев же четыре тысячи сто двадцать!

Он ошибся, когда перемножал числа, чтобы сосчитать муравьев.



Фактор страха

 

Продолжим про скорую помощь. А то я слишком увлекся тягостными рассуждениями и скучными воспоминаниями.

Мой давнишний приятель, проработавший там не один год, рассказал поучительную историю про своего заведующего.

Этому заведующему просто не везло, и был он слаб. Какой-то зелимхан гонялся за ним с ножиком, ловил, брал за шкирку, приподнимал, возглашал: Аллах Акбар! И ждал ответа.

Но пусть бы зелимхан, ему простительно — родной фельдшер занимался тем же самым, разве что Аллаха не поминал. А может, и поминал. Гонял его, пьяный, и тоже ножом угрожал. Заведующий не стерпел, написал заявление в милицию. Милиция заведующего знала слабо, зато всех остальных — очень хорошо. Приехала, попросила: забери заявление по-хорошему!

Тогда заведующий написал рапорт начальству, но начальство не стало его слушать и выгнало вон.

А подчиненные тем временем вырыли во дворе ему могилу, принесли венок. Приятель мой еще удивлялся: приходит на службу из последних сил, еле идет — и на тебе! могила! собака, что ли, местная сдохла?

Короче говоря, заведующего уволили. Он не смог справиться с фельдшером, а такого не прощают.

Пришел новый заведующий. Усадили его за стол, выпили с ним, ударили по плечу, сказали:

— Ты хороший парень. Мы тебя будем любить. Но запомни: на каждого заведующего найдется фельдшер Анищенков!



Антисептика

 

Мелкое, из тысячи ему подобных описание лечебного визита. Предоставлено очень нормальным доктором со скорой, не пьет, десять раз подшивался — в общем, свой человек. И фельдшер у него был продвинутый.

Приехали они по вызову в богатый дом. Ну, что тут рассказывать. Всего в этом доме было много — зеркал-хрусталя, изысканной пищи, напитков и прочих прекрасных вещей. Хозяйка разбила бутылку коньяка и поранила руку, вот и вызвали доктора.

Опытным глазом доктор приметил неуместную пачку беломора, приютившуюся на столе, с краю.

— Ага, — сказал доктор.

Рану обработали.

— А самое лучшее — немного присыпать конопляной пыльцой.

Муж бросился к шкафам и буфетам, распахнул дверцы, стал вываливать разное барахло, в том числе — мешки, набитые травой, что тоже неплохо, но он искал пыльцу, и нашел.

Доктор после, упреждая домыслы коллег, строго докладывал:

— Каждый курил свой косяк, никаких «по кругу». И «пяточку» мы не ломали!

Хозяева и бригада обсадились в мат. Медработники сожрали все, что было в доме, и выпили весь коньяк.

Я этот случай пересказал потому, что нам, похоже, напрасно твердят о вреде всяких наркотиков-коньяков. Потому что бригада сразу поехала на новый вызов.

Ну, напутали там немножко. В смысле адреса и человека, в больницу свезли, а он просто участкового доктора ждал. Это ерунда.



Педиатрическое

 

Мой приятель со «скорой» однажды попал в детскую больницу. Не сам, конечно, по службе. Я недавно писал про детскую больницу, но то была больница инфекционная, там все иначе, а эта — общего профиля.

Приятель мой, вообще говоря, взрослый доктор, на детские вызовы не ездит. Поэтому впечатлился. А вызвали его в общежитие, где поселилась группа школьников из города Саранска, которые приехали на экскурсию. 13-14 лет.

Детки, понятно, обожрались окончательно. Ушли со второго акта «Лебединого озера», прикупили водяры. По бутылке на двоих оказалось многовато, одного пришлось везти в стационар, заблевал по пути всю машину.

Так вот: оказавшись в детской больнице, товарищ мой решил, что он попал-таки в больницу взрослую, типа 26-й на улице Костюшко. А то и похуже, вроде взрослой травмы. Идет мимо боксов, и только в одном из них мама какая-то сидит с грудничком, напевает ему баюшки-баю. Зато в остальных — страшные, вполне взрослые, хари; ломки, абстиненция. Кто-то приплясывает после экстази, кто-то хищно скалится. Заматерелые, как он выразился, подростки, все весьма свежеотпизженные.

Вышла пьяная сестра. Куда положить больного? Там и коек-то нет в приемном подходящих. Почему-то. Странно, уже пора было обзавестись.

— Давайте на столик для пеленания, — предложил мой товарищ.

— Упадет, упадет, — запричитала сестра, совершая преувеличенные маховые движение.



Нос

 

Поведение финнов, посещавших нашу культурную столицу в былые времена, хрестоматийно и общеизвестно.

За экстрим нужно платить.

Один такой финн приехал и не придумал лучше, чем дразнить собаку окурком. А может быть, он учинил над ней еще что-то, не помню. Отечественная собака возмутилась и откусила ему нос в аккурат по линии Маннергейма.

Финна поволокли в районную больницу города Всеволожска, что в тридцати километрах от Питера. Там на него посмотрели косо: лоров отродясь не держали, а потому не были уполномочены прилаживать обратно заслуженно отчекрыженные носы.

Начали выяснять, какое лор-отделение дежурит по городу. Выяснилось, что в 26-й больнице такое отделение не смыкает глаз. Нос бросили в целлофановый пакетик и вместе с финном в качестве приложения повезли через весь Питер в эту самую больницу.

Там, понятно, было невпроворот своих дел. Суетились да прилаживались часа три. Потом потеряли нос.



Холодный душ Шарко

 

Я не переношу литературную критику. На мой взгляд, это совершенный паразитизм. Имеешь мнение — ну и имей, ты такой же читатель, как все, но ты предпочитаешь навязать его миру, да еще денег за это срубить. Волею обстоятельств, вознесших тебя и давших тебе рупор. У других-то рупора нет, а у тебя есть.

Меня дважды в жизни подвергали уничтожающей литературной критике.


Она пролилась холодным душем.

Первый случай был на третьем курсе, когда я начал изучать терапию. Нам приказали написать первую в жизни историю болезни, от и до. Ну, я и написал, странички две. Объем, между прочим, вообще не оговаривался. Так после этого наш педагог взял мою тетрадку двумя пальцами и воскликнул, потрясая ею не без брезгливости:

— Вопиющее убожество мысли!

Второй эпизод произошел в больнице, о которой я часто пишу. Историю болезни, уже настоящую, приволок начмед, весь красный от негодования:

— Вопиющее убожество стиля! — захрипел он.

Я оправдывался, говоря, что писал под диктовку заведующей, но он не слушал, и был прав. Копирайт оставался за мной.

Таких вещей я не прощаю.

Отомстил. Сделал своим документальным героем. А моим героям приходится несладко.



Малый Апокалипсис

 

Я уже как-то писал, что при советской власти о людях, как ни странно, заботились больше.

Все и всех волновало. Как он там? Что делает? Чем дышит? Не разложился ли?

Помню случай, совершенно немыслимый в наше время.

Я работал в поликлинике; год, если не путаю, был не то 88-й, не то 89-й. Повадился ко мне на прием один тип черт-те с чем. Не то он ударился головой, не то простудил себе шею — неважно. Главное, что он ходил и ходил. И весь был какой-то смурной, но прицепиться не удавалось. Болезнь его казалась неизлечимой, но я не расстраивался: гнал, да гнал ему больничный.

На четвертой неделе моя начальница, которая эти больничные продлевала, не вытерпела. А он как раз не явился почему-то. Призвала она меня к себе и строго приказывает: едем.

Так, прямо с приема — она со своего, я со своего — мы и поехали, к великому унынию очередей. Это было названо активным посещением на дому.

Вышли, как сейчас помню, из машины во двор. На улице я всегда себя чувствовал неуютно в халате, зато начальнице — хоть бы хны. Не только в халате, но и в чепчике, с мерой в руке, очень суровая. Поднялись к больному, дверь не заперта, он лежит на диване. Мы показались ему белыми ангелами смерти, что, в общем, соответствовало действительности.

У стены в его комнате стоял невиданный агрегат. Мне никогда не встречалась емкость для браги под потолок ростом. С краном. На треть опустошенная.

— Постойте, постойте, — захрипел он.

Мы вышли.

Возможно ли нынче такое участие? Не верится. Никто не посетит, не отругает, не выпишет на работу.



Семь колец пещерным гномам

 

20-е января. Может быть, 21-е. Или 17-е.

Стандартный однокомнатный гоблинарий.

Следы обоев на стене.

Вызвана лечебно-профилактическая бригада.

Из комнаты выползают люди, человек 20 — чтобы освободить место. Кто-то ходит, кто-то нет. Кого-то выносят. Больного и вовсе не видно, его накрыли единственным в дому одеялом. Он там лежит тихонько.

Доктору все интересно. Что это, дескать, за люди вокруг?

Люди, выясняется, празднуют Новый год.

— Чем же празднуете?

— Вот — «Льдинка», даже семьдесят второй портвейн есть, вместо шампанского.

— А что больной? — строго, с каменным лицом спрашивает доктор. — Выпивает? — (как бы в уточнение такое).

У больного, оказывается, случились судороги с похмелья.

Доктор:

— А-а… Ну и на хуй его.

Тут вылезает вредная бабка-синяк, лет 25-ти. С подковыркой:

— А у меня вчера муж умер. А вы не успели!

— Ну и хуй с ним.

— Как это — хуй? Мы с Нового года уже семерых похоронили!…



Ностальгия

 

Я вспоминаю (что за напыщенность, черт побери: Я! Вспоминаю! Кто я такой? Не читайте) поликлинику в городе Петергофе, где я работал лет двенадцать тому назад.

Сначала я вспомнил про инвалида гражданской войны, который пришел ко мне выписать одеколон. Потом я вспомнил про беременную женщину, которая явилась ко мне, будучи на седьмом месяце, и призналась в неуемном сексуальном желании.

Наконец, я припомнил глухонемую швею, которой я дал бумажку для изложения жалоб, и она написала: «Очень болит спинка и все обижают».

После этого я почувствовал себя примерно так, как чувствовали себя все эти трое, вместе взятые.



Варангер-фьорд

 

Военного доктора из меня так и не вышло, хотя государство очень старалось и даже оплатило мне билет в Североморск, чтобы я развивался. Туда даже пригнали радиоактивную лодку «Комсомолец», но припозднились, и я уже успел свалить. Целый месяц нам читали разные лекции, которые на деле мне нисколько не пригодились. Мне совершенно напрасно рассказывали про отравление компонентами ракетных топлив и декомпрессионную болезнь, не говоря уже о сортировке санитарных потерь. Оказалось, что вынужденное бездействие бывает куда полезнее. Месяц прошел, и меня отправили на практику. Кто-то решил, что наилучшего опыта я наберусь у норвежской границы, в микроскопическом местечке под названием Лиинахамари, где Варангер-фьорд.

Явившись, я увидел в заливчике тройку доисторических подлодок. Улыбаясь, я отрапортовал майору медицинской службы, что являюсь начальником медицинской службы надводного корабля. «А у нас таких нет», — майор улыбнулся в ответ и развел руками. После чего списал меня в гарнизонную поликлинику, на амбулаторный прием. Желающих показаться мне не было, хотя слух о серьезном докторе из самого Питера разлетелся быстро: спешите! всего несколько представлений! всю смену на арене. Мне удалось сделать одно доброе дело и уложить в больницу города Никель одного бедолагу с радикулитом, которого третий месяц гробили анальгином. Сегодня, правда, оглядываясь на свой больничный опыт, я начинаю сомневаться, что поступил правильно. Больница Никеля почему-то не внушает мне особого доверия.

Все остальное время я валял дурака.

Проглатывал три или четыре колеса седуксена и ложился в семь часов вечера. Седуксен я пил потому, что меня, за неимением лучшего, поселили в зубоврачебном кабинете, и я спал полулежа, в зубном кресле. Моя нелюдимость и склонность проваливаться в небытие сильно удивляли моего денщика — да, ко мне приставили матросика и велели ему за мной присматривать, носить мне чай, будить меня, и так далее. Хороший был паренек, простой. Он искренне хохотал, глядя в телевизор, где под Ласковый Май танцевал дрессированный медведь. «Пусть в твои окна светит беспечно розовый вечер», — пел телевизор. «Жопой-то, жопой крутит,» — смеялся денщик. Я мрачно следил за обоими из-под полуприкрытых век. Пока однажды, в воскресный день, он не ворвался ко мне с диким криком, зовя на причал.

Я, холодея, бросился к морю. Я отлично понимал, что если что, мне придется принимать самостоятельное решение. И мои худшие опасения подтвердились. При погрузке подводной лодки сломался какой-то кронштейн, и груз весом в семь центнеров рухнул в люк, прямо на мичмана.

Мичмана извлекли. Глаза его плавали в разные стороны, и он уже почти не дышал. Мне повезло, что я не принял никаких мер и не оставил никаких записей. Меры и записи уже не требовались. Я тупо стоял над мичманом, попеременно глядя то на него, то на аптечную сумку, приволоченную денщиком. Если бы я сделал нечто заполошное и бессмысленное — вколол бы ему, скажем, что-нибудь — то после не отмылся бы вовек. Но травма была несовместима с жизнью, и я стоял.

Тем временем кто-то позвонил в деревянный госпиталь, находившийся в километре от базы. Примчалась машина, мичмана увезли. В госпитале дремали без дела такие же подневольные, как и я, питерские реаниматологи, мои товарищи по беде. От нечего делать, когда мозг несчастного мичмана уже давно перестал работать, они запустили ему сердце. И Северный Флот встал на уши, разыскивая смельчака, который взял бы на себя ответственность и написал: отключить аппарат.



Масоны

 

Много лет мне не давали покоя любители уринотерапии. Я лично знал некоторых, употреблявших чудесную влагу наружно и внутрь.

Мне всегда казалось, что за этой склонностью кроется нечто большее. И только недавно я ни с того, ни с сего догадался: эти люди обретают свою, как выражаются психологи, идентичность.

К закату моей медицинской карьеры я уже набрался достаточного опыта, чтобы сразу определить, кто в принципе согласится на уринотерапию, а кто — нет. Ну, и тех, конечно, кто уже согласился. По особому блеску в глазах и томику Малахова на прикроватной тумбочке. Блеск всегда бывал с оттенком вызова. Казалось, что эти люди мысленно зачисляют себя в тайную мочевую ложу. Общедоступный и недорогой способ снискать особость, раз уж другие пути заказаны. Ощутить себя неким единомышленником, хотя вопрос о мышлении остается открытым.

 

Тем более, что обычный социум не принимает этих людей. Получается настоящая дискриминация, так что отверженные давно заслуживают отдельной агрессивной партии. Ну, если не партии, так хоть парады могли бы себе выторговать. Ходили бы, да утверждались, вместе с босыми последователями Порфирия Иванова.

У матушки на работе была одна такая сотрудница. Садятся доктора с утра попить чаю, печенье достают всякое, котлетки на хлебушке. И эта подсаживается с краю, ставит стакан, наполненный до краев. Понятное дело, ее не приветствовали. Матушка моя — она так прямо и посоветовала ей соответственно закусить.



Одна снежинка — еще не снег

 

К одному известному сексопатологу пришел на прием один же майор. Майора трясло, он был бледен и чуть не плакал.

Будучи в командировке, майор познакомился в поезде с доступной и симпатичной барышней. Быстро созрел маленький железнодорожный банкет. За банкетом последовала камасутра дальнего следования.

Утром майор продрал глаза и увидел при барышне вопиющие первичные половые признаки. Барышня, если уместно так выразиться, была барином. С нею вышла незадача, как пелось в песне.

И вот поэтому майор, на части разваливаясь, примчался к сексопатологу. Его мучил вопрос: гомосексуалист ли он уже или еще нет?

Был вкрадчиво обласкан и успокоен: если один раз — это ладно.



Готовь сани летом

 

В гинекологическое отделение явилась древняя бабушка. Она попросила справку, в которой нужно было написать, что у нее богатырское гинекологическое здоровье, а скверных болезней нет совсем.

В справке ей, конечно, отказывать не стали, но осторожно осведомились, зачем такая бумага нужна.

Бабушка объяснила.

Оказалось, что она пустила к себе студента, сдала ему комнату.

Готовь сани летом.

«Вдруг ему захочется, да он побоится? А я ему справочку на видное место и подложу».



Падения и выпадения

 

Знакомый гинеколог негодовал. Ему пришлось дежурить в корпусе, который он сильно не любит. Мало того: ему не дали выспаться — в три часа ночи доставили юную особу с предварительным диагнозом «выпадение стенок влагалища».

 

Какая, позвольте, надобность приезжать с этим в три часа ночи? И что такого может выпасть на заре туманной юности? Я понимаю, в почтенном возрасте, в преклонных годах — это да, это заслуженное заболевание. А тут?

Ничего у нее, разумеется, не выпадало, просто трахаться надо меньше, а то все распухло.

На моем дежурстве тоже был похожий случай. Дежурил я в новогоднюю ночь с 1997 на 1998 год. Изумительное выдалось дежурство! Никого! Тихо! Радостно!

Опасаясь неожиданных пакостей, мы с другом-урологом не особенно напились. Но к пяти утра уже покачивались. И тут, в эти самые пять утра, заявляется хрупкая барышня и жалуется на то самое, что так и не выпало у первой больной. Дескать, болит. Спрашиваем: давно ли болит? Уже неделю. Самое время показаться.

Новый год, раннее утро. С наступившим!



Матка-яйки

 

Владимир Ильич был прав, конечно, когда распространялся о чистоте русского языка и возмущался словом «будировать». Однако лингвистическая самобытность в последнее время меня достала. Сию вот минуту натолкнулся на разъяснение переводчиком умного слова «галакторея». В скобках, хотя его никто не просил объяснять, потому что текст специальный, он написал: «избыточное молокоотделение». Уж и не разберу, какие мысли приходят в голову — не то об отделении милиции, не то о больничном. Наверное, я придираюсь, глаз замылился. Наверное, написано правильно.

Правда, заимствование обыденных образов для описания вполне научных вещей раздражает многих, хотя считается признаком умудренности, принадлежности к старой школе, намекает на опыт и благоухание седин. Это славянофильство, конечно, бесит западников, которые не помнят родства. А то и похуже кого распаляет.

Матушка моя, помню, рассказывала о старушке-доцентихе, под чьим началом она начинала работать в родильном доме. Эта старушка не признавала современную систему мер, сантиметры и миллиметры ее не устраивали. Она требовала, чтобы молодые доктора писали в истории болезни: «матка величиной с куриное яйцо». Далее, по мере созревания плода: «матка величиной с утиное яйцо», «матка величиной с гусиное яйцо».

Маменька моя не сдержалась, написала в итоге: «матка величиной с яйцо крокодила».



Хлопци-кони

 

Врачебные ошибки не всегда обходятся дорого. Бывает, что получается сплошное добро и даже благо.

Однажды областная карета скорой помощи с гиканьем и свистом выехала на острою задержку мочи.

Время суток было темное, деревянные домики казались одинаковыми. Поэтому наездникам было простительно эти домики перепутать.

Ворвались в одну избу, очень строгие. Без слов. Возле печки лежала древняя бабушка. Мгновенно выпустили ей мочу и растворились в ночи.

Притихшая, опытная бабушка, так и не раскрывшая рта, была потрясена таким вниманием.



Про молодость, которая не знала, и про старость, которая не могла

 

В дохтурском деле часто ощущаешь себя силой, что вечно хочет блага, но вечно совершает — ну, не то чтобы зло, но и не совсем добро. Дело не в том, что пропишешь какую-то неправильную гадость или зевнешь что-нибудь смертоносное: оно, быть может, было бы и к лучшему. Бывает, что сделаешь все замечательно, а получается вред.

Когда я студентом проходил хирургическую практику в городе-Калининграде, у меня в палате лежала одна бабуля. До неприличия грузная, и дело ее было плохо. У нее развилась гангрена левой стопы, потому что сосуды уже не годились ни к черту, особенно на ногах: забились наглухо.

Так что на ученом совете дружно придумали эту ногу отрезать всю, целиком.

Заплаканные родственники бабули бродили по коридору и мысленно — а может, и на словах — с ней прощались.

Мне даже довелось поассистировать на операции. Сейчас не вспомню, что я делал; наверное, держал крючки, как это принято, да еще шил, а ногу пилил настоящий опытный доктор, специальной пилой.

Короче говоря, все мы думали, что бабуле конец. Не в тех она находилась годах, чтобы ноги резать, да еще наркоз, штука нешуточная. И что же вышло? Бабуля резко пошла на поправку. Оно и понятно: во-первых, не стало гангрены; во-вторых, она лишилась значительной своей части, в которую какие-никакие сосуды, а все-таки гнали кровь. Теперь эта кровь бодренько поступала к жизненно важным органам, и сердце у бабули заработало очень неплохо, и голова прояснилась.

Загрустившие было родственники мигом насторожились. Вместо положенной по замыслу благообразной покойницы они приобрели одноногое внутрисемейное приложение. А наследство уже поделили, прямо в коридоре. Вот так. Смотрели волками.



За спичками

 

За наркотиками, если по правде.

Коллега мой, да с ним — заведующий больничной аптекой поехали за наркотиками. Так получилось, что для больных.

Поехали на простенькой «копейке», автоматы забыли, бронежилеты в стирке.

Это при том, что несколькими днями раньше приезжала комиссия и спрашивала: «Ну, я надеюсь, вы наркотические препараты перевозите в броневике?» Больница утвердительно кивала.

Собственно говоря, история не об этом. История о том, как заведующий аптекой попросил притормозить эту отважную «копейку» возле Управления Пожарной Охраны. Он лицензировался, и ему надо было отдать какую-то бумагу.

— Просто отдать, — успокаивал он доктора. — Минута! Секунда!

Пять минут — его нет. Десять — нет. Двадцать — нет.

Идет, наконец, весь злой, бормочет что-то свирепое в бороду.

— Что? Что такое?

— Они, суки, ногти накрасили, бумагу не взять!



Должностное несоответствие

 

Иногда можно слышать: да мы с ним под одной шинелькой!… да двести ведер выпили на пару!… а он!…

Или — она, но в итоге неизменно: оно.

Люди забывают, что в каждом — бездна, и от шинельки выходит только вред, потому что она эту бездну дополнительно маскирует.

Знал я одного доктора-хирурга. По замашкам и повадкам он был совершенный Пьеро, унылый и безобидный. Печаль его была столь глубока, что уже напоминала депрессию, которую лечат. А может быть, и была ею. Грустный, потерянный человек, подкаблучник у стервы, как я понимаю, жены, непьющий, малорослый, трудоголик и бессребреник. Иногда его, конечно, заносило, но кто без греха. Однажды он с серьезной миной делился в приемном покое своими опасениями: был у женщины и удовлетворил ее десять с половиной раз, так теперь беспокоится, не станет ли она его презирать за недосброшенную половину.

Опытные сестры приемного покоя, знавшие, что и один раз сомнителен, слушали его, затаив дыхание.

Так вот: этот скорбный доктор в тяжелые времена пошел работать охранником. Какое-то время он-таки поработал, а потом от его услуг отказались. Потому что он не сдал зачет.

На том зачете проверяли действия в экстремальных ситуациях. И доктор неизменно начинал с пули в голову, на поражение, без предупредительного выстрела.

Его отчислили за жестокость.



Бильярд в половине десятого

 

Возможно, что в половине одиннадцатого или даже двенадцатого. Доктор дежурил и не запомнил. Это немецкому Беллю с его педантизмом простительно засекать время, а наши счастливые часов, как известно, не наблюдают.

Короче говоря, приехало Дорожно-Транспортное Происшествие, доставлено в приемный покой прямо из пылающей машины.

В ней ездило человек пять, и все они, несмотря на беспрецедентное пьянство, хоть сколько-то, да пострадали. Иные даже довольно серьезно, особенно главный. Хотя ничего смертельного. Люди они были не до конца простые и вообще кровь с молоком, адвокаты и менеджеры. Стали качать права: мол, нам условия предоставьте, а если нет, то создайте, и все такое. Ну, дело обычное, совсем не страшное.

Дежурный доктор взялся смотреть самого умирающего.

Спутники умирающего тоже вломились в смотровую, один — с длинным предметом в брезентовом чехле.

— Вот не надо бы сюда с берданкой, — посоветовал доктор из-под очков. — Идите с ней в коридор.

— Это не берданка, — надменно возразил пострадавший. — Это кий.

— Кий? — переспросил доктор. — Вы выбрались из горящей машины и спасли кий?

— Еще бы, — хмыкнул тот. — Он пятьсот долларов стоит.

Чуть позднее доктор склонился над полутрупом:

— Слушай, можно хоть взглянуть-то на кий, за пятьсот долларов?

— А где он? — ожил и встревоженно захрипел умирающий.

Увидев чехол, он успокоился и вернулся к умиранию.

Может быть, думал доктор, из него, из кия, самостийно высыпается игровой мел 666-й пробы. Или этот кий какой-нибудь самонаводящийся, захватывает в прицел шарик.

Так и не показали кий.



Бархатный Теракт

 

Новейшая больничная сводка: нервное отделение, которым заведует мой добрый знакомый, лишилось унитазов. Их отключили.

Дело запутанное: произошло столкновение двух тендеров, то есть интересов. Вообще, когда я слышу про тендеры, я всегда думаю о крушении поездов. Две трансатлантические корпорации отстаивают свое право заменить унитазы в неврологическом отделении номер пять. Обе прислали таджиков — хорошие люди, всем улыбаются не по делу, но не работают. В результате наклевывается теракт, какой Басаеву и не снился.

Заведующий отправился к руководству. «Как хотите, — молвил он доверительно, — но у меня больные под елку бегают».

«Не можете организовать больным быт!» — заорали на него.

Напрасно доктор показывал вырезанную из какой-то газеты карикатуру, напечатанную по какому-то другому случаю (страна-то большая). На картинке больные пьют чай из уток и приговаривают: хорошо чайку попить — жаль, в туалет сходить некуда.

Наконец, какой-то активный предприниматель, лечившийся без унитазов, не выдержал.

— Ну, ладно, — сказал он сдержанно. И предложил помощь.

Заведующий хмыкнул и указал на здание администрации:

— Очень хорошо. Иди по дорожке к тому домику. Там есть люди, которые с тобой поговорят.

Все идеи сразу пропали:

— Я хотел, как лучше…



«Прошу пана»

 

Однажды моя специальность превратила меня в международного преступника. Да и Варшавский Договор тогда уже был при последнем издыхании — может статься, я нанес ему последний удар тупой лопатой.

В 1990 году, во Франции-Бургундии, мы познакомились с одной блистательной полькой. Нас пригласила и приютила община экуменистов, и польку эту тоже позвали. Экуменисты вели себя очень демократично, но даже они делали ей замечание: прикройте шейку, прикройте спинку, а лучше — грудку. Больно яркие были формы, сплошной эффектный рельеф.

Бургундии ей было мало, и она прикатила в Питер. В Питере у нее то ли уже был, то ли образовался настоящий Андрейка, подозрительный молодой человек с усиками. Они думали пожениться по глубокой любви, хотя меня не покидала мысль, что Андрейка просто хочет удрать куда-нибудь от греха подальше. Или ко греху поближе.

В общем, они захотели нас в гости, мы пришли.

И жаркая пани обратилась ко мне с просьбой. У нее был не в порядке паспорт. По-моему, она опоздала с выездом и просрочила визу или еще что, хотя я не помню, чтобы в 90-м году кто-то требовал польскую визу. Или в Польше — нашу. Ну, наплевать, не в этом суть. Суть в том, что она просила у меня печать себе в документ. Пускай, дескать, пограничники знают, что опоздала она не просто так, а потому, что была у врача. «Поставь», — соблазнительно мычала она.

Я никак не мог взять в толк, при чем тут я. Что тебе поставить? Мой фиолетовый анонимный штамп?

«Да.»

«Но зачем?»

«Неважно. Поставь. Прошу тебя.»

«Писать ничего не буду», — предупредил я.

«Не надо».

Я раскрыл ее паспорт и впечатал в него: «Невропатолог».

Она была совершенно счастлива, и даже Андрейка сурово улыбался: одобрял.

Больше я о них ничего не слышал.

Мне до сих пор чудится жаркое собачье дыханье. Много лет прошло, но Джульбарс уже взял мой след. Он сильно одряхлел, и потому расплата затягивается.



Functiо laesa

 

В том, что Россия — родина слонов, я никогда не сомневался, потому что против мороженых мамонтов не попрешь. Но Россия, конечно, родина не только слонов.

В западных врачебных справочниках я с трудом узнаю многие известные симптомы, потому что из их именных названий куда-то исчезают отечественные фамилии, которые после черточки. Сдается мне, что прибавлялись эти фамилии легко: чуть изменил угол щелчка по пальцам или угол поворота больного бедра — и вот уже был симптом Боннэ, а стал симптом Боннэ-Бобровниковой. Может быть, я чересчур пристрастен; может быть, Боннэ был наш человек, сугубо русский, как профессор Россолимо; не исключено, что дьявольский запад из вредности не признает за нашей научной мыслью права даже не первой, а второй ночи. Но сомнения меня не покидают.

Со студенческой скамьи в моей башке засела знаменитая четверка латинских слов: rubor, tumor, calor и dolor (не dollar). Это признаки воспаления: краснота, припухлость, жар и боль. Тетраду эту придумал не помню уж, кто, кто-то из очень древних — может, Гален, а может, Цельс, а то и совсем Гиппократ, хотя с чего бы ему по-латыни изъясняться. До советской власти тетрада влачила неполноценное существование, смущая умы. Но при советской власти она приросла пятым элементом, по числу отростков у красной звезды. Отечественная наука открыла пятый признак воспаления: functiо laesa, что означает «нарушенная функция».

Функция — самое важное свойство всего и вся, будучи средством построения светлого будущего. Зарубежным метафизикам не приходило в голову, что при наличии калора, рубора, тумора и долора функция может нарушиться. В их красном, опухшем, жарком и ноющем пальце не было никакой диалектики, сплошная статика.

Но палец без функции, как и всякий другой орган, бесполезен и вреден, так как нечем даже указать в направлении светлого будущего, а если вдруг и найдется чем, то это будет реакционное учение «фрейдизм».

А если есть и долор, и все остальное, но функция не пропала, то палец здоров и никакого воспаления нет, а потому больничный за такой палец не полагается, и, будучи выписан, повлечет за собой уголовное наказание согласно постановлению Совнаркома от 1937 года о порядке выдачи больничных листов.

Скажу еще, что даже в нашем неврологическом отделении было сделано некое открытие по привычной схеме: дописали неизвестный признак к пятерке или семерке других, давно известных. Я только забыл, к сожалению, о чем шла речь.

 

Все потому, что в нашем отделении был Ленин. Нигде в больнице, где одних нервных отделений набралось шесть штук, не было Ленина. А у нас был. Он стоял в холле бюстом, на подставке, под сенью кадочных пальм.

У Ленина в отделении не было никакой функции, но не было и рубора-колора, потому что Ленин никогда не краснеет. Напротив, он бледен и хладен, как хладен его замаринованный прототип, в чем есть высокая художественная правда.

Однажды процедурная сестра из самых дружеских побуждений стала мыть его тряпкой. Заведующая увидела и чуть ей голову не отъела за непочтение.



Мобилизация

 

Больной должен знать, что с ним происходит. Знание лечит и мобилизует.

Я этого раньше не понимал и даже, было дело, едва не свалился в обморок. Это было на пятом курсе, когда меня прихватила такая межреберная невралгия, что я шагу ступить не мог. Мы тогда как раз изучали травматологию, и я, будучи студентом прилежным, явился на урок. Тем более, что шагов требовалось немного, я приехал на троллейбусе. И в перерыве, не сдержавшись, пожаловался ведущему. Ведущий ожил и сказал, что устроит демонстрацию. Привел меня в процедурный кабинет, оголил, усадил на операционный стол. Набрал огромный шприц жидкости и стал объяснять моим товарищам:

— Вот я беру йод. Вот я смазываю участок. Вот протираю спиртом. Теперь я прокалываю кожу. Осторожно подвожу иглу к ребру — видите? я дошел до него. Вот я на нем остановился иголкой и покачался. Теперь берем косо…

На этом этапе добрые групповые подруги взяли меня за руки, потому что я вдруг смертельно побледнел. Но я напрасно бледнел, потому что добрый доктор ввел мне не только новокаин, но и спирт, и все прошло, и я немного развеселился.

Потом-то я понял, как важно информировать пациента о всех своих действиях. В нашей больнице работал один ловкий умелец, до которого мне было далеко — разве что фамилии у нас были одинаковые. Положил он большую, упитанную больную на живот и рассказывает:

— Вот я беру йод. Вот я смазываю кожу. Вот протираю спиртом. Теперь я прокалываю кожу. Завожу иголку… Чувствуете приятное распирание, приятное тепло? По ноге растекается тяжесть, болит уже не так сильно…

И верно — болело уже не так сильно.

Правда, доктор Смирнов ничего ей не ввел, а просто приставил к пояснице иголку и рассуждал.

Мы потом сообща решили, что нужно создать платную кабинку вроде тех, что устроены для моментальных фотографий. Кидаешь рубль, входишь, садишься. Шторки на миг раздвигаются, являя целебный портрет доктора Смирнова. Сдвигаются обратно. Следующий!



Три гипотезы

 

Медицина — родоначальница многих метких афоризмов. Вот одно емкое и крылатое наблюдение: «Только покойник не ссыт в рукомойник».

Почему это верно? Я думаю, причины две.

Во-первых, дело в живучем подсознательном протесте, направленном против асептики и антисептики. Стерильность гнетет и обременяет. Хочется поднагадить. И никакого Герострата, сугубая анонимность.

Во-вторых, доктора мужского пола редко владеют ключами от корпоративного сортира. Ими либо владеет специальная ключница, либо они висят на гвоздике в сестринской. И если мужской разновидности доктор возьмет или, не дай Бог, попросит этот ключ, то вся больница сразу узнает, куда и зачем он пошел. И следом за ним пойдет посмотреть, как там.

Поэтому один мой знакомый доктор рассказывал:

— Стою я и в раковинку: жу-жу-жу, жу-жу-жу. Тут меня из коридора зовут (типа: Акакий Акакиевич!). А я дверку ногой прижал и жу-жу-жу, жу-жу-жу.

 

Может быть, есть и третья причина. Доктора вообще близки к природе и выбирают себе функционирование попроще. Помню, устроили мы с урологом К. себе отдельный кабинет, чтобы глупости не слушать от местных женщин. Холодный, зато с телевизором. Начмед стоял насмерть: нельзя! Он-то думал соорудить там еще одну платную палату и грести денежки. На это уролог сказал, что нуждается в специальном помещении, и даже выторговал себе гинекологическое кресло; это кресло принесли в разобранном виде, и в этом-то виде мы его и свалили в угол.

 

Накрыли стол клеенкой, раскрашенной яблоками и тупыми грибами, и стали жить.

Однажды я не выдержал. Сижу, попиваю чай и спрашиваю:

— Чем это, черт побери, так несет?

Уролог принюхался. Затем радостно ударил в ладоши, полез под стол и выволок оттуда мусорную корзину, доверху, с горкой, набитую использованными перчатками. Он их туда сбрасывал, как увядшую кожу, ознакомившись с очередной предстательной железой. Или как носки, та же кожа.



Два темперамента

 

Дружище уролог К. очень любил поутру раздразнить мою коллегу, нервную восточную женщину. Она была большая любительница поскандалить.

Только и раздавалось: «Сук-к-конки!… Параши!… Урыла бы!…»

— Вы знаете, — он прижимал руки к сердцу, оскаливал зубы и выпучивал глаза из-под колпака. — Есть такие маленькие собачки, пекинесы. Они до того злые! — он принимался дрожать всем своим длинным телом, вращать глазами и сдвигать кулаки. Темп нарастал. — Они такие злые, что дохнут от инфаркта!… У них от злости случается разрыв сердца!

Тут уролог, не в силах сдержаться, начинал восторженно повизгивать, топать ногами, мотать головой.

— Да, — кивала моя коллега, слегка приходя в себя и чуть-чуть довольная. — Я такая. Ав! Ав!… Я им покажу, паскудам.



Живые и мертвые

 

Латынь в медицине давно себя изжила. Знаете, как нас учили латинскому языку? Во-первых, решили ограничиться четырьмя падежами, да и те не понадобились.

Во-вторых, на каком-то этапе наплевали и на эти падежи, велели просто заучивать корни. Но не бездумно, конечно, с переводом. И, не заботясь об античных тонкостях, смело мешали их с греческими.

Сам я глубоко убежден, что международным медицинским языком должен быть русский. Мертвые наречия должны быть спрыснуты живой водой.

Уже спрыскиваются.

У нас одного спросили, на гинекологии:

— Чем, по вашему мнению, можно осмотреть полость матки?

Тот важно поправил очки:

— Ну, есть такой прибор: маткоскоп.

— Тогда уж давайте совсем по-русски, — уважительно подхватил гинеколог. — Маткогляд.



Неотложная лениниана

 

На станции скорой помощи жил маленький металлический Ленин. Очень удобный, старенький, потертый.

А у одной бригады сломалась в машине кулисная ручка, которой скорость переключают. Присмотрелись к Ленину повнимательнее, просверлили дыру, нарезали резьбу. Так что сделалось отлично: пальцы в глаза — и поехал.

Однажды эта бригада забрала на Сенной площади еще одного Ленина, уже живого. Он шел с конкурса двойников. На смотре-параде он обожрался до большевицкого плача, пошел и сломал себе ногу. Его загрузили в машину и повезли, понятно, в пьяную травму. А там таких желающих много; машина стоит, ждет. Двойник сидит и наблюдает, как водила Ленина щупает. Вдруг осознал:

— Как вы смеете! Это же Ильич!

На это ему возразили: наш Ильич, что хочу, то ему и сделаю.

— Ну, не глумитесь! Я его у вас куплю!

И купил, за пятьдесят рублей советских еще денег.

Тут и очередь подошла: Ленин захромал в приемный покой, прижимая к груди трофей. Но там, в приемном покое, давно ничему не удивлялись.



«Курение вредит вашему здоровью»

 

К сожалению, у меня нет коммерческой жилки, а то я мог бы сколотить состояние.

Например, в борьбе с табакокурением, никотинизмом и табакизмом (как правильно? я и то, и другое, и третье видел).

Потому что все эти пластыри, жвачки — ерунда. Иголки тоже не помогают. Однажды мне поставили очень хитрые иголки, в ухо, серебряные и золотые; сенсей по этим иголкам пощелкивал, шептал над ними, подкручивал, окуривал их полынью. Активизировал мне чакры, продул каналы, переженил Ини с Янами. А я взял и закурил! Нарочно. Дай, думаю, закурю.

И кодирование тоже не помогает. Если в тебя вселился со стороны оздоровительный бес, нужно его выкурить. И он без труда изгоняется.

Но мне случилось попробовать еще один, очень действенный способ. Не рассказывал? Ну, повторить не вредно. Минздрав постоянно предупреждает, а я не хуже минздрава.

Я учился на первом курсе. Заканчивал его через пень-колоду. Солнышко, апрель, все греются; я тоже пошел погреться на скамеечку. Прогулять что-нибудь. А на скамеечке уже сидел мой знакомый с четвертого курса; человек опытный и, конечно, казавшийся мне недосягаемым авторитетом. Уже доктор, считай — куда мне до него. Мы с ним познакомились, когда в порядке трудовой повинности строили почечный центр. Корчевали там один пень три недели.

Закуриваем.

У меня были сигареты-мальбро, они тогда после Олимпиады еще остались. Наши власти не рассчитали, погорячились и запаслись слишком основательно, так что хватило собственному населению.

Сидим, курим. И вдруг приближается к нам некий больной в мышином халате и неприглядной пижаме.

— Можно, — спрашивает, — сигаретку?

Я протягиваю пачку. — Можно две?

Ну, я веду себя, как кондитер из фильма «Высокое звание». «Бери, мальчик, петушков, сколько душа просит. Хоть три!»

Смотрю, как больной лезет поганой лапой в пачку, ворочается там, шшупает себе чего понаваристее.

А после мой приятель равнодушным голосом замечает:

— Зря ты ему дал в пачку лезть рукой. Это больной с кожной кафедры. Я его курировал.

— Ясненько, — говорю.

Снялся с места и пошел в химический корпус, где наши курили под лестницей, осторожно сверкали оттуда не то сигаретами, не то глазами. Там я держал такую речь:

— Мужики, я курить бросил. Баста. Налетайте, разбирайте.

Как они кинулись! Пачку разодрали единым ударом прокуренного когтя. Хватали кто по две, кто по четыре штуки. Не друзья, а прямо апокалиптическая саранча.

Когда они сыто задымили, я продолжил выступление. Объяснил им, в чем штука.

Никакой театральной мелодрамы с эффектным концом не получилось, потому что не стал же я стоять-дожидаться, побежал.



Седые рецепты

 

Мне зачитывали выдержки из 30-томной медицинской энциклопедии под редакцией Семашко, выпуска 1927 года.

Там изложены дедовские приемы, ныне, увы, прочно забытые. А зря. Гордиться славою предков не только можно, но и должно.

Например, при истерии лучшим лекарством была «настойка струи бобра». Знакомый, который мне все это прочитал, никак не мог выяснить, что же это такое. Наконец нашел: оказалось, что ее делают из препуциальных желез бобра, которые, стало быть, располагаются под его крайней плотью; очень вонючая жидкость.

И мне теперь не дает покоя вопрос: из живого бобра вытягивают эту живую воду или из покойного? Потому как мало словить бобра, отвлечь его от социалистического строительства — ему еще нужно сдвинуть крайнюю плоть, подергать все это дело, подставить склянку. Или явить ему какой-нибудь эротический образ, чтобы увеличилась рабочая поверхность органа — в общем, весьма дорогой препарат. Зато любую истерию — как рукой.

Еще там расхваливали пиявок, вкупе с хитроумными устройствами для их полостного внедрения. Эти устройства не снились никакой инквизиции, пиявку можно подселить буквально куда угодно и там оставить до обоюдного удовлетворения. И вообще этот метод преподносился как самый передовой.

Однако самое сильное впечатление на меня произвели банки. Это не те безобидные банки, которые мы знаем и которыми в душевной простоте пренебрегаем. Как бы не так. Большая кастрюля, с встроенным насосом! Абсолютный вакуум. И это еще полдела, к той кастрюле присобачены специальные ножи, штуки четыре, которые автоматически надрезают кожу. Фирма гарантирует качественный отсос до трех литров крови.

Я начинаю думать, что Дело Врачей неспроста затеяли. Сперва Врачи поставили кастрюлю Крупской, потом — Горькому, или в иной последовательности, забыл; потом хотели поставить Сталину, но он оказался проворнее и поставил им свою.



Овощной Бог

 

Благодарные больные бывают совершенно несносны. Еще хуже бывают их родственники.

Лежала у меня, помню, старушка, обезножевшая. Ездила в кресле. Хорошая бабушка, приветливая, я к ней проникся добрыми чувствами, и она ими тоже пропиталась, и постоянно обещала сделать мне некое поощрение за медицинскую сердечность. Полтора месяца будоражила воображение. Мне уже казалось, что она завещает мне квартиру.

Когда наступил последний день нашего общения (я уходил в отпуск), она не находила себе места.

— Что ж мой дед-то не едет! — причитала она всякий раз, когда натыкалась на меня в коридоре. — Всегда, как не надо, он здесь, а сегодня не едет!

Я утомился ее утешать и стал прятаться. Время шло, бабушка убивалась. Мы с коллегами уже отпраздновали день медработника, который надвигался неумолимо. Уже переоделись и пошли на выход совсем, как люди. И вдруг я слышу: стойте! стойте!… Оборачиваюсь и вижу Формулу-1: мчится бабушка. Сияет: дед приехал.

Подарила мне водку в лимонадной бутылке, завернутую в позавчерашнюю газету.

Выпили с урологом в лесу.

Или еще случай, но уже не со мной, а с маменькой. Она, как я выражался в 1-м классе, «каждый день детей рОдит». Работает в родильном доме. Однажды там кто-то родил, и у нас на квартире объявился свежий папа. Пришел, сел за стол, стал пить чай. Лысый, круглый и не без высокомерного барства. Наконец, отодвинул чашку, вздохнул и заговорил с таким видом, будто сжигал понтонный мост, перегородивший Рубикон:

— Ну, ладно. Вы знаете, КТО Я?

Это было сказно так, что у мамы моей возникло чисто детское любопытство. Мультфильмовое, как я его называю. Неужели бог? Она склонила голову и поощрительно шепнула:

— Кто?

Оказалось лучше бога: директор овощного магазина. К сожалению, он размножился.



Чай

 

Чаепитие — действо, позволяющее увидеть в докторах обыкновенных смертных.

Эта приземленность, как ни странно, придает им еще большую святость. Они воплощаются из милости, ради спасения человеков. Клиенты передвигаются на цыпочках и не смеют заглянуть ни в сестринскую, ни в ординаторскую, где Пьют Чай.

Наши капустные клоуны пели на эту тему: «Но наш! Аппетит! Не имеет границ! Сейчас… Мы будем пить чай!»

Про то, как сестры пьют этот чай с пельменями и печенкой, я писал. И говорил, что доктора ведут себя, в отличие от сестер, немножко застенчиво.

Потому что доктора не жарят картошку в процедурной. Иду я как-то раз по 37-й петергофской больнице и слышу из-за дверей процедурного кабинета громкую песню «Кони в яблоках». Заглянул туда, а там две сестрички пляшут под эту песню, высоко подбрасывая сильные ноги; на плитке шкворчит картошка.

Когда я устраивался работать в больницу, о которой так много рассказывал, чаепитие было первым, с чем я столкнулся. Но оно меня не затронуло.

 

Я пришел, весь подтянутый, выбритый и, по-моему, даже при галстуке. Явился в кабинет начмеда. Оценил закладки в лекарственных и юридических томах, а также в Библии.

Начмед, держась приветливо, поговорил со мной минуты две.

Потом вдруг залился краской, засуетился. Сказал:

— Ну, вы там подождите немножко, снаружи. Я тут пока…

И вынул сверток в фольге: бутерброды, и кружку вынул, заложенную кипятильником.

Заперся в кабинете и стал сорок минут есть.



Косарь и Отличница

 

Когда мы изучали фармакологию, сенсей велел нам играть в увлекательную игру.

Условия были такие: один прикидывается доктором. другой наряжается больным, а третий — медсестрой. Доктор лечит, больной нарушает, а медсестра все путает и делает неправильно. Задача: вылечить больного вопреки неблагоприятному расположению звезд.

Доктором назначили одну очень правильную Отличницу, больным — известного Косаря, не слишком усердного в медицинской учебе. Медсестрой же, если мне не изменяет память, был я сам и глубоко вжился в этот образ.

Понятно, что Доктору пришлось несладко. Отличница искренне хотела помочь Косарю. Но тот обнаружил фантастические познания по части разного рода диверсий, изобретательно нарушал режим, пил в больничном туалете водку, выбрасывал в унитаз таблетки, прописанные Отличницей. Что касается Медсестры, то в моем исполнении она приобрела уголовно наказуемые черты.

Косарь уверенно вел партию к недетскому мату. Отличница решилась назначить последнее средство.

— Да? — ликующе замер Косарь.

— Да, — твердо сказала Отличница.

— Очень хорошо! — воскликнул Косарь. — На следующий день больной умер!

— Да, — кивнул довольный сенсей и объявил игру законченной. — Больной умер.

— Ага, падла!.. — прошелестели мы с Косарем.



Мор

 

Иногда мне казалось, будто моя мечта вот-вот сбудется.

Прихожу я в больницу и вижу большое траурное объявление: КАРАНТИН! КОНТАКТ ПО АЛКОГОЛИЗМУ.

Прибывает санитарная авиация, привозит ящик Антиполицая.

Впуск посетителей без ограничений. В гардеробе — Одноразовые Бухилы по пять рублей.

Мираж рассеивался, начинались будни, но я не унывал и отыскивал жизнелюбивые ростки грядущего.

Заведующий хирургией однажды пришел на работу, лег в кабинете и спал там неделю с эпизодическими отлучками. И ничего ему не было.

А мне однажды посоветовали таинственным, хотя и несколько осуждающим шепотом:

— Не ходите к рентгенологу.

— Почему?

— Не ходите. Он сегодня в ОСОБЕННОМ настроении.

Я, конечно, зашел из чистого интереса. Ничего особенного, обычное настроение. Как всегда. Не отличается от цвета лица.



A la guerre comme la guerre

 

На одной педиатрической скорой работает живописный фельдшер. Достаточных лет, чтобы брать, например, на вызов первое, что попадется под руку. Однажды взял вместо чемоданчика пластмассовое ведро и пошел. Оно там зачем-то стояло, в машине.

И было такое дело: приехала эта скорая на смерть.

Раз педиатрическая — ясно, что ситуация совсем печальная. Скончалось совсем еще несмышленое, грудное дите. Состояние домашних понятно. Никто их даже не пытается утешать: кроме ветерана труда. Ему хотелось показать, что надежда всегда остается.

Пришепетывая «сейчас-сейчас», вынул спички, начал поджигать и прикладывать к покойному.

— А мы, — говорит, — на войне так всегда проверяли: живой или мертвый.



Коррида

 

ЛКК — процедура рутинная, карательно-бытовая. И все боятся, переживают, хотя совершенно напрасно, ничего там никому не сделают. Выговор объявят, и все.

Я побывал на нескольких ЛКК, хотя до сих пор не знаю, зачем меня туда пригласили. Было очень любопытно: на первой ЛКК ругали доктора, моего однофамильца, за верхоглядство: по его недосмотру, стульчаки на унитазах совершенно разболтались и даже распоясались. Больная пошла, простодушно надеясь на доброе, а стульчак под ней взял и поехал, она упала. Да еще неудачно повернулась, и у нее лопнула селезенка.

А на второй ЛКК ругали того же доктора, и я почувствовал себя театралом, купившим абонемент на целый сезон. Правда, про доктора скоро забыли. В бой вступили два Геркулеса: заместитель главного врача по экспертизе и профессор-невропатолог, увлекавшийся административной работой. Суть дела была простая: очередная больная, полежав у несчастного доктора, после этого еще четыре месяца ходила в поликлинику, где правил бал профессорский оппонент. Созрел вопрос об оплате лечения. На кого она ляжет — на больницу, которая плохо лечила, или на поликлинику, в которую долго ходили?

Дуэлянты обменивались любезностями два с половиной часа. Я давно опоздал на электричку. Каждое слово дышало корректностью и уважением к противнику. Зам по экспертизе был старый еврей; он клятвенно прижимал руки к сердцу. Профессор был старый русский, из военных; он четко, по-армейски, формулировал и артикулировал разные вещи.

Оба были тертые калачи, пропитавшиеся многолетней взаимной ненавистью.

Собственно говоря, всю ЛКК затеяли для финальной минуты. Вопрос решался быстро. Дебаты оказались сексуальными ласками, которые предваряли молниеносный половой акт.

Эксперт сделал отчаянный выпад:

— Будете платить?

Профессор рогами выбил у него из рук шпагу:

— Нет.

ЛКК сразу закончилась.

Она свелась к лаконичному диалогу, в котором победное «хер тебе» осталось за профессурой.



Протозоя

 

Забрался я, было дело, по неестественной надобности на один медицинский сайт. Речь там шла об эпидемиологических исследованиях.

У меня в глазах потемнело от формул с интегралами да логарифмами.

А я-то, глупый, двадцать лет ломаю голову, зачем нас на первом курсе учили высшей математике и физике. Мне и не снились такие высоты.

Более того — мне не снились даже равнины.

Хотя наш коллективный разум — еще не медицинский, но уже и не школьный — вполне походил на эти равнины; такой же был плоский во всем, что касалось точных наук.

Наш физик, похожий на высокого молодого филина, которого рвут на части ночные соки, но некуда их выплеснуть, садился, подпирал щеку и молча глядел на нас сквозь дымчатые очки. Потом вздыхал:

— Господи, какая же с вами тоска.

И вывешивал плакат: Микроскоп в разрезе. С издевательской бодростью объявлял:

— Микроскоп. Какие будут гипотезы?

Лекции нам читал маленький добрый человечек, профессор Замков, единственной заслугой которого было то, что он числился сыном скульпторши Мухиной. Никто его не слушал. Швырялись пивными бутылками, выкрикивали хульные слова.

На экзамене мне достался вопрос про какую-то интерференцию и опять же про микроскоп. Благодаря этой загадочной интерференции можно было рассматривать болезнетворное простейшее, протозою, без всякого для него ущерба. И я полчаса жалел эту протозою космодемьянскую, и радовался ее счастливому избавлению, пока меня не перебили и не спросили:

— Тройки за наглость хватит?

— Да, — сказал я.

Теперь я думаю, что не такой уж я был наглый. Я, во всяком случае, не кидался бутылками в сына Мухиной. А те, кто кидались, сейчас кого-нибудь лечат, ни уха и ни рыла не смысля в физике.



Интерлюдия-довесок

 

Утро. Больница. Клизменная, она же курилка, она же клуб, она же Гайд-парк. Медсестры, уролог, я.

Уролог, пригнувшись, перетаптывается и приплясывает, будто ему давно невтерпеж. Наконец, интересуется офф-топик:

— Света, когда же я тебя трахну?

Света, зарумянившись, радостным тоном:

— Скоро! Скоро!



Коммерческая топология

 

В нашем отделении разворачивались топологические процессы, которым позавидовал бы сам Мёбиус.

Когда я пришел работать в больницу, власть в отделении уже захватила сестринская верхушка во главе с Казначеем. Это была бархатная революция, потому что низы еще, может быть, и хотели по-старому, как все хотят, но вот верхи уже не могли по причине маразма.

Начался передел собственности — вернее, ее создание из пустоты.

Привезли камни, краску; привели рабочих. Выписали больных из двух палат и построили стенки: было две палаты, а стало четыре, и все — платные, потому что маленькие. Чудо!

Чтобы процесс пристойно выглядел на бумаге, его назвали вот как: РАЗУКРУПНЕНИЕ.

У Казначейши проснулся аппетит, и она принялась разукрупнять все новые и новые палаты.

В мудрой Вселенной устроено так, что если где-то убавится, то где-то прибавиться. Раз палаты разукрупнились, то что-то должно разуменьшиться: например, кабинет заведующей.

Потом, действуя совсем уже иррационально, эту заведующую выгнали из кабинета в ординаторскую, маленькую и тесную, но с сортиром. Объяснили неправдоподобной заботой о докторах, хотя мы с коллегой в этой революции были, скорее, случайными попутчиками. Мне было все равно, разве что в сортир не хотелось ходить к заведующей, а коллега металась между левым и правым уклоном. Так что векторы породили ноль.

Да нас и не особенно спрашивали, когда еще раньше сдавали нашу маленькую, теплую, благоустроенную ординаторскую новому русскому инвалиду, и мы, как погорельцы, ютились в хоромах заведующей, а та язвила: «Что, отдали ординаторскую? Теперь сидите!»

Хотя мы ни пяди родной земли не уступали.

Мы же и виноваты оказались; это нас заведующая, отправляясь из просторного, нового кабинета в сортирную ординаторскую, послала «к ебене матери».



Джингл-Белл

 

Приехала одна скорая помощь в подвальчик к свечному мастеру.

С этим мастером было, разбираться особо не стали, на то есть больница. И он был так благодарен, что подарил скорой помощи целую охапку свечей.

Стали думать, на что их употребить.

Медсестра говорит:

— Давайте каждому жмуру в руку вкладывать.

— Нет, — говорит доктор, — это ж сколько работать придется, даже если каждого чехлить.

Наконец, придумали. Уставили этими свечками желоб для стока воды, который поверх машины пущен. Подобрали заболевшее на улице чудовище. Зажгли свечи. И медленно-медленно подъехали к больнице.



Доктор Томсон

 

В медицине меня часто спрашивали, когда же я начну заниматься наукой.

Больничный профессор выжидающе рассматривал меня, думая, что я вот-вот созрею и начну возить его пробирки в Институт Экспериментальной Медицины.

Но он не дождался.

Я насмотрелся на разную науку, когда учился на нервной кафедре. Там мне открыли глаза. В частности, на большие старинные шкафы, набитые уродливыми позвонками и пробитыми черепами вперемежку с авоськами, полными бутылок. Я в жизни не видел столько пустой посуды — разве что в пунктах ее приема.

Мне объяснили, что на кафедре царит групповщина, и пьют узкими группами по два-три-четыре человека, причем эти группы никогда не пересекаются. А шеф жрет в одиночестве.

Такие обычаи, может быть, меня бы не остановили. Но я уже носил в себе первый кирпич нелюбви к науке, заложенный доктором Томсоном, когда я на третьем курсе учился у него патологической анатомии.

Доктор Томсон слыл извергом; как-то получилось, что мне повезло, меня он не тронул. Но в душу запал.

Он был молод, высокомерен, со злым голливудским лицом.

— Моя фамилия Томсон, — подчеркивал он. — Не Томпсон.

Как будто это что-то объясняло.

Доктор Томсон без передыху сыпал избитыми гадостями: «стервоидные гормоны», «введение — неприличное слово».

Он на дух не переносил практическую медицину и намекал, что близок к важному открытию.

На каждом занятии он возбужденно прищуривался и заводил разговор о лейкоцитах:

— Что это за функция такая — прибежать по сигналу тревоги и превратиться в гной? Примчаться, чтобы погибнуть? Не значит ли это, что они — функциональные импотенты?

И делал паузу, чтобы мы успели оценить глубину его догадки. Мне было наплевать на потенцию лейкоцитов, потому что я уже заранее предвидел, что дело закончится тасканием пробирок. К тому же на войне, как на войне, а палец — он поболит и пройдет, несмотря на половую несостоятельность всякой мелочи.

— Мне вот это интересно, — доктор Томсон все сильнее и сильнее себя взвинчивал. — А вы, если вам это не интересно, можете отправляться в деревню Яблоницы Волосовского района и щупать старушек.

Он угадал наполовину, старушек мне хватило и в Питере.

Нынешняя наука не по мне, не та эпоха.

Если бы мне выдали астролябию с чучелом замученного крокодила, да поселили в кирпичной башенке, то там я, укутанный в мантию звездочета и его же колпак, открыл бы, наверное, планету Хирон, ошибившись по средневековому невежеству в букве. А без колпака — извините.



Горнило

 

Люди делятся на деликатных и не деликатных.

Деликатным жить трудно, остальным — легко.

Помню, был у меня больной, которому, хоть он и больной был, было легко, а мне, здоровому, с ним было плохо. Потому что я ставил ему банки.

Я был студент и подрабатывал медбратом. А эта туша отдыхала ничком, на рыболовецком пузе: румяная, многосочная, с легким бронхитом. Я ставил банки, а туша хакала-крякала: «Эх! Эх!» Потом с удовольствием испортила воздух, сама того не заметив. Вернее, не придав значения. И снова закрякала.

Скольких проблем не стало бы, если б так уметь.

У меня есть приятель, очень робкий и тревожный на людях. В студенческие годы у него тоже случился похожий Урок Мужества — правда, чуть иного рода. В колхозе.

Один студент сгонял на выходные в город и вернулся с банкой ветчины.

 

Выставил людям, те быстренько сомкнулись в круг, а мой приятель остался за его пределами. И там подскакивал, за магическою чертою, заглядывая через плечо.

Наконец, умирая от неудобства, осведомился у хозяина ветчины, под дружные звуки большой коллективной ротоглотки:

— А можно мне взять один кусочек?

Один едок, сидевший ближе других не сдержался. Его мой приятель уже достал своими аристократическими вывертами.

— Чтоооо?!…. Кусочек?!…….. Сожри всё!… и еще пизды ему дай!…..



Бутон

 

Оперативная медицинская сводка.

Дежурная новогодняя бригада приехала на синий труп. Мужчина лет тридцати без следов закуски; в комнате пустовато, на полу (как выразился рассказчик) «лужа любви».

Гражданская вдова с диким воем бросается на покойного:

— Юра!!… Юра!….

Мой друг доктор придержал ее за локоть:

— Погоди, ты не очень бросайся: у тебя же заячья губа, разобьешь…

 

— Это не заячья губа! Это он меня пиздил!…



Унтер-антидепрессант

 

Сколько я перевел всякой всячины про депрессию и как ее лечить — уму непостижимо.

И вот блиц-сеанс из жизни.

Есть одна воинская часть, под Питером, и прибыло в нее пополнение. Молоко там, не молоко — черт его разберет, что у них; короче, не обсохло еще. Ходят ошалелые, форма мешком болтается. Вчера писали диктанты, а сегодня уже служат.

И вкалывают с ночи до ночи: копают, носят, перетаскивают, складируют.

Через несколько дней на утренней поверке одного недосчитались: нету.

 

Старшина, или кто там распоряжается, пошел искать.

Завернул в сортир, начал проверять кабинки. Заглядывает в одну и видит: нашелся боец. Сидит, заливается слезами и пилит себе вены.

— Ты чего это? Ты что тут делаешь?

Солдат, всхлипывая:

— Я… я… никому, никому здесь не нужен…

Старшина изумился так, что на минуту лишился речи. Он совершенно искренне поразился и даже обрадованно всплеснул руками:

— Как? Почему? Как это не нужен? Работы сколько! Быстро пошел, быстро бери лопату!…



Ренессанс

 

Немного неприлично, так ведь и жить неприлично, при наших-то обстоятельствах зарождения. Получается , что помирать — гораздо пристойнее.

Приехала скорая помощь к одной бабушке.

Бабушка блатная была, с горздравом обрученная, но в тот момент ей это не особенно помогало. Совсем она стала плохая и, пожалуй что, помирала.

Доктор затеял ее лечить; бригада суетится, бегает. Доктор лечит, а сам по привычке вокруг поглядывает. И замечает, что в бабушкиной квартире больно много разных картин: репродукции, конечно, зато сплошные великие мастера. Однако тематика почему-то все эротическая: обнаженная Маха, Даная, какие-то плодородные совокупительные мотивы, и так далее.

Стали бабушку одевать-раздевать: смотрят — белье. Ну, не бабушкино белье совершенно: модное, розовенькое, узенькое в полоску, кружевное.

Бабушке все лучше и лучше.

«Экая ты бабушка», — думает доктор.

Ежели прозвучал горздрав, то и больницу дали хорошую, современную. Привезли, бабушка оживает, везут ее в реанимацию, завозят. И видит доктор, что бабушка усиленно косит глазом на соседнюю койку, просто не отрывается. А там лежит синий, в пятнах, человек, уже не вполне в реанимации и даже не в нашем мире, где-то на перепутье. Очевиднейший посиневший бомж. И ожесточенно дрочит.

 

— Ну, бабушка, ты правильно попала, — гадко просиял доктор.



Ступенчатая терапия

 

Привез один знающий доктор в больницу инфаркт.

Вернее, он понимал, что инфаркта нет, но в приемном покое были уверены в обратном.

— Нет-нет! — закричали два приемных доктора. — Везите в реанимацию. В шестнадцатый павильон.

— На ВДНХ, что ли? — мрачно обронил доктор.

— Нет, в наш шестнадцатый павильон.

— Тогда давайте проводника, я сам не найду.

Жалко, но все-таки пожертвовали пьяного санитара.

Доехали, а в шестнадцатом павильоне — четыре ступеньки вверх. Доктор растерялся: не самому же заносить носилки, никак! А больше никто не понесет.

— Сам дойдешь четыре ступеньки? — спрашивает у больного без инфаркта.

— Дойду, — трубит больной без инфаркта.

И дошел.

Вернулся доктор в приемное отделение, отдал санитара и говорит:

— Знаете, а я к вам больше инфаркты не повезу, раз у вас четыре ступеньки.

Приемные возмутились:

— Зато у нас очень хорошая реанимация. В ней еще НИКОГДА НИКТО НЕ УМЕР.

— Конечно, не умер. Раз на четыре ступеньки поднимается.



Непристойное предложение

 

Ночь. Ординаторская. Я дежурю.

Спать неудобно, лежать приходится на смотровой кушетке. Она узкая и жесткая. За стеной — сестринская, в сестринской — Галя и Оля.

В стене есть дырочка, сквозь которую просачиваются разговоры и прочие звуки с запахами. Заснуть невозможно, приходится слушать. В сестринскую пришел квадратный мужчина, больной.

— Оль. Оль, пошли в процедурную. Слышь, Оль?

— Идите спать.

— Оль. Оль, пошли в процедурную. Слышь, Оль? …………….

Через сорок минут:

— Оль. Оль, пошли в процедурную. Слышь, Оль?

……………

Через двадцать минут:

— Оль. Оль, пошли в процедурную. Слышь, Оль?

……………

Через тридцать минут:

— Оль. Оль, пошли в процедурную. Слышь, Оль?

……………

Через сколько-то времени: вздох. Одинокое тело уходит. Шаркает в коридоре, харкает.

Смешки, звон посуды.

— Чего ему надо-то, а?

Галя:

— Ты скажи мне, скажи, чё те надо, чё те надо…

Оля (подхватывает):

— Я те дам, я те дам, што ты хошь, что ты хошь…

Зловещий ведьминский хохот. Свет гаснет. Бормочет телевизор.

………….

Энергия, не нашедшая выхода в квадратном мужчине, направилась в уголовное русло. Через два дня его выгнали: немного выпил и ударил соседа отверткой, а потом еще гонялся за ним, с нею.



Баня

 

В нашей больнице случалось мероприятие, в котором мне так и не довелось поучаствовать: Баня. В эту развратную Баню ходил помыться наш приемный покой, когда возникало настроение.

По этому поводу можно сказать, что совершенство всегда требует некоторой незавершенности. Так, например, мои дядя и отчим изъездили — якобы, за грибами — всю Приозерскую ветку и везде отметились, выпили. Кроме далекой станции Мюллюпельто. Там они не были ни разу. Я, помню, спрашивал дядю: отчего бы вам туда не поехать? А он мне задумчиво и тоскливо рассказывал про художественную незавершенность. Они туда, дескать, из принципа не поедут.

Так вышло и с баней, хотя не совсем.

Что в ней творилось, я представить себе не могу. Но ужасы — обязательно. Один мой всеядный приятель-уролог стоил целого гусарского эскадрона. И не то чтобы, заметьте, он был бисексуал какой: чтобы быть моно-, би-, стерео там, квадро, нужно прежде всего осознать себя таковым, а он не осознавал, он просто подминал под себя все, что попадалось. И вот! неразрешенная загадка: в эту баню ходила одна дородная терапевтиха, ягодка опять. Всех, по словам уролога, было можно, а вот ее — нельзя, хотя и ходила. Потому что у нее была крыша: мужчина-хирург, который не ходил, но если что, бил насмерть. И я все думаю: как же они там управлялись, при ней, если с нею нельзя?

Ну, ладно.

Однажды я уж было пошел в эту баню. Сберечься мне помогла ссора с одной медсестрой.

Эта медсестра приемного покоя пила до постоянного изменения в лице. И в баню, конечно, не упускала сходить. Как-то раз я дежурил, и она дежурила, внизу, и нажралась, как собака. Составили акт и позвали меня расписаться. Такой был порядок: если какая сволочь нажрется, все под этим подписываются: дежурные терапевт, хирург и невропатолог. Вижу — сидит, ноги свесила, курит, нагло глядит. Деваться некуда, я расписался. Ей-то, понятно, ничего не сделали, зато меня невзлюбили всем приемным покоем. Я и сам был не рад, что ввязался — подумаешь, принципиальный какой.

Приблизительно через годик вышел случай, что больные подарили нам с урологом чего-то прохладительного, которое на поверку оказалось горячительным. Сначала друг повел меня в общежитие, пообещав, что там мне мало не покажется. К какой-то мрачной девушке. И не обманул: нас выставили вон, потому что он уже там напаскудничал, но то ли забыл, то ли не придал значения.

И мы пошли в приемный покой готовить Баню.

А там — та самая медсестра.

Пришлось нам с ней мириться. Церемония вышла сложная: много там было всего — я, вроде, на что-то забрался, пил из какой-то туфельки, преклонял колено. Или преломлял его.

Наконец терапевтиха решительно сказала: идем! иначе вообще не попадем никуда.

И мы все потянулись в Баню, а впереди, поигрывая замочком на поясе целомудрия, размашисто шагала терапевтша. Но, как выяснилось, мирились мы слишком долго и вдумчиво, а потому все постепенно растерялись в сугробах. Остались в них буквально. Некоторые так и лежали, думая, что уже Баня.



Дрянная зависимость

 

Иногда загрустишь, как задумаешься, от какой дряни зависит твоя благополучная жизнь.

Я, конечно, не про людей говорю, про обстоятельства.

В институте, например, у меня была тройка по ЛОР-болезням. И мне, по-моему, не дали из-за нее стипендию. А может быть, дали, но все равно обидно.

 

И кто же приложил к этому руку?

Один, в частности, тип. Мне его выдали для курации. Я должен был внимательно его изучить и написать про него самодельную историю болезни с оригинальными мыслями.

Этого типа, как выяснилось, ужалила в ухо какая-то мошка-молодец. Ухо разнесло в целое блюдце диаметром. Ну, и что тут выяснять? Он сидит и не соображает ни хрена, да и соображать нечего. Цедит что-то сквозь зубы, рассматривает свои шерстяные носки, а те уже не шерстяные, а керамические. И такая от них двинулась ударная волна, что у меня, как и положено в ЛОР-болезнях, перехватило и горло, и нос, и ухо заложило.

Понятно, что за мои соображения по поводу уха и мошки влепили нечто нехорошее.

И на экзамене припомнили, потому что я уже, получилось, себя плохо зарекомендовал.

Вообще, лютая была кафедра. Мелкая и злая. Их профессор, молодой еще совсем, настоящее удовольствие получал от своих темных дел. Сидит за столиком один негр, готовится отвечать по билету. Надеется попасть к кому-нибудь подобрее. Ему, негру, что горло было, что нос — все едино, одинаковый занзибар.

Тут входит профессор, только что с операции, распаренный и хищный.

— Так! Давайте-ка мне кого-нибудь!…

— А вот… (указывают на съежившегося негра).

— А ну, пошли!

Схватил за шиворот (я не вру), поволок к себе.

Потом, уже насобачившись в поликлиниках-больницах, я этому профессору не то тетку его лечил, не то бабку. Так он мне бутылку подарил, которую не жалко. У него их, понятно, много было, как у любого профессора.



Профессор Козьмин-Соколов

 

Раз уж я снова взялся рассказывать про учителей, не грех припомнить приятных. Были же такие? Были.

Натаскивал нас один профессор-микробиолог по фамилии Козьмин-Соколов. Настоящий профессор, давней выделки. Пожилой, крепкий, с огоньком; чепчик какой-то нелепый, словно из задницы вынутый, но это не в ругательном смысле. Очки. Брови сведены, лицо серьезное и чуточку удивленное.

 

Он хорошо знал цену нам и нашей учебе. Никогда не упускал случая сделать какую-нибудь ремарку:

— Та-ак. Прекрасно. — Поднимает палец, поворачивается ко всем: — Смирнов — опытный дежурный…

Таким тоном, будто ему это и в голову не приходило. А я молча разношу гнилостные пробирки: знаю, куда ставить, потому что второй раз уже.

Но главное — главными были его ботинки-долгожители. Мой приятель даже рот себе зажимал обеими руками. Глаза, казалось, вывалятся от натуги, а поймать нечем.

Это были сверхботинки, им не хватало только веревочки, перевязать. Описывать их незачем. Каждый и без меня хорошо знаком с этим шаблонным образом. Знаете, на удочке такой ботинок достают из пруда, вместо рыбы? Ну вот. Такой же.

 

В них-то профессор и расхаживал меж столами, шлепая ботинками.

Уже ползанятия прошло, я сижу, отдыхаю. Вдруг он резко останавливается, замирает на полуслове, оборачивается ко мне. С тревогой:

— Как вы себя чувствуете?

Я вжался в сиденье, потому что сидел с подбитым глазом и радовался, что никто меня за это не трогает.



Эмблема печали

 

Интересный случай, который я сунул в один старый рассказ, но его мало, кто читал.

Случай и без рассказа славный.

Принимает специальный доктор человека. У того вдруг ни с того, ни с сего началась белая горячка и расстроила все его планы. И этот человек, вместо того, чтобы ловить классических и давно надоевших чертей, просит бумагу и ручку. Начинает рисовать, но поминутно прерывается, перегибается через стул и с кем-то сумбурно беседует. В командной манере.

— А с кем же вы разговариваете?

— А с товарищем моим, Васей (Борей, Петей, Колей). Он превратился в жучка, залез мне в жопу и не выходит, подает оттуда сигналы.

— Теперь все понятно. Так. А это что? — Доктор тычет в рисунок. На рисунке — пышная, вполне толково изображенная роза.

— А это я сам.



Folie a deux

 

В психиатрии считается, что бывает такая штука: folie a deux, как они пишут для непонятности. Но я-то люблю разглашать врачебные тайны: читайте — «безумие на двоих».

То есть вот это что: если жена рехнулась, то и супруг не отстает. Обратное тоже верно. И в итоге доктор не знает, кто начал первым.

Но я, на заре моей практики, открыл, что поделиться можно и другими болезнями.

Знал я одну пожилую пару. Условная родня.

У супруги, проворной и радостной бабулечки, имелся чудовищный зоб. Огромных размеров. Он ей, конечно, совершенно не мешал. Она ела, пила, плясала и шутила с этим зобом.

Познакомился я с ними, как сейчас помню, посидел, попил чаю. Жена толкает меня: пошли, мол. Ну, мы пошли. А на пороге хозяин дома вдруг говорит:

— А у меня тоже зоб.

Пытаясь оскалиться сколь можно вежливее, я недоверчиво смерил его, грузного, взглядом и усомнился.

— Ну, как же, — сказал он.

Полез в пинжак и вынул инвалидную сиреневую справку.

— Вот, — тычет пальцем, — видите, написано: зоб.

Смотрю я в бумажку. А там, в разделе «причина инвалидности», проставлено «заб». То есть заболевание. Писать же слово целиком — долго, неприятно, чайник собесовский выкипает, селедка портится. Вот и сокращают. Таких «забов» пруд пруди.

— Это не зоб, — объясняю я мягко. — Это от слова заболевание. Означает, что вы инвалид потому, что чем-то болеете.

Но он мне не поверил и мрачно спрятал бумажку обратно в пинжак же. Он до того сжился с супружеским зобом, что не видел возможности уклониться от этой уважительной редкости. Он думал, будто вполне заслужил себе право иметь зоб.

А говорят — безумие на двоих. Какое тут безумие, когда обобществляется материальный нарост. Это не безумие. Впрочем, оно там тоже было.



Еще один довесок

 

Ночь. Тело без паспорта. Вынуто из сугроба. Доставлено без комментариев, почти не дышит, не говорит даже, пахнет химией, мелкие ссадины. На снимке — непонятно.

Звать нейрохирурга всегда стыдно. Он добрый человек, пожилой, спит дома, в больнице не дежурит. А вдруг напрасно позовешь? Машину зря гонять, будить, операционную готовить. Брить бесчувственное тело.

Тем более, что доктор безотказный, поедет.

У него, правда, на выходе результаты не очень. Ничего не попишешь, тяжелые очень больные.

— Здравствуйте… У нас тут, знаете ли… Я не могу исключить…

— Ну хорошо, я приеду, насверлю ему дырок, а дальше — как бог решит.

 

— Видите ли, я не уверен, что там что-то будет такое, чтобы сверлить…

— Ну, напиши, что есть подозрения, я приеду, зачеркну.



Ноу Хау

 

Когда у нас была Империя Зла, это были не пустые слова.

Рейган знал, про кого говорил.

На четвертом курсе я учился оперативной хирургии. Дело это было дохлое, потому что какой из меня хирург. Там учить приходилось много, наизусть, да еще руками резать, трупов. И собак живых. Они потом бегали и плодились по всему институту, кое-как сшитые.

Однажды я даже порезался и радостно стоял в сторонке, следил за скучным потрошением. «Самострел!» — обозвал меня доктор. Но помиловал. Начал рассказывать про интересную операцию трахеостомию, которую должен уметь делать любой доктор, даже какой-нибудь захудалый физиотерапевт из поликлиники, который только и понимает, что нажимать кнопку «пуск», да переворачивать песочные часы.

 

Потому что такая грубая дырка в горле может спасти чью-нибудь неосторожную жизнь.

Эту трахеостому — под одноименный учебный фильм — нам провертели во всех местах по закону созвучия. Рассказывали, как мама сделала ее ребятенку столовым ножиком, и тот задышал. Еще одному везунчику прокрутили в туалете, штопором. Гвоздем делали, шилом, еще чем-то. Может быть, пальцем. Да мне-то что, я все равно не умею. Сделаешь — и не отпишешься.

Но вернемся к Империи Зла и Рейгану.

Берет наш доктор хитрую железяку с острым концом, трубку. На дворе — 1984 год.

— Вот так, — показывает. — Вбиваете в горло, разворачиваются лепестки, для фиксации. И пациент дышит. Это у нас такую придумали! Ни у кого нет. Даже у американцев. Их полицейские, между прочим, обучены делать трахеостомию, в рамках неотложной помощи. Для спасения мирных граждан. И дыроколы у них есть, но только у нас теперь намного лучше.

— А надо им продать, — прошелестел вкрадчивый голос одного нашего товарища, который, как я уже рассказывал, украл аппарат «Электросон».

У доктора запотели очки. Он покачал головой и недоуменно расхохотался:

— Вы что? Во дает!… Нашли друзей!…



Наследие розенкрейцеров

 

Сейчас я буду раскрывать один масонский секрет. Дело в том, что в невропатологи я отправился неспроста. Меня всегда соблазняло тайное знание, представленное в древних инкунабулах под видом символических рисунков. Я рассматривал примитивные изображения холмов, божественных ликов, неуместных и любопытных путников, которые доиграются. Застенчивых змей, приколоченных гвоздями к кресту. Младенчиков, которые безропотно и с некоторым даже удовольствием отправляются в какой-то котел. По непонятной причине строгие старческие физиономии. Двоеперстия. И тому подобное розенкрейцерство.

Я рассуждал: не может же оказаться, что все эти слабо художественные картины были созданы просто так. В них, конечно, прячется высшая мудрость Николы Фламеля и Джона Ди. И я обратился к другим книгам с картинками, где мудрость была не высшая, но тоже ничего.

По мощам и елей, как говаривал один патриарх. Дело кончилось тем, что в учебнике нервных болезней я нашел картинку, которая была ничем не хуже тех самых, средневековых. Не менее аллегорическая. А то и более. Многие, я думаю, видели эту картинку, но мало кто познал ее глубинный, второй смысл на практике. Рисунок изображает представительство разных органов в мозговой коре. Сколько мозга и за что отвечает. Известно ведь, что организм такая свинская штука, что ответственность в нем возможна только коллективная, а значит — ничья. А я в итоге, аккуратно по Герману, отвечаю за все. Вот тебе и дорогой мой человек. И в радужке представлены все органы, и в ухе, и в пятке, и в коре.

А если что-нибудь из этого отрезать, то ничего не случится, хотя, казалось бы, сразу конец, целое посольство вырезали. Не стало пятки со всеми ее парламентерами от желудка — и ладно. Откусили ухо с чрезвычайным и полномочным послом независимой гениталии — наплевать. Слышать не слышно, а гениталия процветает. И с корой то же самое бывает. Нет коры, отмерла или вовсе не существовала — полный порядок. Жизненно важные органы продолжают работать.

Но вернемся к мозговому представительству. Больше всего мозга идет на лицо, рот (якобы для речевой деятельности) и кисти рук. А остальному — по чуть-чуть. Поэтому на картинке изображен мозг, а на мозге разлегся кошмарный урод: в основном, огромная пасть и загребущие лапы. Вот какими мы предстаем перед мозгом. И, может быть, даже перед высшими инстанциями, которые управляют мозгом из космоса. Вот так. А тайное розенкрейцерское знание заключается в следующем. Как лицо отражается в мозге, пастью своей звериной, так и мозг отражается на лице! Чтобы прийти к этому второму, сокровенному знанию, мало выучить учебник с картинкой. Надо заняться Умным Деланьем в окружающей среде. И я не раз видел: да, полная аналогия. Именно так все на лице и отражается. Весь мозг.



Добрые люди

 

Эскиз, набросок. Или черно-белая фотография.

На Заводе штурманских приборов стряслась беда. На его территории, в мрачных голливудских закоулках сформировалось ООО «Добрые Люди». И в этом ООО какой-то добрый человек захворал. Женщина там от чего-то помирает.

Скорая Помощь приехала на завод, притормозила возле охранника.

Тот, маша рукавицей, пустился объяснять. Все непонятно, странно.

Бригада въехала внутрь и долго петляла по заводским переулкам и тупикам.

Вот, видят: три мужичка курят.

— Где здесь добрые люди? — высунулся фельдшер. (Поможите пожалуста).

Мужички опасливо помолчали. Потом осторожно ответили:

— Да нет, у нас все хорошо.

И ушли.

Пусто, ни души. Бригада развеселилась. Гоняет себе по лабиринту, кружит. Из машины раздается настойчивый зов:

— Добрые Люди!… Добрые Люди!… Где вы?…

Тишина.



Адамсы

 

Интеллигентная семья. Юная дева лет девятнадцати. Образованная мама. Потомственная бабушка шаркает. Плюс Скорая Помощь. Потому что девочка чего-то в небо смотрит и рожи корчит. Не по-тургеневски совсем. Скорее, что-то из Хармса, если не серьезнее.

И доктор спрашивает:

— А давно она у вас этим занимается? Вы, вообще, не замечали, что у нее поведение немного странное? Дурашливое такое, неадекватное?

Мама:

— Если вы сами гебефреник, пошли вы на хуй!

Доктор:

— Постойте. Вы, получается, знаете, что такое гебефрения?

Мама:

— Идите на хуй, вам сказано!

Подошла бабушка в очках и тапках. Доктору:

— Вас что, первый раз посылают на хуй? Вы уже давно должны были привыкнуть к этому делу.



Русский Покемон

 

Одна больная, занимавшаяся бытовым антисемитизмом, постоянно с бодуна вызывала Скорую Помощь. И к ней, как нарочно, приезжали сплошные евреи, а она их посылала на хуй и написала жалобу. Потом решили послать к ней русского доктора. Он входит, она ложится. Морщится, постанывает и между делом интересуется:

— Как ваша фамилия?

— Иванов.

Надменный и сострадательный взгляд, сменяющийся острым неистовством:

— Вы такой же Иванов, как я… как… Фигельбом. Идите на хуй!

Ну, поспорили немного об этой командировке. Пришлось ей позвонить ответственному врачу. С отчеством Иосифович.

— Я умираю, а вы мне одних евреев присылаете…

— Ну и сдохнешь ты, сука. У нас сегодня все евреи!

  1. P.S. Она, кстати сказать, не так уж ошиблась, когда заподозрила доктора в мимикрии.

Подобрали они с бригадой пьяного клиента с битым, как выразился доктор, ебальником, и ухо раздуто. Сами не знали, зачем. Зачем-то. Тут машина забуксовала. А бригаде толкать не положено. Вытряхнули клиента, велели толкать. Доктор выглядывает, говорит шоферу:

— Смотри, русский Покемон, вон ухо какое.



Возвращение со звезд

 

Мне позвонил мой товарищ со скорой помощи. С риторическим вопросом.

Условия задачи: немолодой дедушка, 72 года, живет за чертой города, но никак не за чертой бедности, потому что владеет деревянным домом, а внучке по пьянке сделал шикарный подарок: купил жеребенка. До жеребенка он ничем и никогда не болел, а на фоне жеребенка прихворнул, потому что жеребенок был с приветом: искусал его, сломал руку, отхрумкал пальцы, дал по морде (челюсть пришлось шинировать).

Дедушка полежал в больнице пару месяцев, вернулся домой и вырубился. Тут и начался детектив.

Приехала Скорая Помощь, приступила к дознанию. Сын деда недоумевает: здоровый дед! пьет редко. Литр может принять. Вчера не принимал.

Дочь деда — туда же: здоровый дед. До жеребенка — никаких претензий.

А дед лежит на полу без чувств и пускает пузыри. Доктор уже место запросил в больнице. А фельдшер вдруг говорит:

— Слушай, нам тут дали глюкометр. Давай проверим сахар.

Ну давай, раз есть глюкометр.

Проверили — а сахара и нет.

— Гм! — чешет голову доктор. — Ну, тогда давай хуйнем ему глюкозы!

Хуйнули, как выразился мой товарищ, глюкозы. Дедушка приступил к возвращению со звезд. Первая ступень пошла. Или пришла. Я не знаю, как возвращаются. Сыну:

— А чего это тут стоят два урода каких-то? Ну-ка пошли их на хуй!

Еще влили глюкозы. Вторая ступень пошла .Речевой диапазон расширился. Было «на хуй», а стало:

— Давайте вы ребята отсюда пиздуйте.

Дали 2 бутерброда. Динамика после двух бутербродов: направления указываются те же, но общая манера смягчилась.

Собственно говоря, товарищ звонил мне, чтобы узнать: с чего вдруг упал сахар?

А я почем знаю.



Спасибо, спасибо

 

От первого лица. Рассказывает доктор. Так просто рассказывает, почти бессюжетно, в режиме полуосознанного монолога.

«Вот, заходим, мамаша нас на лестнице встречает. Изумленно приговаривает:

— Да он не пьет и даже не курит!

А там на мальчике, лет двадцати, совершенно черном, героином обдолбанном, лежит папа. Пьяный. Наверное, хотел оживить и уснул поперек мальчика. Теперь рычит, барахтается.

Мамаша:

— Ну, может быть, немножко курит.

Да. Дороги на руках такие, что не попасть. Я попал в подключичку. Да я и не целился, а так просто, хернул шприцем, потому что заебало уже. Гандон уже не дышал. Заинтубировали. Мальчик очнулся. Сел, сразу сказал:

— Так, пошли вы все на хуй.

Трубку вырвал, покашлял немножко. Нормально!

Я ему говорю:

— Ну, поехали в больницу все равно.

Потому что после налоксона нельзя вот так оставлять. Он не хочет, упирается. Я его взял за шиворот, пару раз по ебальнику дал. Он по дороге рухнул, налоксон минут сорок действует. Я ему дал своего герыча немножко. Юноша:

— Я вам так благодарен!…

А у приемника, когда приехали, вообще упал, как подкошенный. Красивая была картина! Идет, ноги заплетаются, и опять повторяет:

— Спасибо, что меня привезли! Я вам так благодарен! так благодарен!

И — ебальником о бетонный пол».

Доктора распирают чувства. Он восхищенно хихикает женским смехом, чмокает. Спас юношу, между прочим.



Теория Вирхова

 

Расчудесный писатель Клубков мучился деснами. Явился ко мне и начал сдержанно мучиться.

— Лечи печенку, — говорю. — Это же все от нее.

Оно и вправду так, особенно в китайской трактовке. Глаза, например, тоже зеркало печени: слезятся с бодуна и желтеют при желтухе. А с деснами вообще все просто, можно объяснить сосудистым ходом. Велел я ему пить травку-расторопшу. И стал он ее пить. А потом пошел к знакомому патологоанатому и все ему рассказал.

— Ччччччто за чушь!…. — взвился доктор. — Чччччччччто он такое говорит?!… Лечить надо орган! орган!….

И сердито замолчал. Третьим глазом прислушиваясь к немцу Вирхову, старому медицинскому гестаповцу, который тоже так думал. Ответные похвалы, которыми сыпал Вирхов, доктор улавливал без труда. Благо по долгу службы давно привык сообщаться с потусторонним миром.

Конечно, нет хлеба — кушай пирожные, это ясно. Ему-то лечить орган одно удовольствие. Органы аккуратно разложены на подносе, рядом — вострый ножик, стакан спиртика, лучок, беломор-папироса. Все абсолютно ясно. Безошибочная диагностика.



Child Abuse

 

Сейчас много рассуждают о сексуальной травме детского возраста. Не в трамвае, конечно, а в книжках, которые я вынужден читать по работе. И постоянно приводят какие-то примитивные, грубые примеры. Вот у меня была травма достаточно необычная — вернее, ее обстоятельства.

Когда мне было лет семь-восемь, бабушка возила меня в пионерлагерь Инструментального Завода. Она там работала докторшей. И я развлекался вольготной жизнью. В казарме не жил, на линейку не ходил, в глупые игры не играл. Общественные ребята меня за это, конечно, недолюбливали. Учили разным плохим вещам. Один раз научили стишку и сказали: прочитай папе. Но я уже что-то подозревал и решил сначала порадовать бабушку. Дай, говорю, я тебе стишок прочитаю. Бабушка растрогалась: лубочный внучек будет читать лубочное стихотворение. Поставила меня, в коротеньких штанишках, на стульчик. Откуда я изрыгнул такое, что у нее кровь отхлынула от поверхности тела.

А потом эти ребята научили меня рисовать на руке сердце, пронзенное стрелой. Я с удовольствием нарисовал этот символ шариковой ручкой. И гордо расхаживал. Не знаю, что я себе воображал, но, видимо, эта акция вполне устроила мою зачаточную сексуальность. Но бабушка таких вещей не выносила. Она, пожалуй, даже с излишней болезненностью воспринимала всякого рода блатную атрибутику. Что-то здесь было нездоровое, оставшееся у нее от рабфака 20-30-х годов. При виде убитого сердца она рассвирепела. Схватила меня за руку и поволокла в баню, хотя я весь уже успел помыться, был банный день, и у меня осквернилась только рука. Но она все равно потащила меня в баню целиком. А в бане мылся женский обслуживающий персонал. Доисторических размеров поварихи, прачки и уборщицы. И в этой бане, думая, что я ничего не смыслю, бабушка стала отдраивать мою руку. Затолкав, разумеется, меня к этим женщинам, в чем мама родила.

Я мало что помню. Какие-то чудовищные фрагменты. Или это позднейшие наслоения Рубенса? Эрмитаж? Клубы пара, страшное уханье. Обнаженные горы. В какой-нибудь Америке мою бабушку не то что засудили бы за беспрецедентный абьюз — ее бы казнили. Мне достаточно было бы позвонить в 911. Но я совсем не хотел, чтобы бабушку судили и казнили. Я понимал, что виноват, и что пронзенные стрелами сердца — ужасное преступление. Да и позвонить было неоткуда. Начало 70-х — откуда там телефон? Если только у начальницы. И то, наверное, не было. Никакой Америки. А то бы они живо. Я, между прочим, по сей день не выяснил, в чем эта травма сказалась. Но должна была сказаться. Это точно. Что-то слетело с катушек, а я и не вижу.



Вспомнить все

 

На этот раз вышло, что хотели все-таки добра, но в каком-то циничном контексте, а потому получилось благо. Наверно.

Скорая Помощь явилась не то на инсульт, не то на что-то еще печальное. Бабушка была совсем старая, лет восемьдесят. Она слабо разбиралась в обстановке, и, по всем признакам, не собиралась задерживаться в этой жизни. Хотя такие бабушки, слава Богу, очень живучи. Я помню, одна покойная прабабушка прислала поздравление молодоженам на свадьбу, где я гулял. И родители зачитали от ее имени торжественный текст.

— Ну, вы же понимаете, — вкрадчиво и сочувственно сказал доктор бабушкиному деду. — Пока везем, пока то, да сё…

Намекая, что может и не довезти. Вполне искренне. Подталкивал деда отказаться от госпитализации. И был, в общем-то, прав, потому что плохо придется всем — и бабушке, которой в больнице не помогут, и деду, и Скорой Помощи. Дед согласился. Бригада засобиралась на выход. Но доктор, ощутив укол совести, задержался.

— Слушай, — шепнул он фельдшеру. — Она совсем никакая. В пролежнях вся, еле дышит. Впори ей что-нибудь для виду… ну, я не знаю. Анальгин с пипольфеном впори.

Фельдшер послушно впорол. От пипольфена у бабушки мгновенно развился острый психоз. Она вскочила с постели и стала гоняться за дедом, принуждая его к срочному сожительству.

— Да я уже лет сорок не ёбся, — оправдывался дед. — Я забыл, как это делается.

— Придется вспомнить, — серьезно посоветовал доктор.



Дорожно-транспортное происшествие

 

Скорая Помощь постоянно имеет дело с разными ДТП. И вот какая была история.

Подобрала бригада одну наркотическую женщину. А она захотела. Тепла, понимания, участия и вообще мужика.

— Удовлетвори женщину, — приказал доктор фельдшеру.

Тот стал удовлетворять. Машина едет себе по шоссе. И фельдшер через минуту недовольно говорит:

— Что-то мы ровно едем очень.

— Ты совсем обленился, — сделал ему замечание доктор. Но, конечно, велел шоферу свернуть во двор, где кочки с ухабами. И Скорая Помощь стала кружить по этим ухабам. Тут шофер сообразил:

— А я?

Чего это он, дескать, трясется за просто так. Сытый фельдшер уже отвалился, и доктор послал шофера ему на смену. А сам сел за руль. Шофер расположился, подпрыгивает на кочках, ленивенько удовлетворяет. Доктор объехал два раза вокруг двора. Вдруг, откуда ни возьмись, БИТ: Бригада Интенсивной Терапии. Приехала в один из домов, которые двор образовывали. А в это бригаде были сплошные женщины. Вот они и присмотрелись к Скорой Помощи, которая вела себя непонятно. Каталась по кругу.

Накатали телегу. Фельдшера выгнали. Шофера не тронули, потому что с него и взять нечего, он же шофер. И доктора не тронули. Он за рулем был.

 

Романенко

 

Многие сволочи и скоты в душе своей добрые и милые люди. Это все окружающая среда виновата.

Был такой небезызвестный Романенко, философский историк партии научного коммунизма и атеизма. Помогал ковать кадры в нашем медицинском институте. Для Фабрики Здоровья, получается. Однажды он окончательно съехал с катушек и спятил на почве коммунального антисемитизма. Зашумел, попал в газету и телевизор, возглавил богатырское движение и написал книгу. О происках.

Благодаря связям, которые он успел наладить в медицинской среде, его так и не освидетельствовали. Он, однако, сетовал на гонения. И принялся раздаривать свою книгу. Студентам, прямо на занятиях. Жал руку, писал благодарные слова и дарил.

Настолько обезумел, что подарил ее одной девушке Гале с невыносимо ветхозаветной фамилией. А внешность у нее была такая, что можно было еще одну книгу написать на ту же тему. Эта Галя вообще втиралась в доверие. Ее один светозар невнимательно трахнул, а она ему потом руку поцеловала. И вот их глаза встретились. Оловянные Романенко и ее, ветхозаветные и печальные.

Романенко рукопожал Галю. И написал ей: «Товарищу по борьбе, в трудную для автора минуту». А вы говорите.



Месть и закон

 

Вот немножко о товарищеском суде в родильном доме. Дела давно минувших дней.

Приехала однажды комиссия всех проверять и нашла там сифилис у Надьки 53-х лет. Почему-то удивились и начали проверять уже по-настоящему всех. Нашли еще один сифилис, у Тоньки, но уже 19-ти лет. Надька была санитарка, а Тонька была медсестра.

Надели резиновые перчатки, спрыснулись одеколоном, взяли Надьку и Тоньку за провинившиеся места и стали пытать. Не успели еще засунуть Тоньке испанский сапог, как она набросала список половых друзей: 21 человек. Это которых она помнила. В первом и последнем приближении с их стороны. Я думаю, командира и комиссара она не выдала.

Потом Тонька, Надька и Один Их Друг собрались у Тоньки. Что позволило Тоньке наконец-то ударить Друга ножом. За дальнейшую эстафету сифилиса. Окровавленного Друга свезли на заслуженное комплексное лечение, а Тоньке устроили товарищеский суд Линча.

Были вопросы: почему же просто товарищеский? За такие-то достижения. Набился полный конференц-зал. Раз уж суд товарищеский, позвали тамбовского волка. Пришел милиционер. Тонька держала возмущенную речь:

«Решили отметить. Я, как порядочный человек, принесла поллитра. А Надька что? Надька на закуску поставила только четвертушку круглого. Чего ж вы хотите?»



Торичеллиева пустота

 

Это что-то о вакууме над столбом воды. Вполне реальная вещь. Я много раз наблюдал, как выше двух стаканов чая в желудке — ничего, ничего.

Из не вошедшего в основную хронику «Под крестом и полумесяцем»: идем мы с моей заведующей из автобуса на работу. И беседуем. Точнее, я помалкиваю, потому что уже начал кое-что понимать. И она тяжело молчит. Но вдруг говорит:

— Интересно, если тяжелое и легкое бросить одновременно, что упадет первым?

Немного смутившись внезапностью темы, отвечаю:

— Ничто. Вместе упадут.

— А я думаю, что тяжелое упадет первым.

Я догадался, что заведующая принадлежит к школе Аристотеля, который говорил, что тяжелые предметы быстрее падают на Землю. Мне стало обидно за Галилея и Ньютона. Я, высокомерный, в своем умозрении заранее надругался над прозорливой заведующей. Я и не знал, что в настоящее время установлено, что скорость падения разных предметов будет разной. Но это было неважно и не повлияло на дальнейшее.

— Нет, не первым.

— Нет, первым.

Пришли на работу, в ординаторскую.

— Давайте проверим.

Пятый этаж. Я взял скрепку и гвоздь, распахнул окно:

— Смотрите, бросаю!

Заведующая недоверчиво приблизилась. Я высунулся и бросил предметы.

— Вон, вон полетели, смотрите!

Снизу печально звякнуло.

— Не вижу ничего, глаза слабые, — разочарованно и сердито сказала заведующая.

Я развел руками.

— Такие опыты, — крякнул потом мой коллега, почесывая лысину, — такие опыты… они обычно приходят в голову… сами знаете, когда….



Семантика

 

Водители Скорой Помощи напились после работы. Один пришел на станцию и говорит:

— Я Гришу убил.

— А что ты сделал?

— А я ему ебальник набил.

Доктора потянулись к Грише. Поехали. У Гриши действительно сломано основание черепа, отвезли лечиться и набираться сил.

Доктор вернулся. Диспетчер, с паспортным именем Шарлотта, спрашивает:

— А ты ему в трусы посмотрел?

— Это зачем еще?

— Но Паша же сказал, что он Грише набил ебальник!



Шарлотта

 

Итак, про Шарлотту.

Она была диспетчером на одной Скорой Подстанции.

Шарлотта, немолодая уже, сидит в своей клетке и что-то кушает. Или еще что-то делает.

Входит мужчина, стонет, держится за сердце.

— Простите, пожалуйста, можно мне…

— Пошел на хуй.

Гость, продолжая держаться за сердце, уходит.

Шарлотту дразнили, над Шарлоттой издевались — грубо, безжалостно, не по-докторски, на самом низком уровне. Насыпали в сок слабительного и снотворного; потом ликовали, когда она уснула на толчке. Однажды затеяли бросать ей в окно дымовые шашки. Или это, может быть, были петарды-шутихи, точно не скажу.

После смены доктора с шоферами и фершалами сидели в скверике, играли в игры. Шарлотте их было не видно. Время от времени кто-то один подкрадывался и метал шашку в окно. Шарлотта позвонила ответственному дежурному и пожаловалась. Она сказала, что на ней испытывают какое-то новое оружие. Если бы дежурный не знал Шарлотту, дело закончилось бы плохо. Но он ее знал и просто выматерил.

Через несколько дней неподалеку от Подстанции взорвали какой-то магазин. Взорвали с душой, и магазин разложился на атомы. Шарлотта ходила и приговаривала:

— А я говорила! Я всем говорила!…

Когда Шарлотта умерла, но совсем от другого, ее хоронила вся Подстанция. Ну, почти вся. Доктора пришли, шофера, фершалы.



Грезы и будни

 

Казалось бы — уж логопеды? они-то в чем провинились?

Да ни в чем, конечно. Просто я уже не раз намекал, что в нашу больницу стянулись очень странные люди. И стала она резервацией.

Я любил навещать логопедов, отдыхать с ними душой. Чай пил, разговоры разговаривал.

Одна из них, милая и приятная женщина, иногда становилась откровенной и непосредственной. Признавалась в разных вещах. Это она, когда мы обсуждали достоинства семейных мужских трусов, добавила к чьим-то хвалебным словам «Рука свободно проходит» личное наблюдение: «И голова».

Очень дружила с нашим урологом. Однажды, по сильной зиме, он не приехал, а она его ждала. Он позвонил, и все мы стали свидетелями раздосадованного выговора:

— Почему же вы не приехали?

— Так холодно! — слышно, как уролог взволнованно оправдывается в далекую трубку. — Минус двадцать пять!

— Почему моя личная жизнь должна зависеть от вашего замерзшего эякулята?…

Потом она как-то раз, поглядывая еще на одного доктора, призналась мне по секрету в мечтах. Ей хотелось вскрыть доктора острым предметом — желательно ногтем, выпустить все, что внутри, наружу и красиво разложить. Были и другие желания, которыми она делилась. Третьего доктора она хотела съесть, переварить и выделить.

Но грезы грезами, а будни — буднями. Начиналась работа.

Логопед садилась за стол и приступала к занятиям с онемевшими паралитиками. Те мучительно мычали и не справлялись. Им было велено сидеть с руками, положенными на стол.

Логопед, улыбаясь, поигрывала линейкой. Но линейка не всегда помогала. На этот случай под столом была нога, обутая в острую туфельку. Все в ней было острое — и носик, и каблук.



Незримый бой

 

Дело было так.

Некий мусор затеял незримый бой в дорогом ресторане; за этот бой ему было назначено судьбой по морде, и очень сильно — так, что пришлось вызывать медицину.

Мусора погрузили и повезли штопать. К его большому негодованию. Он потрясал ксивой, грозился страшными вещами и порывался достать пистолет. Но потом ему стало плохо, и он отвлекся.

(Я заинтересовался: «Почему ему стало плохо?» Доктор подумал. «Ну… у меня в машине есть средства, от которых человеку может стать плохо». Я не отставал и узнал-таки, в чем дело. Незримый бой, потому что в машине не видно, продолжался. При виде пистолета доктор бил мусора железной дубинкой по руке и приговаривал: нельзя так делать! нельзя! нельзя! нельзя!).

Потом притормозили на мосту. Доктор взял у мусора ксиву, взял пистолет и выбросил в реку Фонтанку.



Щелкунчик

 

Нашу поликлинику посещал выдающийся больной Городулин. Его фамилию я только чуть-чуть изменил, чтобы не улетучился легкий налет дебильности.

Поджарый, с огромной челюстью и редкими зубами, похожими на колышки, которые спьяну наколотили для долгостроя, он был неизлечимо безумен. Угрюмое помешательство застыло в его выпученных глазах, тоже остановившихся.

На мой взгляд, любая конкретизация смысла жизни есть безумие. Чем мельче, тем безобиднее, но окружающим все равно достается. Идеальный образчик — пенсионер, изобретающий радио. А Городулин направил свою энергию в иное русло. У него был сустав в районе лопатки. У всех такой сустав есть: лопатка, ключица, плечевая кость. Но Городулин умел им щелкать.

Через это дело он думал выхлопотать себе инвалидность. В начале 90-х с этим было попроще, чем сейчас. Теоретически, он мог преуспеть. Очень зыбкая тема. И так можно решить, и сяк. Но решали все время сяк, то есть не в пользу Городулина.

Ни о чем другом, помимо ослепительной картины будущей инвалидности, Городулин не думал. Его раздевали до пояса и он, как заправский иллюзионист, принимался вращать рукой и гулко щелкать суставом. По-своему, он был прав: не должно же щелкать! С этим щелканьем познакомилась вся поликлиника. Он, торжествуя, щелкал везде. Попутно сетовал еще и на хребет, где что-то срослось, но это уже было не так эффектно. Зато щелчки повергали всех в растерянность. Никто не знал, что с ним сделать и как его вылечить. Никто не понимал, каким образом эти щелчки ограничивают профессиональный потенциал Городулина. А они ограничивали. Он все время сидел на больничном и чаще всего — у меня. Собирали комиссии и консилиумы слушать, как он щелкает. Приглашали моего сменщика, лютого неврологического зверя, но и тот оказался бессилен. А главврач был стоматологом, он вообще впервые в жизни видел этот сустав.

Городулин ликовал и оттопыривал нижнюю губу. Он ловил докторов на улице и заговаривал с ними об инвалидности. Отлавливал их в автобусе. На прием являлся последним и без разрешения, когда я уже пиво откупоривал.

Однажды, на излете лета, щелкунчик остановил меня на пути домой. Начал жаловаться на докторов и сустав. Я присел на лавочку, усадил его рядом и сказал, что у меня есть план.

Он мрачно и недоверчиво слушал, глядя прямо перед собой.

— Вот так будем действовать, — сказал я ему на прощание.

Через несколько дней я уволился.



Честь имею

 

Когда я учился в школе, у нас был нарочито трогательный литературный вечер. Взволнованная девушка прочувствованно читала там стих с такой вот строчкой: «А мне приснился сон, что Пушкин был спасен». Я не помню, кто его написал, я человек серый.

Но Пушкина действительно становилось очень жалко. Возникали мысли о машине времени, предупреждении, вмешательстве и так далее, пока не Грянул Гром. Одновременно всем было ясно, что спасти Пушкина было невозможно.

Однако спустя много лет я узнал, что у него все-таки был способ спастись. Простой настолько, что только гениям и приличествует.

Ехали мы с нашим дружным коллективом на работу, в служебном автобусе. Прислали не хороший большой, в котором, как уверял водитель, «полетели микросхемы», а маленький, для трупов. Очень тесный. Я уже про него рассказывал.

Сиди